Проголосуйте за это произведение |
Романы и повести
22 ноября 2009
Три
новых рассказа
Де-эН-Ка
Восхотела душа путешествий. Клены вспыхнули золотым багрянцем, а стволы сделались благородно-темны и веяли сыростью и тоской... Но нет, не то. Не туда запросилось воображенье. А куда? Чего ты опять хочешь?
И я прислушался к голосу разума и расслышал. Это было странное слово. Не слово даже, а три буквы - те, которые пишут на заборах академий, на дверях, кои положено открывать лишь посвященным. И это было: ДНК.
Низкий сиплый шепот - а именно таков он, голос разума - бубнил: у тебя, мол, есть махонькие инструменты, каким ты можешь выработать мельчайшие вещи. Ну, навроде того Левши, какой блоху подковал. Давай, сделай что должно - и легкой тебе дороги, только не заблудись.
Слово сказанное - для нашего брата, сочинителя, - дело сделанное.
И вот уж я маленький, много меньше блошиной подковы. Мимо плывут микробы, верхом на огромных пылинках. Пушинки тихо летят длинными дирижаблями. Волны света разделяются на корпускулы. Вспыхивают как частицы и вот уж снова они - волна. И видение этого волнует.
И я чую в себе страх и страсть.
И я вныриваю вовнутрь себя самого. Я куда-то спешу, по воле несказанного зова, как и начинаются странствия на этой земле, в подземельях земли, на морях земных и воздушных токах.
Как электрон в медном проводе, я лечу в толпе кровеносных телец куда-то к центру себя-мироздания.
Течь никуда, если трезво размыслить, не надо. Как аллах в Коране, молекулы де-эн-ка всюду во мне, и они, громадные - всё. Но мы вечно стремимся за горизонт, где чудится чудо, летим в края южные с севера милого, чтобы вкушать прежде неведомое, пьянящее.
И, достигнув, начинаем тосковать об оставленном.
Таков человек. Так он завоевывает и постигает.
Однако, странник, - он славит тех, кто всю свою жизнь живет на одном месте, сидит вечерами, подперев голову натруженной рукой, на пороге своей хижины, где и он сам родился, и предки его. Сидит и опять мечтает о дальних странах, которых ему никогда не увидать.
Так же и я. В толпе кровяных телец спешу куда-то, к какому-то центру или средоточию.
Так движемся мы, суверенные тела в людской толпе, потоке спешащих в метро.
Мысли мои еще сонные, еще не проснулись дня новой яви, которая меня во мне окружает и несет вперед.
И я уже могу только подчиниться потоку, чтобы выжить и сохранить в ничтожном объеме всецелую свою суверенность.
Вот ровно так же и я, поместившийся в ничтожно малый объем, в кристаллик металла, - плыву, лечу, мчусь по кровотоку куда-то, как назначила неведомая воля, которой я счел за должное подчиниться.
И вот отсюда, где мне велено остановить движенье, я наблюдаю некий объем. Я ведь знаю, что ДНК - только молекула, - но гигантская. И теперь вижу: да, она такая. Только мне кажется, что она походит на трюм большого старинного корабля, которые на тропическом берегу взяли в плен тропики своими лианами, змеями и ветвями.
Как ни осторожен я, но все же касаюсь то одного, то другого отростка, тянущегося от одной спирали к соседней.
Щупальца, побеги вьюнков хрупко рушатся от моего продвиженья - и тут же срастаются, исторгая из места срастания новый побег. Отростки тянутся друг ко другу, но не хищно, а с любовью.
Некоторые ответвленья мертвы. Понуро свисают они, пупырчатые и сухие. Живые светятся тихим фосфорическим светом, иные ж - темны.
Возле других суета леченья. Как доктора над операционным столом, склоняются маленькие, как я, существа и что-то таинственное совершают.
На обоих главных стволах, завивающихся друг вокруг друга, видны уродливые вздутия - и всяк поймет, что означают они распаденье порядка. К этим местам тянутся побеги, а дотянувшись, врастают в мертвое, чтобы оно сделалось - живым.
Есть в сокровенных недрах вещества свой тайный свет - или, иначе сказать, свои смыслы, которыми вещи и тела утверждают свою самость. Например, камень - вот хоть глыба мрамора внутри себя сахарно бела - много белее, чем она предстает взору человека - который суть другое - не каменное - тело. И ударь теслом в точку разлома - камень расколется, и будет смеяться своей белизной, своим сокровенным светом. И будет тот свет приветствовать свое освобождение от вечного плена.
Это я к тому подумал и говорю, что и здесь, той точке обзора, куда мне пришлось встать, суть вещей тоже подсвечивает саму себя - вроде экрана или предрассветной белизны с востока, когда еще не утро, но уже и не вполне - ночь. И тьма непонимания уже не всецела. И я чувствую себя завоевателем, оккупантом вселенной. И я иду, и жизни камень слабый передо мною плачет в испуге.
Незнамо как, но я понимаю, что на меня кто-то смотрит - оттуда, из другого измерения, только что покинутого мной.
Словно бы весь небосвод занял зрачок глаза, глядящего в микроскоп. "Отойди, - не говорю, и лишь думаю - не смотри. Ты мешаешь". И вот уж зрачка, заполнившего небо - нет.
В гигантской молекуле - как в великом городе, где мчат, снуют противоходом потоки, где скорая помощь обозначает себя на пути - и ее пропускают вперед.
Здесь вечная стройка и вечное порушенье.
Невзгоды и радость, юность и старость. Жизнь.
Яблоко любви
Людмиле, на день нашей
серебряной
свадьбы
Жил-был один помидор. Большой, он даже слегка лопнул от полноты своего существования. Он считал своими родителями двух людей, которые любили наслаждаться благорастворением воздухов, как она говорили, смеясь - и целовались в беседке около теплицы, где помидор родился и жил. Он был дитя праздного каприза, данью зовам предков-пейзан - это герой нашего рассказа узнал тоже он них. Рождению его радовались, смеялись как дети, - и как дети, гордились.
И еще он узнал, что имя его французское - "Пом дамур" , яблоко любви, -и он даже треснул от радости и гордости, когда это узнал от них, покуривающих поблизости свои тонкие сигаретки.
Хорошо. Это понятно и жизненно - узнал, приснилось, подслушал. Так и бывает. Но как, скажите мне, понять, почему ему (тут автор беспомощно разводит, как огородное пугало, руками) почему, скажи мне, любезный читатель, блаженному этому помидору, русскому овощу, снится другой континент, который долгие времена никак не звался, и только бородатые завоеватели пришли и нарекли его: Америка? Помидору в парном тропическом тепле теплицы, полном пасленового обморока, снится грозный Вицли-Пуцли, простирающий змеи лучей своих на предгорья Анд, на воды Титикака и в дальнейшие пределы вселенной, даже и дальше границ империи храбрых инков, в земли еще ими не завоеванные. Там живут дикие народы, единственная польза от которых - отдать свои печени на победный пир славным воинам и насытить их новой силой.
