Проголосуйте за это произведение |
Романы и повести
19 марта 2008 года
Полонез Огинского в исполнении Песняров
ПОЛОНЕЗ
ОГИНСКОГО
Повесть
"По ту сторону
Севера, льда, смерти - там живем, там наше счастье".
Ф.Ницше
Буровой мастер Ядгар Магафурович Галимов - за глаза Янычар - отдал нам Москву на разграбление на целых три дня и три ночи. Как и положено победителям. Благую весть он вынес из-за стеклянной перегородки диспетчерской вахтовых перевозок, расположенной на втором этаже зала ожидания аэропорта "Домодедово". Бригада томилась в ожидании "бугра". Ждали посошка на дорожку - и по коням.
Нефтяники, прибывшие рейсом "Сургут-Москва", - кто в собачьих унтах и в теплых, с черным верхом, коротких полушубках; некоторые, успевшие по сезону прифраериться, - в модных кожаных куртках, пухлых болоньях и в летних полуботинках, сменивших унтаки и тяжелые рабочие сапоги, - не поверили своему счастью и поэтому не спешили радоваться.
- Почему на три? - хмуро спросил старший по возрасту и чину бурильщик Михалыч. - А как же двухнедельный отпуск?
- Тюменская вахта отлетает ровно через трое суток. Из Домодедова. Повторяю для особо одаренных - ровно через три: день-ночь, день-ночь и так далее. Опоздавшие и у кого лишние деньги, добираются на промысел своим ходом. Можете возвращаться с Большой земли по железке. Прогулы запишу каждому. Без скидок.
Бригада возмущенно загудела. Но Ядгар Магафурович - не был бы он Янычаром - резко оборвал недовольные возгласы движением густых черных бровей и взмахом руки, указующей вглубь "аквариума" диспетчерской и еще куда-то выше, наверно, подразумевая наше нефтяное тюменское начальство, а заодно авиационное, аэропортовское:
- Претензии - туда! Поставлен перед фактом: двухнедельные вахты отменяются. Керосина сжигаем столько, сколько нефти не добываем. Будьте любезны управиться за трое суток. Аккурат уходит борт на Сургут. Следующий рейс - через месяц.
Красно-помидорные щеки бригадира еще больше зарделись - давало о себе знать давнишнее обморожение и неясность текущего момента...
Прощались заскучавшие кореша за аэропортовским павильоном "Полет" молча, приткнувшись к затоптанной чьими-то подошвами лавочке с расстеленной на ней газетой.
Без энтузиазма пили водку из разовых полистирольных стаканчиков. Нехотя закусывали плавлеными сырками.
Прилетели из зимы в лето, но теплая московская погода после северной тягомотины не радовала. Отвальная получалась грустной.
Даже дежурившая на стрёме бабулька, будто по случаю закутанная в траурный платок, поддавшись общему похоронному настроению, не домагивала назойливым вопросом, отдадут ли ей дяденьки пустые бутылки, а терпеливо выжидала, пока раздосадованные худой вестью дяденьки опустошат скромную тройку "Московской".
Не додобранная стартовая норма "бутылка на рыло" перспективу не предполагала.
Кто куда?
Решали. Думали.
Вся закавыка заключалась в том, что вахтовый рейс оказался сборным, и старенький ТУ-154, традиционный небесный извозчик, поначалу лететь в Москву не собирался. Вернее, наша бригада готовилась вылететь из Сургута совершенно другим рейсом - на Свердловск и Самару. Буровые и ремонтные бригады Ватьеганского нефтегазодобывающего управления, как правило, проводили свои двухнедельные отпуска - перерывы между вахтами - в Уфе и Свердловске, так как основная масса нефтяников была родом из тех мест. Мне, чтоб добраться до дома, приходилось летать с вахтовиками "Сургутнефтегаза", у них был зафрахтован ИЛ-76 до Минска. Однако в аэропорту отправления собрались десятки бригад, прибывших с различных нефтепромыслов, и "все смешалось в доме Облонских". Нелетная погода спутала планы не только авиадиспетчеров, но и самих вахтовиков. Часть работяг, как и планировалось, отправили 134-й "тушкой" в Уфу, других таким же образом - на Свердловск. Оставшуюся сборную "солянку" записали на московский рейс, на большую "тушку". Туда, как опоздавших на регистрацию, чохом включили ватьеганскую бригаду. А зачем было спешить, если аэропорт считался закрытым?! Вот мы, в предвкушении вольной волюшки, и утрясались то у столиков в переполненном зале ожидания, то в ближайших буфетах и павильонах. В итоге - ближайшие рейсы профукали. Минск, как я ни вслушивался, матюгальник не упоминал вообще. Десятичасовое ожидание в переполненном, похожем на колхозный рынок аэропорту кого угодно могло выбить из колеи. Лишь в воздухе, придя в себя, "янычары" окончательно поняли: летим в Москву. Что там забыл каждый из нашей пятерки, предстояло еще выяснить. Но не сидеть же в опостылевшем Сургуте! Приземлились - и, по закону подлости, получили в подарок яичко к Христову дню...
Допив, покумекав, решили: разъезжаемся по своим планам и адресам, насилуем и грабим столицу законные трое суток - и возвращаемся сургутским рейсом на цареву службу. По прибытии ставим вопрос ребром: коль остались с носом, то бишь без положенного отпуска, то догуливаем неиспользованные дни в следующий раз. Бугор Янычар клятвенно обещает похлопотать.
- Господа, смею заметить, - нарушил вялотекущее застолье Генка Кургузкин, помощник бурильщика, выразительно скосивший глаза в мою сторону, - наш глиномес остался не только с носом, но и с рогами!
Прозвище в Генкиных устах прозвучало издевательски. Глиномес я по рабочей буровой специальности, и даже замена первой части сложного слова другим, тоже на букву "г", извините, не воняла - привык. Но звание рогатого... И самое смешное - я действительно вез с собой на Большую землю ...рога. Да, да, самые обыкновенные рога северного оленя, подаренные мне хантыйским старейшиной Айваседой. Зимнее стойбище ханты находилось неподалеку от буровой, и нефтяники частенько туда наведывались.
Обмотанные, как бинтами, белыми тряпками, развесистые рога важенки-двухлетки проделали путь вначале - на буровую площадку, затем - на вахтовом "Урале" 300 верст по зимнику в аэропорт города Сургута, благополучно совершили в хвостовом отсеке "тушки" перелет почти в три тысячи километров, а сейчас сиротливо и обречено подпирали тылы московской забегаловки. Ценности они не представляли практически никакой, но хлопот доставили немало. Я сам их выбрал из переплетенного бурелома таких же, сброшенных оленями по сезону, никому не нужных, сваленных кучей за зимней избой семейства вождя Айваседы. Старательно заматывал лентами разорванной простыни, якобы для маскировки, надеясь без претензий пронести в салон самолета, да еще приставал к ребятам с дурацким вопросом: "На что похоже?"
"На забинтованные рога!" - издевательски отвечала бригада, всякий раз поднимая новичка на смех. Кому они нужны - оленьи причиндалы? Чревато! Сувенир? Не оригинально. Одна морока в дороге.
Охота пуще неволи. Пусть дома попробуют не поверить, что их сын и брат настоящий северянин, нефтяник! Мы и сами с усами. То есть - сами понимаете...
Столица проглотила меня, словно сдобный пирожок, вначале засосав в кишку электрички, час протрясла в переполненном вагоне и выплюнула, измочаленного, на Павелецком вокзале. Полностью раствориться в московской толчее не позволяли рога, цеплявшиеся за одежду и вещи прохожих. Заброшенные вещмешком за спину, они непроизвольно затормаживали поступательное движение, не давая ускоряться, а тем паче двигаться вспять течению. Прохожие оборачивались. Как-никак я представлял собой экзотический экземпляр: рогоносец в собачьих унтах. Нарочно не придумаешь. В самую пору - на сельскохозяйственную выставку.
А что? Именно туда я и направлял стопы.
Спасибо Янычару - попросил навестить землячка. И бумажку с адресом всучил. На словах объяснил: де, будешь в районе ВДНХ - найдешь. В случае чего - приютят. Кто бы спорил?
Сам мастер со списком бригады остался в аэропорту утрясать отправку предстоящего вахтового рейса, чтоб еще раз не пролететь.
Генка Кургузкин отправился гостевать к своей тетке-москвичке, остальные из бригады - коротать три выпавших денька у знакомых.
У каждого нашлась столичная зацепка, зацепочка, закорючка. Мир тесен. А Москва - большая деревня. Кто ж этого не знает?
Я знал, куда хотел попасть, но думал о другом. К примеру - о вахтах: они станут реже, а значит - длиннее. О неблизкой дороге домой и еще более дальней - обратно на северную работу. Хмурых лицах прохожих, встречавшихся гораздо чаще веселых и беззаботных. Странной парочке, увязавшейся следом за мной с первых шагов по территории ВДНХ. Наверное, показалось... Идут себе мужики, не отставая, - в скромных простеньких куртках, в серых кепочках, с авоськами в руках, с виду - рабочий класс, и пусть себе идут своей дорогой. Какое мне до них дело? Север, кроме всего прочего, научил оглядываться на любой шорох и стук за спиной и сделал тыл чувствительным к чужому взгляду. Даже если идешь по дневному городу. Надо будет обсудить эту тему с Генкой... Большой мастак на аллегории и метафоры!
Всесоюзную выставку я видел раньше лишь на картинках и в кинохронике: никогда не предполагал, что она такая огромная. Вертел головой во все стороны, примеряясь присесть, отдохнуть и по возможности перекусить и не спеша покурить. Как назло, скамейки попадались редко и занятые. Нарезал круги по дорожкам, не заходя в великолепные павильоны, не забывая отыскивать глазами номера на зданиях. Ничего похожего на Янычаров адрес. Вообще никаких номеров. И людей не так-то густо, спросить толком не у кого. Но зато весна! Настоящая, с зелеными, первой свежести листьями на деревьях и сочной, хотя еще редкой травой на газонах, с нахальными голыми коленками молоденьких девчат, изредка попадавшихся на пути, отчаянно привлекательных после наших северных невзрачных клуш - одна на полсотни хамоватых мужланов в унтах и тулупах.
Нос щекочет запах дымка: потянуло жареным мясом. Шашлычная! В самый раз, не завредит!
Аки охотничий пес пошел на запах и начал обходить строение, похожее на амфитеатр, - и оказался в центре бетонного полукруга с табличками на стенах.
"Всесоюзная Доска почета". Так вот она какая! Сколько раз доводилось слышать, читать... Нельзя не задержаться!
Принялся изучать надписи, выгравированные на табличках. Сотни славных, достойных имен, география необъятной страны, честь и слава державы...
Как попой чувствовал: найду что-нибудь необычное. И нашел. Не сразу, но ради этого стоило переться на ВДНХ с поручением бригадира, хотя мог бы выполнить просьбу и на обратном пути. Но, выяснилось, не зря...
Наверное, у меня от избытка восторженных чувств подкосились ноги, и образовался достаточно глупый вид: редкие посетители замедляли шаги. Картина "Явление северного гостя в столице", часть вторая.
Рога в бинтах - коряга, припертая к стене. Дорожная сумка рядом. Меховые унты и теплая куртка "Аляска" в жаркий солнечный день. И молодой, внешне трезвый гражданин в странной расслабухе сидит на бетоне, опершись спиной о стену, и по-идиотски давит лыбу.
Заинтересовался событием старичок. Москвич.
- С вами все в порядке, молодой человек?
- Норма, не беспокойтесь, - успокоил я интеллигентного вида пенсионера, затормозившего стопы впритык к моим расслабленным "ходулям". Исключительно пенсионеры и настоящие интеллигенты способны проявлять озабоченную заинтересованность, если с посторонним человеком на улице что-то не так.
- А у меня, знаете ли, не все в норме! - сразу взял быка за рога старикашка, не обращая внимания на амуницию собеседника, не слишком соответствующую сезону. Похоже, дедок обрадовался возможности поговорить. Бодро выложил свою историю. Из вежливости пришлось выслушать. Дело оказалось щекотливым: внук - подрастающий шалопай - стащил из платяного шкафа дедов фронтовой орден, беспардонно отвинтив его с парадного пиджака, - и загнал на Арбате перекупщикам. Чего-то там недорослю не хватало купить.
Веселость пожилого человека наигранная: глаза покраснели, в обиженном голосе слезы.
- Ишь, умник нашелся! Награды ему отдай! Не позволю!
- Правильно мыслишь, отец! Фигу им с маком! Я тоже... не отдам. Смотри, батя, запоминай! Таким ведь тоже не разбрасываются...
Старик поправил круглые очечки и старательно прочел вслух на указанной мною табличке:
- Нефтегазодобывающее управление "Ватьёганнефть... Производственное объединение "Когалымнефтегаз"... Ханты-Мансийский автономный округ...
- Далековато забрался, сынок... Нефтяник?
- Помощник бурильщика! - соврал я, глазом не моргнув, а числился в бригаде подсобником, глиномесом. Не объяснять же старику, что это такое... Поэтому ронять марку матерого нефтедобытчика на московских подмостках не собирался. Знай ватьёганцев, столица!
- Здорово! - резюмировал старикан, уважительно глядя на меня. - Нефть - это силища. По нынешним меркам - незаменимая. А я, знаете ли, краснодеревщик... Скажите, любезный, сибирский кедр в ваших краях произрастает? Если не ошибаюсь, Ханты-Мансийск в зоне полярной тундры находится?
Я в глаза не видывал столицу автономного округа, из нашего вахтового поселка туда самолеты летать не могли, ибо ближайший аэропорт находился за 300 верст южнее. Железных дорог в ту сторону никогда не строили, а добраться можно лишь по воздуху и водой по Оби и то в разгар летней навигации. И вообще, кроме Сургута, Нижневартовска и Когалыма я не успел в тюменском крае нигде побывать и смутно представлял себе, растут ли кедры в городе Ханты-Мансийске, зато встречал худосочные пихты и лиственницы, а возможно и кедры вдоль берегов речушки Ватьёганки возле буровой... Росли они, наверное, и на других извилистых протоках Ватьёганского месторождения... Мне доводилось в основном лицезреть чахлые сосенки и корявые березки вперемежку с жалкими осинами на берегах непроходимых болот, вокруг пустынных озер и безымянных рек. Печальная, не вздыбленная высокой растительностью равнина - озера и болота. Но ведь были еще Тевлинское, Когалымское, Русскинское, Повховское, Варьёганское, Покачевское - необъятные нефтяные месторождения - и, наверняка, эти магические и заветные названия мелькали в сообщениях ТАСС и звучали в передачах центрального радио, так как же я мог не удовлетворить любопытство москвича, а тем более, как мне показалось, огорчить отрицательным ответом?!
- Растут кедры! - заверил я собеседника. - И шишки с орешками - с мою голову!
- Да ну? - не поверил он и возбужденно зацокал языком. - Потепление! Глобальное потепление!
Содержательная беседа могла продолжаться сколь угодно долго, но старик торопился по важным пенсионерским делам, а, скорее всего, ему не терпелось вступить в бескомпромиссный бой с пронырой-внуком за украденный боевой орден и, подозреваю, за остальные награды - и мы распрощались, пожав друг другу руки.
Расслабуха продолжилась в более приемлемом месте и образе - на свободной лавочке с пахучим шашлыком в руке. Сытый продавец-шашлычник, застолбивший жаровню под деревом поодаль, за довольно крутую плату выделил не только шампур с плотно нанизанными сочными кусманами свинины, но в придачу жестянку с острым кетчупом и скибку белого хлеба. Дорого, но не сердито.
Можно и помечтать. Когда еще халява обломится?! Времени предостаточно добраться до Белорусского вокзала, дождаться вечерних поездов...
