Проголосуйте за это произведение |
ЛЕС -- ДЕЛО
ТЕМНОЕ,
СПЛАВ -- ДЕЛО
ПЬЯНОЕ
Этот рассказ написан на сплаве, на
уральской реке Кондас -- одном из малых притоков Камы. Во всех словарях
русского языка "конда" - это основная, самая прочная часть дерева,
древесины, или сердцевина, суть - истина. Нашел ли я её во время своих
северных
скитаний, не знаю. Однако уже то, что стремился найти, -
приобретение.
"Лес -- дело темное, сплав -- дело пьяное", - убежденно заявил как-то серым утром Серега Комбат, запуская пятерню в свою черную бороду. -- Айда за брагой!"
От нашей брандвахты, или, как ее окрестили, брандгауптвахты, до ближайшей деревушки, если идти вверх по Каме, верст сорок. Но делать было нечего. Катер с начальством и провизией для сплавщиков не приходил вот уже вторую неделю. И вся наша разношерстная братия была предоставлена сама себе: лениво стаскивали баграми в воду бревна, обильно устилавшие берег, и набивали ими кошели, которые вскоре выбрасывало волнами обратно; по ночам маялись в промозглых каютах, пытаясь заснуть под мерные удары в борт волн разгулявшейся реки. А главным образом, часами просиживали у костров, жгли плавник, ругали погоду, уплывшее начальство и травили баланду.
В этом деле мой дружок Серега, величавший себя бичом всесоюзного значения, был непревзойденным мастером. Когда он говорил "за жизнь", глаза его загорались огнем вдохновения, смоляная борода яростно топорщилась. Будучи без роду, без племени, Серега исколесил пол-России, если не больше, побывал на всех мыслимых и немыслимых работах и "шабашках": ходил в море, валил лес, гнал сосновую живицу и даже лук с корейцами выращивал. Словом, мужик был битый. Болезнь бродяжничества давно приняла в нем хроническую форму. Да и не представить себе нашу матушку-Россию без этого неприкаянного племени странников, составляющего и ее позор, и ее славу.
Кличка "Комбат" приклеилась к нему, скорее всего, из-за литого телосложения, заводиловских, командирских замашек. Но судачили на сплаве, будто Серега в свое время офицером в Советской Армии служил и, вроде, до командира батальона дошел. А однажды в Афганистане отказался вести своих подчиненных в бессмысленный, позорный бой за никчемный мирный кишлак в горах по приказу приехавшего из Москвы ретивого проверяющего. Был обвинен в трусости, отдан под суд за невыполнение приказа. А так как тяжело ранило комбата накануне, то и уволили его кадровики на "гражданку" втихую, без огласки. Сам он на сей счет не очень-то распространялся. История, судя по всему, была темной и запутанной. А как говаривал мой дружок, меньше знаешь - крепче спишь.
Сегодня Серега не в духе. Ему, как и всем нам, отправленным начальством на зачистку берегов растянувшегося на многие километры сплавного рейда, осточертело слоняться по отмелям, тщетно пытаясь собрать недостающие к плану кубы деловой древесины, надоело попусту жечь солярку, играть в карты, есть свиную тушенку без хлеба и ждать. Ждать, когда уляжется, наконец, непогода и угомонится река, вернется мастер с провизией и ЦУ, когда можно будет, навалясь ватажно и дружно, закончить работу и вернуться в далекий поселок, в ставшие родными бараки.
Охотников тащиться бог весть куда за брагой набралось негусто, всего четверо: я, мой земляк Славик Вершок, Маркел Черемисин из местных и Серега, который и возглавил компанию. Он же отправился к брандвахтовской поварихе Машке, настоящего имени которой никто не знал, да и не интересовался, договариваться на счет тушенки. Рассчитывали получить харчи сухим пайком на всех на неделю вперед, чтобы произвести в далекой деревне натуральный обмен.
Переговоры
с
поварихой длились недолго. Она была женщиной покладистой и по врожденной
своей
бабьей жалости и уступчивости на Серегины уговоры поддалась: вскоре тот
вышел
из поварской каюты с ухмылкой на лице и туго набитым вещмешком за плечом.
Значит, живем!
***
Шли берегом Камы по тропинке, повторяющей изгибы реки, местами срезая ее петли напрямик. Лес подальше от воды густел, разлапистые ели и пихты теснились плотнее, угрюмее, даже пташек слыхать не было. А то вырывались навстречу многокилометровые старые вырубки, вразнобой и разноэтажно топорщились порослью ельника, осинника, березняка. Полусгнившие стволы на земле оплетали заросли ежевики и малины. Попадались забытые лежневки, разбитые гусеницами ходивших когда-то здесь трелевочных тракторов.