Сухие от зноя стебли кукурузы веют над сном его и поют. К каждому корню положена жирная питательная рыбина - и кукурузные стебли оттого высоки и крепки, а початки будут туги от зерен, которые напитают жителей во время зимних дождей, когда туманы лежат на горах.
Всяк питается тем, что предназначено богами небесными и земными - грозными, могучими той справедливостью, которую нужно принимать, не пытаясь понять.
Тут сон прерывается, и он томительно предчувствует, что пришел его срок.
Некто бородатый - ах, это сосед! - приходит на родину помидора, учтиво скалится, и в руке его сверкает бутылка, сквозь которую преломилось последнее дневное солнце помидора.
Его грозные и справедливые податели жизни радостно суетятся. И он слышит роковое слово "салат", и двери теплицы открываются. И над ним наклоняется с материнской улыбкой она.
Помидор разделяется под острым блистающим ножом на части и блаженно думает: "И вы так и не узнаете - где спрятано золото инков".
Чертежник
1.
Когда по жизни керосин, а утро уже вовсю, а ты еще ни-ни - то что мы делаем? Правильно вы понимаете - мы эдак небрежно достаем со-из шкафа якобы наугад книгу. Книга самая толстая. Шкаф тоже ничего себе - он из Гэ-Дэ-Эр - страны, которой нет. А книга из художественной советской литературы, которой тоже нет. И молодости нет. Тут герой наш слегка вздыхает. Героя, собственно, тоже нет - а есть всегда только автор, который, лукавый Протей, рядится в разные личины, вплывает в темные воды придуманных событий, которые тщится сделать реальнее наличной правдохи или, наоборот, правду документа извратить до "правды искусства". И без никакого акваланга плавает так, рыба среди рыб.
Зачем ты, мой невзрачный герой (хотя ростом как раз вышел), в который уж раз вынимаешь сей почтенный кирпич в солидном переплете, которому полагалось не быть сносу, - роман насмерть замшелого лауреата?
А сделалась уже традиция такая - как "с пухмела", так достаешь эту, единственно не читанную, с полки. Полка не из дээспешины, а натуральная доска, и ты уважаешь.
Почтенный том уважаешь еще пуще и даже боишься. Потому не читал. Но в ответственные минуты жизни, когда надо решиться выйти и пойти заветной тропою до пивной или магазина; когда не пойти не получится: вопрос жизни и смерти, и ты задумчиво ворошишь желтеющие страницы, всегда тяжко вздыхаешь, говорить свое всегдашнее: "Быть или не быть" и повинуешься зову души: быть. Но всегда делаешь так, чтобы была как бы свобода выбора.
То есть я показываю моего героя как педанта, консерватора, подвластного некогда образовавшимся привычкам.
Тут автор,
пребывающий в скучной препозиции на
чужом
пиру похмелье
(хотя это был тот еще пир - под огурцы и мойву, и если бы не соседкино сало, то, извольте мне простить ненужную рифму, совсем бы с закусью дело пропало) когда автор рвет пресловутую ткань повествованья и выставяется поперед своих героев - хотя он им как раз батька - и творит такой монолог:
- Мой герой, который геройских подвигов никаких не совершит, (предупреждаю сразу) поставлен в скорбные обстоятельства утреннего воскресенья - следовательно, вчера была суббота, день роковой. И одна из десяти заповедей - а именно "чти субботу свою" понимается им почти правильно: надо расслабиться и забить на всё. В руках у него, по моей авторской воле, которой закон не писан, зачем-то толстенный роман, который уже пора называть старинным, и в нем, непрочтенном, написано про то и про тех, кто кует железо, про сталь и чугун, про сонмы сонмов человеческих существ, которые делают все "от игрушек до паровозов". И нам остается только нажать на пупку выключателя, запомнить назначенье кнопок и разъемов, повернуть кран, вовремя купить билет и т.д. - все, о чем совсем недавно не мечтали и цари, немедля является нам.
Этими вот трудягами, бесчисленными, неисчислимыми, тоже кто-то управляет. Я указываю не на президентов и министров-губернаторов. Я о разработчиках, о технологах. Пролетарию чего не поручи придумать - получится якобы самогонный аппарат. На самом деле и его не выйдет. Самогонный и прочие аппараты придумал разработчик, так же как и устройства, машины, смеси, составы, способы сделать жизнь, с одной стороны, все комфортней, с другой - невыносимей.
Ну и, ясен пень, как защитить свою "живую силу" броней, и как прободать броню врага. И все такое прочее.
Кое чем из этого прочего наш незаметный герой со товарищи как раз и занимается.
У него странная должность "конструктор-технолог". То есть он в таинственных трудах своих - на стыке железных наук, где технологии конструируются и сразу бывают опробованы в больших ангарах, а потом и "в поле".
Он и вся братия ходят в белых халатах. Они пролечивают мертвую глупую материю он непонимания задач, которые еще, казалось, вчера, ставили партия и правительство, теперь только правительство и та дикая система, которая зовется Фирма.
Что касается материи, то не вся она мертвая. Кое-что, очень даже живое, опасно живое, привозят на тихой такой каталке в больших колбах из нержавейки. Этим занимаются люди в скафандрах, и туда нельзя соваться. Он в целом, конечно, понимает, что там за варево варится, но давал, когда оформляли допуск, подписку о неразглашении.
Да в этом городке и не принято, даже и за стаканом, заводить ненужные разговоры.
Город этот номерной, и три завода под номерами, и шоссе, ведущее в это гнездо наук, перекрыто шлагбаумом с будочкой и часовым.
Так что если вы, любезные зоилы, вознамеритесь сказать, что никакого такого города нет - и в доказательство представите охапку карт, где города с таким названием-цифрой, нет и не было (и я, дескать, со своей правдой искусства шел бы куда подальше) то я злорадно ухмыльнусь и скажу, что таки да, в смысле - нет, такой город есть, и даже далеко не один. Так что считайте меня документалистом.
Героя моего зовут Чертежник, но это не профессия его нынешняя, а кликуха. Он, собственно, с чертежников и начинал, рейсшина ему как мать родная. Любит это дело и охотно берется за спасибо помогать "нарисовать" чертежи учащимся хулиганам, детям своих друзей. За неимением собственных.
Так его и прозвали: Чертежник.
Остается только показать, где он живет. Тут кисти мастера вовсе не нужно: живет в хрущобе, как и все в городе, кроме разве нескольких домов повыше чем в пять плоских этажей - в центре, на площади, сами понимаете, Ленина. Серокаменный товарищ Ульянов в народе зовется "На троих" - три пальца, как у того, кто ищет третьего товарища, лежат на лацкане пальто, и пола как бы взметена порывом истории.
Дома получше качеством, чем всюду на Руси великой, потому как все тут строилось под военно-министерским приглядом. Но эту деталь вряд ли вы назовете художественным мазком.
