В конце предшествовавшей главы мы сказали, что последнее государство
древнего мира было завоевано собственным войском, собственными полководцами,
и мы видели причины, почему ослабевший Рим позволил покорить себя. Мы видели,
что процесс внутреннего развития Рима кончился с прекращением борьбы между
патрициями и плебеями, кончился уравнением этих двух частей народонаселения.
Другой задачи бытия, другого высокого и общего интереса не было более;
возбудиться новым задачам, новым интересам было неоткуда: Рим стал владыкою
известного мира и потому стал одинок. Отсутствие общего интереса необходимо
ведет к преобладанию частных интересов; исчез патрицианский интерес, исчез
плебейский интерес; следовательно, исчезла самая крепкая связь между патрициями,
с одной стороны, и между плебеями - с другой. Прежде если Тит Спурий Лонгин
был патриций, то первая мысль его была о том, что он, патриций, должен
охранять патрицианский интерес, должен приноравливать все свои действия
к этой цели; в каждом патриции он видел товарища, брата, с которым должен
действовать дружно, неразрывно по единству интересов, с которым, следовательно,
должен сближаться, ладить, равняться.
Но когда борьба прекратилась, когда нечего было больше защищать сообща,
исчез общий интерес, то Тит Спурий Лонгин, естественно, переставал себя
чувствовать частью целого, он становился совершенно самостоятельным и начинал
жить особняком, сосредоточивши все свое внимание на одних частных интересах.
Республиканский Рим пал не оттого, что уменьшились способности наверху,
между людьми, находившимися в челе управления; напротив, способности увеличивались,
ибо способным людям была возможность снизу достигать высших правительственных
мест, но дело в том, что способности разделились, перестали преследовать
одни общие цели, и часто люди наиболее способные шли против конституции
для достижения частных целей. Вот почему так странно и более чем странно
читать в некоторых авторитетных сочинениях возгласы против римской аристократии
последних времен республики,- аристократии, забравшей в свои руки правительство
и между тем оскудевшей правительственной мудростью, неспособной поддержать
государство.
Люди, позволяющие себе эти возгласы, забывают, что Катилины и Цезари
были аристократы и что аристократы из страха пред Катилинами и Цезарями
прижимались к человеку худородному, новому, провинциалу Цицерону, величали
его отцом отечества, что эта аристократия, которую не церемонятся называть
и олигархией, позволяла новому человеку, Цицерону, играть главную роль
при защите древней свободы, древней конституции, против посягновений аристократов
- Катилин и Цезарей.
Каким же образом явился такой странный взгляд на последние времена республиканского
Рима, откуда явились толки об аристократии и даже олигархии и вредных ее
действиях, о борьбе между аристократической и демократической партиями,
причем не берут на себя труда изложить программы этих партий? Все это произошло
от безнравственного поклонения успеху. В стремлении к достижению частных
целей, к достижению господства начали получать успех люди, опиравшиеся
на материальную силу. на войско, полководцы, и один из них. низложивши
соперника, производит правительственный переворот, становится неограниченным
главой государства.
И вот историки сочли своею обязанностью не только объяснить явление,
объяснить успех, но и оправдать его, а для этого нужно представить победителя,
Цезаря, вождем народной стороны, демократии и тем возбудить к нему сочувствие
у противников его; наоборот, понадобилось отнять сочувствие, унизить Помпея,
Цицерона, унизить всех людей, стоявших в челе правления, заклеймить их
названием аристократов, олигархов и людей неспособных.
Мы видели, что падение старого республиканского Рима объясняется легко:
когда исчезла внутренняя связь общего интереса, когда силы распались, пошли
врознь вследствие побуждений частного интереса, то для поддержания государства
явилась необходимость во внешней связи, внешнем сосредоточении сил и их
направлении, что и доставила Риму военная монархия, или цезаризм. Мы повторяем,
что анархия ведет к деспотизму; но что такое анархия, как не отсутствие
внутренней связи в обществе, отсутствие высших общих интересов, жизнь врознь,
разброд сил по указанию одних частных интересов? Такая анархия именно господствовала
в республиканском Риме в эпоху его падения и повела необходимо к замене
внутренней связи внешней, к цезаризму.
Но из сказанного ясно, что цезаризм представляет чрезвычайно печальное
явление. Это не была та или другая монархическая форма, вытекшая из условий
исторической жизни известного народа, - форма, с ним сросшаяся, освященная
преданиями веков; это была тирания, незаконный, хотя и необходимый захват
власти в одряхлевшем обществе, потерявшем внутреннюю связь и тем лишившемся
способности самоуправления; это была хирургическая повязка для соединения
раздробленных частей больного организма, и повязка бесполезная, ибо организм
дряхл, раздробленные части не срастутся с помощью повязки. Так как новое
правительство не имело никакого освящения, то оно не могло показаться на
свет в настоящем своем виде, должно было скрыться за старыми, освященными
формами, и отсюда, разумеется, происходила ложь, противоречие между формами
и сущностью дела, что раздражало и властителя и подвластных, постоянно
напоминая тем и другим незаконность явления.
Цезарь имел неограниченную власть и не мог объявить, что ее имеет, не
мог назваться царем, да если бы и назвался, то не умел держать себя по-царски,
царских преданий и привычек не было на римской почве. Цезарь, сламывая
всякое сопротивление, свирепствуя, истребляя лучших людей для утверждения
своей власти, все же имел старые привычки, не мог обойтись без площади,
без народа, без публичной жизни. Отсюда один сознательно всю свою жизнь
играет комедию и требует, чтобы рукоплескали при ее окончании; другой,
не будучи в состоянии играть комедии, бежит из Рима на уединенный остров;
третий, не будучи в состоянии обойтись без площади и народа, хочет быть
музыкантом, актером; четвертый является философом, пятый занимается огородничеством.
И все эти люди - люди строгой нравственности и чудовища разврата, безумцы
и философы, музыканты и садовники,- сменяя друг друга поодиночке или целыми
рядами, истрачивают последние силы Вечного Юрода, проживают последние средства
древней цивилизации; прибавить к этим силам и средствам лучшие из них ничего
не могут. Рим одряхлел окончательно, одряхлел и древний мир, одряхлела
древняя цивилизация. Припомним, какое вследствие наших наблюдений мы получили
понятие об этом древнем мире.