- Был лес и нету леса! -- зло бросал Серега. -- Круши подчистую -- вырастет!
Затихавший было разговор между нами вспыхивал с новой силой. Каждый что-нибудь по этому поводу знал: будто вырубленная тайга, как решил один умник, через пятьдесят лет так себе самопасом вымахает до самого неба и это верно, век свободы не видать; будто деревья в тайге сроду никто не сажал, они сами по себе плодятся; будто рубят сейчас по-научному, по плану. Знаем мы этот план коммунистический! О нем мой дружок так написал в записной книжке, прочитал я однажды невзначай: "Вы нам план -- а мы тоннаж. Нас ждет покой в затишье гробов. Вы жрете хлеб, а он ведь наш. И мы его добыли горбом". Остальное творчество моего дружка я прочесть не успел, домысливал поэтому продолжение стиха самостоятельно.
А сейчас -- заспорили. Причем, каждый из нас доказывал свою правоту буквально с пеной у рта, словно вопрос стоял о жизни и смерти. Наговорившись до одури, замолкали надолго. А потом неожиданно переключались на другое -- политику, космос, женщин, оставленные где-то дома и семьи. Длинная дорога всегда развязывает языки.
Особенно упорствовал и кричал больше других Славик Вершок. Он, как я уже заметил за парумесячное знакомство, очень полюблял общеголять ближнего и тем похвастаться. Комбат --общепризнанный верховод -- цыкал на него и других спутников, со свойственной ему беспардонностью делил спорящих на правых и неправых. Отмалчивался лишь Маркел Черемисин, в отличие от нас, вербованных, безбородый пермяк. Пожалуй, за весь путь он только однажды подал голос, заметивши белку: "Ишь, кака больша-то девка!"
Зверек, действительно, попался крупный, красивый, совсем не похожий на наших ярко-рыжих белорусских "ваверок" - шерсть серебристая, с черноватым отливом: блеснула хвостом в зеленой хвое черная молния.
Идти
тяжело.
Тропа, неизвестно кем проложенная, то и дело теряется в прибрежных зарослях, ныряет в глубокие
овраги, чавкает под сапогами-болотниками скользкой глиной, а то и вовсе
пропадает, исчезает. Тогда ломишься буром через кусты, стараясь не терять из
виду спину впереди идущего и держаться ближе к низине, к берегу.
***
Впереди светлеет, тайга становится реже. Выходим к незнакомому руслу. Приток, что ли, Камы, которая осталась где-то слева?
Вопросительно смотрим на Черемисина.
- Знаешь ручей? -- сверлит его взглядом Комбат.
- Как не знам, знам. Кондас это. Сплавная река, - широко и щербато улыбается Маркел.
Спускаюсь к воде напиться.
- Погодь, паря, - останавливает меня Черемисин и идет вперед, зовет остальных за собой.
Под самым берегом, между валунами струится родничок. Прежде чем раствориться, пропасть в глубинах Кондаса, и без того прозрачная вода ручейка, пульсирующего из-под обрыва, задерживается в отстойнике из камней, заботливо кем-то выложенном. Тут же на сучке висит берестяной ковшик. По-видимому, Маркел это место знает давно.
Черемисин
не
спеша снял штормовку вместе с поддетой под нее телогрейкой, засучил рукава
свитера и, прежде чем напиться, подержал руки в воде, сполоснул лицо. Позже
Серега научал: так поступают опытные таежники. Хочешь напиться в пути из
родника - в любую пору года сполосни руки, подержи кисти в воде, остуди
пульс.
Иначе может схватить горло, разнести простудой губы.
***
... Долго лежим на берегу, утомленные дорогой. Струится рядом Кондас, поспешая к сестре Каме. Тайга, до сих пор безголосая, оживает, шумит неясными шумами, мерно вздыхает, подступает ближе, склоняется над путниками, будто стараясь пристальней всмотреться в их бородатые лица: что за люд? Откуда-то сверху и сбоку выплывает стрекот мотора, и глаз уже ловит между вершин силуэт самолета. "На Пермь пошел" - машинально отмечаю про себя, провожая "кукурузник" взглядом.
На Пермь.
Больше некуда. Другой трассы поблизости нет. Наверное, из Ныроба. А может
быть,
из Чердыни.