Перекрестки немногочисленных, как бы застегнутых, как офицерский мундир, улиц, украшены истуканами. Все они похожи на Терминатора своим широкоплечием и руками-захватами. Уже пошли трещинами времени, но еще держатся и с гордым вызовом закидывают головы в северные небеса.
Совсем чуть осталось сказать. Любите ли вы природу так, так люблю ее я? Вокруг - красота. Здешним местам, можно сказать, повезло: тут во время оно случился нечаянный атомный взрыв, и вокруг с тех пор народу мало - выселили. Да и прежде того было негусто. А заезжих и вовсе нет. Не было бы счастья, да несчастье помогло. Синеют безлюдные озера, над ними огромные сосны, березы, на полянах растет сладчайшая, подозрительно крупная клубника. Зайчата прыскают из-под кустов. Птица разная поет, свиристит, токует и ухает. Все вокруг живет, растет, цветет и пахнет бурно, буйно, с каким-то даже вызовом.
Такой вся земля будет, если человек, и дальше играя в свои игрушки, совсем доиграется.
Да, чуть не забыл главного. Дремучий, как первобытный леший, край наш горд, что весь, почитай, Менделеев представлен в богатых количествах. Ну, почти весь. Есть тут все, что нужно человеку: цинк, свинец, сурьма, мышьяк и сера. Нефть, уголь и руды разные, какие только душа пожелает. Нет разве марганца, без которого не сделаешь стали броневых сортаментов. А без этого граница не на замке, это понятно. Вот еще урановыми залежами природа обделила эти места, но ее привозят - тут не так и, по нашим-то меркам, далеко.
Он жил один - и привык и даже полюбил. Но недавно был повод возмутиться спокойствию. Извне пришло известие о том былом, что стало забываться. Себя избывать. Пришла весть о женщине из мира, который был за незримыми и зримыми стенами города - того огорода, где взращивались странные плоды.
И он написал ей письмо. Он так и звал ее про себя: "Она", хотя она имела вполне приятное, простое имя, была соименна тому цветку, который он по сию пору, заслышав томительный запах, называл, закрывая глаза.
И он написал ей, окольно разузнав адрес. И получил совсем короткий ответ, несколько слов: "Я помню. Мне сейчас недосуг и трудно. И нужен совет.
Подробней - позднее" . И волнующее: " Твоя..." и имя.
Простое "твоя" запало, снилось. Он во снах туманно мечтал, да и наяву испытывал забытое.
Но письма другого, подробней, как обещала, все не было.
Пока мы все вышеизложенное говорили, наш герой оделся и вышел и пошел. То заведение, куда трепетно стремилась душа Чертежника, расположено в месте интересном. Мост великолепной аркой над небольшой, но нравной речкой, только что покинувшей невысокие здешние горы. Чертежник, человек с творческой жилкой, всегда задирал голову и с восторгом минуту-другую глядел, как ажурная громадная арка спорит массой своей с гранитами берегов, на которые она оперта. Несколько деревцев растут из каменных щелей и выгибаются кверху, повинуясь инстинкту всякого прозябения тянуться к солнцу. Осыпанные серо-черной дорожной пылью, они все равно зеленеют. Молодцы какие.
Однажды, только единожды было, прошлым летом: вкратце брызнул дождь, и сделалось солнце, и роскошная радуга встала как раз над мостом.
И дуге небесной вторила дуга земная.
И Чертежник все смотрел и смотрел.
И еще он, долго мучался одним пустяком: все на мог докумекать, на что похож этот зев чугунной арки над рекой? И, однажды, входя в городской дворец - и правда дворец, с толстенными колоннами - где помещался и городской театр - и увидел над входом две гипсовые маски. Одна, означающая трагедию, с горестно опущенными углами уст, была в точности как та, забранная мощным гранитом, арка.
Он делает еще шаги и твердым жестом завсегдатая распахивает дверь, которая приветственно взлаяла пружиной, стерегущей тепло от крепкой зимней стужи.
2.
Избранные еще не подтянулись. За самым лучшим угловым галдели шоферы, короткий хлест соленой рыбы о сосновую столешницу сопровождался однообразными матюгами и гы-гы. За круглым и хлипким столом стоял, воздрузив на него черный кейс, незнакомый человек в шляпе типа такой, в которых являются граду и миру чиновные. Он улыбался сам себе. Круглые, как у перекормленного дятяти, щеки разъехались. Таинственный - но не очень - незнакомец робко и плашмя колотил рыбкой о край. Непочатое пиво подрагивало.
- Кто ж так рыбу обколачивает? Нужно хребтиной стучать. Кожа-то и отстает, и чистить после просто. При даже слабом ударе мы на один короткий миг развиваем усилие в сотню тонн и больше. Так, по крайней мере, утверждает наука. Физика называется. Но вы, сударь, больше налегали, я чай, на истмат и диамат?
- Ту, типа того. А ты, то есть вы как это поняли?
- Да уж нетрудно. Ваше племя как из-под одного штампа. И шляпа.
- Я ее ненавижу. Ходил в шапочке вязанной, там мне начальник сказал - выбрось воронам на гнездо. В таких, мол, чечены ходят на дело. А тебе по статусу - шляпа. И кейс, мол, посолидней заведи.
- Вы как деньги сторожите его.
- Тут деньги и есть. Большие - не унесешь. В виде документиков с принтера. Стиплером скреплено, подписями подписано. Осталось только печатью. За этим к вам и приехал. Вчера вот банкет был. Не банкет - банкетище. Я в этих делах много рымов и крымов прошел, но и мне было дивно. Что-то я с вами... Еще и не познакомились даже, а я ля-ля-тополя. Это с похмелья. Далее - молчание.
Они представились и прихлебнули.
Молчанье первым пресек Чертежник.
- Хорошо пошло. Дайте-ка плавничок подсолиться.
Рыбка была разодрана напополам, стреляя и соря чешуей.
- Хорошая у вас вобла. Думаю с собой в Москву взять.
- Хорошая. Местная наша рыбка. Только это не вобла - та в Волге, а до нее столько же, сколько до Дальнего Востока. Мы тут в средине мира. Губерния наша, вы знаете, лесная, граничит на все четыре стороны с тоже лесными, и те тоже в другими такими ж, и только на север лес скоро кончается. Потом тундра. И она тоже когда-нибудь кончается. И дальше только океан. Вот я читал: матушка государыня Екатерина, когда ей донесли, что опять Кавказ бунтит, Туркестан заворошился, ответствовала: моль, хорошо, что я с севера только со льдами граничу, и там всегда тихо-спокойно. Так выпьем за спокойствие!
- Покой нам только снится. Ждите непокоя. Впрочем, внизу будет тихо, а вот начальники побегают. Вы не из них?
- Из очень среднего звена. Ближе к траве, чем к верхушкам, которые от ветра колышутся. Но вы меня заинтриговали. Есть несекретная часть? Если да, то я еще пойду возьму.