Мы видели, что этот мир распадался на две половины, восточную, азиатско-африканскую,
и западную, европейскую, и обе половины представили нам противоположность,
хотя и не без переходных форм (в Финикии). В восточной половине мы видим
более или менее обширные народные тела, очень слабо развитые, не расчлененные,
не выделившие многих органов плотные массы, представляющие одно туловище
и голову. Мы заметили, что в происхождении таких народных масс преимущественно
участвовала родовая форма. Эти монархии произошли из соединения многих
разветвленных родов, которые, сближаясь вследствие размножения своих членов
и сталкиваясь при исчезновении прежнего простора, стремились прекратить
свои столкновения созданием внешней связи посредством одной общей главы,
верховного родоначальника, ибо другой формы для связующего начала, другой
формы правительственной они не знали.
При этом, разумеется, усиление одного рода на счет всех других и насилие
этого сильнейшего очень часто должно было содействовать образованию таких
народных тел, таких монархий.
Особность родов и враждебность их друг к другу условливали неспособность
к общему действию, следовательно, условливали необходимость сильной власти,
все сосредоточивающей и всенаправляющей. Подле этой власти мы не видим
сословий, самостоятельных по своим средствам, по землевладению или по богатству
движимому, которые бы стремлением определить свои отношения друг к другу
и к верховной власти могли сообщить движение народной жизни. В некоторых
государствах Востока мы видим разделение народа на касты, но это разделение
слишком резко, тут нет ничего органического, это раздробление на совершенно
отдельные части, и понятно, что такое раздробление производило самую сильную
надобность в связующем начале; если сильная власть условливается разделением
подвластных, то и кастность необходимо ведет к деспотизму.
Указывают на Востоке могущественные жреческие сословия, но это могущество
далеко не таково, как с первого раза кажется. Значение служителя религии
есть значение нравственное в противоположность материальному значению сильных
земли. Служитель религии тогда силен, когда непосредственно обращается
к нравственному чувству народа, возбуждает, поддерживает его, когда он
не только жрец, но и пророк, то есть проповедник нравственности. Но известно,
что языческие религии не имели тесной, необходимой связи с народною нравственностью;
обязанности жреца ограничивались священнодействием, жертвоприношением,
гаданием, волхвованием.
Жрецы имели еще другое преимущество пред толпою - преимущество знания.
Но все эти преимущества без пророчества или проповедничества не могли дать
жрецам независимости, и мы уже заметили прежде, что они пользовались этими
преимуществами, чтобы приобресть как можно более материальных выгод, причем
вошли в сделки с людьми, сосредоточившими в своих руках материальные средства,
стали также орудиями для усиления и утверждения власти этих людей.
Допуская могущество влияния географического и этнографического, влияния
природы и племени на судьбу народов, мы допустили и могущество влияния
еще других, собственно исторических условий, влияния воспитания народного.
Здесь мы указали могущественное влияние движения, странствования народного,
соединенного с подвигом, с выделением дружин, деятельность которых создает
геройский или богатырский период в истории народов. Этими явлениями характеризуется
история европейских народов древности, история городов или гражданства
в противоположность истории народов на Востоке. Но и здесь мы видим односторонность
в развитии, видим города без народа, без страны.
Еще в Греции мы замечаем некоторое единство, существует представление
общности страны и общности народа; это происходит оттого, что здесь изначала
были города равносильные, которые или боролись друг с другом, или соединялись
для известной общей деятельности и потому необходимо должны были признавать
высшее единство. Общая деятельность равноправных царей вначале, потом равноправных
городов, общая борьба их с Востоком укрепила сознание высшего единства,
сознание эллинизма в противоположность варварам.
Но Рим, не признавая для себя в Италии равных городов, не соединяясь
с ними для общих действий вне Италии или для Италии, стремясь к владычеству
над всеми другими городами и племенами Италии, не признавал над собою высшего,
Италии; для римлянина существует только Рим, римский народ, все остальное
в Италии было чужое. В Риме городовая особность древнего европейского мира
достигла высшего выражения.
Попытка поставить Италию выше Рима -союзническая война - не удалась.
Город явился владыкою мира, но именно тут-то, достигнув высшей степени
материального величия, Вечный Город и теряет то значение, какое город получил
на Западе в древности, значение свободной, самоуправляющейся общины, республики:
он подчиняется Цезарю; форма остается западная, городская, а сущность дела
- восточная, бесправие всех перед одним и механическое сопоставление народностей
посредством завоевания. Греко-римская цивилизация дает внешний блеск, лоск
этой пестрой массе, но не связывает ее частей, а по двойственности своей
разделяет римские владения на две большие половины, восточную и западную.
Кроме этого разделения в западной половине находятся различные более или
менее сильные, живучие национальности, которые ждут только первого внешнего
толчка, чтобы выделиться; империя действительно делится сама собою еще
прежде падения, которое есть не иное что, как деление окончательное. Это
явление мы видим и на Востоке: распадение больших монархий по явственным
надломам, обозначающим отдельные, насильственно соединенные национальности.
Итак, древний мир оканчивается распадением одной громадной империи на
несколько отдельных государств. Но почему же здесь древний мир оканчивается?
Потому что историческая сцена расширяется, являются новые страны, бывшие
до сих пор за оградою истории, являются новые народы с новым строем внутренней
и внешней жизни, является новая религия.
Три группы народов - восточных, древнеевропейских и сменивших их новоевропейских
- доставляют нам значительный материал для исторических наблюдений, но,
имея в виду строгую научность, мы должны чрезвычайно осторожно поступать
при этих наблюдениях и не вносить в науку выводов, сделанных на недостаточном
количестве наблюдений. Так, мы должны признать ненаучным вывод о бесконечном
прогрессе. Заметили, что древние европейские народы в своей цивилизации
стали выше восточных, а новые европейские народы - выше древних, и провозгласили
бесконечный прогресс. Но это провозглашение сделано слишком поспешно.
Мы видели, что в развитии народа могущественно участвуют три условия:
природа страны, природа племени и воспитание, то есть собственно исторические
условия, при которых народ начинает и продолжает свое бытие; это те же
самые условия, которые действуют и в жизни отдельного человека: среда,
где он родился и действует, способности, с какими родился, и воспитание,
им полученное, принимая воспитание в самом обширном смысле, то есть как
совокупность явлений, действовавших в том или другом смысле на физическое
или духовное развитие человека.