***
О, Чердынь! Мать твою! Славно мы когда-то погуляли в этом забытом богом бывшем купеческом городишке. Притащились туда с дружками-сплавщиками на попутном катере в надежде пошабашить в межсезонье на разгрузке барж северного завоза -- и застряли надолго, никому не нужные здесь, в обшарпанной гостинице, где нещадно пили дешевое вино, пока не закончились деньги. В этой клятой Чердыни маялся на больничной койке высланный туда опальный поэт Иосиф Мандельштам, куда его отправил для промывки мозгов усатый тезка -- Сталин. Говорят, что поэт выбросился в горячке из окна санчасти... Неизвестно сегодня доподлинно, так ли было это на самом деле, однако, честно говоря, у меня подметки сапог горели, когда я бродил с похмелья в безденежье по дощатым тротуарам захолустного старинного городка, а в наше время - районного центра Пермской области, в ожидании попутного борта до своего сплавного рейда... Запомнились Колва предзимняя, свинцовая, безысходность нахлынувшая и тоска беспробудная. По наследству, что ли, передаются эти гнусные настроения людям в сих мрачных своим ссыльным прошлым уральских краях?
Из этой
Чердыни до нашего Керчевского сплавного рейда -- основной базы моей северной
вербовки - катером по воде несколько часов хода. А по воздуху -- и вовсе
рядом,
десятки минут лету. Но даже если подняться сейчас на "аннушке", то и с
высоты ее потолка взглядом туда не дотянуться. Только уже подлетая к рейду,
когда на предпосадочном круге накренится резко в иллюминаторе линия
горизонта,
а пол самолета провалится под ногами, поползут в сторону, как костяшки
домино
со стола, черные прямоугольники строений, набухнет большущей, готовой
лопнуть
каплей, желтой по краям и акварельно-синей посередине излучина Камы, когда
россыпь спичек-бревен в запани осветится неожиданно брызнувшим из-под крыла
самолета солнцем, - тогда почувствуешь и поймешь: ты на месте. Таким с
высоты
птичьего полета увидел я впервые Керчевский сплавной рейд, и эта картина
запечатлелась в памяти надолго, пока ее новизну и свежесть не стерли
северные
будни и новые впечатления.
***
...- Эй, челдоны! Заснули? По коням! -- выводит из задумчивого оцепления Серегин голос.
Торопливо
наматываю портянки, натягиваю сапоги и догоняю своих, а мысль перескакивает
уже
на другое: челдоны. Прозвище -- не прозвище, кличка -- не кличка. Но, как
оказалось, "челдон" означает дословно "человек с Дона". Ведь именно
они, казачки российские, обжили эти края, всколыхнули когда-то таежную
тишину
выстрелами ружей, ударами топоров, скрипом телег и ржаньем лошадей. Это они,
челдоны, воевали здесь и дальше за Уралом по всей Сибири Кучума, а потом
рубили
остроги, сплавляли лес по рекам, добывали пушнину и прочего зверя. Это они,
промысловики и землепроходцы, заселили эту землю, наладили торг и промысел
на
больших и малых уральских и сибирских реках. Когда-то по Кондасу, Колве и
Вишере тянулись в купеческую столицу края -- Чердынь обозы с пушниной, рыбой
и
птицей, сплавлялись плоты, а оттуда- вниз по Каме баржами, а потом и
пароходами
шли грузы на Волгу... И теперь приходят новые челдоны, вроде нас, а ели и
пихты
все так же шумят здесь, как и сотни лет назад, и реки все те же текут, и
земля
это необозримая, храня память о прошедших по ней поколениях, каждого вновь
на
неё ступившего покоряет своей дикой красотой и силищей. И подумаешь порою в
глухой стороне, посреди вольных просторов: до чего же ты мал, человече! Век
тебе эту землю не исходить, не обозреть, как бы ни старался, ибо слишком
мало
нам жизнью отмерено.
***
... К таежной деревне мы подошли на исходе дня. Казалось, ничто не предвещало о ней, как стали встречаться на полянах зароды -- почти плоские стога стоймя о десяти-двенадцати кольях в рядок посередке, с подпорками по бокам. Потом тропинка выбежала на простор, взобралась на пригорок -- и мы увидели пригоршню домов, разбросанных вдоль поросшего травой оврага. Сразу же бросилось в глаза: большинство домов нежилые, зияют пустыми окнами. Постройки по северному своеобразные -- двухэтажные, с затейливыми резными наличниками и карнизами. Бревенчатые стены, крыши, рамы, высокие крылечки окрашены временем и непогодой в серые до черноты тона. Видать, служили они людям не одно десятилетие. Избы, словно с разбега, остановились на краю овражка да так и застыли, будто в раздумье: перебираться либо нет? Вот и мостик по дну через ручей перекинули, а все равно спускаться вниз поостереглись: снесет по весне паводком. А самые настырные и нетерпеливые ринулись в обход и там, где овражек обрубается рекой, сгрудились тесно в растерянности -- здесь тоже не перейти. Так и застыли немо, нахохлились крышами под низким северным небом.