Оставалось в запасе почти трое суток. Если выехать ночным, то утром буду на месте, полдня, считай, дома. Глотнул, пригубил, утолил, перевел дух, ожил у родительского очага - и можно заряжаться на месячную тюменскую вахту. И хотя считается, не наелся - не налижешься, вспомнится тот живительный глоток, ох, как вспомнится в жаркий полдень тюменского лета иль стылой северной ночью, когда, бывает, вот-вот занедужится среди опалённого стужей железа, среди грохочущих черных труб, исчезающих в морозном пару. Капелькой, росинкой смахнешь с взопревшего лба мимолетное воспоминание - и уже легче... Глядишь, бесконечной смене шабаш. Добредешь по узкой тропке среди сугробов до шаткого вагончика, уляжешься, не разуваясь, на топчане подальше от заиндевевшей стенки, укроешься промасленными фуфайками, кое-как согреешься, и спать, спать...
Недовольно ворочается буран, сотрясая тонкие стены железной халупы. С вышки бьет в заиндевевшее оконце луч прожектора.
А там, за грязно-заляпанным капониром шламового амбара, за белым заснеженным озером, за мертвой рекой в сгустившейся тьме мерцают сдвоенные фары ползущей по трассе "Урал-вахты" - как тоскливые волчьи глаза, а сверху, сбившись в голодную стаю, блуждают холодные звезды, отражаясь в стальных снегах. Но никогда сиротливым огням не сойтись у живого костра, не закружиться в праздничном хороводе. И буровая вышка - елка в гирляндах в морозной ночи - того и гляди, навсегда погаснет.
Именно там и тогда я однажды понял: всех нас продали. Заложили, отдали в вечную кабалу, в наглое бессрочное пользование. И все вершилось по заведенному веками правилу: закону сильных и слабых, имущих и неимущих, сытых и голодных. Кто мы, вахтовики? - Шантрапа, сброд, батраки. Без права голоса, но с правом и обязанностью вкалывать до седьмого пота, добывая себе медные копейки, а нефтяным генералам - золотые рубли.
И не случайно именно той памятной ночью мой напарник Генка Кургузкин - с ним ломали первую, самую тяжелую, изнуряющую вахту - в сердцах воскликнул:
- Пора делать отсюда ноги!
- А сам-то чего?
- Потому и не сваливаю, чтобы корабельной крысой не оказаться...
- А мне предлагаешь? - в упор спросил я будущего закадычного дружка - и он в меня безоговорочно поверил. Так же, как и я в него.
Генка, невзирая на лица начальства, открыто бузил и ёрничал по поводу бардака, царившего в Управлении буровых работ. Я увидел будущего напарника в первые минуты своего пребывания на площадке - он лихо съезжал по зависшей "свече" с верхотуры буровой вышки. Как в импортном фильме о бравых пожарных: вжик - и ковбой слетает по штанге на первый уровень игрушечной американской пожарки...
- А этот абордажник чем занимается? - удивился инженер из отдела кадров УБРа, прибывший со мной, новым членом бригады, на буровую площадку.
- Не дрейфь, дядя, мы в тельняшках! Пересрали? Труб не хватает. Последнее долото стерли - сегодня-завтра гавкнем... - нагло заявил невольным зрителям Генка по завершении пируэта и спокойно удалился.
- Кто таков? - возмутился начальник.
- Помбур из Тевлинского управления, вахтовик... - последовал ответ сопровождавшего инженера. - У них сокращение... К нам направили...
- У меня не только помбуры - бурильщики с тридцатилетним стажем в очереди на работу выстаивают. Друг дружке в затылок дышат! Разберитесь тут. Оборзели...
Не врал кадровик, и все об этом знали. Разведывательное, промышленное бурение сворачивалось, люди, оставшись без работы, уезжали кто куда. Многие эксплуатационные скважины на месторождениях простаивали заводненными. Ремонтировать было нечем и некем. Производственные дыры по старинке латали вахтовыми бригадами. Любые неувязки объяснялись модным словом "перестройка". Работяги на буровой произносят неологизм на свой манер - пропуская "т" в середине...
Генкина выходка сошла ему с рук еще и потому, что чиновник тоже оказался не дурак и хорошо знал, что такое надежный помощник бурильщика, как охарактеризовал нахрапистого подчиненного начальник буровой. По нормальной классификации, первый помощник бурильщика - это старшая операционная сестра при профессоре-хирурге. Зазря такими не разбрасываются. Даже оборзевшими. На то он и Север. Здесь не только особачиться - волком завыть недолго.
И что это за пресловутая перестройка, ежели нового не строят, не ремонтируют, а только рушат, закрывают, сокращают? И делят.
Свечи - лязгающие стальные макаронины - поочередно ввинчиваются в сердцевину роторного стола и бесследно исчезают, утопая в бездонной земной кастрюле.
Насосы ревут, захлебываясь от пресыщения. Буровая вышка трясется, вибрирует, стонет. Надорванный ветром лист гофрированной жести беззвучно хлопает на верхотуре. Никто из смены не собирается лезть наверх, чтобы его прикрепить.
Валенки скользят на грязной обледеневшей площадке, заляпанной породой и глиной.
Голой рукой нельзя притронуться к стылому металлу.
Горловину стола поливают из ведра сырой нефтью, чтоб трубы не примерзали.
Минус 25. Тепло. Весна. А недавно зашкаливало за 35, за 45, и... так далее.
- Последнюю вахту стоим вместе! Слышь, чучело? Пи...ц, сказал отец, и дети побросали ложки!
Это Генка. Он, как цуцик, замерз наверху - заменялся с третьим помощником, верховым. Стоит возле гудящего ротора рядом с Михалычем. Внутри вышки хотя бы не дует.
Стараясь перекричать грохот движка и лязг стальных труб, повернулся лицом ко мне и показывает: дескать, отверни "ухо" подшлемника. Повторяет сказанное уже в мою приплюснутую ушную раковину.
Стучимся касками, будто подводники или космонавты.
- Чего? - шевелю слипшимися губами.
- Просрали буровую! Американцам или канадцам месторождение в разработку отдают. За валюту. Шоферюги балакали.
Ничего не могу понять. Ясно одно. Если разработку отдадут чужим, как произошло на других месторождениях, значит, будут забуриваться чужие бригады. Наших отсюда попросят. Американцы с канадцами не только своих специалистов привозят, но питьевую воду и жрачку самолетами на промысел доставляют. Даже, говорят, баб для утех контрактникам на выходные привозят... Интересно: своих тащат или русских бл...й в Сургуте нанимают? Суки...
Хрен им в сумку!
Напрасно я выспрашивал у ребят после смены: никто ничего не знает. А что будет завтра?
Назавтра, то есть на следующий день, на буровую приехала комиссия разбираться с утопленным краном. Оперативности инженеров по ТБ и эксплуатации оборудования можно позавидовать. Оранжевая стрела "Като", вопросительно зависшая опущенным клювом, напоминала мне деревенский колодезный журавль. Японский кран застрял неподалеку буровой еще прошлой осенью, проторчал, обездвиженный, всю зиму, и чем ближе к весне, тем журавль становился ниже, медленно погружаясь вглубь. Пытаясь выволочь тяжелую машину сцепкой бульдозеров, эвакуаторы порвали стальные плетеные тросы, включая запасные. Дополнительные чалки лопались, как гнилые нитки. Походя запороли старенький "ЭС-100", отслуживший неисчислимый сезон. Его-то жалели больше импортной техники, не рассчитанной на сибирские морозы и бездорожье.
Без привычного гула "сталинца" на промысле стало неуютно.
Двигатели тракторов, заведенных осенью, глушили весной.
Кран исчез из поля зрения ночью и, наверное, погрозил на прощанье нерадивым хозяевам загнутым пальцем, прежде чем навсегда пропасть в бездонном чреве незамерзающей топи.
Его спишут по акту, как погибшего бойца, выбывшую из строя боевую единицу, павшую в неравном сражении людей и болот за сибирскую нефть.
Болота жестоко мстили за свою девственность и отданную кровь. Они хладнокровно актировали потери противоборствующих сторон.
Мы, буровики, вспарывали поверженным пластам вздувшиеся нефтяные животы и зажигали в их честь негасимые газовые факелы.
Время победных реляций давно закончилось. Нефтяные пласты, продырявленные сплошь и рядом, истощились. Их, как можно, подпирают исподнизу, закачивая через нагнетательные скважины неимоверное количество воды, подталкивая нефть к поверхности. Круглосуточно работающие качалки и центробежные насосы эксплуатационных скважин извлекали из глубины не кровь, а сукровицу. КНС-ки пыхтели, словно самовары, выпаривая добытую воду.
В меру разбавленный спирт- это нормально. Разведенная водка - однозначно плохо. Логика нефтедобычи.
Ядрёный бурильщик, мастер Ядгар-Янычар на пальцах объяснял новичку: бур вгрызается в земную твердь и где-нибудь на глубине трех тысяч метров должен нащупать и вспороть вздувшуюся нефтегазовую опухоль. Так глубоко в Тюмени еще не забуривались... Даешь трубы! Даешь цемент! Даешь проходку!
Пласты заглатывают трубы, как ненасытный итальянец вареные спагетти...
"Макаронины" щедро заправлены приправой - бентонитовой глиной... Повар - ваш покорный слуг. Я на бессонном посту. Даю стране бетон. Марки 700. Плюс каустическая сода, клей КМС и прочая хренотень, подтаскиваемая мною в пятидесятикилограммовых мешках и высыпаемая в чрево глиномешалки. Агрегат фурычит в любую погоду и днем и ночью - пока требуется наполнить накопительные баки и происходит бурение. Моя "приправа" подается насосами по трубам и цементирует ствол скважины, вымывает выкрошенную буром породу. Без бетона, бентонитового глиняного раствора, как без воды - ни туды и ни сюды.
"Варочная плита" - глиномешалка окутана паром.
В клубах появляется Варька - наша лаборантка. Одета в теплый бушлат и ватные штаны, крест-накрест обвязана пуховым платком.
"Раствор слишком легкий!" - машет вязаной варежкой.
"Ага. Чичас. Добавим дерьма по норме" - киваю в ответ и берусь за лопату.
Лаборантка - единственная на буровой особа женского пола, и все её негласно опекают. Шуры-муры с Варькой недопустимы. В ее деревянную будку с мерными причиндалами заходить лишний раз, как в женскую уборную, не принято.
"Ты, Варя, своя в доску, даже юбка в полоску!" - шутит ловелас Генка.
Надо полагать, полоски у бывшего моремана - верхняя шкала оценки.
А вообще в юбке или в легком платье видим Варвару редко, бывая в вахтовом поселке, когда меняются вахты и бригады разъезжаются, улетая на двухнедельные каникулы. Варька обитает в балке, живет с матерью. Воспитывает дочку. Об отце ребенка - молчок.
"Поматросил - и бросил!" - неодобрительно ворчит Янычар, если речь заводится о лаборантке, и осуждающе поглядывает на Генку. Тот, конечно же, ни слухом, ни духом. К Варькиному потомству он отношения не имеет. В бригаде негласное, но железное правило: каждый привозит с Большой земли подарки Варькиной дочке - какие-нибудь безделушки...
Балок нашей королевы бензоколонки зиждется на толстых бревнах-полозьях. Никуда ему к чертям собачьим из этих гиблых мест не отчалить, зато мы, вахтовики, - перелетные птахи: поднялись на крыло - только и видели...
Вытаптывая ритм грязным валенком, цитирую мятежного Маяковского: "Холод большой, зима - здорова, но блузы прилипли к потненьким. Под блузой - коммунисты. Грузят дрова на трудовом субботнике".
Точность цитаты не гарантирую. Честно говоря, я всегда был уверен: пролетарский поэт в оригинале озвученной строфы предпочел слову "потненькие" "попенька" - субстанцию более экспрессивную, классово однородную общественному сознанию трудящихся масс, вычеркнутую затем из текста целомудренной советской цензурой. Что, впрочем, не так уж и важно. С поправкой на эпоху и при условии замены проблемного существительного на мою взмыленную попу, а дров на тяжеленные мешки - подходит один к одному. Правда, без коммунистов. Хотя трудовые лозунги, кажется, остались незыблемыми: "Нам хлеба не надо - работу давай, нам солнца не надо - прожекторы (партия) светят"...
Я просмолен ядовитой содой, как такелажник морской солью, и весь в белой муке, как пьяный сельский мельник. Но в бригаде совсем не последний человек. Я добровольный впередсмотрящий, и втайне мечтаю общеголять задаваку Генку, который не спешит делиться с дружком лаврами первооткрывателя. Обнаружить, зафиксировать то, что по должности назначено засечь ему, по закону принадлежит мне, скромному, пардон, говномесу. Но об этом в другой раз. По вдохновению.
Янычару работать бы Павкой Корчагиным, а не советским мастером-бригадиром периода перестройки. "Даешь!" без труб и обещанных румынских долот не дашь. Почти полгода без толку копаемся: то пробы нефтью не пахнут, то на песчаник напоролись. Долота стираются, будто морковка на кухонной терке. Импортных ёк, как говорит наш горячо любимый татарин. Тоска. Пока нам платят за пройденные метры. Это тоже ясно, как божий день.
Вместо новых насадок прислали "японца", а он нужен на буровой, как зайцу лыжи. Вообще-то кран пригодился бы для погрузочно-разгрузочных работ, например, дополнительных бурильных труб, но труб не завозили, а "Като" благополучно утоп.
Похоже, и всем нам капец - после отъезда комиссии прошел слушок, будто работы сворачиваются, буровая вместе со скважиной подлежат консервации, а месторождение переходит в аренду новому хозяину. Ему и решать: продолжать бурение или собирать манатки. Кто будет хозяином, тоже пока неизвестно - американцы, канадцы, немцы...
- Гнуть шею на капиталистов не намерен, а вы как хотите! - высказался Генка, обсуждая в курилке наши перспективы. - Патриотизм не позволяет. Я как-никак присягу принимал... Знамя боевого крейсера целовал...
- А если новый русский хозяином объявится? На него станешь горбатиться? И какая тебе разница? Ведь Военно-Морскому Флоту присягал, а здесь - сухопутчина, болото...- каверзничали буровики.
Генка зло отмалчивался. Я солидарно набирал в рот воды. Мы с Генкой любим поэзию, но не любим бардак и не признаем капиталистов. Такими нас воспитала средняя школа и служба в Советской Армии и Военно-Морском Флоте.
Янычар, как обычно, оказался самым мудрым татарином во всем Ханты-Мансийском округе. Доводы привел железобетонные: дескать, надо вначале добуриться до большой нефти, и станет ясным, как с перспективной скважиной и месторождением поступят. Скорее всего, за здорово живешь "золотую жилу" никому не отдадут. А там посмотрим. На "нет" и суда нет.
С тем и закончили спор, происходивший в вагончике-бытовке, где коротали время до следующей запарки. Прибыла небольшая партия плетей, и надо было трубы срочно стропалить, разгружать...
Кому вылазить из теплого вагончика на мороз, решали просто: играли в подкидного дурака... Кто "дурак", тот и разгружает...
Показательный дурень - это я. Грязный, мокрый, продрогший. Бурлак, портовый грузчик, алхимик, золотарь в одном лице. Это моя самооценка, никто на мозоль не давит. Мы - буровики, вахтовая бригада. Каждый на своем месте.
А Генке я благодарен за "котласскую клетку": такой способ складирования мешков - внахлест, наподобие кирпичной кладки, чтобы штабель не разваливался. У Генки, по пословице, грудь моряка, а заднее место - грузчика. Он, если верить, привел к нормальному бою мои не пристрелянные такелажные навыки. Бентонитовую глину в мешках раньше привозили на буровую и сваливали гамузом, как попало - слежавшиеся, смерзшиеся кули из беспорядочной кучи не вырвать.