Превосходство древнеевропейских народов над восточными нам понятно,
потому что у первых видим чрезвычайно благоприятные природные, племенные
и исторические условия, или условия народного воспитания, поэтому семена
восточной цивилизации, упавши на добрую почву, должны были развиться сильно.
Также понятно нам превосходство новых европейских народов перед древними,
потому что к той же выгоде условий природных и племенных присоединялся
запас древней цивилизации да еще выгоднейшие исторические условия, лучшее
воспитание, присоединялась общая жизнь народов при высшей религии. Но мы
не имеем никакого права сказать, что дальнейшее движение возможно при ухудшении
этих условий, что племена монгольские, малайские и негрские могут перенять
у арийского племени дело цивилизации и вести его дальше. Мы признаем любовь,
уважение к монголам, малайцам и неграм чувством очень хорошим, только заявляем,
что не можем результата этого чувства внести в науку, ибо он не основан
на наблюдении, на подмеченном факте.
Предположить, что новые европейские народы будут бессмертны и из выгодных
условий своего быта будут вечно почерпать возможность вести далее дело
цивилизации, мы также не имеем права, ибо такое предположение будет противоречить
наблюдению над всем существующим. Мы можем принять только те выводы, которые
явились вследствие наблюдений над историческою жизнью народов.
Таков вывод, что в жизни исторических, доступных развитию народов заключаются
одинаковые явления, одинаковые периоды, потому что каждый народ проходит
известные возрасты, развивается по тем же законам, по каким развивается
и отдельный человек. Чтобы дать своему взгляду более общности и применимости,
мы делим жизнь каждого исторического народа на две половины, или на два
возраста, как те же две половины замечаем и в жизни отдельного человека.
В первой половине народ живет, развивается преимущественно под влиянием
чувства; это время его юности, время сильных страстей, сильного движения,
имеющего результатом зиждительность, творчество политических форм. Здесь
благодаря сильному огню куются памятники народной жизни в разных ее сферах
или по крайней мере закладываются прочные фундаменты этих памятников. Наступает
вторая половина народной жизни: народ мужает и господствовавшее до сих
пор чувство уступает мало-помалу свое господство мысли.
Таким образом, в жизни исторических, развивающихся народов мы признаем
два периода, период чувства и период мысли; разумеется, мы так выражаемся
для краткости, собственно, мы разумеем период господства чувства и период
господства мысли. Сомнение, стремление поверить то, во что прежде верилось,
что признавалось истинным, задать вопрос - разумно или неразумно существующее,
потрогать, пошатать то, что считалось до сих пор непоколебимым, знаменует
вступление народа во второй период, период мысли.
Теперь надобно определить отношение исторической науки к этому явлению.
Разумеется, признание известного закона должно прежде всего успокаивать,
вести к спокойному, беспристрастному наблюдению подробностей. Историку
не для чего отдавать преимущество тому или другому периоду, ибо он имеет
дело не с абсолютным прогрессом, а с развитием, при котором с приобретением
или усилением одного начала, одних способностей утрачиваются или ослабляются
другие. Человек возмужал, окреп, чрез упражнение мысли, чрез науку и опыт
жизни приобрел бесспорные преимущества и между тем горько жалеет о невозвратно
минувшей юности, о ее порывах и страстях, мудрец жалеет о заблуждениях,
значит, в этом пережитом возрасте было что-то очень хорошее, что утратилось
при переходе в другой возраст.
Мы уже указали на значение периода чувства в народной жизни, периода
сильных и страстных движений, периода подвигов, когда народ, находящийся
под влиянием чувства, стоит твердо прикованный к известным предметам своих
сильных привязанностей, он сильно любит и сильно ненавидит, не давая себе
отчета о причинах своей привязанности и вражды. Стоит только сказать ему,
что предмет его привязанности в опасности, стоит подняться священному для
него знамени - и он собирается, несмотря на все препятствия, он жертвует
всем; чувство дает силу, способность совершать громадные работы, воздвигать
здания не материальные только, но и политические; сильные государства,
крепкие народности, твердые конституции выковываются в период чувства.
Но этот же период знаменуется явлениями вовсе не привлекательными: довольно
указать на обычный упрек, делаемый этому периоду и делаемый совершенно
справедливо,- на упрек в суеверии, фанатизме, двух естественных и необходимых
результатах господства чувства, не умеряемого мыслью. Но точно так же односторонне
признавать за вторым периодом безусловное превосходство над первым.
Период господства мысли, который красится процветанием науки, просвещения,
имеет свои темные стороны. Усиленная умственная деятельность обнаруживает
скоро свое разлагающее действие и свою слабость в деле созидания. Чувство
считает известные предметы священными, неприкосновенными; оно раз определило
к ним отношения человека, общества, народа и требует постоянного сохранения
этих отношений. Мысль считает такие постоянные отношения суеверием, предрассудком,
она свободно относится ко всем предметам, одинаково все подчиняет себе,
делает предметом исследования, допрашивает каждое явление о причине и праве
его бытия.
Чувство, например, определяет отношения к своему и чужому таким образом,
что свое имеет право на постоянное предпочтение пред чужим; народы, живущие
в период чувства, остаются верны этому определению, но постоянная верность
ему ведет к неподвижности. Если народ способен вступить во второй период,
или второй возраст, своей жизни, то движение обыкновенно начинается знакомством
с чужим; мысль начинает свободно относиться к своему и чужому, отдавать
преимущество жизни народов чужих, опередивших в развитии, находящихся уже
во втором периоде. Чувство старается сохранить установленные им отношения,
и происходит борьба более или менее сильная, с более или менее сильными
реакциями вследствие одностороннего, крайнего развития борющихся начал.
Мысль, выведши народ в широкую сферу наблюдений над множеством явлений
в разных странах, у разных народов, в широкую сферу сравнений, соображений
и выводов, покинув вопрос о своем и чужом, стремится переставить отношения
на новых общих началах, но ее определения отношений не имеют прочности,
ибо каждое определение подлежит в свою очередь критике, подкапывается,
является новое определение, по-видимому более разумное, но и то в свою
очередь подвергается той же участи. Старые верования, старые отношения
разрушены, а в новое, беспрестанно изменяющееся в многоразличные, борющиеся
друг с другом, противоречивые толки и системы верить нельзя.
Раздаются вопли отчаяния: где же истина? Что есть истина? Древо познания
не есть древо жизни! Народ делает последнюю попытку найти твердую почву;
он бросает различные философские системы, не приведшие его к истине, и
начинает преимущественно заниматься тем, что подлежит внешним чувствам
человека: что я вижу, осязаю - то верно, вне этого верного ничего знать
не хочу, ибо вне этого нет ничего верного, все фантазии, бредни.