Все будто вымерло. Но тишина кажущаяся. Взрывается лаем пес за забором. Колышется занавеска в окне.
Стучимся
наугад в первую жилую избу.
***
Торг - вернее, товарообмен - произошел быстро и просто, как будто Анна Николаевна Сабурова, так звали-величали хозяйку, только тем и занималась, что меняла на досуге тушенку "Великая стена" китайского производства, неизвестно из каких арсеналов извлеченную на свет божий нашими рейдовскими снабженцами, на ядреную бражку собственного приготовления. Брага сильно смахивала на перестоявшее пиво, отдавала хмелем и кислыми дрожжами, но в голову шибала сразу. На закуску старуха поставила соленых груздей в глиняной миске. Побросав телогрейки на пол подле печи, мы вскоре завалились спать, так и не разглядев толком бабкины покои, куда поднялись по широкой скрипучей лестнице на второй этаж, минуя полутемную клеть, дохнувшую в лицо теплым духом навоза и скотины. И только на рассвете, оглядевшись, я убедился, что скотины было раз- два и обчелся -- пара овец да коза с козлятами. Другой живности хозяйка, по-видимому, из-за ненадобности не держала. Разглядел толком и ее саму: вертлявая, не по годам бойкая -- бесшумно сновала по просторной горнице с окрашенными в синее стенами, низким потолком и узкими окошками.
Пока мы вразвалку поднимались, Маркел быстро нашел с бабкой общий язык и о чем-то вполголоса переговаривался. Комбат с присущим ему напором и бесцеремонностью, как говорится, стать считать деньги, не отходя от кассы, -- всучил старухе почти новенькую телогрейку с плеча в обмен на остаток браги, запасы которой в кадушке с вечера заметно поубавились, и паковал трехлитровыми бутылками с сивухой опорожненный от тушенки вещмешок. А я последовал примеру Вершка, что дотошно изучал хату, шаря по закоулкам, -- стал осматривать помещение. С интересом разглядывал пожелтевшие фотографии в рамках, помятый позеленевший самовар с медными кренделями, деревянную старинную прялку, иконки в углах.
Хозяйка
достала из печи ухватом чугунок вареной картошки и пригласила к столу.
Делала
все без лишних слов, как само собой понятное -- в доме гости, хоть и
незваные,
но их надо кормить и привечать по северному обычаю, веками заведенному. Чай
заварила на зверобое, пучки которого висели на стенах, - и хорош был тот
чаек,
пахнущий летом, под шум зачастившего дождя за окном, сразу смазавшего избы
на
пригорке и дальний частокол тайги в серое невыразительное месиво.
***
После завтрака посветлело, и мы от нечего делать отправились бродить по деревне. Один из брошенных домов, такой же почерневший от времени, как и остальные, удивил своей почти трехэтажностью, остатками резной шалевки и добротностью рубленых стен. Видать, на века катали их мастеровитые жилистые руки давно ушедших в небытие строителей.
- Чей это дом? -- поинтересовался я, вернувшись с прогулки, у Анны Николаевны.
- Чей? Самого Касьянова! -- ответила она.
"Гляди ты, даже "самим" возвеличила" - ядовито укололо меня. И я решил допытаться у старушки, кто же был тот Касьянов, срубивший эдакую громадину в таежной деревне, что ее не смогли сравнять с бурьяном ни годы, ни ненастья, ни люди. Собственно говоря, интерес мой был праздный -- хотелось занять себя чем-нибудь перед отправкой назад, на опостылевшую брандвахту. Одна мысль, что придется тащиться туда длинными таежными километрами, тоску навевала.
Так мы и
разговорились. Хозяйка вспоминала, а я слушал, силясь по ходу повествования
представить в воображении далекую страничку бушевавшей когда-то здесь
жизни.