И он, не ждя ответа, шагнул к стойке, за ней царила сиреневоглазая блондинка. Натуральная, между прочим.
- А у вас мелких нет? Сдавать нечем. Мелких хочу.
- Раз девушка хочет - нужно удовлетворить. А то расхочет. А не хотите ли крупных? Я вот крупный.
- Но бухой или с похмелья.
- Похмелье не трожьте, сударыня. С похмелья я бываю самое оно. И вдохновенье тоже случается об эту пору. Даже стихи иногда хочется.
- Стихов не люблю. Лучше деньгами. А ты нравишься. Только зря лысину поперек драпируешь. На Лукашенку похож.
Чертежник принес пиво и орешки.
- Так об чем мы? Покой нам только снится, кажется. И вы здесь в роли степной кобылицы, так?
- Что еще за штуки такие? Я жеребец.
- Да вижу. Вы мне стихи, я вам тоже. Вы просто не знали продолженья. Но приступим к теме. Мне интересно.
- Если коротко, то акционировать вас тут будем. То есть, конечно, это вы сами будете проситься, чтобы было по-новому, а мы, в Москве, то есть, выполним волю трудящих масс, пойдем навстречу и все такое. Бумаг под это дело надо написать будет чертову тучу - целый пуд, а то и два. Кстати, интересно бы взвесить разок.
- Постой, я что-то не въезжаю. Ты, то есть вы, знаете ведь, что мы тут выпускаем. И что же - давать это в свободную продажу, чтоб дивиденды выплачивать? Может, на рынке продавать изделия номер один, два и три? Представляю себе - туши свиные на прилавке, дыни хорезмские, рыбины - и рядом наша продукция. Вам какую - с ядерным зарядом или с обычным? А вот снарядики еще есть свеженькие, только что получили. Или торпеды берите - пригодится в хозяйстве. Оптом - скидка.
- Хорошая шутка юмора. Но нет, конечно. Все будет государственное. И вы тоже остаетесь государевы люди. Но теперь, то есть вскорости, будет законный доступ ревизорам. Можно будет спросить с ваших директоров и с мэрии, куда казенные деньги деваются. А то расшалились очень уж.
- Да уж, - у нас тут все об этом толкуют. Одного мэра посадили, скоро выпустили. Где он теперь - тайна. Второго из области прислали - тоже посадили и скоро выпустили. Говорят, теперь в Москве.
- Уже нету. Сбила машина насмерть и скрылась. Не нашли. И концы в воду. Но разберемся в конце концов. Они тут коридоры красили за такие суммы, что можно не краской, а червонным золотом покрыть в три слоя. Бассейн вашим деткам соорудили - так кафель закупили по цене малахита. Ну, и все такое прочее. А по прежним законам вмешиваться не моги - устав не дозволяет. Все - тайна. Коммерческую тайну приравняли к государственной. Стало темно, как у негра в жопе, я извиняюсь. Вот мы прозрачности добавим.
- Ну, они и к прозрачности приспособятся. Кстати, бриллианты в воде становятся невидимы. Вот такими невидимыми деньгами и станут расплачиваться. Во времена безнала и пластиковых карт это нетрудно.
- Не скажите. Проводки по банку всегда следы оставляют. Не все так безнадежно. Воровали и будут воровать. Это вечно. Но все же большая разница - утаскивают десять процентов, ну пусть - пятнадцать-двадцать, или столько только оставляют народу на прокорм, а девяносто или восемьдесят тащат себе. Вот сейчас мы хотим соотношение перевернуть наоборот. Кстати, зарплаты у вас вырастут, так что приободритесь.
- Неплохо бы. А то я вот всегда раздумывался - парадокс какой-то. На работу приходишь - там хай-тэк, мощь. Каждый станок стоит больше, и много больше, чем ты за всю жизнь потребишь. Цехи наши такие, что ты, вы знаете, на особых велосипедиках из конца в конец ездим. Разработки, вот я ими и занят - стоимости громадные. Ну ладно, мы тут куем щит и меч, и держава денег не жалеет. Последняя война сильно напугала. Навсегда. А чуть от нашего чудограда отъехать в любую сторону - деревни пьяные, поселки при заводиках - бараки до сих пор сохранились. Ну или пятиэтажки облупленные. Тоска смертная, бедность. Не нее ли и охраняем?
Я вот и сам живу, как в чуме. Квартирка в одну комнату, на кухне моей можно только вдвоем, ну втроем. Женись я, не дай Бог - и куда? А мы тут еще ничего живем. Льготы, премии всякие. Но ничего не скопил, только вот на жизнь.
Чертежник бросил в рот орешки, но не все поймал губами, потому как стал сердит.
- Мы сердимся. Тема расстроила. Пиво дело хорошее, но пора чего-нить покрепче по чуть-чуть.
Над пивным заведеньем пошел, тяжко цокая стыками, товарняк. Колесные пары отбивали угрюмый, грозный ритм. Слой земли не только гасил звуки железного тяжкого движенья, он же и добавлял к нему густые тоны. Земля глухо пела, бутылки бара побрякивали - проходящие составы всегда будили их нарядный ранжир, и на разные голоса звенели, как нестройный детский хор.
Грудная кость дрожит в ответ бесчисленным мембранам, на которые гул делит объем воздуха. Цоканье контактного повода зудит сурдинкой. Влага кружек и стаканов идет мельчайшей рябью от стенок к центру и вныривает в точку и там пропадает.
И какая-то жалкая нота ноет в душе - там нашлась трещинка, и она саднит, томит.
Поезд прошел. Стены и бутылки и посуда еще чуть подрожали и успокоились. Пивная помаленьку заполнялась, кое-кто из приходящих ручкался с Чертежником, но, видя беседу, деликатно отваливал.
- Вот сколько всякого разного тащат поезда туда-сюда, а еще фуры громадные и всякое такое прочее. А человек работает всю жизнь, ну вот как мы с вами (тут Чертежник слегка подольстился, записав его в обыкновенные, то есть правильные, по застольной дружбе). Работает за пожрать-попить, одеться как-нибудь - и всё почти.
Я с детства люблю смотреть на поезда. И какая же пропасть разных грузов мимо прошла. Грохочут, тащат неисчислимо тысячи своих тонн. А ты стоишь у насыпи как лишний. Домишки наши, где живут в тесноте и бедности, среди наших-то русских пространств и богатств. Как лишние. Словно бы там, на другом земном краю - цель, ради которой все делается, работается. Кто все это потребит. А мы почти и ни при чем.
Чертежник поворошил чешую, выдернул вкусный соленый плавник и обмакнул его в пиво.
Тут ему, стоп-кадром, вспала на ум мысль не мысль, а так, видение. Это с ним бывало. Он прочитал про новую громадную человеческую игрушку, которую выстроила богатая Европа - про адронный коллайдер. И представилось ему, что поезд над ними - это тоже частица громадной мировой энергии, и что другие такие же пролетают вслед и навстречу в тоннеле, протянувшемся от Балтики до Тихого океана, и что это такой великий эксперимент, цели которого, может быть, никому и не ведомы. И что само это мощное движенье, неутихающий гон, и заключает в себе и цель, и смысл.