Стивидорский опыт, позаимствованный у дружка, работает на нефть. Хотя сие громко и неточно сказано.
На нефть работает ДАВЛЕНИЕ.
Миллионнопудовое, сплошное, всеобъемлющее давление, неотвратимое, как гравитация, пронизывает, казалось бы, все окружающее.
Изнывает от постоянного противодействия внешних сил иссеченная ветрами, напряженная, как стрела, буровая вышка, заякоренная на страшной глубине щупальцами-бурами. Дрожит от напряжения колкое, как январский лед, арматурное железо и трубят ежесекундно тревогу пустотелые трубы. Обреченно ревут насосы, сотрясаются вибросита, заполошно визжат лебедки и гудят электроприводы, отправляя бурильный инструмент в преисподнюю. Долота со стоном погружаются в забой, ныряя в недружелюбные недра. Люди в брезентовых робах и валенках на литых резиновых подошвах - блестящие эскимо на палочках стальных "свечей"; на каждого давит гигантский атмосферный столб разреженного воздуха, выхолощенного от кислорода морозами или раскаленного знойным тюменским солнцем; одни иссякают надеждой и духом, другие, черствея, крепнут в вахтовом бдении и в тучах мошки. А снизу, под вечной мерзлотой, задавленное многометровыми толщами, рвется, просится наружу на свет божий море разливанное древней сырой нефти, распыленной по мириадам капилляров горных пластов и горизонтов. На земной поверхности для маскировки - озера и топи, топи и болота, приплюснутые тяжелым северным небом. Брусничные поляны по берегам извилистых речушек и красная размазня морошки и клюквы в серебряном мху. Можно для разнообразия и разрядки попугать по осени уток и гусей. А завалит снегом, запуржит или прижмет, как прошедшей зимой! Ждешь не дождешься южного ветра и свечения белых ночей: идешь на смену, как на праздник, а на отдых - как на парад. Только и гложет мысль: когда же добуримся и располземся на бо-льшой и, естественно, не безбедный шабаш, отринув изматывающее напряжение?
Создатель напрасно нагло посмеивался, размазывая сопли земных пластов. Изгиб надменных губ навечно застыл самонадеянным куполом. Купол изобразил пространство, заполненное нефтью и газом. А его распознали сейсмографы и указали буровикам. Поэтому началось встречное движение, стимулируемое внутренним напором: угнетенная нефть - на поверхность, мы, алчные, - к ней. Пока неизвестно, когда, наконец, схлестнемся и вымажем черным счастливые лица. Но уже контрольные пробы окропили краплаком белый снег... Уже не крошится прахом, а липнет смолою из керна в заскорузлых ладонях Янычара... Уже на издыхании от круглосуточной вибрации компрессоры, манометры и дизеля. Истончаются трубы и долота, ввинчиваясь, вдавливаясь, проваливаясь, а то упираясь в неожиданные преграды...
Уже - вот-вот... Поэтому в глазах нету сна. Поэтому каждая смена, как последняя затяжка, - завтра курить бросаем...
Баламут Генка, нарисовавший апокалипсическую картину, приплел стишок: "Все спрашивала шёпотом: а что потом, а что потом?"
Вот с этого места подробнее, потому что "потом" - суп с котом.
Внезапно потревоженное буром подземное варево - а его неожиданный исход постоянно ждут - в один прекрасный момент зашевелится, забурлит, заклокочет и, повинуясь силе давления и закону сообщающихся сосудов, стронется с места и полезет наверх, выпихивая впереди себя бентонитовый раствор, ранее закачанный в скважину. Движение нефти по вертикальному стволу начнет вываливаться грязевыми кишками из направляющей трубы и качнет уровень жидкости в приемных мерниках. Выброс раствора - предтеча, предвестник фонтана. А фонтанирующая нефть - это пожар и беда... Не верьте байкам ушлых газетчиков и кабинетных лириков, никогда не видавших нефтяное извержение...
Я тоже знаю об этом лишь с Генкиных слов и рассказов Янычара, когда-то обугленного горящей нефтью, однако втайне надеюсь увидеть в натуре.
Матерому буровому мастеру невдомек, как можно мечтать о выбросе. Однако у говномесов своя, отличная от обычных нефтяников и нормальных людей, извращенная логика...
Мой сейсмограф - ржавая трехдюймовая гайка. Она подвешена в мернике и чуть касается жидкой поверхности раствора. Улучшив момент, тайком от других, захаживаю к вожделенному корыту и пялюсь на заветный "отвес"... Тянет меня сюда, как к жирным помоям голодную свинью...
А Генка с другими помбурами и Янычаром во главе бдят возле "кондуктора" в полной готовности, чтобы, в случае чего, водрузить аварийную трубу и перекрыть "кингстоны" направляющей.
Наверное, таким же макаром выжидают вспучивания Невы в Санкт-Петербурге...
... Загорать на летней лавочке - занятие неутомительное, можно сказать, дело правое - такое же беспроигрышное, как убеждения ветерана-краснодеревщика, не шедшего из головы. У них, стариканов, есть в лице печать, не смываемая годами. Что-то вроде социального клейма или визитки эпохи. Как их ни примазывай, ни прилизывай, ни наряжай в современные дорогие костюмы, с первого взгляда видать - говномес... Такой же как, и ваш покорный слуга...
Размышляя о прелестях своей специальности, пришел к правильному выводу: она у меня - наследственная.
Я говномес по обязанности рожденного в дерьме, по традиции обреченного месить, копать и размазывать. Мне крупно не повезло, но что поделаешь! Моих предков лишь по недоразумению и малограмотности называли крестьянами и солдатами, однако почти все ближайшие родственники: отец, дед, прадед и, наверное, пращур - становились тем, кем единственно могли стать - говномесами. По ошибке или преднамеренно батюшка перепутал крестильную посудину и заместо елея помазюкал новорожденных навозом и глиной, обозначив тем самым жизненную колею. Только-только встав на хилые детские ножки, искривленные рахитом от постоянного недоедания, они елозили пятками по глиняному полу и месили грязь на загаженном курами и свиньями дворе. Чуть подросши, крестьянские дети водили в поводу лошадей и таскались за тяжеленным плугом, тщедушным костлявым телом регулируя урожай. Создатель, не мудрствуя лукаво, навсегда определил их жизненную обязанность: рыться в земле и говне, независимо от того, как будет выглядеть или называться предмет и местонахождение вечной барщины - пашня, окоп или могила. К счастью, платных могильщиков в нашем роду не оказалось, разве только по военной и житейской необходимости, а сие вынужденное занятие зазорным не считается.
Особо преуспел в говнокопательстве мой дед по материнской линии Борис. Он с младенчества был неправ перед судьбой настолько, что выше звания мастера глиняных дел не сумел ничего достичь: всю жизнь лепил горшки, кирпичи и клал печи. Копал в деревнях колодцы.
Не избежал наследственной участи мой родной отец Михаил: стал сапером - сапером прошел Финскую и Великую Отечественную: окапывался, рыл, насыпал. Месил фронтовую грязь и выдалбливал в глине братские могилы, а скончался от лучевой болезни, полученной после войны на Тоцких атомных испытаниях. Там мой батяня, ныне покойный, командовал инженерно-саперным батальоном, тщетно пытаясь очистить от радиоактивного дерьма обожженный полигон.
Сын, то есть я, служил в пехоте и проявил исключительное прилежание и сноровку именно при рытье траншей и окопов, заслужив первую и, пожалуй, единственную за всю срочную службу благодарность за прилежно отрытый одиночный окоп для стрельбы стоя. Малая саперная лопатка, МСЛ, как, впрочем, и большая, БСЛ, словно родились вместе со мной и соответствовали моей сущности и подходили к лицу, как может соответствовать и подходить удачно подобранный по цвету галстук или по размеру ботинки.
Легко и просто поддалась освоению горная "шуфля" (совковая лопата) - главный шанцевый инструмент бурильщика-глиномеса.
Остальное вы уже знаете.
Докопаться до цели - для меня не просто довести до конца начатое дело, но - сверхзадача, завет, жизненное предназначение. Если я сдамся, струшу и отступлю, мои достопочтенные предки-говномесы перевернутся в гробу от такого неслыханного дезертирства и забвения наследственных традиций и долга.
Взялся за гуж, не пеняй, что не дюж - потомственные говномесы заучивают эти слова раньше, чем "мама мыла раму".
... После острого шашлыка страшно захотелось пить. Вразвалочку направился к павильону-стекляшке, призывно манящему открытой верандой. Все свое нес собой - сумку и рога. Честно говоря, рогатое присутствие начало тяготить.
На витрине - напитки на любой вкус: кока-кола, пепси, лимонад, спиртное. Любой каприз за ваши деньги. Варьку с дочкой сюда бы!
Краем глаза заметил: двое среднего возраста мужчин (кажется, я их уже видел раньше) тоже здесь: нацедили из желтого флакона в стакан, добавили минералку - получилось молоко. По очереди хлобыстнули. Морщатся, закусывают леденцами.
- Тю, гадость! У нас даже ханты одеколон уже не пьют. Брезгуют!- непроизвольно воскликнул я, обращаясь к соседям. - Что ж вы так, мужики, захирели в столице?!
- Ну-ка расскажи, парень, поведай! - неподдельно заинтересовались незнакомцы и без приглашения пересели за мой столик. Поздоровкались. Назвали имена.
Пришлось вспоминать байку про умного ханты (сам был свидетелем), пристыдившего буровиков, поверивших сказке зловредных предшественников и притащивших в хантыйское стойбище упаковку одеколона "Тройной" в качестве ходовой обменной таксы за оленье мясо.
"Чиколона не пьем, чиколона не хорошо!" - не уставал, как помню, повторять узкоглазый абориген. - Деньги давай! Водку, спирт давай! Бензин на "Буран" давай!"
- Красота! Это мы тут отсталый народ! Погрязли в цивилизации... Оторвались от природы... Рассказывай, парень, рассказывай... Тихо! Человек с Севера вернулся! Вот где настоящая жизнь!
- А на нашей фабричке ни одной забастовочки! - осклабился Антоша.
- Апатит, твою мать! Северок, ёк, Макарёк! Колыма, эх, ма! - поддержал шуточную волну неунывающий Володя.
Балагурами оказались москвичи...
Через каких-нибудь двадцать минут я своих новых знакомых полюбил. Перестала раздражать блудливая ухмылка сутулого Володи и нервное покашливание кирюхи Антоши: видать, несладко мужикам приходится на инструментальном заводе, на "фабричке", где "ни одной забастовочки", и, если им верить, почти задарма вкалывают такие славные люди. Простой народ. Бескорыстный. Не жлобы какие-нибудь. Ножичек подарили. Красивая штучка, занятная. С одной стороны - открывалка для пробок, а отвинтишь головку - вовнутрь лезвие вставлено, блестящее, полированное. Сами вытачивали. Видать, золотые руки, рабочие... Выпить? Пожалуйста! За нефтяниками не заржавеет. Людям в который раз зарплату задержали. Не глотать же мужикам из-за временного безденежья паршивый одеколон!
Прошу разделить трапезу! Нынче буровики гуляют!
Скатерть-самобранка по моему хотению и велению споро пополнялась. Денег не жалел. Не хотел показаться перед столичными работягами зажимистым провинциалом. Северный гонор взыграл, однако я старался не суетиться, не мельтешить, спокойно доставал рублики, рассованные заранее по разным карманам, и тут же расплачивался с официанткой, подносившей полиэтиленовые тарелочки с горячей закуской, фрукты и, конечно же, водочку.
Меня хлопали по плечам, благодарили. Советовали налегать на пиво, а не на водку, дескать, предстоит дорога на вокзал, домой... Приглашали в гости, даже записали адреса.
- Говорят, в Беларуси деньги свои появились, "зайчики". Правда?
"Зайчики" так "зайчики", я их еще не видел. Мне больше бобры по нраву...
Чуть было на слезу не прошибло от внимания, от хороших, правильных слов, ласкавших душу и елеем питавших самолюбие.
Поколебавшись, решил прочитать новым знакомым свои стихи. Прежде единственным благодарным слушателем была лаборантка Варька, внимавшая ночным излияниям с придыханием и хвалившая без удержу. Генка - а он, по моему разумению, поэт крепкий, я бы даже сказал, отчаянный, относился к словотворчеству товарища и брата более сдержанно. "Гылюкозы много" - оценивал мои баллады. Причем, слово "глюкоза" дурашливо выворачивал своими толстыми губами, будто приторно ему было. Тоже мне губошлеп, критикан хренов...
Итак
ТЮМЕНСКИЕ БАЛЛАДЫ,
ПРОЧИТАННЫЕ АВТОРОМ В ЗАБЕГАЛОВКЕ НА ВДНХ
Баллада о Родившей Сто
Детенышей
Голобрюхой Самке
Оленьей
На Тевлине сосны в инее.
На Тевлине - мороз под сорок.
И мохнатые ЛЭПов линии
Добавляют в пейзаж узоры.
Буровая - белесо-искристая,
как солдат перед боем, исподнее
поменяла на свежее, чистое,
будто завтра пред ней - преисподняя.
Ну, а разве не так? Завтра раненько,
когда дизеля хрип мы излечим,
в чрево матушке, сплошь израненное,
бур опустим - и вновь покалечим.
А чтоб шибче текла сукровица -
назовем своим именем, нефтью -
закачаем мы в пласт водицы,
чтоб рожалось ей чуточку легче.
О, Сибирь моя, совесть и боль моя!
Ты - Родившая Сто Детенышей
Голобрюхая Самка Оленья.
Ты прости нас, своих приемышей.
Мы сосем твое вымя, калеча,
неразумные и заблудшие,
слепо веря, что будет лучше нам,
ведь не вечер еще, ведь не вечер...
И отдав молоко свое кровное,
вновь бредет Голобрюхая Самка
отдышаться в место укромное.
Ты прости нас, мамочка, мамка...
Вновь мороз. Снова сосны в инее.
"Урал-вахта" ползет по трассе.
Полыхает закат на Тевлине.
Знать, к ненастью, браток, знать,
к ненастью.
Баллада о гиблой
трассе
В те студеные дни
на плечах шоферни
то дымилась от пота,
то коробилась роба.
Отсыпали дорогу:
три версты, две плиты.
По маркшейдерской трассе
не сверялись особо.
Знали только - давай!
Значит, знай, насыпай.
Напрямик, через гриву
маханули, не глядя.
По хантыйским могилам,
что лежат без крестов.
Дескать, помнит ли кто,
чей там брат, чей там дядя?
Дело вроде пустяк,
что под снегом остяк
захоронен когда-то
в стародавнее время.
Наше время - вперед!
Долг и нефть нас зовет.
И не станет нам в тягость
чьих-то душ тленных бремя.
Так с собой рассуждал
белокурый прибалт,
"Татру" с грузом ведя
раз за разом по трассе.
Вышки вбили там крест,
разбурились в окрест,
Нижний Мир потревожили,
будто был он согласен.
Разве кто-нибудь знал,
Как Кынь-лунк застонал,
как стенала земля,
кровь свою отдавая?
Разве кто-то услышал,
как хантыйские души
проклинали то место,
где стоит буровая?
Только вот с этих пор
знает каждый шофер,
как опасен здесь путь,
хоть и ровные плиты.
Месяц-два не пройдут,
как в кювете найдут
опрокинутый "КРАЗ"
или "кавзик" разбитый.
А еще говорят,
может быть, даже зря,
но молве той не будет
ни проку, ни сносу:
первой жертвою стал
белокурый прибалт,
потому что призвал
его кровник раскосый.
А когда ночь грядет
и по небу бредет
Млечный путь, как охотник,
лыжнею лосиной
на дорогу выходит
Когтистый Старик
и плиты раздвигает
с медвежиною силой.