***
В Пешкове, как называлась деревня, в давние времена насчитывалось около двухсот дворов. Тогда еще не существовало уродливого Камского водохранилища, что подступает сегодня с одной стороны своими изрезанными, усыпанными плавником берегами под самую деревню -- луга заливные отделяли ее от Камы. Население кормилось рекой и лесом. Отец Анны Николаевны капитаном на катере от Соликамского содового завода служил. Большинство же населения милостями лесозаводчика Касьянова перебивалось. Был он по тем временам в округе бог, царь и воинский начальник. Кому желал, работу давал, к торговым и гужевым делам допускал, кто не потрафит -- на рудники соликамские отправлял. Демидов да и только! "В тайге медведь хозяин" - по такому принципу жизнью односельчан правил. И было у него три сына, все, как на подбор, подобно кедрам могучим. Но и кедр буря опрокидывает, с корнями выворачивает...
Примчалась буря и в эти забытые богом места -- революция. Касьянов-отец в смутные времена куда-то исчез, говорят, стукнули его лихие люди обухом по темени и в Каму под лед зимой спустили. Один из его сынов к отрядам Колчака прибился и погиб в бою с красными. Другой -- в Манчьжурию подался. А третий, самый младший, в году 23-м, после того, как закончилась гражданская война, в деревне неожиданно объявился. Грехов особых перед властью советской за ним не числилось, над простым неимущим людом не измывался, богатством и положением не кичился. А еще гуляла молва, будто привела Касьянова-младшего в родные места, куда и возвращаться ему было бы не надобно при новой власти, память о дочери ссыльного поселенца, обитавшего до революции в Пешкове. Звали ту девушку Светланой. Редкой красотой наделил ее Создатель. То ли из Тамбова, то ли из Воронежа отца ее на Северный Урал как политического сослали.
Сынок Касьянов даже замуж порывался дивчину брать, за что бывал нещадно бит отцом-самодуром, отправляем им то в Соликамск, то в Пермь, дабы образумился там в хозяйственных интересах и заботах. Вернулся вот так однажды из долгой отлучки непослушный сынок, однако Светлану свою уже не застал -- чахотка ее сожрала. Но, видать, глубокой занозой в сердце парня красавица сидела, ибо к месту, где высылку родительскую коротала и в землю легла, навеки суженого и пригвоздила.
Так и остался Касьянов в Пешкове. А когда коллективную жизнь деревенская беднота налаживать стала, первую коммуну в здешних местах организовал и в память о своей возлюбленной назвал ее "Светланой". Родительские хоромы, хозяйство, землю, добро, которое не успели растащить, - все в общественное пользование отдал, сам в избенке похуже поселился.
До 30-х годов коммуна просуществовала. Касьянов -- главный в ней коммунар. Не в пример своему отцу, по справедливости дела вел. Равный среди равных и на лесоповале, и на сенокосе, и в поле за плугом, и на реке с неводами и мережами.
Это Анна
Николаевна хорошо помнит, еще девчонкой в той коммуне поварихой состояла --
в
бывшем касьяновском доме столовую для коммунаров "Светланы" содержали.
Потом, когда в Прикамье сельхозартели повсеместно начали силу набирать,
коммуну
ликвидировали, создали на ее месте колхоз. Назвали его именем Сталина.
- А Касьянов?
Этот вопрос мы задали почти в один голос с Серегой. Пока хозяйка вела неспешное повествование, он без дела слонялся по комнате, беспричинно мрачнел, чем-то недовольный, и в то же время внимательно прислушивался к рассказу.
Старуха вздохнула печально, пригорюнилась:
- Забрали Касьянова сынка. Приезжат комиссия, нам объявлят: враг народа он. На Верхнюю Вишеру с партией повезли. Ладным был коммунаром, однако...
Из дальнейшего рассказа явствовала история загубленной зазря человеческой жизни. Приехали однажды уполномоченные из Перми в куртках кожаных да с наганами на боках -- контрреволюционные элементы стали выявлять. Касьянов подошел по всем статьям: купеческий сынок, братовья супротив советской власти воевали, сам неизвестно чем дышит и что против народа и колхозного движения замышляет...
Так и пропал человек, сгнил где-то в топях верхне-вишерских, в тайге сырой, комариной, у костров дымных, в бараках стылых. Сгнил, как тысячи ему подобных, которых в те памятные для Анны Николаевны времена гнали в эти места пешком, везли на телегах летом, на санях -- зимой, волокли баржами по Каме, Вишере, Колве, то чаще, то реже год за годом, в края еще глуше, еще северней, за грехи их тяжкие, на погибель, на поруху. Люди со страшной каиновой печатью "враги народа" - иногда их называли спецпереселенцами, чесеирами, указниками, в зависимости от партий -- проходили этапом и через Пешково. Не обошла сталинская "ласка" и местных, уральских. Касьянов оказался одним из первых среди них.