И он услышал в себе тот особенный гул, который исторгает тишина.
- С вами все в порядке? Что-то, смотрю, челюсть отвисла и взгляд стеклянный.
- Да нет, все в порядке. Это я задумался. Я задумчивый.
- Это бывает.
Как его новый знакомец исчез, Чертежник не отследил. Его стали тащить в свои компании то слесаря и сварщики-золотые-руки, то свои из отдела - те, с которыми он уж который год. Он их всех даже любил, хотя и томился мыслью, что в небольшом их городе, за еще и закрытом, люди все одни и те же. "И вот так с ними и вся жизнь пройдет? И это мое общество, и другого не будет?"
Но мысль эта размокала в радостях заведения, удалялась, мешалась с тем словесным вздором, который в мужской компании принят за должное. И настроение не портилось совсем уж окончательно.
3.
Сон у Чертежника совсем расстроился. Ночами торчал в и-нете, засыпал только к утру, с тяжелыми мыслями. Зачем-то, прыгая по ссылкам, зашел на сайт про ворон. И допрыгался. Сон приснился под утро совсем нехороший.
Там сидели две черные птицы и смотрели в сторону. Край сугроба был как обметанное инеем крыло самолета. Птицы черны, но небо еще черней своей аспидной чернотой. Это ворон с воронихой, они больше ста лет живут. Нет, они вообще не умирают. Чертежник решил, что надо прокрасться мимо роковых птиц, не вспугнуть, не обнаружить себя - и тогда все обойдется. Но ворон - или это ворониха? - Ворон или ворониха? - раздумался во сне он, и ворон услышал вопль и медленно повернул голову и пристально поглядел. "Мне кранты" - подумал спящий. И проснулся, живой и невредимый.
В окне был серый рассвет. Черная ветка, покрытая ледяной коркой, заполошно металась. Ветер нудно выл.
Он подошел к балкону, открыл форточку, закурил.
Хребет старых гор - как старый шрам. Европа здесь срослась с Азией - и срастание было, видно, мучительным и подневольным. И всё вокруг не забыло древней битвы. Менялась погода, и тучи летели, как боевые легионы в металлически-серых доспехах. Яростные, они рвались вперед и вперед, за край заваленной снегами евразийской Ойкумены. Южный ветер чуял свою силу и правоту - наступал срок разрушить белизну пространств. Рыбы подо льдами еще непробудно спали, но стаи их, по зову погоды, не отрешаясь от зимней спячки, снимались из своих ям, заводей, рукавов и лениво передвигались в млечной подледной тьме.
И звери в норах и норках блаженно растягивали пасти во снах своих. Всяк, кто живой, любит перемены, даже если они несут с собой разлом, порушенье того, что устоялось, с чем стерпелось. Стерпится - слюбится - это какой-то совсем мышиной душой сказано было. Внутри подневольной, покорной любви всегда копится энергия восстанья, страсть противления.
Чертежник вспомнил, как к он с умершим другом своим поднимался вверх по реке, которую их город в низовьях совсем убил, а в верховьях она чиста, прозрачна, полна рыбы, какая нынче мало где и водится.
Он живо представил себе те блаженные деньки, радости потогонного путешествия к верхам, когда лодку вскоре пришлось оставить и переть дальше пешком, по пути непрестанно и, все более удачно, рыбача - вспомнил и так вздохнул, что даже закашлялся до слез утренней сигареткой.
Вот и эта речка-невеличка скоро забунтует, разломает лед, выйдет из-под сугробов молодая, освеженная долгим сном и забурлит, гортанная горная гордячка. И тогда немногие приезжие в городе люди уже не будут удивляться - на кой, мол, хрен такому ручейку да такие высокие берега?
Но это еще когда будет. А сейчас идет, подсвистывая, завивая в жгуты струи холода и тепла, - идет перемена ветров, смена годовых времен. Грядет самое короткое время: весна. Лето здесь тоже недолгое, но всё ж не так. Весна, молодая жена, отдаст часть своего времени лету, если лето, как ласковый муж, будет к ней жарким.
Облака вытянуты надмирными ветрами и похожи на мечи и щиты. До земли простирается высотная ярость.
И нет в сером утре смирения.
Буча началась, и весна, похоже, будет дружная.
4.
Так и не вынырнул из толчеи мыслей. Задумался. И только когда вышел из автобуса - опешил. Не проходная перед ним, а больничные корпуса. Больгородок. Ах, в другую сторону поехал! Посмотрел на часы - еще успеет на работу, чуть разве опоздает. Став небольшим начальником, он неписанным правом своим слегка и даже не очень слегка опаздывать - пользовался редко. Потому был не по-русски педант, любил порядок и правило во всем.
Рассвет лил багрец в разрыв облаков. И облака от этого казались подсвечены каким-то земным пожарищем. Холод в этом тревожном свете казался еще холодней. Весенняя сырь мешала дышать. Бил кашель. "Весеннее обострение" - вдруг глухо бухнуло в мозгу мрачно и невпопад.
Белые параллелепипеды больничных зданий стояли среди белых застылых берез. Никого, ни души. "И чуток сон сердечников и психов за стенами больничных корпусов" - прошептал он внезапно стихи, что вдруг вынырнули из памяти. Вон на отшибе и психушка. Корпус был прибавлен к прочим недавно. Облицованный плиткой, он торцом своим отражал багровый рассвет, транслировал его, как фильм.
Завороженный Чертежник смотрел и с заползающим страхом ждал, что вот сейчас на этом исполинском экране проявится лицо. "Чье? Чье?" - заметалась мысль - и пропала. И потух ознобивший душу багрец, затянутый наплывшей хмарью, и понурый, человек, плохо спавший человек полез в автобус.
Приехали - в обиде тесноты. Возле проходной громадный истукан. "До чего ж нелепый" - подумал Чертежник и даже на миг затормозил широкие свои шаги, хоть и спешил - надо же полюбоваться на столь выразительную бездарность. Стал глядеть, будто в первый раз увидел виденное столько лет. Гордый каменный символ, весь отягощенный, как культурист, грудами мышц, невиданный такой пролетарий, имел лик интеллигента. Курчатовская бородка, только не такая ассирийская, как у прототипа, говорила о сем внятно, чтобы и для тупых было понятно. На вытянутой, как у парадного официанта, руке красовался, вроде торта, символ атома.
В отделе Чертежник застал раскардаш. Недавно установили суперкомпьютер, и электронщики тянули подводки к рабочим местам. Они бросали друг дружке слова своего новояза, где по-русски были только некоторые глаголы - да матюжки, когда цеплялись ногами за провода, еще не упрятанные в пристенные короба.
-Дай-ка пройти.