Сначала это направление удовлетворяет, сфера знания расширяется, результат
добывается блестящий, точные науки процветают, их приложения производят
обширный ряд житейских удобств. Но это удовлетворение скоропреходящее.
Причины явлений по-прежнему остаются тайными; при исследованиях неизбежные
беспрестанные ошибки; по-видимому, добыты богатые результаты, но в сущности
добыта песчинка.
А между тем материализм и неизбежная притом односторонность, узкость,
мелкость взгляда наводнили общество; удовлетворение физических потребностей
становится на первом плане: человек перестает верить в свое духовное начало,
в его вечность; перестает верить в свое собственное достоинство, в святость
и неприкосновенность того, что лежит в основе его человечности, его человеческой,
то есть общественной, жизни; является стремление сблизить человека с животным,
породниться с ним; печной горшок становится дороже бельведерского кумира;
удобство, нежащее тело, предпочтительнее красоты, возвышающей дух.
При таком направлении живое искусство исчезает, заменяется мертвой археологией.
Вместо стремления поднять меньшую братию является стремление унизить всех
до меньшей братии, уравнять всех, поставить на низшую ступень человеческого
развития, а между тем стремление выйти из тяжкого положения, выйти из мира,
источенного дотла червем сомнения и потому рассыпающегося прахом, стремление
найти что-нибудь твердое, к чему бы можно было прикрепиться, то есть потребность
веры, не исчезает, и подле неверия видим опять суеверие, но не поэтическое
суеверие народной юности, а печальное, сухое, старческое суеверие.
Но если таковы законы развития человеческого общества, то понятно, как
должны относиться к ним историк и гражданин. Историку нечего плакать над
тем, что народ живет высшею жизнию, развивается; что народ перешел из одного
возраста в другой, из периода чувства в период мысли, точно так же как
историку нечего и восторгаться при этом переходе, приветствуя сомнение
как начало абсолютно высшего порядка; обязанность историка спокойно, с
возможной многосторонностью следить за условиями жизни народа во всех ее
возрастах, представляя каждое дело и каждого деятеля по отношению к тому
возрасту народной жизни, в котором они совершались и действовали. Что же
касается обязанностей гражданина к своему народу и государству, то они
одинаковы с обязанностями человека к своему собственному телу, к своему
здоровью.
Каждый человек знает, что он должен расти, мужать, стареть и, наконец,
умереть, но это знание нисколько не уменьшает его забот о том, чтобы прожить
как можно долее и как можно долее наслаждаться хорошим здоровьем. Несмотря
на то что наш век определен, человек, находясь и в старости, зная, следовательно,
что конец близок, все же хлопочет о сохранении своего здоровья, о том,
чтобы эта старость была крепкая и свежая. Так и гражданин просвещенный,
зная по верным признакам, что народ его находится далеко не в юношеском
возрасте, должен всеми силами содействовать тому, чтобы народ жил как можно
долее, чтобы самая старость его как можно долее была крепка и свежа, тем
более что пределы жизни народов не ограничены так, как пределы частных
людей.
Зная, что в известные возрасты народной жизни господствуют известные
начала и что от односторонности, исключительности их происходит вся беда,
слабость и падение, просвещенный гражданин должен противодействовать прежде
всего этой исключительности, односторонности, умерять одно начало другим,
ибо от этого главнейшим образом зависит правильность отправлений народной
жизни, здоровье народа, его долговечность.
Мы не имеем права придумывать особые законы развития народов, кроме
известных законов развития отдельного человека и всего органического. Как
не у всех людей развитие совершается правильно, не у всех духовное развитие
совершается соответственно физическому, некоторые останавливаются на той
или другой ступени, некоторые умирают преждевременно, или родясь слабыми,
или встречая сильные препятствия окреплению своего организма; те же самые
явления мы замечаем и в жизни народов.
Китайцев обыкновенно называют народом, остановившимся на известной ступени
развития; но на какой? Вглядевшись внимательно, мы заключаем, что этот
народ, несмотря на свою замкнутость, пережил оба возраста, или периода,
и период чувства и период мысли, и теперь живет в старческом бессилии под
господством материализма, с полным равнодушием к духовным вопросам, к вопросу
религиозному. Религия для него есть нечто принятое, требуемое, с одной
стороны, как полицейское правило, с другой - как общественное приличие:
нельзя не исповедовать какой-нибудь веры, как нельзя ходить без платья
по городу, платье не принимается здесь по отношению к удобству, к теплоте
или холоду.
От религии китайцам ни тепло, ни холодно; они никак не понимают, как
можно заниматься религиозными вопросами, тем более ссориться из-за них,
разум выше всего, религий много, а разум один. "Тюрьмы,- говорят они,-
заперты днем и ночью, и между тем всегда полны народу; храмы постоянно
отворены, и, однако, никого в них нет".
В Египте по крайней мере среди жрецов мысль, сомнение подточили древние
верования, и египетский скептицизм был передан Греции, как мы видим у Геродота;
египетские жрецы находились в таком же положении, как итальянские прелаты
эпохи Возрождения: упитываясь новооткрытыми диковинами древней философии,
прелаты не верили в христианские догматы, но требовали, чтобы народ оставался
при прежней вере и при прежнем суеверии, потому что это давало доход перешедшим
в другой возраст прелатам.
То, что дошло до нас из религиозных и космогонических систем Индии,
есть результат философской работы, заканчивающейся буддизмом.
У другой отрасли арийского племени так называемое Зороастрово учение
носит также философский характер и имеет значение реформы относительно
старой религии. В греческой жизни, историю развития которой мы имеем большую
возможность изучить, два возраста, или периода, обозначаются ясно, причем
Персидские войны можно положить границей между ними, хотя историк вообще
должен остерегаться настаивать на точности границ между двумя направлениями.
Мы видели, что сильное внутреннее движение и раннее столкновение с чужими
народами, с образованными народами Азии и Африки содействовали скорому
развитию греков, переходу из периода чувства в период мысли.