Баллада о затерянной
буровой
"Бичевоз", "бичевоз"
мое сердце увез
к берегам той реки,
что течет средь болот,
где брусничник - вразброд,
где мошка лезет в рот.
Мне по дружбе вагонной
попутчик шептал:
"Я в гробу этот Север
вообще-то видал.
Тром-Аган и Ватьёган-
пустой это звон.
Знаешь, много бы дал,
чтоб послать его вон.
Ни синиц, ни ворон
на все десять сторон..."
И рыдал вахтовик,
потому что "поддал":
"Повху" я лет пятнадцать
своей жизни отдал.
В песчаную косу
первым вбил здесь я кол.
И бульдозер по трассе
от него я повел.
Я в болотах тонул,
я в снегах замерзал.
Но, мать эдак твою,
нефть я родине дал!"
А в конце пошутил,
вроде как и не пил:
"Не видать тебе, друг,
моей речки.
Там где факел горит,
отражаясь в воде,
буровая стоит, словно свечка".
Я утешить его
ночью тою не смог
и не стал обижать утешеньем.
Да и сам он пропал
в перестуке колес,
в поездном суетном мельтешенье.
Только вспомнил его
я потом - и не раз.
И пытался найти эту речку
среди чахлых болот,
где брусничник- вразброд,
там, где вышка стоит,
словно свечка.
Там, где факел горит,
отражаясь в воде,
полыхая в ночи,
будто зарево.
Я пытался найти
и пройти те пути,
и мечтал пережить это заново.
Затянул волокиту
мне Ингу-Ягун,
запетлял, задурил, задурачил,
затопорщил затором
крутой поворот,
буреломами озадачил.
Так не смог я пробиться
заветной тропой,
заблудил, оступился и сбился.
Не сумел отыскать средь тайги
той реки,
что мой давний попутчик
гордился.
Той хантыйской протоки
среди чахлых болот.
А, быть может, соврал,
что брусничник - вразброд,
что там вышка встает,
будто свечка,
что там факел горит
и ночами зорит,
и пылать будет в памяти вечно?!
Выслушали меня внимательно, даже похлопали в ладоши. Поинтересовались незнакомыми названиями. Худощавому Антоше не сиделось на месте, несколько раз вскакивал со стульчика и удалялся, по его словам, отлить, а заодно - за бутылочным пивом. Баночное, убеждал - несвежее, на витрине давно.
А вернувшись из-за угла забегаловки, остужал авторский пыл японским вопросом: "Сикока?" Мол, сколько нефтяники зарабатывают? Правильно! А как же иначе?! Ведь должен человек знать, за что вкалывает! Север, Тюмень - не исключение...
"Не слишком, того... красиво?" - ревниво спрашивал я, а застолье дружно нахваливало, успокаивало, мол, в самый раз...
Потом мне сильно захотелось спать: веки отяжелели, глаза слипались...
Только и успел подумать: "Гылюкозы много..." - и отрубился.
Проснулся поздним вечером от холода. Замерзли пятки. Я лежал в кустах, метров за пятьдесят от павильона, где намедни кутили. Фонарный столб высвечивал весь мой позор. Спал почему-то - в одних носках. Вероятно, подальше от любопытных глаз меня бесчувственного затащили недавние собутыльники. Обогрели, обобрали. Мои парадные унты на тонком собачьем меху "сделали ноги" в неизвестном направлении. Помацал по карманам: содержимое исчезло - смятая бумажная мелочь и даже носовой платок с расческой. А главное - пропала дорожная сумка с подарками, деньги из куртки ... и рога. Все ясно: в пиво плеснули какой-то дряни. Клофелин?
"Пей, парень, отводи душу. Соскучился, небось, по пивку? Заметано: уступаем пиво северному гостю! Глуши, не стесняйся. Мы с Володькой перебьемся, не баре! За добавкой смотаемся. Пей, пацан, пей!"
Облапошили. Обвели вокруг пальца. Как последнего лоха.
Одно утешало - быть отныне мужикам рогатыми... Володя, Антоша... Ищи-свищи ветра в поле... Куда сейчас, считай, босиком?
Непонятный человек, тоже, наверное, "рогатый", стоял рядом и задумчиво качал головой. В наступавших сумерках человек выглядел, как Мефистофель в луче прожектора: в руках держал метлу на палке и полиэтиленовый мешок с мусором. На голове красовалась тюбетейка.
Человек надувал бордовые щеки - половинки перезрелого помидора, топорщил густые, брежневские брови и внимательно рассматривал мою амуницию. И если бы не спортивные кроссовки "Адидас" и синие, похожие на мои, хлопчатобумажные носки, заправленные на ногах почти под колени, наподобие гетр или солдатских обмоток, то незнакомца можно было принять за нашего бригадира. Сходство лица и фигуры казалось разительным. Мелькнула мысль: "Не Янычар ли в домашнем одеянии примчался следом на ВДНХ?"
Наконец Янычар-2 подал голос:
- Чё в одних носках? Ноги потеют?
- Унты были. Почти новые...
- И чё? Пропил?
- Нет, с голодухи сгрыз. Как матрос Зиганшин. Помнишь: Зиганшин, Поплавский, Федотов и Крючковский? Их на барже в открытое море унесло. Американцы спасли.
Матросики уже гармошку, ремни и сапоги съели.
- И ты, что ли, с ними плавал?
- С чего взял? Я из Тюмени прилетел. Нефтяник. Земляка разыскиваю.
- Не меня ли?
- Может быть, тебя. Уж больно ты на нашего бригадира похож...
- Случайно, не Ядгаром бригадира зовут?
- Он!
- Что ж сразу не сказал?
- А ты спрашивал? Я тут запарился номер дома разыскивать! Обыскался!
- А чё не спросил?
- У кого? Это ж не в Питере, там, говорят, за ручку проведут, покажут и расскажут...
- В Питере бывал?
- Не-а...
- А базлаешь... Везде нынче одинаково - труба... Зато бакланов развелось... Кончай ночевать. Пошли.
Коль на языке труба, знать из рода нефтяников, свой - решил я и пошел следом, раздумывая по пути о значении слова "баклан" в интерпретации незнакомца. Что-то из Генкиного морского лексикона...
... Галим Галимович Галимов приходился двоюродным братом нашему Янычару и обитал в Москве добрых четыре десятка лет, если не больше. (Все это я узнал позже). По наследственной традиции одна из ветвей неисчислимого татарского рода Галимовых добывала нефть в Татарии и Башкирии, а затем пополнила ряды покорителей Западной Сибири. Другая семейная ветвь с незапамятных пор обитала в столице Союза, по эстафете передавая "хлебное" место подрастающему поколению родственников. Прописка и служебное жилье позволяли представителям династии удерживаться на плаву бурной коммунальной жизни страны.
Великая смута под названием "перестройка" поломала жизненные планы многих. А москвич Галимов с семьей в составе жены Фатимы и взрослой красавицы дочери, давно уже царствующей на эстрадных подмостках в качестве солистки малоизвестного вокально-инструментального ансамбля с философским названием "Quo vadis" (Куда идешь?), подолгу гастролировавшего по необъятному Союзу, одним прекрасным днем потерял работу и служебную квартиру. Старый уютный дворик в районе Химок, где черноглазого дворника в неизменной тюбетейке старожилы называли не иначе, как "наш Галимушка", попал под снос и высотную застройку - и многолетняя халява лопнула, как мыльный пузырь. Жилищно-коммунальная контора, в штате которой дворник состоял, приказала долго жить. Дворнику выдали трудовую книжку с записью: "Уволен по сокращению штатов" - и пожелали успехов в труде и счастья в личной жизни.
Безработный хотел было идти плакаться начальству, но, памятуя истину "Москва слезам не верит", встряхнул родственно-корпоративные связи - и ему отыскалось вакантное местечко на ВДНХ, освобожденное в связи с произошедшим улучшением жилищных условий прежнего владельца.
Как и водится среди правоверных мусульман, за протекцию пришлось заплатить калым, размеры которого не уточняются.
Федот оказался не тот. А постоянное соседство с железной теткой и неистовым молотобойцем Фатиму вогнало в тоску, несмотря на всемирную известность монумента, обитать с которым пришлось, что называется, голова к ногам. Татарская жена жаждала более прозаичных атрибутов житья-бытья - нормальной жилплощади, горячей воды в кране и теплую ванную, наконец, обычных застекленных окон в новой квартире, где можно было бы, как в старом дворе, сидеть у широкого подоконника, глазеть на соседей и прохожих, давить мух и поливать герань. Ничего этого не имелось и, главное, не предвиделось в обозримом будущем. Фатима укатила к родственникам в Казань ждать жизненных перемен, известий от мужа и почтовых открыток от заплутавшей в сетях попсы красавицы дочери, не забывавшей, кстати, о столичной прописке и регулярно терзавшей матушку просьбами сообщить новый московский адрес отца.
Адрес отсутствовал. Точнее, он существовал, однако в виде инвентарного номера объекта, сокращенно "РИК", что означало "Рабочий и Колхозница" - статуя скульптора В.Мухиной, . такой-то, дробь такая-то. Номер находился в описи, хранимой администрацией комплекса, начертан краской на тыльной стороне монумента, в самом низу, неряшливой цифрой, и был известен лишь узкому кругу посвященных, включая лицо, ответственное за квартиру, извините, кладовку для хозинвентаря, как значилось в документе. Письма, отправленные по данному номеру-адресу, никогда не доходили. Куда уж мне, безнадежному провинциалу, было понять значение цифр в Янычаровой писульке (сам он никогда у родственника не гостил) и расшифровать замысловатую аббревиатуру! Искал и спрашивал номер жилого дома или какую-нибудь контору - ремонтную, канализационную...
Ларчик открывался просто.
Нет, вру. Московский дворник из рода Галимовых долго ковырялся амбарным ключом, прежде чем отщелкнуть внутренний замок. Неистребима человеческая потребность заглядывать в чужие замочные скважины, совать в отверстия мелкие железяки, запихивать в дырочки сгоревшие спички и окурки!
Спустя некоторое время мы - белорусско-тюменский бродяга и московский "подметайло" татарского разлива - мирно сидели в чреве мухинского монумента "Рабочий и Колхозница", чьи неугомонные пролетарские фигуры обретались на парадных задворках главной ярмарки СССР, занимая законное, не облагаемое налогом торговое место.
Не спеша смаковали полбутылочки кальвадоса, изъятой накануне из мусорной урны, и говорили "за жизнь".
Московская темная ночь сочилась в щель приоткрытой двери подсобки и материализовалась в каплях, падавших с крана моечной раковины, встроенной в глухую стену, оклеенную яркими рекламными проспектами. В дневное время дверь, замаскированную под мраморную плиту, открывали редко. Великая страна даже не подозревала о существовании жилого помещения в бетонном постаменте, увенчанном устремленными в будущее, известными всему миру изваяниями-латниками.
Агонизирующая держава, еще не осознавая происходящего, днем лицезрела статую всеядными очами приезжих ротозеев, шаркала мимоходом торопливыми подошвами озабоченных москвичей, а в темное время суток - убирала скопившийся в окрестностях мусор, газетный хлам, стеклянную и пластмассовую тару веником штатного дворника, отрабатывающего хлеб и московскую прописку.
Изнанка развитого социализма представляла собой крохотную комнату - однокомнатную квартиру без окон и вентиляции - тесный пенал, чулан, бомбоубежище, газовую камеру, что хотите, приспособленные под служебное жилье. Изнанка коротала ночи на узенькой койке, укрывалась летом байковым, а зимой - ватным одеялом, складывала кухонную утварь на посудной этажерке, а парадные вещи вешала в обитый фанерой короб, используемый под платяной шкаф. Она готовила пищу на махонькой газовой плите на две конфорки и прятала под столик ярко-красный газовый баллон. Слепла от яркого электрического плафона-бра и пользовалась небольшим холодильником. И даже справляла нужду в настоящий фаянсовый унитаз, белевший пузатым боком за матерчатой шторкой.
На квадратном столике-тумбочке стопкой лежали потертые иллюстрированные журналы и газеты, стояла кастрюлька с каким-то варевом, громоздились разномастные тарелки и стаканы. В каморе висела духота. Раскаленный обогреватель, свернутый колечком, лежал на бетонном полу на двух силикатных кирпичах и походил на розовую пылающую змейку. По-видимому, пожарники регулярно штрафовали квартиросъемщика за несанкционированный обогревательный прибор. Так мне показалось.
Сын великого татарского народа, давшего столице Москве плеяду потомственных дворников Галимовых, привередничал: коньячный напиток ему явно не катил.
В углу дворницкой, подпирая метлы и швабры, стояла расстрелянная батарея пустых и недопитых бутылок. По разномастным этикеткам можно было судить о вкусах и географических адресах все еще многочисленных посетителей ВДНХ (или уже ВВЦ?), превращенной стараниями новых русских в торговую ярмарку широкого профиля.
Обратил внимание еще днем - почти в каждом из арендованных бывших павильонов чем-нибудь торговали.
- Украинской водки с перцем хошь? - великодушно предложил хозяин.
- А "Беловежская" есть?
- Ёк. "Спотыкач" бар. "Молдавского розового" цуць-цуць... "Кристалла" на донышке. "Агдама" почти целая бутылка. Из горла будешь?
- Буду.
- Ну, будь! Хоп!
- Хоп! - ответил я почти по-татарски.
Допили азербайджанский "Агдам". Прикончили импортный кальвадос.
Великий татарский народ скорбел об уехавшей на неопределенный срок жене и гастролировавшей дочери, а я мучился головой, отравленной московскими ханыгами, и шевелил онемевшими пальцами ног в благотворительных сапогах, оказавшихся на два размера меньше.
Вышли покурить.
Заполонивший просторы спящего комплекса сырой туман цвета влюбленной жабы - зеленовато-серый - за время великосветского сидения приобрел грязно-желтый гороховый колер, а после утрамбованного сидельцами межнационального коктейля оказался лягушкой в обмороке - светлым серо-зеленым месивом.
Московские кварталы, обступавшие парковый ансамбль ВДНХ, подсвечивались красным и тлели в темноте, будто гигантская метастаза или огромный развороченный костер с головешкой Останкинской башни, стоящей торчком на отшибе.
Фонари ночного освещения тускло мерцали вдоль дорожек и казались издали большими распушенными одуванчиками на тонких фигурных ножках.
"Рабочий и Колхозница", парившие в высоте, солидарно прислушивались к надсадному рокоту какого-то неугомонного дизеля, перепутавшего смены. Не слишком далеко от пролетарского постамента работал экскаватор. А может быть, бульдозер. Невидимый глазу ударник трудился по старой памяти на коммунистический манер - надолго замолкал, перекуривая, а затем перевыполнял план.
Доносились скрежет камней, грохот погрузки. В туманных просветах проплывали силуэты самосвалов.
"Кому не спиться в ночь глухую?" - вертелось у меня на языке.
Остатки "Спокатыча", доковыляв по назначению, облобызали прежде добежавшего туда же розовощекого молдаванина, обнялись с третьим интернационалом и, подружившись, все вместе запросились на покой.
- В люлю? - осведомился я у Галима Галимовича.- А мне пора отчаливать. Тут гостиница "Космос" неподалеку. Может, пустят...
- Обижаешь, кунак! У меня телевизор бар, есть, то есть... Оставайся! Кто тебя в "Космос" запустит в такой час?"
Телевизор "грел", поэтому кунак особо не сопротивлялся. Перспектива проситься среди ночи в гостиницу не слишком вдохновляла. А покидать уютную каморку и добираться потемну на Белорусский вокзал тоже не оставалось сил, подточенных перелетом и дневными приключениями.
-Поеду утром, - решил я.