Компьютерный гуру посмотрел на Чертежника невидяще и чуть сдвинулся в сторону.
- А почему не просто машина, а супер?
- А весит три тонны - значит супер. А другие значения устаревают все время. Через годик-другой и это чудо будет как каменный топор, если не апгрейдить. А вес не изменится. Вот так и считают - на вес.
А на терафлопы мерить - не получается.
Ты думаешь - новая техника пришла. А это смерть ваша пришла. Отменять машина вас с вашими разработками, будет.
- Ну так уж прямо. До возможностей мозга человеческого железке вашей далеко. Хоть она три тонны весь, хоть тридцать три.
- Пока - да. Еще далеконько. Но процесс уже пошел и дойдет до черты и переступит ее. А ты не переживай и порезвись пока. До пенсии дотянешь спокойно. Это первое. Второе - железа тут не так и много, только корпус. А самое нутро - чистейший кремний, ты ведь и сам знаешь. Просто обидеть его хочешь, опустить.
Пока они так говорили, глаза у установщика из компотдела перестали быть повернутыми внутрь, в них стало что-то посверкивать, впалые щеки зарозовели.
Но Чертежник вдруг что-то затосковал и ослаб и опустился на стул.
- Работать сегодня нельзя. Нельзя в такой обстановочке работать. Пойду-ка я.
"Но только не домой" - опять возник внутренний голос.
Так и вышло - как-то само собой.
В этом городе, стиснутом невеликими своими размерами и особой дисциплиной, незнакомцы встречаются редко. Даже в ничуть не секретном пивном заведении, отрытом для всякого трудового человека. А иных тут почти и не водится. Впрочем - встречаются. Как уж они уворачивались от орлов в из первых отделов и городской особой службы - загадка. Но "правильные пацаны" и девахи по вызову и на придорожных точках были, как не быть. Были и есть. И Чертежник, подумав так, даже погордился за жизнь, которая, как вода в заградах, всегда найдет пути просочиться, проникнуть.
Наш герой любит и с ними порой по кружечке - и поговорить.
Но все же некомплектных, особенных, новых - мало. И всякий новый человек позывает на разговор. А этот, кого он высмотрел прямо с порога, и в ином месте был бы интересный. Очки тонкие, особой изящности, седина во всю шевелюру, довольно богатую, аккуратной пострижки. Седина в некогда черных волосах - сталь, соль. Голову человек держал прямо, с гордым отлетом. Однако, без вызова. Он был в возрасте, но в джинcовой паре, которая к нему шла, и не казалась, что противоречит летам.
Он первым подошел и спросил разрешенья присоседиться. Да, конечно, пожалуйста. "Тем более, - ты сам себя гнобишь и чураешься и хочешь с кем-ни-то побазарить" - опять услышал Чертежник голос, который стал уже казаться ему не внутренним, а посторонним. Словно кто неотступный время от времени принаклонялся с уху и шептал два-три слова. И прятался за спину, в нети.
Чертежник увидел в руках человека сложенный пополам журнал - и подивился: надо же. Тот же самый номер, который случайно увидел и он в киоске. И купил. Как не купить! - на обложке среди других снимков была и она. Его школьная любовь. Теперь-то он понимает - просто: его любовь. Она тоже была, как и он, участница олимпиад и побеждала - чуть не единственная на весь город девица, так круто успешная в знании, которое женский ум к себе не приглашает, и потому, кроме малых исключений, эти науки целиком в мужском ведении.
Вот на одном таком подростковом сборе будущих мудрецов они и встретились. И начались свиданья в библиотеке, гулянья с зимним мороженым и морсом. Боже, как им было хорошо!
А весной он, ни о чем таком не думая, зазвал ее цедить березовый сок.
Гулянье по белоствольному лесу, полному солнца. Везде слоисто сияли лужи, дерн был пропитан снежной влагой, и она жулькала под ногами.
Гулянье само собой привело на малый пригорок со стогом влажного сена. Они присели на это сено. И стали целоваться, как полюбили с миновавшей весны, которая вся, так запомнилось, и состояла из поцелуев, объятий и книг.
Было, несмотря на солнце холодновато. Во всяком случае, бил озноб.
Но страх и ужас перед предстоящим вдруг прошел, и озноб тоже прошел. И они легли на сено. И так они там стали юные любовники.
И вот Чертежник, не молодой, но совсем еще не старый человек, сидит на столиком, пропитанном пивом, и не помнит себя. В заведении полно света, но ему почему-то темно. Только золотые очки плавают перед невидящим взором. Ах, это незнакомец. Да, надо вынырнуть, надо очнуться, а то как-то невежливо - он что-то тебе говорит, а ты молчишь, как пень. Воспоминания.
- Позвольте взглянуть на ваш журнал. Я этот номер уже видел, но еще хочу посмотреть одну статейку.
Новый знакомец, впрочем, вполне еще незнакомый, улыбнулся и даже, показалось Чертежнику, чуть подмигнул, щелкнув ногтем по фотографии на обложке, под шапкой "Женщины года". По той, среди других, которая была - Она. "Начинается - просипел в нем голос, (но не спросишь ведь - что именно начинается)" - мелькнуло на миг Чертежнику.
Подумалось, мелькнуло - и ушло.
- Это с конференции одной фото. Новое направленье в науке. Да и наука вся новая. Я в этом кое-что понимаю, но и мне суть проблем... только в общих чертах могу понять. И надо же - женщина года, среди других. Вот эта для мужского журнала разделась, эта передачу про любовь ведет и советы дает, как мужичков кадрить. Ну эта - ладно, ракеткой машет навылет, это тоже уметь надо...
- Да, хороша научная богинька. Не сказать, чтобы фотка совсем без ретуши (я в этом немножко секу) но - хороша. И посадка головы, шейка - прелесть.
Чертежник ревниво поморщился на такие похвалы, но промолчал.
В последнюю школьную зиму, в десятом классе, у нее начались проблемы.
На лбу стала расти папиллома, похожая на глазное яблоко. "Это у меня третий глаз растет" - смеялась она, хоть ей было не до смеха.
А над ней смеялись уже не беспечно, по-детски жестоко. И он навеки запомнил, и жгуче помнит и сейчас, как струсил, не заступился. И не пришел к ней в больницу, где ей вырезали странную папиллому. Не пошел, потому как чувствовал: она его теперь ненавидит, и тоже с детской горячей страстью.
А над было переломить, переломиться и переступить - и тем начать все сызнова, как ни в чем ни бывало. Не случилось. Не смог.
Так неведомый стрелочник разомкнул их пути.
На снимке, забранном рамочкой и подвешенном на ветки елки, как и другие фото победительниц безвестности, нивелирующей людское множество множеств, - Она, его любовь и тайная мука. Она была в платочке, закрывающем лоб, как у арабки или старинной русской крестьянки.
- Вы задумались о чем-то?
- Да. Но откуда вы так осведомлены? Вы из первого отдела? Я, вроде, всех оттуда знаю. У нас все их знают, да и не секрет. Впрочем, в нашем городе тут чуть не каждый третий...