Мысль, разумеется, прежде всего остановилась на народных верованиях,
отнеслась к ним критически и заявила о их несостоятельности, причем движение
шло не из собственной Греции, а из азиатских колоний, а это свидетельствует,
что причина явления заключалась в знакомстве с чужими религиозными и космогоническими
воззрениями. Разноречивые философские системы привели к результату, выраженному
Анаксагором: "Ничто не может быть познано; ничто не может быть изучено;
ничто не может быть верно; чувства ограничены, разум слаб, жизнь коротка".
Такой взгляд в соединении с сильным развитием личности в Греции повел
к учению так называемых софистов. Это учение обличает уже собственно греческое
движение, европейскую почву, ибо прямо относится к жизни, к способу действия
человека, к его нравственности. С таким же характером явилось противодействие
учению софистов в школе Сократа, старавшейся установить поколебленную нравственную
почву. Но это, бесспорно, самое высокое выражение греческой мысли не достигло
своей цели, и новое философское движение окончилось скептицизмом, как старые
школы повели к учению софистов. Ища твердой почвы, греческая мысль обращается
к видимой природе, наблюдает частности и от них восходит к общим выводам.
Гений Аристотеля освещает новый путь; оружие ученика его Александра
Македонского открывает для греческой науки доступ в новые страны. Эта наука
утверждает свое главное местопребывание в Древнем Египте, но в городе,
построенном македонским завоевателем, в столице потомков одного из его
полководцев. Наука в, своем новом направлении процветает при огромных средствах,
данных ей Птоломеями, но это уже последняя вспышка угасающего пламени.
Греческий мир отживает; верный признак разложения - страшная безнравственность
рядом с умственным развитием, с научными успехами. Птоломеи, которых за
их покровительство науке некоторые писатели хотят считать самыми знаменитыми
из древних государей, эти покровители науки и литературы и сами литераторы
- один убивает своего отца и производит страшные неистовства в Александрии;
другой обрубает голову, руки и ноги у своего сына и отсылает их своей жене
и т. п.
В Риме Пунические войны можно отметить как время перехода из периода
чувства в период мысли. Греки помогли римлянам совершить этот переход;
духовные силы римлян развились немедленно под влиянием великих образцов,
но это развитие, представляя уже осенний цвет, было современно со старческим
одряхлением. В лучших и самых характеристичных произведениях римской литературы
- в сатире и в страшных сказаниях Тацита - слышатся похоронные напевы.
Новый период народного развития совпадал с переходом от одних государственных
форм к другим. Греческая наука, помогшая римлянину освободиться от старых
верований и привязанностей, не указала ему новых крепких оснований, на
которых бы он мог прочно перестроить свое старое государственное здание,
греческая политическая жизнь, уже окончившаяся, не представила ему в этом
отношении образцов.
Народы древнего мира, способные к развитию, закончили это развитие,
отжили; всемирная империя Рима разлагалась; над трупами вились орлы; новые
народы делили области империи; в этих областях нашли они новую религию.
При наших наблюдениях над исторической жизнью древних народов мы не
останавливались еще на одном, который стоял нравственно совершенно одиноко
среди других народов, хотя внешним образом находился в беспрестанном столкновении
с ними, стоя на дороге их движений: то был народ еврейский. Причина его
нравственной одинокости заключалась в резком религиозном различии от всех
других народов.
Среди всеобщего политеизма еврейский народ сохранял веру в единого Бога,
свободно сотворившего все существующее и свободно им управляющего; от дуализма,
от признания двух начал, доброго и злого, от мучительной работы мысли над
объяснением происхождения зла еврейский народ был освобожден священным
преданием, что зло явилось вследствие свободной воли человека, могшего
противопоставить свою волю, свою самостоятельность исполнению воли Божией,
совершенному преданию себя в руководство Божие.
Непослушание, следствие сомнения, недоверия к словам Божьим, есть падение
человека; следовательно, неверие есть падение, есть источник греха, зла,
смерти. Бог обещал падшему человеку Избавителя от греха и зла, от смерти
в его собственном потомстве; народ, из которого должен явиться Избавитель,
есть народ еврейский. Человек, от которого этот народ ведет свое происхождение,
Авраам, покидает свою страну, свой род, потому что он хранит веру в единого
Бога, тогда как все вокруг него, собственный его род, заражены многобожьем.
Адам пал от неверия; никакие искушения не могут поколебать веры Авраама;
Адам пал от непослушания; Авраам готов из послушания принести в жертву
единственного сына. У каждого народа свой бог, свои боги; Авраам хранитель
веры в единого Бога, единого для всего человечества, и потому он есть отец
всех верующих; он относится ко всем народам, о семени его благословятся
все народы, и это отношение Авраама высказывается в горячем сочувствии
его к чужим народам в знаменитой молитве его, чтобы Бог пощадил виновные
города.
Авраам движется с востока на запад, в те страны, где пришельцу и с небольшим
родом, окруженному небольшим числом зависимых людей, можно было найти безопасное
существование, именно в те страны, где обиталища уже усевшихся народцев
граничат с пустыней, убежищем кочевников. Авраам, его сын и люди ведут
полукочевую, полуоседлую жизнь, находят приют в чужих городах, ибо род
не размножается; напротив, Авраам расходится с племянником Лотом вследствие
размножения стад и ссор между пастухами; Исаак расходится с братом Измаилом,
Иаков - с братом Исавом - примеры, что родовые столкновения и распри уничтожались
расходом членов рода вследствие простора, возможности разойтись.
С Иакова начинается размножение рода; у него двенадцать сыновей, но
голод и судьба одного из сыновей Иакова побуждают старика со всеми своими
переселиться в Египет. Здесь потомство Иакова чрезвычайно размножается.
Это размножение становится подозрительно владельцам Египта, которые начинают
истощать евреев тяжкими работами, принимают меры, чтобы остановить их размножение,
приказывают повивальным бабкам умерщвлять младенцев мужеского пола. Такие
страшные притеснения должны были возбудить в евреях чувство национальности
и особности, основанной на религии отцов, вере в единого Бога, столь противоположной
бесконечному многобожию египетскому, и в это время евреи получают боговдохновенного
вождя, который выводит их из Египта.
Этот вождь-избавитель, Моисей, не похож на других вождей народных: он
вовсе не герой, могучий физической силой, самый храбрый из храбрых. Сила
Моисея чисто нравственная; первое дело его - дело патриота, следствие бессознательного
порыва, дело тайное, непризнанное. Услыхав призвание Божие, Моисей прежде
всего сомневается в своих способностях к великому делу, на которое призывается,
выставляет свой важный физический недостаток как сильное препятствие к
налагаемому на него посланничеству.