Давненько не сиживал у голубого экрана, а телик у Галима показался заманчивым, импортным, кажется, это был южнокорейский "Акай". По гордому признанию хозяина, - плата натурой за охрану павильона радиоэлектронной промышленности. В ночное, свободное от уборки время, дворник подрабатывал сторожем, а подшефный павильон был превращен в оптовый склад импортного ширпотреба.
"Кореец" только на вид казался сдобным: изображение высвечивал, а звука не воспроизводил. Галим так и сяк вертел усами комнатной антенны, нажимал на кнопочки дистанционного пульта управления - глухо.
- Гонконговская сборка, - последовало авторитетное резюме.
- Странно. Останкино - рукой подать. Должен тянуть, - вставил я свои пять копеек.
- Мы в мертвой зоне!
- Надолго?
- Как ему зайдет! - ответил хозяин, вероятно, не слишком рассчитывая на приятное времяпрепровождение у экрана.
Показывали какой-то концерт. Немое кино.
Ничего не оставалось, как опять попроситься "до ветру".
А хозяин с головой окунулся в отложенную накануне работу - вычерчивал на листе ватмана план прокладки трубопровода до ближайшей теплотрассы. Горячему водоснабжению отводилась ответственная роль в восстановлении дружной татарской семьи. Покоритель заасфальтированных просторов ВДНХ, изобилующих мраморными ступеньками и гранитными бордюрами, шевелил секретарскими бровями, озабоченно надувал щеки - подсчитывал на калькуляторе предстоящие расходы. Перспектива жарких семейных объятий выглядела весьма отдаленной...
Я пошел наугад в сторону ночной стройки, повторяя в обратном порядке дневной маршрут, ориентируясь на затухавший шум. Что-то подталкивало меня туда сходить.
Место, куда я дошел, оказалось знакомым - и неузнаваемым. Днем здесь красовалась Доска почета. Её будто корова слизала языком.
Руины, подсвечиваемые автомобильными фарами, представляли печальное зрелище.
Экскаватор ЮМЗ загружал всесоюзной славой последний самосвал, а с десяток бессонных московских говномесов в оранжевых жилетках совковыми лопатами забрасывали в кузов мелкие осколки.
Колхозы-миллионеры разом с рекордными надоями и привесами, ударные стройки социализма вместе отчаянными монтажниками-высотниками, чумазая шахтерская братия Кузбасса и Донбасса, герои Самотлора и мученики БАМа, передовики, орденоносцы, рационализаторы и изобретатели, заводы, фабрики, научные институты и, самое обидное, - мой Ватьёган, моя первая тюменская любовь, раздавленные бульдозером, раскромсанные безжалостным железом, убывали на свалку, освобождая место новейшим грандиозным планам и замыслам... Убывали ночью, тайно, стыдливо, по-воровски.
Все, за что мои товарищи-нефтяники парились в тюменских болотах, за что вгрызались в вечную мерзлоту и тонули в злых снегах, отъезжало в небытие отвратительной грудой. Мне даже показалось, что невзрачная медалька незабвенного труженика Ядгара-Янычара "За освоение недр и развитие нефтегазового комплекса Западной Сибири" - а единственный наградой за многолетнюю нефтяную пахоту наш бригадир не понарошку гордился - прощально блеснула тусклым мельхиором среди битого кирпича...
Глаза бы мои не видали и уши не слыхали сей гнусности! А ведь мечтал по возвращении рассказать корешам: мол, висим, красуемся, братцы, на Всесоюзной Доске почета - не хухры-мухры! Многие из наших архаровцев знать не знали о существовании бронзовой фишки Ватьёгана на главной показушке страны! Да и кто им удосуживался рассказывать: вахтовики, сброд...
Хорошо, что не знали...
Мне стало неуютно от собственного бездействия и беспомощности, а мысль о тюменских братьях бросила лицо в краску. Надо было срочно что-то предпринимать, но я лишь глупо лыпал глазами и бессмысленно разевал рот, как выброшенный на песок пескарь. Что делать?
Апатит, твою мать! Северок, ёк Макарёк! Колыма, эх, ма!
Ничего не оставалось, как вернуться в пролетарский приют, как я уже окрестил Галимово жилище. Подумал: не в пример советским, традиции Парижской коммуны не умирают. Кажется, Гаврош из "Отверженных" Виктора Гюго в таком же памятнике обитал, в гипсовом слоне... Интересно, а крысы жильцов не дамагивают? "Бакланы" - спящие по закоулкам забулдыги, как я уже знал от Галима, облюбовали ВДНХ давно. А "бакланить" - значит, обирать вусмерть пьяных, шмонать... Что, собственно говоря, со мною и произошло. Зверинец какой-то, а не страна! День в столице - и столько дерьма! Правы мои друзья-буровики - пересройка...
...Звук в телевизоре, наконец, прорезался и наполнил глухую камору... белорусскими голосами. Они явились, как подарок с небес, как звоночек из далекого детства. Родная "мова" - её я, признаться, подзабыл и отвык - ручейком полилась в уши, а простецкие крестьянские физиономии, мужиковатые фигуры в старинных жупанах и свитках заполонили экран, явились маленьким чудом: нас тебе, браток, как раз и не хватало!
Я их сразу узнал - "Песняры". Семеро белорусских местечковых мужичков с лужеными глотками, но зато какими!
Исполнялся "Полонез Огинского". А капелла.
Тесно и неприкаянно хрустальным словам, чарующим звукам в душном бетонном мешке - лететь им вдаль быстрой птицей туда, где синяя река и дом родной, где тихий мой причал и только волны, только свет и облака, где ангелы в белоснежных куполах, высокий, под легкими сводами храм на холме и переливы благовеста; и взывают хранить этот край от бед и невзгод, и не дают позабыть, куда идем и откуда - от сохи и от земли, и от лугов и от реки, и от лесов и от дубрав, свято помня: к своим корням вернуться должны, к спасению души обязаны вернуться...
Перед глазами встали мое несчастное, обезображенное мелиорацией осушенное Полесье, заветное Бобровицкое озеро - обмелевшее, посеченное по берегам клиньями осоки, но в погожий летний денек чудесное и, несмотря на размеры, уютное, будто широкая дубовая лоханка.
Увидел,
как
наяву, несмелое утро, смену ночи и дня.
Ночной
туман
небрежно прибрал за собой, очистив песчаную косу и деревянные мостки, и
замешкался
в закоулках дальней береговой полосы.
Стремительно
падает птица. В серебро.
Неслышно
нырнул
в водную гладь запоздалый сон и выплеснулся озерной чайкой с серебряной
рыбкой
в клюве.
Мрачная, поросшая редкими корявыми соснами, песчаная Шыбиницкая гора на окраине местечка Ивацевичи, где гостевал у своего дружка поэта Винцеся Вашеки...
Голоса теплой волной смяли меня и накрыли с головой.
Я улегся на узенькую кушетку, зажмурился и приготовился лежать долго-долго - пока звучала торжественная месса, пока чудесные видения моей малой родины не меркли, колышась перед глазами яркими, насыщенными картинками.
Меня убаюкивало вечно живое лесное озеро...
...Дедок
скрипел весельными уключинами, равномерно черпал и черпал воду за бортом;
серебристые
капли срывались с лопастей, не успевая оставить разводов; круги оказывались
позади, движение почти не ощущалось; нос лодки подпирал сосну на горизонте и
все не мог дотянуться до её темно-синего силуэта. Вдох-выдох поднимал
волосатую
грудь в разрезе хлопчатобумажной рубахи, притягивая взгляд сидящих напротив,
и
мы непроизвольно начали дышать в унисон с гребцом, подчиняясь заданному
ритму
жилистых рук с татуировкой "Вася" на левом
запястье.
"Раз-два"
поднималась и опускалась озерная гладь. "Вдох-выдох" работали гигантские
лемеха. И лодка, люди в ней, чуткое бескрайнее озеро, прозрачный воздух,
лесистые
дымчатые берега - все мы разом, послушные невидимому дирижеру, колыхались в
едином необъятном
корыте...
Все
жарче разгорался в небе слепящий солнечный блин.
На
носу
лодки восседал крупный дымчатый кот. Хозяин называл его Васькой. Кот блестел
голубыми глазами, и невозможно было проследить за немигающим
взором.
-
Давай
поймаем ему рыбешку! - предложил я, почувствовав неожиданную симпатию и
сочувствие
к неподвижному животному.
Хозяин
лодки поднял глаза. Выражение лица, словно я родил несусветную
глупость.
Кот
никак не отреагировал на движение гостя к удочкам, сочтя мои добрые
намерения попыткой
неуклюжего панибратства.
- А
вы,
хлопцы, чули, як плачуць бабры? - ни с того, ни с сего подал голос дед
Василь,
обращаясь ко мне и Вячеславу, давнишнему знакомому, соблазнившему меня в эту
поездку.
Вопрос
выдохнулся в паузе между гребками и прозвучал неожиданно, вызвав смущенные
улыбки
на лицах великовозрастных хлопцев. Судя по настроению нашего поводыря,
вылазка
по местам Славкиного детства обретала дидактическую
окраску.
- И
не
магли чуць, - убежденно продолжил старик. - Гэтае трэба
бачыць!
- С
чего им плакать? А? - первым, на правах земляка, отозвался
Вячеслав.
-
Лайдаки! - пренебрежительно хмыкнул дед Василь. - Валацуги! - добавил в наш
адрес для убедительности и на весь оставшийся путь потерял к пассажирам
интерес.
Движение
продолжилось в молчании.
Утро,
воспользовавшись попустительством зрителей, беспечно разводило густые
чернила
до той ускользающей консистенции, пока темно-бордовая киноварь, обозначавшая
восток, не превратилась в жиденький ультрамарин с ярко-оранжевой кляксой в
зените. Пылающая брошка оказалась единственным достойным уважения знаком, украсившим небесный
тюрбан. Все
остальное пространство выглядело тусклым и блеклым.
Лодка,
наконец, приткнулась к берегу. Лес приблизился к урезу воды. Высокая сосна,
маячившая издали, подалась куда-то вверх. Четче прорисовались отдельные
древесные
стволы.
Не
дожидаясь понуканий нелюдимого деда, мы со Славиком рывком вытащили посудину
на
песчаный откос, сложили оставленные стариком весла. Закинули за плечи
походные
рюкзаки.
-
Пайшли, - без всяких эмоций промолвил полешук и, не оглядываясь, споро
зашагал
вдоль отмели, забирая влево, в прибрежную чащу.
Кот
остался на месте - сторожить удочки и лодку.
-
Слав,
"лайдаки" - понятно, лентяи, а что означает "валацюги"? - спросил я
вполголоса,
чтоб дед не услышал.
-
Что-то вроде бродяг, бестолковых лоботрясов...
-
Суров, однако, дед Василь... Он всегда такой?
-
Тсс...
Посмотрим. Я его плохо помню. На всякий случай, лишнего при нем не вякай.
Еще
обругает. Засмеет...
После
получасовой ходьбы среди мелколесья остановились возле рукотворной песчаной
дамбы со следами дорожной колеи на плоском верху. Насыпь, сделанная пару лет
тому назад, отсекла глубокую ложбину от пологого берега и перегородила
горловину
безымянного ручья, впадавшего в озеро. Этот ручей давным-давно облюбовали
бобры, строившие на нем свои хатки и возводившие запруды. Дамба отсекла
пойму
протоки вместе с бобровой колонией и служила рокадной дорогой, огибавшей
водоем
вдоль заболоченного берега. Местность исковеркана, разутюжена бульдозерами.
Знатно погуляли на берегу временщики-мелиораторы!
-
Вунь
яна, бабровая хатка. Нихто у ёй больш не жыве, - равнодушно промолвил дед
Василь и показал на беспорядочную груду, напоминавшую изнанку вывороченного
пня.
Кучу
переплетенных, торчащих из грунта коряг непосвященный человек мог бы принять
за
что угодно, но только не за крышу звериного жилища. А между тем это и была
заброшенная бобровая хатка - цель нашей поездки на знаменитое Бобровицкое
озеро. Кажущийся хаос корней, сучьев, кольев, спрессованного ила и глины не
предполагал разумную упорядоченность и какой-нибудь прикладной
смысл.
-
Глядзице, чаго уж цяпер! - махнул рукой дед и отвернулся. -Уйшли бабры.
Мабыць,
не вернуцца...
Трудно
было поверить, что в недрах глинистого взгорка, на глубине существуют
ходы-переходы,
обустроены звериные лежбища, жилые комнаты, кухня, спальня и даже отхожее
место, а колья, выступающие то тут, то там, - это стволы ясеней и ольх,
сваленные, раскряжеванные и доставленные по воде, затесанные острыми клыками
умных трудолюбивых зверей.
Обошли
кучу вокруг, прислушались. Вячеслав для верности потопал ногой. Никаких
признаков
подземной жизни. Лишь утлая трясогузка спорхнула с колышка, торчащего из
обмелевшей вымоины, и перелетела на другую сторону дамбы поближе к большой
воде.
Вдалеке
замаячила белая цапля, изобразив изогнутой шеей вопросительный
знак...
Василя
никто из нас не просил, он сам начал рассказывать... Воспоминания старика
скупые,
не приглаженные расческой логики, как редкие, торчащие вразнобой седые вихры
на
его непокрытой голове.
...
Жили себе бобры в окрестностях Бобровицкого озера, хатки строили и запруды.
Сколько люди помнили лесное озеро и протоку, столько здесь испокон веков
обитало бобровое племя. Однажды появились мелиораторы с бульдозерами и
тракторами,
экскаваторами и грандиозными планами осушения местных болот. Ручей засыпали,
перегородили дамбой.
Зверье
покинуло эти места, казалось бы, навсегда.
Как-то,
обходя забытые болотные тропки, дед Василь настиг на берегу одинокого бобра.
Это был пожилой потасканный самец со скомкавшейся шерстью и широким,
покрытым
чешуей, коротким хвостом. Старый бобр ранним туманным утром, проделав перед
этим утомительный путь по обесточенному ручью, преодолел песчаную преграду и
направлялся к своему заброшенному жилищу. Какие надобности и цели
преследовал,
вернувшись к разоренному родовому гнезду, - известно лишь ему
одному.
-
Вось
тут на дарозе я трапи.ся,
- рассказывает Василь. - Бабру некуды уцякаць: да вады далека, а праход
чалавек
заступи....
Бегчы
няма сэнсу. Склау тады на грудзи свае лапки, як дзизяци, ды плакаць
пача.... Слезы, можа й з гарошыну,
кацяцца
па шчокам...Стаиць слупком, ды мо.чки жалуе: не чапай мяне, чалавеча, не кры.дзи...
- Я
багата гора .
жыцци бачы.,
век пражы.,
але
таких шчырых горких слез яшчэ не сустрака.... А кажуць, неразумная тварына! У
звера
чалавечага болей, чым у некаторых людзей знойдзецца... Памятайце гэта
заужды...
Няма граху цяжэй, чым пакры.дзиць малога, убогага ды беславеснага...
Болотные
испарения, нагретые полуденным солнцем, замутили настроение
путешественников,
казалось бы, до предела. Но... Бобровицкое озеро, несмотря ни на что,
оказалось
верным своему названию...
Неожиданно
дед Василь оживился и стал тыкать пальцем куда-то в
воду.
На
небольшой глубине в подножье дамбы виднелись дыры, не похожие на ондатровые
норы, а значительно шире.
-Бобры
вернулись! - разом выдохнули присутствующие, и трудно передать радостное
вдохновение,
охватившее всех нас.
Дед смотрел на спутников с видом
победителя, а
мы бессмысленно лыбились и не знали что говорить...
-
Бач,
якия лайдаки?! Вось дык валацуги! Зно. хады прарыли!- возбужденно повторял
старый полешук.
Чуть
позже наткнулись на свежеобгрызенный ствол ольхи на берегу ручья и вообще
припухли:
по всем признаком затевалось новое строительство бобровой
хатки...