- О нет, нет. Да вам, я думаю, не о чем и беспокоиться. Она, тут написано, давно не в России живет. Но вы же не родственники. Да и какие уж нынче секреты...
- Секреты, положим, остались. А мы больше чем родственники. В некотором смысле. И все же - кто вы?
- Рекомендуюсь (он слегка поклонился, как бы даже прищелкнул каблуками). Я - оптик. Вон, напротив, на той стороне набережной, магазин "Очки". Вот там и работаю.
- А... Вывеску видел. Но не заглядывал - жаль.
- Жаль? Напротив, напротив, вам повезло, что вы мне - не клиент. Очки - такая докука! Они, к тому же, все время запотевают.
И оптик, словно бы сомневаясь в доходчивости слов своих, поспешно сдернул позолоченные очки, с ненужной поспешностью вытащил из кармана отменно чистый платок и стал протирать стекла. В его движеньях была суета, словно он извинялся.
- Я статей не обрел в жизни, недалеко пошел, но вот зрением...
- Ох, сглазите...
- ... орел. Смотрю и вижу четко. Но, наверно, мелко. Это я в образном смысле. Вы меня понимаете. Мне даже кажется, что вы что-то слишком про меня много понимаете... Впрочем, мы уже по третьей выпили.
- По четвертой.
- Странно - как-то незаметно получилось. Я пью часто, но немного. А с вами что-то... И язык уже заплетается.
- О, нет, ничуть, ничуть! Вы так интересно о себе...
"Интересно? О себе? Да я почти ничего не сказал!"
- ... так что и мне - про себя - вам - захотелось.
Они еще прихлебнули, закусили. И оптик, слегка отникнув от стола, продолжал:
- Я тоже мыслил себе иную жизнь...
"Тоже?" - ревниво промелькнуло.
- Пардон. Просто - жизнь мыслилась иначе. Как мне, это давным-давно было, пришла в руки первая моя фотокамера, запало в душу: ловить мгновенья! Каждое - картина, факт. Время ведь вообще - череда мгновений, вы это понимаете. Каждое - из ниоткуда возникает и тут же делается навсегда прошлым. Но если в некоей точке поставить камеру-обскуру, то в темном, идеально темном, заметьте, пространстве преломляется через оптику и запечатлевается мгновенье. И каждое - прекрасно, уверяю вас.
Он воодушевился, отставил локти, как дирижер.
- ... и тогда прошедшее остается навсегда настоящим. Но это понятно.
А еще оптика - самая разная - имеет дело с кривизнами (можно так сказать - c кривизнами?) пространства. Вот этим я и интересуюсь.
"И она - тоже" - отметил про себя Чертежник. И он уже не удивлялся совпаденьям. Смыслы сходились, как лучи, изогнутые объективом, о одной точке, переворачивались и становились в каком-то новом порядке. Чертежнику подумалось, что они и его необычный собеседник-собутыльник и их разговор - это и есть центральная точка, фокус.
Но резкости не получалось - мешал хмель. Да и сам разговор двоился и плыл, и с ним поплыл и он.
- Вот у меня как раз с собой кое-какие мои... не скажу - работы, а так, мотыльки, мгновенья. Не угодно ли? Как раз взял из печати.
Чертежнику было не слишком угодно, но он взял в руки пачку снимков.
И взял даже с волнением, ожидая узреть нечто необычное. Но там было застолье, и еще другое застолье, на пленере. Бутылки, пицца, шашлыки. Но и -
багровый закат сквозь черные ветви, удачно уловленная птица в полете, мотыльки на цветах. Золотой огонь в черно-белом камине.
- Это новая техника. Как это вам удалось? - решил похвалить он снимок.
- Не я первый придумал. Это просто. И вижу, вы далеко отсюда, вы - там. Вы - с ней. Не так ли? Ждете, когда она даст автографы, сами уворачиваетесь, когда и вам суют под нос ручку и блокнот. И еще вам хочется... хотелось бы... чтобы и о вас тоже знали, что вы причастны к открытию, а не просто спутник красавицы. Вы, признайтесь, примерили в лицу выраженье светской скуки - дескать, как эти журналисты назойливы, скорей бы уж обратно в отель! Вижу, пожимаете плечами. Ладно, молчу. Ничего особенного, и я бы так же рефлексовал. Чувств не так уж и много у вас, у людей...
- У вас?
- У нас, у нас. Я просто оговорился. А чувств не намного больше, чем цветов радуги. Но вот их сочетания... О! Это бесконечность. И добавил менторски:
- Я восхищаюсь.
Выпили.
- Ваша пери начала то, как вы выразились, направленье, которое нацелилось понять, что это за фрукт-овощ такой: гравитация. Не прячется ли разгадка в кривизне пространства? И еще наитие, я читал, такое есть: вон все сейчас толкуют про нанометры. Скоро тетки на рынке, как сейчас про курс доллара и фьючерсы, будут про нанотехнологию судачить, лузгая семечки. А что меньше нано?
- Биты информации.
- Правильно, сударь вы мой. Там вообще значение пространства - ноль. Но он полый, и в нем - вся вселенная, свернутая в точку. Бесконечное количество бесконечных величин. Так ведь но новейшим вашим воззрениям?
- Ну, примерно. Только мы вот с вами словами бросаемся, метафоры городим. А в этих вещах слово человеку уже не помощник. Тут пока и математика с ее формульным хозяйством - как корова на льду.
- Но люди - дети. И любят посмотреть, что у их игрушки - вселенной - в животике. И это опасно, и кто-нибудь должен же опасности предусматривать.
- Ну, и ладно. Нам-то что? Мы, как те тетки на базаре.
Чертежников собеседник, столь странно осведомленный, подцепил вилкой тонкую, до прозрачности, дольку помидора из салата и, ехидно улыбаясь, посмотрел сквозь нее на своего визави.
- Как там у Некрасова? - отрешился от минутной хмельной дремы Чертежник - " Берут еще полштофа и начинают все с начала". Все, вы говорите, записано на скрижалях, и мы - только малые атомы, и никуда не сорваться, не деться? Мы обречены и предназначены?
- Нет! Напротив! - Глаза оптика пылали сквозь слегка притемненные линзы воодушевленно. - Единственно, кто в подлунном мире, впрочем, и в надлунном тоже - единственно, кто свободен эт-то человек!
Оптик, в раже своем, даже вскочил со стула и воздел палец и потряс им, как модный оратор.
И за человека и его свободу было решено выпить еще.
Далее кривизна и тьма пространства, о которой Оптик с Чертежником толковали, все более бессвязно, стала делаться натуральной. Как в объективе "рыбий глаз", все прямое сделалось кривое и плыло, пошатывалось. Серость воздуха затмевала перспективу, и свет был далекий, как в концах туннелей, узких, как подзорная труба. И с той стороны труды смотрел внимательный зрак за придымленным окуляром и, кажется, насмехался.