Моисей силен только нравственно, силен силой Божией. Моисей не герой,
не царь и не первосвященник, он первый пророк, первообраз целого
ряда пророков, выставленных еврейским народом и составляющих отличительное
явление его народной жизни. Колено, из которого происходил Моисей, получает
для себя потомственное священство, но независимо от этого священства из
среды народа появляются вдохновенные проповедники, учение которых имеет
целью поддержать чистоту религии и нравственности. Таким образом, высшее,
так сказать, звание в народе сохраняется свободным от сословий и учреждений
и теократия еврейская держится не левитством, а пророчеством; колено Левиино
не сосредоточивает в себе ни политической силы, ни знаний священного и
мирского.
За вождем, выведшим евреев из Египта, давшим писаный закон и богослужение,
следовал вождь-завоеватель, Иисус Навин, покоривший для евреев землю Обетованную.
За вождем-завоевателем следовал ряд вождей-защитников, ибо евреи были окружены
врагами, которым не могли с успехом сопротивляться вследствие внешнего
политического разъединения, отсутствия общей власти, а силы нравственные,
духовные ослабели, ослабела вера в единого Бога и в Его непосредственное
руководство, зараза идолопоклонства распространилась; в злой усобице целое
колено Вениаминово было истреблено.
"В это время,- говорит летописец,- не было царя у израильтян и всякий
делал все, что хотел". Духовные силы ослабели, но не иссякли; пророчество,
не ограничивавшееся мужеским полом, спасало народ в самые тяжкие времена.
Двадцать лет северные колена находились под игом хананеев, когда пророчица
Дебора, имевшая и значение судьи, призвала к оружию Варака, который победами
своими и свергнул иго. Из этих вождей-защитников всего легче было явиться
царю; одному из них, Гедеону, уже предлагали царство, но он отказался по
нравственным, религиозным побуждениям.
И сказали израильтяне Гедеону: "Владей нами ты и сын твой, и сын сына
твоего, ибо ты спас нас из руки мадианитян". Гедеон сказал им: "Ни я не
буду владеть вами, ни мои сыны не будут владеть вами; Иегова пусть владеет
вами". Сын Гедеона Авимелех составил себе дружину из всякого сброда, перебил
почти всех своих братьев и образовал себе маленькое царство в Сихеме, но
он был убит при осаде одного города. В другом вожде - защитнике, Иевфае,
"Книга Судей" указывает нам также вождя сборной дружины.
Эти известия, сохранившиеся в исторических книгах евреев, драгоценны
для нас: они объясняют быт древних народов, находившихся, подобно евреям
описываемого времени, в переходном состоянии, указывают на известный повсюду
способ образования дружин, вожди которых своими подвигами, защитой мирных
жителей от врагов приобретали власть. Иевфай был сын наложницы; братья,
родившиеся от законной жены отца его, прогнали Иевфая, сказавши ему: "Ты
не наследник в доме отца нашего, потому что ты сын другой женщины". Иевфай
убежал от братьев своих и жил в земле Тов; и собрались к Иевфаю праздные
люди и ходили с ним. Спустя несколько времени аммонитяне пошли войной на
Израиля. Пришли старейшины галаадские к Иевфаю и сказали: "Для того мы
теперь собрались к тебе, чтоб ты пошел с нами, и сразился с аммонитянами,
и был у нас начальником". И сказал Иевфай старейшинам галаадским: "Если
вы опять возьмете меня, чтоб сразиться с аммонитянами, и Господь предаст
мне их, то останусь ли я у вас начальником?" Старейшины галаадские сказали
Иевфаю: "Господь да будет свидетелем между нами, что мы сделаем по слову
твоему!" Иевфай пошел со старейшинами галаадскими, и народ поставил его
над собой начальником и вождем.
Ни один из этих вождей-защитников, пользовавшихся в мирное время значением
начальников народных, или судей (суффетов), не достиг царского достоинства,
не передал своего значения детям. Перед концом этого переходного времени
в истории евреев мы видим любопытное явление, какое видели вначале: как
прежде женщина, пророчица Дебора, была судьей, так теперь судьей становится
человек божий, или пророк, Самуил, успевший одними нравственными средствами
поднять народ после тяжких поражений от внешних врагов. "И была рука Господня
на филистимлянах во все дни Самуила. И был Самуил судьей Израиля во все
дни жизни своей, из года в год он ходил и обходил Вефиль, и Галгал, и Масафу;
и судил Израиля во всех сих местах; потом возвращался в Раму, ибо там был
дом его, и там судил он Израиля". Уже приготовлялась наследственность судейского
звания: состарившись, Самуил поставил сыновей своих судьями над народом.
Но Самуил создал свое значение единственно нравственными средствами;
сыновья его могли удержать это значение в своем доме только нравственными
же средствами; наоборот, "сыновья его не ходили путями его, а уклонялись
в корысть, брали подарки и судили превратно. И собрались все старейшины
Израиля, и пришли к Самуилу в Раму, и сказали ему: "Вот ты состарился,
а сыновья твои не ходят путями твоими; и так поставь над нами царя, чтоб
он судил нас, как у прочих народов, и мы будем как прочие народы: будет
судить нас царь наш, и ходить перед нами, и вести войны наши".
Евреи получили царя; цари ходили пред ними и вели их войны, но успех
этих войн зависел от внутренних, нравственных причин, смотря по тому, царь
был ли привержен к отрезвляющей религии предков или заражен расслабляющей
религией окрестных народов, пропаганда которой по-прежнему велась сильная
обычным путем, через женщин. И по-прежнему против царей, преданных финикийскому
идолослужению, ратуют пророки.
Самым блестящим временем в истории евреев было царствование второго
царя, Давида, вначале знаменитого героя, вождя дружины, изгнанника и предводителя
изгнанников и недовольных, добывшего царство с бою. Всегда верный Иегове
и в этом отношении не нуждавшийся в увещаниях пророков, Давид иногда поддавался
искушениям власти, и тогда пророк являлся перед ним с напоминанием о преступлении
и наказании. Сын Давида премудрый Соломон не может противостоять женской
пропаганде и строит храмы чуждым божествам.
После его смерти политическое единство еврейского народа рушится; среди
него является два царства, и одно из них, Израильское, подвергается преимущественно
заразе идолопоклонства, почему в нем и видим самую сильную борьбу между
царями-отступниками и пророками. Борьба кончилась не победой пророков,
и оба еврейские царства были поглощены тигро-евфратскими монархиями. Плен
на чужой стороне, плен вавилонский, как прежде тяжелое положение в Египте,
подняли еврейскую народность и ее основу, религию Единого.