Ближе к
вечеру отправились на лодке в обратный путь. Пока то да сё - стало
смеркаться.
Часы, проведенные на берегу, пролетели незаметно. Удочки мы так и не
разматывали. Я размышлял обо всем увиденном и думал о своем друге, благодаря
которому
попал в полесскую сказку.
Вячеслав
- белорусский поэт. Раньше он писал стихи, такие же проникновенные, как
летнее
небо над лесным озером, и завораживающие, как озерная волна. Подписывал
"Винцесь
Вашека". Так звучит его имя на старинный белорусско-литовский манер.
Красиво
звучит. Славику оно к лицу, и он этим всемерно гордится. Парень родился на
Полесье, учился в сельской школе, прошел Афганистан. Награжден, контужен.
Стихи
начал писать в раннем детстве, а после Афганистана - забросил. Забыл, как
сочиняют,
или разучился?
После
контузии страдает провалами памяти....
Помни
имя свое! Имя свое помни! Свое помни имя! Я и так и сяк переставлял слова в
предложении,
пытаясь сложить из трех кирпичиков единственно верную фигуру. По-любому
выходило правильно. И все казалось правильным и единственно таким, каким оно
существовало в этих заповедных местах в далеком прошлом, есть сегодня и,
наверное, уже не будет выглядеть в будущем. Но не исчезнут имена живших
здесь людей,
даже если люди умрут: их запомнят знакомые и близкие. Сохранятся погосты и
названия деревень, даже когда сами деревни зачахнут. Останется Бобровицкое
озеро. Наверное, с годами оно еще сильнее обмелеет и зарастет тростником и
осокой. В древнем лесу вокруг озера еще заметнее состарятся вековые сосны и
дубы. Реже начнут прилетать на кормежку грациозные белые цапли. А учителя
местной школы будут по-прежнему задавать своим немногочисленным ученикам
традиционно остроумный вопрос: "Кто из вас назовет прилагательное с тремя
гласными
в окончании?"
-
Длинношеее! - дружным хором возопят сообразительные полешуки, не обязательно
имея в виду надоевших цапель.
Но
обязательно - мне хочется верить - в сельском классе будет учиться мальчик с
именем Винцесь. А иначе и не должно. Ведь бобровым хаткам в этих
благословенных
краях сносу не бывает...
Я
постарался это мгновение запомнить.
Ученый
кот в позе застывшего сфинкса обращен мягким профилем в озерную даль, и не
понять:
высматривает ли серебряную рыбешку, следит за плывущими в воде облаками или
прислушивается к шепоту волн.
Слышно,
как на Бобровицком озере плачут бобры.
Белорусский
лирник Винцесь Вашека, качаясь в лодке, торопливо записывает на коленке
только
что рожденное стихотворение.
Над
Полесьем слагается и звучит Полонез Огинского.
...
Покойно
и сумеречно. Редко-редко мерцают на дальнем берегу робкие огоньки
крестьянских
окошек - как горящая лампадка под иконами в красном углу родительской избы.
О
чем напоминают теплые светлячки? Куда зовут?
Я решительно закрыл за собой дверь в светлое советско-татарское будущее и отправился к станции метро, а оттуда - в темное белорусское прошлое.
Рабоче-крестьянская солидарность помахала мне на прощанье сдвоенным серпасто-молоткастым символом...
Янычар-2 на всякий случай снабдил в дорогу российскими деньгами, куревом и зажигалкой: буровики выручают своих всегда. Мои заверения о существовании валютной "заначки" ответной реакции не возымели: была у собаки будка...
Переполненное метро убедительно подчеркнуло неприкаянность раннего пассажира - прошуршало, прогрохотало, прокашляло, прокалужило, прозамоскворечило, продекламировало отчужденностью утреннего электропоезда...
В утешение на подступах к Белорусскому вокзалу заспанная лоточная деваха предложила попить свежего пива.
Продавщицу на тротуаре какие-то суетливые дядьки при мне обставили со всех боков штабелями пивных ящиков и уехали на грузовике.
Бутылки были без наклеек, а явно "левое" пиво на вкус отдавало мочой и пенилось во рту, как шампунь. Ночная смена московского пивзавода работала на чей-то карман.
Из груды неубранного оберточного хлама вылезла на поверхность большущая, в рыжих подпалинах крыса и вприпрыжку побежала вдоль бордюра, шмыгнула меж мусорных баков.
Продавщица пронзительно завизжала. Крыс она боялась больше, чем серых личностей, начавших подтягиваться к стихийной торговой точке из сумеречных подворотен и переулков.
Рассвет обнажил испуганное лицо лоточницы - молодой еще девчонки, беспомощно оглядывавшейся то на гору ящиков с пивом, то на подозрительных покупателей.
План, даже "левый", требовал мужества и самоотдачи.
Я дал лимитчице прикурить от подарочной зажигалки.
Рязанское лицо распахнулось нечаянной улыбкой, но, оказалось, не про меня.
Нарисовалась запыхавшаяся напарница, такая же заспанная и простоволосая.
Девахи проворно напялили белые фирменные шапочки, прикололи их к волосам шпильками-невидимками, рассовали по карманам новеньких халатов сдачу - и привокзальная торговля закипела.
Неожиданно похожие на бомжей робкие покупатели, обступившие точку, как по команде, исчезли. Подвалила молчаливая кучка людей - с десяток здоровяков в камуфляжной милицейской форме, с черными масками на лицах, с короткоствольными автоматами за плечами. Бравы ребятушки бесцеремонно похватали бутылки с пивом и тут же, не отходя от кассы, шумно, с выдохами и пофыркиваньем, опорожняли. Никто из группы захвата платить не намеревался.
Продавщицы угодливо хихикали и протягивали омоновцам открывалки.
Заглотив дармового пойла, не стесняясь девчат, "черномазые" дружно слили перебор на стену привокзального здания и затопали ботинками в сторону зала ожидания.
"Легкая профилактика, легкая! Работаем!" - на ходу втолковывал взбодрившимся спутникам мордастый ведущий.
Ведомая банда, болванчиками, согласно кивала черными головами.
Стук кованых подошв рикошетил от сырых стен и отдавался гулким эхом в утренней тягомотине.
Я поплелся за "чернорабочими" следом. Что с меня, убогого, было взять?
"Чем больше морда, тем больше противогаз!" - вспомнилась прибаутка армейской молодости.
Силлогизмы прошлой, советской действительности намертво застыли в лепке Белорусского вокзала и оказались неистребимыми в вокзальных правилах. Никакая перестройка, как выяснилось, оказалась не в состоянии их стронуть с насиженных мест.
Спать на куцых, жестких лавках в зале ожидания возбранялось. Томительное ожидание поездов предполагало перманентное бодрствование. Потенциальные пассажиры, пережившие ночной кошмар, кемарили сидя, если позволяло свободное местечко. Большинство спинами подпирало крашеные стены и редкие четырехугольные колонны, тщетно пытаясь их сдвинуть.
Куда-то пропали баки с питьевой водой и фонтанчики, а вместе с ними билеты почти на все направления, хотя пассажирские составы отправлялись с перрона полупустыми.
Бессрочный технический перерыв касался всех без исключения билетных касс, но у каждого зашторенного окошка томилась толпа.
Носильщики с огромными пустыми тележками срывались с места при объявлении прибытия очередного поезда, строго блюдя корпоративную очередность и сметая с пути безбагажную публику.
Все куда-то ехали, и все оставались на месте. Билеты не продавались.
Объявление на входе предупреждало: "Находиться в зале ожидания без наличия проездных документов строго запрещено".
Автор предписания претендовал минимум на Государственную премию в области железнодорожных пассажироперевозок.
Отсутствие "наличия" мало кого смущало: зал ожидания кишел сонным муравейником. И даже легкая профилактика, произведенная эскадроном летучих омоновских гусаков, извините, гусар, не слишком проредила смешанные ряды очумелых пассажиров.
В вагон я все-таки ближе к вечеру попал. Обмякший и выжатый, словно сдутый воздушный шарик. Адрес привел на запасные пути, вокзальные задворки, где уже не машут платочками, но, спотыкаясь, перешагивают блестящие рельсы и промазученные шпалы, пытаясь разобраться в хитросплетении путей, опровергающих школьную истину, что две параллельные прямые никогда не сходятся. Еще как сходятся!
Обшарпанные полки, безлюдный казённый коридор, влажное серое белье, падающие занавески и даже проводница в темно-синей железнодорожной форме и такого же цвета берете - все было, как в настоящем пассажирском вагоне, и мест - занимай, не хочу, но состав никуда не отправлялся, и толчеи провожающих и отъезжающих не наблюдалось. Пара бэушных вагонов, загнанных в тупик, глазела немытыми окнами и называлась привокзальной гостиницей "На дорожку". Своеобразная Комната матери и ребенка на вагонных буксах, ночлежка для безбилетных и не попавших в заветный дилижанс под названием купе или плацкарта скорого либо пассажирского поезда. Сюда я сподобился внедриться, повевшись на ласковый голос репродуктора, пригласивший уважаемого пассажира Белорусского вокзала, дорогого гостя столицы на комфортный отдых в оставшееся до отъезда время. В отличие от скучавшего народа предприимчивые вокзальные деятели не дремали: однако гостиничное ноу-хау, судя по малочисленности соблазненных, только-только набирало обороты.
"Пусть мне будет хуже!" - решил я и попросил у проводницы (консьержки?) чего-нибудь горячительного.
- Нету! - хорошо поставленным голосом ответила дородная тетя, зато охотно объяснила, как и куда пройти.
Пришлось разматывать сходящиеся параллельные линии в обратном направлении и отовариваться в киосках, облепивших привокзальные корпуса, словно грибы опята древесные стволы в лесу. Из напитков ограничился бутылочкой вина с красивой импортной наклейкой. Насколько помню, раньше такие продавали лишь в специализированных винных магазинах.
Констатировал: бессрочная продажа спиртного возродила из пепла не одну заблудшую душу перманентно пьющих советских граждан.
Безлюдный пассажирский вагон - без продолжения, без будущего, как остывшая печь или авторучка с высохшими чернилами. И не пахнет он человеческим общением. Не хлопают двери тамбуров и купе. Не курят у окон одетые по-домашнему пассажиры. Не наблюдает никто за проплывающими видами за стеклом, да и видов не видать. Не торопится по проходу розовощёкая проводница, неся в растопыренных пальцах по пять горячих стаканов на каждом мизинце. Не загораются шальные надежды в глазах у молоденьких девчат и таких же прыщеватых парней, еще веривших в перспективы дорожных и курортных знакомств. Ничего этого нет и в помине.
Дом на колесах мертв. Не в счёт глухие озабоченные голоса за плотно закрытыми дверями. Коробки, картонные ящики, мелькнувшие в щель, хранят коммерческие интересы упитанных черноволосых сограждан, оккупировавших под временный склад почти все свободные купе. К разговорам с одиноким пассажиром по определению рыночные дядьки не расположены.
Ну и шут с ними. Флаг им в руки и бубен на шею. Перебьемся.
Вагон - СВ, двухместное купе, отделано деревом, но не плохонькой шалевкой, а настоящим - ясенем или дубом, на худой случай -березой, правда, не карельской. Добрый краснодеревщик руку приложил. Тысячи ладоней и задниц привилегированных пассажиров, годами елозивших по полкам, не смогли залапать, затереть классную работу.
Такими натуральными материалами пассажирские вагоны нынче не отделывают - пластик кругом, обманка, подделка. "Растет ли сибирский кедр в Тюмени?" Растет, отец! Еще как растет! Потому что иначе не должно быть - не всю ведь еще землю испохабили и загадили. Не всю живицу высосали. Таит, затоптанная, в себе силы неизведанные. Вот почему льнет к земле-кормилице человеческая душа! Вот почему - босиком просится, по камешкам колким, по колючкам... Чтоб больней, щекотней, ощутимей проняло... Чтоб напомнило исконное имя твое!
Каких-нибудь тысяча километров, оставшихся до дома, до родного Полесья - ничто по сравнению с сибирскими просторами. Другие измерения, другая жизнь. Только цена иным километрам и пядям иная. Мы ее сами для себя устанавливаем - по закону рождения, по привычным с малолетства меркам.
Лежа на нижней полке (верхнюю не было смысла опускать, а так любил!) я постарался думать о чем-нибудь хорошем, безотказно приятном. В голове возникли образы матери с отцом, близких и дальних родственников, родительской деревни.
И совсем уже, наверное, некстати, а может быть, с намеком явился в мыслях прадед, которого я совершенно не помню, и сомневаюсь, видел ли когда вообще, но представлял по рассказам бабушки: еще тот, рассказывала, говномес был! То, что глину копал, - это ладно, не от хорошей жизни. А то, что упорная в нем кость коренилась, - таких еще поискать.
В старину моего прадеда Никиту Кудлова, жителя белорусского села Похмелевка Могилевской губернии, сельское общество снарядило в Сибирь столбить вольные земли, разрешенные к заселению малоимущим безземельным крестьянам тогдашней России. По знаменитому декрету царского министра Столыпина намечалось великое переселение.
Никита единственным малопьющим в деревне считался. Церковную кружку по решению односельчан хранил. Единогласно был избран церковным старостой и в знак особого доверия - сибирским ходоком.
В дорогу собирали разведчика-гонца всем деревенским миром. Наказывали:
- Езжай, Никита, осмотрись, наделы получше выбери: чтоб озерцо или река рядом, сенокосы и пастбища, чтоб землица жирная попалась, не каменья, сушь или пропащая гниль... Людскую казну ненароком не пропей... Лихих разбойников, сибирских варнаков стерегись... Казенную бамагу на землю не потеряй, пуще собственного глаза береги...
Для поддержки штанов сельчане отправили вместе с Никитой в Сибирь кузнеца Парфена с потаенной надеждой на его пудовые кулаки: мало ли что... Тот вначале отнекивался, но за компанию, как говорится, и жид повесится...
Поехали. По железной дороге добрались до города Канска, а это где-то на Алтае. Оттуда уже пешочком - по тайге, по сибирским падям и чащам...
По возвращении после трехмесячного паломничества ходоки отчитывались:
"Просторы - необозримые: тайга, реки, горы, всего вдосталь. Пахотной земли - немеряно, родит как не из себя. Народу в редких деревушках и на заимках - с гулькин нос. Белок-летяг, полосатых бурундуков - в глазах рябит. Хищного зверья - не встретили. Зато мошки, комаров - темные тучи... Платками и мелкими сетками местные жители лица себе от комарья заматывают, а скотине на головы мешки надевают - с дырками для глаз и ртов... Парфеновы кулачища не пригодились: народ в Сибири смирный, покладистый, не ровня нашим, тем в морду плюнь - драться лезут... Бамагу на землю в уездном земском собрании выправили... Круглую печатку с орлом поставили... Можно переселяться..."
Некоторые похмелевцы согласились на переезд. А большинство уезжать из родных мест наотрез отказалось: дескать, комарье в Сибири зажрёт... Никита и так и сяк людей убеждал, не помогло. Тогда прадед запил вчерную и на все уговоры вернуться к обязанностям церковного старосты ругался матерными словами и обзывал всех кого ни попадя мошкарой.
Пока судь да дело, пока рядили да собирались, грянула германская война. Не до переселения.
Парфена убило в Карпатах. Никиту, служившего пластуном-разведчиком у генерала Брусилова, Бог миловал. Вернулся с фронта живым. И не просто вернулся - а с четырьмя солдатскими Георгиями. Целый бант и сверху бантик. Геройским разведчиком мой прадед оказался. Однако на рассказы о своих подвигах был скуп, лишь повторял: "Мошкара!"