Чертежник вдруг озаботился сразу тьмой невыразимых вопросов.
- Зачем меня надо было с ней разлучать?
- Никто вас не разлучал. Сам виноват. Но если бы случилось иначе, тогда... возможно... надо было бы принимать некоторые меры. Вы оба-два могли составить плюс и минус и дать искру. И так уже человек врывается туда, где свободе не место, а должен быть только вечный закон. А он не терпит вариантов - иначе какой же это закон. Какой? Я вас спрашиваю!
Чертежник посчитал вопрос риторическим и не поднял головы от опустевших тарелок, а только невпопад кивнул тяжелой головой.
- Что-то слишком человек стал могущественный. И даже грозит, неведомо кому, что это только начало. Добро бы только в космос рвался. Туда - пожалуйста. Там и борись с абсолютным, иди сражайся с парсеками. Так он в микрокосм лезет. А как увидел он, этот так называемый человек, краса вселенной, и понял, что микромир - он тоже космос, так вошел во вкус и азарт.
Оптик говорил все это, обиженно топыря губу. Он поддева что-нибудь с тарелки, разглядывал и ронял с вилки.
- Был допущен до молекул. Мало. А внутри атома кто такие живут? И снова жадный ум человеков не сытый - а дальше, глубже? И желает, видите ли, понять, как гравитация устроена. И вакуум ему теперь подавай. Не доведет все это до добра!
Оптик тяжко вздохнул и стал задумчиво озирать окрестности стола, которые на вакуум не походили никак.
Перемена декораций случилась позади сомлевшего сознанья.
Они, припоздавшие, уже на улице. Выпал обильный снег. Зима давала прощальную гастроль. Черные следы ног и колес только подчеркивали хрупкую белизну. Воздух был чист и пуст.
- Ты кто? - мямлил Чертежник похладевшими губами.
- Оптик.
- Вот я Чертежник. Так меня все зовут. А ты - черт? Чертежник и черт. И оба вдребанан, а?
- Ну, это вы... я продолжаю настаивать на "вы"... мифов начитались... нахватались. И еще привычка все делить на черное и белое, на темное-светлое.
Я понимаю.
Но сотрапезник уже не слушал и не слышал. Он, наступив на собственный шарф, полез через канаву, полную снежной желтой жижи,
и ухватил ветку, сброшенную бурей, только что прошедшей над ними.
Он сел на снег и стал чертить, как Хома Брут, круг вокруг себя. И кричал:
-Прочь! Изыди! Сгинь!
Оптик внимательно смотрел. Он был трезв и спокоен. Но Чертежник уже не замечал этого. Не заметил он, как Оптик сделал шаг к нему - и словно бы наткнулся на преграду, промычал "М-м-м" и поднял упавшие очки.
- Вы писали ей. И ждете ответа. И надеетесь на что-то. А она тоже ждет. Совета ждет от вас. Какого такого совета?
"Он оттуда, где чужие письма по долгу службы читают. Все просто. Все -просто. Ха-ха-ха!" - подумал Чертежник.
Словно кадры диафильма в проекторе, одно резко сменялось другим. Вот перед ним колеса милицейского уазика и голос сверху, как с неба:
- Допился до чертиков. Вызывай специальную.
И тут же - белый автомобиль с нестерпимо бьющей в лицо фарой.
И вот он уже внутри, и куда-то везут.
- Сейчас мы тебе снотворного вкатим. Не шуми. Никаких чертей нет, успокойся, мы тебя им не выдадим.
И он покорился, поверил, уснул.
5.
Разум живет в собственной тьме, в ней он проплывает, мечется, крадется.
Так летучая мышь, стригущая ночь взмахами своих перепонок, вдруг налетает на волос паутины или острый лист пальмы и вскрикивает. Видная на круге полной луны, она влетает в ее мучительное сиянье, растягивает крылья вширь, как бы в острой опасной улыбке и исчезает, канув в тревожном огне мрака.
Так же и муравей, ища спасенья от страшных шагов невиданного существа, заползает в узкий лаз, в щель на протекторе башмака праздного странника и затаивается там: спасен, опасность миновала. Но вдруг его укрывище начинает колебаться, вздыматься и упадать. Так ходит земля, когда подземные толщи вдруг бунтуют. И муравей силится понять, как ему быть - но страх заполняет бедный ум и не дает сосредоточиться.
Так и крот, роющий ходы в земле забытого кладбища, вдруг натыкается
на нечто округлое. Он царапает свои плоскими когтями эту округлость и понимает, что она полая, пустая. И роет дальше, делает то, что ему назначила немилосердная судьба, и не ропщет.
Не ропщет, не качает права и наш печальный герой, Чертежник.
Он вполне естественно вошел сюда, только прижимал локти к бокам, чтобы его не тащили за них, давая понять, что он сам, свободно. И тихие девушки поняли, отпустили и передали пациента двум дюжим санитарам, похожим на эсесовцев из кино.
Хорошие койки по углам палаты были заняты старожилами, которые только на минуту заинтересовались новичком. Он лег на среднюю, в проходе. Лег, свернувшись, как обиженная собака.
Такой он и сейчас. Он почти не двигается все время, ночью и днем, которые тут неотличимы.
Двое его новых товарищей играют в шашки шахматными фигурами.
Они не умеют быть спокойными даже и за таким занятием, которое требует сосредоточенья.
-А я сейчас твою дамку съем - говорит один из них и смеется. Чтобы ему не помешали, по-обезьяньи ловко хватает фигуру и запихивает ее в рот.
- А она отравлена. Я наперед знал, за десять ходов. И отравил. И смеется тоже.
Картонная доска с фигурами схвачена и брошена в голову коварного партнера. Снова свара, крики, на которые вбегают эсесовцы и разнимают буйных. Опять их лишат любимого занятия. Они, Чертежник наперед знает, будут все это время притворно-тихие, чтобы заслужить прощение, и им снова выдадут их шахматы, в которые они не умеют играть. И тогда все повторится снова.
Чертежник, когда его сюда оформляли как положено, сразу попросил только об одном: чтобы, если кто будет приходить, не пускали человека в очках.
- Кто он? Как зовут?
- Не знаю. Оптик.
- Хорошо. Желание клиента - закон.
И главный здесь, которого все боятся и слушаются, не забывает, входя в палату, прятать свои модные, чуть притемненные очки. Протерев их отменно чистым платком, он аккуратно прячет очки поглубже. Он статуарен, любит ходить в джинсе, хоть и не молод, но это не выглядит так, будто он спорит с возрастом. Очки огибают тонкую переносицу изящным мостиком и придают утонченности, даже эстетства. Голову он держит, как модный ментор, как какое-нибудь светило, слегка откинутой назад, но без вызова. И это всем нравится, и женщинам - тоже.
И еще им нравится его шевелюра, всегда аккуратная, седеющая; цветом - сталь, соль.
Проголосуйте за это произведение |