По возвращении из плена евреи не служат чужим богам, пророков нет, но
евреи ждут с нетерпением исполнения старых пророчеств, ждут Избавителя.
Избавитель явился: Он был потомок Авраама, но Аврааму было обещано, что
о семени его благословятся все народы земные; и ученики Иисуса Назорейского
несут весть избавления ко всем народам. История евреев становится священной
историей народов.
Много было говорено о причинах успеха христианской проповеди, причинах
сверхъестественных и естественных. Говорить о первых не входит в круг нашей
специальности, а много распространяться о вторых не считаем нужным. Для
правильности и точности наших наблюдений мы должны смотреть на христианство
как на религию и наблюдать, во сколько оно удовлетворяет религиозному чувству.
Доказывать превосходство христианского нравственного учения нет надобности:
оно очевидно. Возражения против христианства имели вовсе не здесь свой
источник. Если бы христианство было только нравственное философское учение,
то оно не встретило бы никаких возражений со стороны так называемых философов,
людей, пишущих философию истории. Но христианство есть религия, и борьба
против христианства есть борьба против религии вообще.
Религия обнимает отношения человека к Богу, отношение двух миров, видимого
и невидимого; следовательно, необходимо условливает такую сторону, которая
не прилаживается к обычным человеческим отношениям, человеческим средствам
по различию природы двух миров, двух существ, которые приходят здесь в
соотношение.
Религиозный человек требует непосредственного влияния Высшего Существа
на определение отношений между ним и собой, и потому необходимо подчиняться
условию принимать такие явления, которые для него непостижимы или исходят
совершенно из другого мира, от существа другой природы. И мало того, что
религиозный человек подчиняется этому условию, он его требует как доказательство
правильности и прочности своих отношений к Божеству, как доказательство,
что действительно само Высшее Существо определило эти отношения: отсюда
необходимость положительной религии.
Религиозное чувство утверждается на неверии - на неверии в средства
человека, в средства его разума, неверии, основанном на ежедневном и вековом,
вечном опыте. Религиозный человек есть человек положительный, который не
может стоять на колеблющейся, изменяющейся почве; который не может успокоиться
на вере в бесконечный прогресс, то есть на вере в бесконечное несовершенство,
бесконечные ошибки, необходимо предполагаемые бесконечным прогрессом; не
может успокоиться на этой вере уже и потому, что в основании ее видит одно
предположение постоянно выгодных условий для явления, предположение произвольное,
не утвержденное на точных наблюдениях.
Человек нерелигиозный не верит в так называемые сверхъестественные явления,
необходимые для положительной религии, требующей непосредственного участия
Божества в ее установлении; он верит в средства человека, в его разум.
Человек религиозный принимает сверхъестественные явления, требует их именно
потому, что не верит в человеческие средства, в средства разума человеческого.
Таким образом, мы имеем дело с двумя верами и с двумя невериями.
Христианство при своем появлении подействовало быстро на религиозных
людей: они стали обращаться к нему толпами, покидая старые положительные
религии, подготовленные скептицизмом как относительно существующих религиозных
верований, так и относительно человеческих средств достигнуть религиозной
истины. Христианство обратилось к самым чистым, самым высоким побуждениям
.человеческой природы, к самому могущественному чувству, связующему людей,
к чувству любви.
Вместо божества физического, совершенно чуждого, природой своего не
могущего внушить сочувствия, вместо божества человекообразного, униженного
до всех слабостей человеческих и потому оскорблявшего нравственное чувство,
христианство проповедовало существо совершеннейшее и требовавшее нравственного
усовершенствования от человека, существо отдельное и независимое от творения,
но близкое к человеку, связанное с ним любовью, определяемое как любовь.
Но это определение не есть простое слово: установление религиозного отношения
есть акт любви, в котором высказалось существо Бога. Религиозное отношение
устанавливается, высокое учение проповедуется не посредством простого человека:
Слово Божие, посредство религиозного союза не в книге, не в устах простого
человека, это Сын Божий, воплотившийся, пострадавший, умерший для спасения
людей.
Люди религиозные находят наконец себе настоящего Бога, Которого могут
любить "всем сердцем, всей душой, всей мыслью", ибо этот Бог есть любовь,
высказавший свое существо в деле искупления. Человек сознает различие между
добром и злом: "язычники являют дело законное, написанное в сердцах своих";
дело религии очистить, направить, заставить сознание принести плод, родить
дело, заставить человека принести жертву Богу; а жертва без огня не приносится,
и доброе дело без побуждения не делается; побуждение же должно быть чистое
и святое, такое побуждение есть любовь.
Отличительная черта религиозного человека есть сознание своей слабости,
греховности, падения, невозможности нравственного очищения собственными
средствами, и христианство вполне удовлетворяет ему учением об искуплении.
Христианство вполне успокаивает религиозного человека, потому что ставит
наивысшее основание нравственности - любовь, основание незыблемое, вечное
при всевозможных изменениях отношений между людьми, при всевозможных изменениях
политических форм, на всевозможных ступенях цивилизации; христианство ставит
общество, члены которого любят друг друга, как каждый из них любит сам
себя.
Религия может измениться, когда человечество перерастет этот идеал,
потребует идеала высшего, но так как это немыслимо, то для религиозного
человека христианство есть религия вечная. Обращаясь же к его началу, он
успокаивается тем, что оно находится в самой тесной связи с религией народа,
который один из всех народов исповедовал единобожие, главное явление в
истории которого есть борьба внутренняя и внешняя за поддержание единобожия
против господствующего во всем мире многобожия. Этому-то народу, которого
история есть необходимо история религиозная, священная, был обещан Тот,
Которого христиане признают своим Богом Искупителем, и, таким образом,
оба откровения, оба завета находятся в необходимой связи.
Для объяснения успехов христианства говорят о приготовлении к нему человечества
посредством философии, которая подкопала многобожие, проповедовала единобожие
и некоторые другие истины, вошедшие в круг христианского учения. Но историк
обязан прежде всего различать эти две сферы - философскую и религиозную;
истина философская достигается холодным умственным процессом; истина религиозная
усваивается горячей восприемлемостью чувства. Философское учение по природе
своей есть достояние немногих. Если некоторые из этих немногих приняли
христианство и защищали его своими средствами, то другие их собраты явились
злыми врагами христианства.