Этим словечком Никита абсолютно все события жизни стал мерить после сибирской эпопеи и империалистической войны. К примеру, власть поменялась - мошкара. Революция произошла - мошкара. В колхозы начали крестьян сгонять - туда же...
Об этом моя бабка Настя рассказывала.
Революция, о которой солдатики мечтали в окопах, власть Советов, пришедшая в деревню Похмелевка, обошлись с моим прадедом круто - все награды у него забрали. Нечего, мол, царские побрякушки носить. Самого не тронули: какой спрос с рядового? А собственной земли он так и не дождался.
Никите все нипочем: копал себе откос за сараем, красную глину добывал. Кирпичи лепил.
Сыну Никиты, Борису, повезло еще меньше. Во время новой войны - её сразу же нарекли Великой Отечественной - потерял на фронте руку, работать в колхозе не смог. Но тоже духом не пал, к жизни приспособился. Работали семейной парой: отец копал, а сын оттаскивал. Потом менялись местами.
"Будем рыться до победы!" - почти в голос заявляли оба.
Деда Бориса я даже смутно не могу припомнить, хотя бабушка утверждает, будто он меня мальцом на руках держал и водил за огород показывать яму, где со своим отцом, Никитой, глину добывали. Внучок - вспоминала бабка - все время удивлялся: как это у старенького деда может быть такой же старенький сын, и как одной рукой можно копать колодец аж до самой победы?
К культе деда Бориса был привязан крючок, гнутый из толстой проволоки. Инвалид ловко цеплял им дужку ведра и запросто мог нести.
Свое удивление я запомнил, а облик дедов - нет...
Еще бабушка вспоминала о затяжном споре между родителями. Дед Борис считался участником Великой Отечественной, хвастался своим ветеранским удостоверением: по нему в магазине выдавали без очереди сахар и муку, а дед-прадед Никита, когда еще был жив, всякий раз расстраивался и утверждал, будто он тоже участник, и тоже - Отечественной войны...
- Империалистической! - поправляли Георгиевского кавалера сельские умники.
- Накось, выкуси! - не сдавался престарелый пластун-разведчик. - Во всех российских газетах тогда писали - Отечественная война с кайзеровской Германией... Я, что ли, не за Отечество воевал, Георгиевские кресты задарма получал?!
- Никита да Борис за носы подрались! - трепали по деревне злые языки.
Однако спорщики были политически подкованными, поэтому копали глубже:
- Война 1905 года с Японией - Японская... С финнами в 1940-м - Финская... А вот если с Германией, значит - Отечественная!
На том и сходились.
Я так распалил воображение, что оно сыграло со мной традиционный фокус: сочинилась баллада. На всякий случай записал. Вернусь на буровую - покажу Генке. Если к тому временя лавочку не прикроют. Но все равно поделюсь с дружком. Он, если верить, как и я, тоже когда-то родную деревню оставил. Не осудит. Поймет.
Слушай, друг ситный...
БАЛЛАДА, РОЖДЕННАЯ В ХОЛОДНОМ ВАГОНЕ НА ЗАПАСНЫХ ПУТЯХ БЕЛОРУССКОГО ВОКЗАЛА
Прости,
деревенька, прощай!
Прости
меня, непутевого, за дальние дорожки-пути, сманившие на чужбину. Прости за
стыдливое "прости", сказанное нерешительно. Прости за былую гордыню мою,
пришпоренную нетерпением. Прости за любовь твою, унесенную без
спроса.
- Чаго ж ты, унучак, жалобiшся, цi не пазна.? Дарога за.жды прывядзе на радзiму, дзе б н╕ блука....
- А
если
это погост?
- Так гэта жа
дым...
- А где
он? Не вижу!
- У сэрцы
тваiм.
Прости
меня, несмышленого, за беглый прощальный взгляд, походя скомканный. Прости
за
засохший куст, второпях обломанный. Прости за прежнюю бодрость мою,
напитанную
легкомыслием. Прости за лишнюю стежку во ржи, протоптанную
напрямик.
- Навошта, унучак, марудзiшся, як
штосьцi забы.?
Збiралi . дарогу
.сей вескай цябе
маладым.
Клюку i вяро.ку, што далi,
з пасмешкай унес ты з сабою,
рушнiк вышываны
матулiн, дарэчы, радной...
- Веревку цыгане украли, а
посох я сжег,
Когда согревался в метелях
пустынных дорог.
Рушник прохудился, им слезы
и
пот вытирал,
Дождями мне ветер вечерять
столы накрывал...
Отцовскую сторублевку в
корчме
разменял
И по копеечке нищим на
паперти
деньги раздал.
Задабривал голод криничной
водой и росой...
О чем ты, бабуля? Что,
кроме
печали, унес я с собой?
- Да чога, унучак, iмкну.ся, знойдзеш цяпер. Як бытта не бачыш:
адкрыта калiтка i
дзвер. Сцяжынка да бацькавай хаты цябе прывяла
.
- Но это ж
погост!
- Не! - Людская
хула...
Вдоволь утешившись почти несуществующей виной, я засобирался было на покой, как в купе постучали, и на пороге возникла Кругом Виноватая Женщина, подталкиваемая проводницей.
Она появилась из неясно гудевшего пространства, из громких переговоров сортировочных диспетчерш, чьи усиленные вечерним резонансом неприятные голоса напоминали перебранку базарных торговок.
С такими же неразборчивыми, немо кричащими глазами, женщина ввалилась в купе, выставив перед собой, как щит, большущую клетчатую сумку...
- Определили на постой? - как можно приветливее встретил я посетительницу, обезоруженный растерянностью на её крестьянском лице. Ни дать ни взять - Кругом Виноватая.
- Ты уж, милок, потеснись, потерпи! - заговорщицки подмигнула проводница. - И женщина потерпеть согласная. В тесноте да не в обиде. Где ж мне отдельных купе напастись?! А вы тут поладите. Не оставлять же пассажирку на улице...
- Обманули в Москве? - спросил я первое пришедшее на ум, безошибочно распознав в вошедшей неопытную челночницу. Таких приезжих, торгующих продуктами питания из ближнего и дальнего Подмосковья, на столичных вокзалах - хоть пруд пруди.
- Ага! - с каким-то облегчением ответила, будто выдохнула молодица, и для убедительности потрясла сдутой дорожной сумкой. - За полцены отдала...
- Чем хоть торговала? - панибратски продолжил я, приглашая женщину к свободному общению.
- Сыры привозила, пять головок...
- Сама делала?
- Откуда? Моя Чернуха, как коза - больше двух литров не дает. У перекупщиков брала. Специально в Москве продать.
- Дорогу хоть оправдала?
- Не-а! - простодушно лыбясь, ответила мешочница, совсем не обидевшись на бесцеремонные расспросы - и по зардевшемуся полному лицу, по облегченному выдоху можно было понять, что рада она радешенька избавлению от обузы, от неподъемного баула, от добровольно взваленной на себя спекулянтской обязанности.
Вот и проводничка попалась душевная - пустила в вагон и недорого взяла за ночлег, сосед, мил-человек, попался, похоже, приставать не станет...
Женщина выпросталась из мешковатой дешевенькой куртки на рыбьем меху, сдернула клетчатую шаль, обнаружив шикарную, трижды обернутую вокруг русой головы косу. Без платка, в старомодной кофточке показалась еще более уязвимой и виноватой. А по возрасту выглядела не намного старше меня. Почти не намного...
- Неужели на сыры в столице спросу нет? Днем в гастроном заглядывал - огого частники цены взвинтили! Если предложить дешевле, всяко - возьмут! - завелся я, изрядно соскучившись размышлять и пить в гордом одиночестве.
- Брать-то берут, да мои порченые оказались... Кошка покусала...
- Кошка?!!
- Она, зараза! Забралась потихоньку в чулан и давай кромсать. Погрызла, когтями пошкрябала. Голодная! С одного боку - и все пять головок, как назло... Я впотьмах не заметила, а привезла в Москву барышнику, развернули на весы класть - мать моя родненькая! Хозяин лотка чуть ли не за грудки хватает: "Смеешься, тетка? Издеваешься? Езжай, говорит, Екатерина, на катере к такой-то матери..." Меня-то не Катькой звать, Маруся я, Марья... С плачем домой вернулась. А муженек на дыбы: мол, я зиму за двоих в кочегарке корячился, все легкие выкашлял, чтоб какой-никакой авансишко у председателя выпросить на твои сыры, а вы мне дурку дурите! Обрезать, что ли, покоцаное не додумались? Один хер на мелкие кусочки покромсают, какой богач сподобится целиком головку или даже половинку на закуску брать?! Езжай, дура, обратно. Вот я и вернулась... Еле упросила забрать товар в закусочной. Какой-то не наш сжалился, черный, азербек, наверное. Уж я-то выходила по Москве, на метре выездила! Чулки порвала... Где тонко, там и рвется...
- Ну и что с кошкой?
- Мужик пришиб. В тот же утро напился пьяным и огрел лопатой, чтоб не паскудила. Она сдохла. Не насмерть пришиб, могла бы поправиться... От обиды Богу душу отдала. И сам слег. Может быть, тоже с тоски. Протрезвевши, кошку шибко жалел. Жалостливый он у меня, пропащий... Туберкулезом болеет... Не жилец.
Мужа она вспомнила без показной кручины, отстраненно и, вместе с тем рассудительно, как, наверное, думала о наступавшем вечере или распахнутой, приоткрытой сквозняком калитке в своем крестьянском дворе - вот солнце заходит, спать пора, калитку надо бы затворить, да неохота вставать, обойдется...
Покорность, смирение, обреченность, годами культивируемые в душе, коренились в размеренном голосе и спокойном, безучастном взгляде. Чему быть - того не миновать...
Это ж надо было словечко для больного мужа подобрать - пропащий... Будто от рождения обреченный...
- Помянем? - спросил-предложил я и выставил на столик недопитую бутылку импортного портвейна, не осиленную в одиночестве.
- С какой стати? - искренне удивилась женщина. - Не срок еще...
- Кошку! - нашелся я.
Кругом Виноватая стушевалась и тихонько засмеялась.
"Чудак человек! С таким общаться не боязно. К тому же вместе время предстоит коротать", - было словно написано на ее конопатом лице.
Не кочевряжась, женщина взяла полной, обветренной рукой протянутый стаканчик и медленно выпила, предварительно попробовав содержимое маленьким, аккуратным, как у кошки, языком.
- Вкусно! - констатировала, как мне показалось, с некоторым облегчением. По всему было видать: не привыкла к марочным, дорогим напиткам. Внимание малознакомого человека ее смущало, однако настороженная скованность исчезла.
- Муж пьет?
- Кто же ее, заразу, не употребляет! В нашей деревне, считай, все мужики поспивались. Бабы тож. Да и молодежь туда же. Ни в солдаты, ни в матросы, ни подмазывать колеса... Сеять, жать некому...
"Наверное, и бьет жену лихой кочегар, когда "вахту не в силах держать", - определил я по застарелым синякам на шее и предплечьях собеседницы. Докучать расспросами не стал, смягчив укол жалости привычной с малолетства деревенской поговоркой: "Кто чубит, тот любит..."
- Ковать не разучились? - поинтересовался для отвода глаз, вспомнив "Рабочего и Колхозницу" с серпом и молотом в руках.
- Ковать? Кузнечную работу имеете в виду? Где ж вы кузницу отыщете по нынешним временам? Колхозы развалились. Мехдворы бурьяном позарастали... Не кует, не пашет народ... Куда ни плюнь - в бизнесмена попадешь. Но большинство - без штанов...
... Время летело незаметно. Вроде бы никуда и не ехали, и не потряхивало вагон, а за бесцельным разговором душа угомонилась, устаканилась, не опасаясь расплескаться нечаянным откровением. Мысли текли размеренно, будто несуществующие дорожные виды за занавешенным окном...
Грустная Марья отмалчивалась, а я продолжал про себя начатый ранее нескончаемый монолог.
"Все мы что-нибудь урываем - от дороги, от жизни, от судьбы, зачастую довольствуясь малым, случайным, лишним и необязательным. Подвернулось, почему б не воспользоваться?"
"Находим себе подобных, своего же круга, чтоб сподручней хлебать из привычного корыта... Свято верим в прописные истины, усвоенные с младенчества - негоже лезть со свиным рылом в калашный ряд..."
"Колхозный кочегар, больной туберкулезом, не денег потраченных пожалел, а душу живу, по пьянке загубленную. Собственную судьбу, выхарканную тюремной чахоткой, навряд ли в тот момент вспомнил..."
"Добуримся, обязательно добуримся до большой нефти. Иначе за что боролись? За что недосыпали и мерзли?! За какие коврижки комаров и мошку кормили!? Должна же существовать справедливость! Но как эту клятую справедливость измерить? Какими мерками? Пробуренными метрами? Тоннами и баррелями добытой нефти? А может, действительно, прав отставной мичман Генка: справедливости, правды обязательно должно быть много, как моря-океана, чтобы на всех хватило?! Маленькую справедливость на всех не разделишь ... И в то же время кроха, глоток правды единственного страждущего утолить в состоянии..."
"От обиды не только кошка - тварь бессловесная - дух испустить может. А каково человеку? И кто поймет природу этой жалости? Других жалеем, чтоб поучаствовать, помочь, а себя? Отдаем без всякой, казалось бы, выгоды, но получается - для своей же потачки..."
"Кого удивить, допечь пытаемся шикарными тряпками и толстыми кошельками? Её, болезную - родину свою малую, невзрачную да убогую... А ей от нас ничего не надо. Лишь бы не забывали, злым словом не поминали..."
"Почему если малая - то забитая и нищая, вниманием большой страны обделенная? А разве не так? Спросите у дочери нашей лаборантки Варьки - знает ли она, рожденная на Севере, какого вкуса мороженое? Давно ли чумазые детишки хантыйского старейшины Айваседы научились отличать шоколадные шарики-драже от крупной охотничьей дроби? Давно ли я сам носил на школьную физкультуру парусиновые тапочки, отбеливаемые разведенным на молоке зубным порошком? Оделись получше, обулись и хуже стали?"
"Со времен Столыпина ожидаем от реформ и перестроек лучшей жизни, а получаем но уши потрясений. Богатые становятся еще богаче, а бедные - еще беднее. А земля и люди все стерпят. Видать, никогда не переведется в нашей стране пожарное племя вахтовиков... Я, например, вахтовик. Генка, Янычар, Михалыч, лаборантка Варька, вся наша забубенная буровая бригада... Сколько таких?! Вот эта молодая еще бабёнка с малыми детками и с больным мужем на плечах - тоже вахтовичка. Бесправная и бессловесная..."
"Всего нам хватает: недра неисчерпаемые, люди душевные и не хуже, чем прежде рождались, одно плохо - никому они по большому счету сейчас не нужны, каждый мытарится в одиночку; и оттого они либо так и существуют, растя детей и надеясь на их высокий полет, их сильное гордое слово - дело великое, либо большинство одаренных и честных бесславно заканчивают жалкую жизнь, так и не поняв своего высокого предназначения. А может, хорошо, что не поняли они его, - что толку, ведь мест даже на Новодевичьем для талантов уже не осталось, а честность считается хуже проказы"
"Кто мы, граждане огромной страны, самими же названной Советской? - Мы, подобно статуи "Рабочий и Колхозница" стойко стоим на занятом рубеже, до конца несем избранную вахту, свято веря, что каждому обязательно придут на смену и каждого с почестями проводят на покой. И иначе в чем смысл великого стояния?! Но мы достоим, докопаем отведенный нам срок, несмотря ни на что. Мы пред нашим буровым мастером, как комбатом, о котором поет Высоцкий, - как пред господом Богом, до последнего будем чисты..."
"А поэтов, наравне с другими, убивают и калечат на войне. Но непременно - а по-другому в нашей сермяжной истории еще не происходило - очередную кровопролитную бойню какой-нибудь высокопоставленный умник назовет Отечественной. Чтобы спустя какое-то время громкое название стыдливо вымарать и замолчать. До следующего катаклизма. А как же иначе?! Ведь всякий раз гробим лучшую часть патриотов Отечества. Должен же забыться позор и подрасти молодое пушечное мясо, готовое безоглядно, с горящими глазами умирать ЗА ВЕРУ, ЦАРЯ и ОТЕЧЕСТВО... Быть может, в этом и заключается высочайший смысл государственного бытия?"
"Только черствый, обеспеченный всеми благами цивилизации чинуша, дремучий ханжа презирает неимущих и считает собственный достаток - высоконравственным. Сытый голодному не товарищ. А каково убогим и нищим, обделенным и неудачливым, коих при любых властях хоть пруд пруди? Как жить простым незаметным гражданам, коих подавляющее большинство?"
...Соседка по купе, пригорюнившись, сидела себе скромно на вагонной полке, облокотившись о столик, а подпертым щеку кулачком напомнила мне что-то родное, знакомое, близкое.
- Детки-то как твои в деревне? Растут?
- А что им станется? Ростишь их, ростишь...
- Как грибы?
- Ага... Маслятки... Сопливые и скользкие, - уточнила, согласившись, Марья, а я даже зажмурился от удовольствия, представив парочку блестящих маслят - под разлапистой сосенкой, с желтыми высохшими иголками, налипшими на влажных головках... Низ шляпок затянут матовыми подолами..
Тогда я залез рукой себе под свитер и нащупал в нагрудном кармане рубахи тугую пачку купюр, перетянутых для сохранности резинкой. Заначка на месте. Сладкое, неповторимое чувство денежного мэна, хозяина положения сковырнуло мою неискушенную излишествами и материальным достатком крестьянскую натуру.
- Поехали!
- Куда? Поздно!
- За подарками! Маслятам!
...Сломя голову отправились по магазинам. Кругом Виноватая пассивно сопротивлялась, а поводырь корчил из себя знатока. Запоздалая мысль об очередях в билетных кассах вызывала отвращение. Зато атмосфера шикарных московских маркетов, затягивавших магнитом, приводила в состояние отрешенности.
Цены кусались.
- Зачем мне рубли за подкладкой? - голосом Высоцкого ёрничали динамики очередной ярмарки тщеславия с товарами на все случаи жизни.
- Али мы не моряки, али наши жены не б...ди, тогда и Балтика - не флот! - глумился над ошарашенным толстосумом отставной мичман Генка Кургузкин, незримо витавший за моей спиной.
Я поочередно отмусоливал бумажки с портретами Бенджамина Франклина и благодарил судьбу, что последнюю зарплату нефтяникам неожиданно для всех выплатили зелеными американскими рублями. Тихо ликовал. Заначку, спрятанную на моей груди, "бакланщики" не обнаружили: никто ведь из них накануне ухо к моему сердцу не прикладывал и не любопытствовал, жив ли отравленный северянин?!
Чужой бакенбардный президент, давно уже почивший в Бозе, всякий раз, являясь на обозрение, одобрительно подмигивал разухабившемуся валютодержателю - и скромно сникал в ладонях услужливых продавцов.
- Еще! На бис! - требовала восторженная галерка, засевшая в моей башке.
- Кишка тонка, салага? - подначивал закадычный дружок.
- Хватит! Не надо! Совестно на дармовщину! - умоляли испуганные женские глаза, а руки и голос выдавали, не в силах противиться свалившемуся богатству:
- Ой, какой трикотаж мягкий, броский, платьице как раз моей старшенькой впору... Чудная курточка, Ванечкин размер...Маде ин чьё?
- Знай наших! - восторженно вопила моя воспарившая гордыня - Мы этих паршивых долларов еще заработаем, презренного металла еще накуем! Так забуримся, аж гай зашумит! Никуда не денутся нефтяные генералы - заплатят за наши мытарства сполна...
Берем! Сколько?
Гулять так гулять. Бесшабашная поездка закончилось пышным застольем в каком-то кафе на улице Тверской, где мы с Марьей обмыли покупки. Продолжили пиршество в нашем купе на запасных путях Белорусского вокзала, куда с трудом дотащили охапку коробок и свертков в основном - импортных игрушек и детских обновок.
Нефтяной магнат пытался было нанять носильщика с тележкой для доставки багажа к вагону, но более трезвая и рассудительная спутница отговорила - дорого...
Я чувствовал себя счастливым.
...Застиранная женская сорочка с потными складками дешевой фланели под мышками пухлых рук отлично гармонировала с моими "семейными", до колен, трусами блекло-синего цвета; дама по-бабьи суетилась и стыдливо прятала под казенное одеяло полные ноги, прикрывала отвисший, посеченный родовыми шрамами белый живот; кавалер не вышел ни кожей, ни рожей - обое рябое, как говорят на моей белорусской родине: но кто в тот момент имел право осуждать нас за минутную слабость, грамульку теплоты и близости, подаренной друг дружке?! А слаще жарких слюнявых губ случайной любовницы я в своей прежней и будущей холостяцкой жизни ни разу не встречал. С упоением мял податливую рыхлую грудь, неожиданно ставшую упругой и плотной, упивался горячим, как свежеиспеченный ржаной каравай, телом, и еще никогда даже самая сочная девчонка, красавица с формами рекламной модели, не возбуждала изголодавшегося по женской ласке вахтовика так, как эта деревенская косолапая простушка с торсом, грудью и бедрами фламандской матроны, которую видел в журнале "Огонек", кажется, на репродукции Рубенса, - но только славянской наружности... Смачная до одури попалась бабёнка, зрелая и сдобная, а на первый взгляд тянула лишь на подрумяненную незатейливую горбушку, хотя вполне съедобную. Вот уж поистине: не дано нам знать, где найдешь, а где потеряешь!
-
Стыдно-то
как! - горячо шептала женщина мне в ухо, не расцепляя рук на шее.
Разметавшаяся
коса щекотала лицо, и я задыхался в желанной пахучей копне...
Московская ночь за окнами недвижимого вагона, железнодорожные пути и спящие городские кварталы, повинуясь закону не сходящихся параллельных линий, отправились вместе с нами в безостановочный путь...
Ранним утром я посадил Марью в тепловоз товарняка, следовавшего в направлении Смоленска. Машинист согласился доставить безбилетную пассажирку с вещами до узловой станции. Согласился не сразу. Но Бенджамин Франклин, даже оставшись в единственном числе, дело свое знал туго: деликатно не обращал внимания на печальную пассажирку и не слишком обиделся на машиниста, придирчиво рассматривавшего банкноту на просвет. Мы оба с американцем наверняка знали, о чем гласили водянистые знаки, - "Пересройка"... Без "т" в середине.
Я вернулся на исходную позицию и стал ждать, пока не попросят из вагона.
В кармане не оставалось ни копейки, заветный железнодорожный билет бесследно растворился в винных парах и убыл с чужими подарками на Смоленщину, грядущий день заползал в ночлежку и в душу серым тоскливым рассветом, противный голос консьержки-проводницы бесцеремонно подталкивал в спину, выпроваживая прочь, чудесный сон заканчивался, но я, как ни старался, не успевал доплыть на лодке деда Василя до противоположного берега. Напрягал последние силы, отчаянно работая веслом, - а тонкая полоска на горизонте не становилась ближе...
Я взвыл от бессилия и тоски - и в какую-то ничтожную секунду, в момент невероятного прозрения почувствовал, увидел и услышал, как на далеком Полесье, на туманном Бобровицком озере плачут бобры.
Зверюшки рыдали от незаслуженной, непоправимой обиды.
...Тюменская вахта улетала после обеда чартерным рейсом из Домодедово, и на посадку, к своим, надо было еще добраться.
Не привыкать.
- Потерпите, братцы, я скоро буду с вами, - пообещал я, вроде бы ни к кому персонально не обращаясь, однако твердо зная, о чем я мечтаю...
ЗАПАСНЫЕ ПУТИ БЕЛОРУССКОГО ВОКЗАЛА...
ПОЛЕССКИЕ ГРЕЗЫ В НЕДВИЖИМОМ ВАГОНЕ...
БИБЛЕЙСКАЯ МАРИЯ, ЗАПЛЕТАВШАЯ КОСУ...
Я НИКОГДА НЕ ЗАБУДУ ВАС.
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Весной
тянет на подвиги, спасу нет. И хотя за окном середина февраля, в воздухе
чувствуется
каверза: вот-вот...
Вечерком
после работы ко мне заглянул давнишний товарищ Винцесь Вашека, белорусский
поэт, ветеран Афгана. Подняли рюмочку за юбилей вывода наших войск из
Афганистана,
помянули павших друзей. По принципу "первая колом, вторая соколом,
остальные
мелкими пташками" напоминались до приличной кондиции - и повело нас на
лирику.
Когда человек возбужден, любая мелочь покажется значительной, со смыслом и
подтекстом.
По
телевизору показывали вечернюю информационную программу.
- Я
раньше
только программу "Время" признавал, - выдал на-гора глубокомысленную
сентенцию
Винцесь-Вячеслав.
- А чем
тебе "Вести" не нравятся? - парировал я, имея в запасе сногсшибательный
аргумент,
которым тут же в осоловевшие глаза дружку тыкнул: мол, видишь надпись на
нефтяной качалке - как раз одну и ту же сюжетную заставку из Тюмени показывали. - А начертано там,
дорогой мой друг, славное название - "Ватьёганнефть". На Ватьёганском
месторождении я буровиком парился, черное золото добывал. Я ж тебе
рассказывал.
Хватит на наш век этой нефти до самого победного конца. Можешь мне верить.
Знаешь, нефтяная тюменская вахта никогда не закончится...
Он не
знал, но не спешил поверить:
- Еще
неизвестно, какую цену за поставки нефтяные олигархи для Беларуси
заломят!
Вячеслав
удивительно похож в запале на моего тюменского дружка Генку Кургузкина. Где
шальной
нынче куролесит? Как выяснилось, все мы трое не любим бардак, но уважаем
поэзию
и не признаем капиталистов.
Поэтому
присутствующие за столом стали вспоминать давнюю поездку на малую родину
моего
собеседника - край озер и непуганных
председателей. Славный у нас тогда состоялся поход, и места посетили
славные:
Полесье, Бобровицкое озеро, бобровая хатка... Сколько воды утекло, а хатка
стоит!
Выпили
за
бобров.
Мой
старенький телевизор, разобиженный невниманием, фурычил себе потихоньку,
пока
не разродился концертом "Песняров".
Подняли
чарку за покойного Мулявина. Жаль мужика, настоящим белорусским песняром
был.
Хоть родом из России. Теперь только об этом вспоминать и муссировать в
прессе
начали. К чему?
Как по
заказу, с экрана новый состав, кажется, он называется "Белорусские
песняры" запел а капелла, но с энтузиазмом церковного сельского хора - вдохновенно,
самоотверженно....
Нахлынуло,
вспомнилось: скорбные силуэты "Рабочего и Колхозницы" на ВДНХ, душная
пролетарская
конура в постаменте, татарин-дворник
со
мною, залетным, на пару у голубого экрана... Будто во спасение и вопреки
исполнялся в тот раз в московской ночи торжественный полонез...
И так
мелодия и русский текст любимого с юных лет проникновенного апофеоза,
воспринятые в ретроспективе и наяву, легли в канву нашей застольной ностальгии, что стало слезно,
приятно и задушевно.
Минорная
волна полонеза навеяла нетленный "Вечерний звон" - мелодию, рожденную
библейским
Афоном. Слышалось в заветном гимне что-то из классической арии Шуберта
"Песнь
моя, лети с мольбою тихо в час ночной" - и я, как, сумел, попытался её
воспроизвести....
-
"Мазурка
Домбровского!" - ввернул свое сравнение Винцесь.
-
"Боже,
царя храни!" - продолжил аналогию я, на что Вашека не преминул уколоть
национальное
самолюбие собутыльника напоминанием, как царские войска, в том числе
хваленого
Суворова, терзали отважных повстанцев Калиновского и Костюшко, чья
литовско-польская
кровь течет в наших белорусских жилах.
- Но я
ж
про Полонез! - гнул я свою линию. - Схожие вариации, тональность,
композиция...
Вспомнили
Шибиницкую гору на родине Вашеки под Ивацевичами.
По-русски
гора называется Висельной. До сих пор на ней растут корявые древние сосны,
на
их ветвях царские палачи вешали пленных повстанцев легендарного Костюшко.
Сосны
и нынче плачут смолой: в стволах не зарастают высечки, где местные жители
давным-давно врезали иконки с ликами святых...
Подняли
чару за "незалежнасць".
Ладный
и
задушевный получился у нас в тот вечер "междусобойчик" - с присутствием
за
столом расхожего политического словотрёпа, бодрого, хотя и уязвленного,
национализма и сладкой ностальгии по некогда могучей стране, взрастившей нас
такими, какие есть, и каких уже не переделать.
Проводив
Винцеся домой, я долго отыскивал подходящее название состоянию наших с
дружком
простецких душ и застарелых умонастроений, пока не остановился на
единственно
подходящей характеристике: мы, решил я, из племени людей, которые любую
войну,
прокатившуюся через Беларусь на Россию, туда и обратно, вне зависимости от
порядкового счета и века, считаем Отечественной. А "Полонез Огинского" -
заздравной
песнью, белорусским национальным гимном.
С тем и
существуем.
Одним
словом,
мы, белорусы, - вечные бобры.
Разве
не
так?!
КОНЕЦ
Проголосуйте за это произведение |
В каждой части свой язык и свой стиль,"свои колокола, свои отметины", а всё вместе - это повесть о нашем современнике, о большой и малой Родине, об исчезающей Доброте и наступрающей наглой Жадности. "Именно там и тогда я однажды понял: всех нас продали. Заложили, отдали в вечную кабалу, в наглое бессрочное пользование. И все вершилось по заведенному веками правилу: закону сильных и слабых, имущих и неимущих, сытых и голодных. Кто мы, вахтовики? - Шантрапа, сброд, батраки. Без права голоса, но с правом и обязанностью вкалывать до седьмого пота, добывая себе медные копейки, а нефтяным генералам - золотые рубли." Золотопромышленники сводят на нет леса Амазонии. Это далеко, это нас, вроде, не касается. Но когда читаешь о загубленной сиюминутной выгоды ради тайге, о бездумном осушении полесских болот, приведшее к разрушению тысячелетних экосистем, начинаешь сомневаться в разумности "homo sapiens". - Вось тут на дарозе я трапи.ся, - рассказывает Василь. - Бабру некуды уцякаць: да вады далека, а праход чалавек заступи.... Бегчы няма сэнсу. Склау тады на грудзи свае лапки, як дзизяци, ды плакаць пача.... Слезы, можа й з гарошыну, кацяцца па шчокам...Стаиць слупком, ды мо.чки жалуе: не чапай мяне, чалавеча, не кры.дзи... Не лучше обстоит дело и с экологией души в краю "непуганных председателей". Кругом Виноватая Женщина так говорит о своём родном селе: "В нашей деревне, считай, все мужики поспивались. Бабы тоже." Никому из власть имущих нет дела до простых людей, до "бобров" строящих и обихащивающих свои хатки. И удивительно, что бобры возвращаются, приспосабливаются к разрушенному быту и продолжают строить. Если бы не это наблюдение писателя, если бы не тема добра и верности долгу, красной нитью проходящяя сквозь всю повесть, у меня, наверное, не хватило бы сил дочитать до конца, ведь свой полонез ля-минор Михаил Огинский, участник восстания Тадуша Костюшко, назвал "Прощание с Родиной". Рекомендую "переплётовцам" эту редкостную по накалу чувств повесть. В каждом сердце она отзовётся по своему.
|
|