Явление обращения философов в христианство показывало только, что умственная
развитость, соединенная с обширными познаниями, не исключает религиозного
чувства; тогда как люди нерелигиозные, безусловные поклонники разума человеческого,
веровавшие единственно в его средства, относясь презрительно и враждебно
ко всякой религии, отнеслись точно так же и к христианству. Таким образом,
если бы философия и могла приготовить к христианству, то - ничтожное число
людей религиозных и вместе знакомых с философскими учениями.
Но мы знаем, что христианство явилось среди народа, знаменитого своей
религиозностью, но нисколько не знаменитого развитием философии, науки
вообще,- народа, который "знамения просил, а не премудрости искал", и в
этом-то народе христианство проповедовалось и принималось среди людей самых
простых, у которых уже никак нельзя предположить философского приготовления.
По выходе христианства из еврейского народа во все концы вселенной мы
видим то же самое явление: к нему обращаются толпами люди простые, в которых
также нельзя заподозрить философского приготовления; наконец, к нему обращались
целые народы грубые, варварские, и это обращение всего лучше показывает,
что для успехов христианства вовсе не нужно было философского приготовления.
Сами проповедники христианства вполне сознавали, что проповедуемое ими
учение не может ничем польстить эллина, ищущего премудрости, что их учение
есть для него безумие; они знали, что и среди евреев, просящих знамения,
для многих распятый Христос будет соблазном, но они знали, что учение о
Боге, страдающем и умирающем за человечество, потрясет религиозные души
среди того и другого народа и явится для них учением о Божьей силе и Божьей
премудрости.
Сила учения высказывалась в его проповедниках: пророки с пламенными,
жгучими речами, некогда являвшиеся среди одного народа израильского, теперь
являются всюду и мученичеством запечатлевают свою любовь к Богу и людям,
свои убеждения в истине проповедуемого учения.
Странно толковать о том, какие нравственные явления произвело христианство,
какие безнравственные явления заставило исчезнуть: по своей сущности, любви
христианство облегчало, возвышало и очищало всякое человеческое отношение
без исключения, давало нравственную подготовку к уничтожению всякого безнравственного
явления и во время его существования ослабляло его действия. Писатели,
недостаточно внимательные к последовательности христианских отношений,
вытекающих из сущности христианства, обыкновенно распространяются о том,
что христианство, отвлекая внимание своих последователей от интересов здешней,
земной жизни к интересам жизни загробной, ослабляло в них патриотизм, сознание
обязанности защищать отечество, сражаться за него; религия мира и любви,
говорят, должна была отвращать от войны и не очень уважительно смотреть
на воинскую доблесть.
Но что предписывает христианство своим последователям? Любовь к ближнему
не на словах, а на деле, увенчание этой любви пожертвованием жизнью своей.
На ближнего нападают - обязанность христианства защищать его до последней
капли крови; другое требование христианства - исполнять свято всякую порученную
обязанность, служить верно и усердно предержащей власти; совокупность этих
требований - необходимо делать из христианина самого доблестного воина.
Доказательство налицо: народы, начавшие новую, христианскую историю
Европы, разве отличались недостатком воинской доблести? Скажут: это качество
лежало в их природе; но в таком случае нечего говорить о влиянии христианства,
если оно не могло противодействовать этой природе. Доказательство налицо,
когда в числе святых, особенно чтимых нами, монахов, священников и людей,
исполнявших разные гражданские должности, находятся воины (Георгий, два
Феодора, Иоанн, Димитрий и др.). Доказательство налицо, когда у христианских
народов вкоренено верование, что воины, падшие на поле битвы, венчались
венцами мученическими.
Уклоняясь от кидающегося в глаза доказательства воинской доблести новых
христианских народов, обращаются ко временам падения Римской империи, указывают
здесь на отсутствие патриотизма, воинской доблести и приписывают эти явления
влиянию христианства, которое будто бы влекло своих последователей в пустыню,
к жизни отшельнической.
Но слово "патриотизм", когда говорится о временах падения Рима, вызывает
улыбку: какой патриотизм мог быть среди этой кучи народов, насильственно
подчиненных одному городу? Какое чувство преданности могло питать народонаселение
отдаленных провинций к этому городу, от которого, кроме угнетении, нечего
было ждать провинциалам? Каким римским патриотизмом могли быть наполнены
разноплеменные жители провинций, когда этого патриотизма давно уже не было
в самом Риме, ибо давно не было более тех отношений, которые заставляли
древних, истых римлян так храбро защищать свое орлиное гнездо, хотя уход
плебеев на священную гору показывает, что всему бывает своя мера и предел,
даже и хваленому римскому патриотизму.
Причины падения Римской империи были все налицо при самом ее начале,
когда Рим утратил свои прежние правительственные формы, следовательно,
задолго до объявления христианства господствующей религией в империи. Но
почему же, скажут, христианство, распространившись, не возбудило нового
гражданского духа, патриотизма в народонаселении империи? Повторяем, что
нечего было возбуждать, ибо римского патриотизма не могло быть у разноплеменных
народов, входивших в состав империи: Рим не был отечеством для галла, испанца,
нумидийца, грека, пафлагонянина и т. д.
Страны и народы приготовлялись жить своей особой, следовательно, независимой
жизнью; каждый народ готовился приобресть отечество и питать к нему известное
чувство, которое мы называем патриотизмом и которое христианство готово
было освятить; железо же римской власти, вязавшее народы, давно перержавело.
С другой стороны, кто же предполагает, что с того времени, как христианство
было объявлено господствующей религией империи, все подданные империи сделались
вдруг истинными христианами? Люди, согнившие от нравственных язв империи,
продолжали оставаться в этом печальном состоянии, не могли вдруг подвергнуться
благотворному влиянию христианства, ибо приняли его чисто внешним образом;
людей же, принявших его по убеждению и готовых приводить в исполнение его
правила, было немного, и хотя бы они все стали воинами, не могли удержать
от падения гнилого, разваливающегося-под тяжелыми ударами свежих, сильных
народов здания империи.
Вот то немногое, что мы должны сказать вообще о христианстве; но так
как мы теперь приступаем к наблюдениям над исторической жизнью христианских
народов, то понятно что мы постоянно должны будем обращаться к подробностям
влияния христианства на эту жизнь.