...
Теплилась
керосиновая лампа на столе, слушали мы, притихнув, рассказ-быль старухи
Сабуровой.
***
В обратный
путь отправились на следующий день спозаранку. Накануне вечером приволокли к
бабкиному дому несколько бревен, выброшенных паводком на берег, распилили,
покололи, сложили поленницу дров -- пусть будет хозяйке про запас. Помочь ей
здесь особо некому. Живет одна, муж погиб на фронте в Великую Отечественную,
дети разлетелись по свету, а немногие соседи -- такие же старики. Обезлюдела
деревня, зачахла. И колхоза имени Сталина, как и иных других, давно тут не
существует. Проходили времена, менялись власти, колхоз укрупняли, делили,
переименовывали, а потом он вообще растворился в обезлесевших прикамских
просторах, изрубленный ведомственной и административной чересполосицей. Вот
так
пропала и "Светлана". А жаль.
***
Бредем гуськом по тропе. Впереди уверенно шагает Маркел Черемисин, за ним семенит Славик Вершок, чуть поотстав, я. Сзади, вопреки своему обыкновению, плетется Серега Комбат с вещмешком за плечами -- глухо постукивают в нем банки с брагой. Это презент корешам-сплавщикам. Молчим. Каждый думает о своем. Вновь частит мелкий дождь.
Обратная дорога, как и все пройденное, неинтересна, скучна. Почему-то кажется, что бурелом по сторонам -- гуще, вывороченных с корнями, брошенных на землю лесин -- больше, измочаленных бревен у берегов, в затонах и на отмелях -- целые завалы. Перенасыщенный влагой воздух -- будто вата, дышать трудно. И неуютом, запустением веет от старых вырубок, заброшенных колей и лежневок. Впечатление такое, словно эти места разорены и смяты чьей-то тяжелой безжалостной рукой -- и все вокруг притихло в ужасе, затаилось настороженно и угрюмо в ожидании неумолимого возвращения губительного смерча.
На душе муторно и тяжело. Что-то давит тебя, гнетет. Оглядываюсь на Серегу, непривычно притихшего с утра, и выражению его лица догадываюсь, что и его одолевают аналогичные чувства и ощущения. В глазах Комбата -- мутная тоска.
Протопав километров десять и притомившись, делаем привал, выбрав место посуше. Садимся в кружок под сенью разлапистой пихты. Достаем что у кого есть перекусить. Комбат ставит на середину банку с брагой.
- А может, замутим заодно? -- подает голос Славик Вершок. Он с готовностью вытряхивает из своего вещмешка чифирбак -- закопченную на кострах литровую консервную банку для заварки чифиря. Вместе с ней и пачкой чая в траву падает что-то блестящее.
Вершок -- хвать предмет рукой и сразу в карман.
- Ну-ка, покажи, - тянется к нему Серега.
- Да это так, мелочь, - мнется Вершок.
- Давай, хмырь, выкладывай! -- требует Комбат и берет протянутую нехотя Славиком вещь.
Это крестик на цепочке. Я его сразу узнал. Он висел у старухи Сабуровой на стене в большой комнате. Я еще обратил внимание: крест серебряный, старинный, с надписью "Спаси и сохрани" на тыльной стороне. Значит, Вершок его умыкнул. Вот сволочь! Нашел, у кого красть...
- У бабки спер? -- хмуро спрашивает Серега.
- Нужен он ей, как зайцу лыжи! А мы загнать вещицу при случае сможем. Правильно говорю, мужики? -- засуетился Вершок, обращаясь ко мне и к Черемисину, ища поддержки и не находя ее в наших глазах.
Серега
медленно поднялся, качнулся в сторону Вершка. Тот испуганно
попятился.
- Так вот! -- наливается злостью голос Комбата. -- Сейчас вернешься назад в деревню и отдашь крест старухе. Что хочешь ей плети, но -- отдать. Вопросы есть?
- Назад?! -- взвизгнул Вершок. - Столько пешедралом пылить? А хухо не хохо?
Зазвенела консервная банка, улетая в сторону, поддетая серегиным сапогом. Запузырилась на траве походя опрокинутая брага. Если бы Комбата не удержал в ту минуту подоспевший Черемисин, перехвативший его правую руку, от Вершка осталось бы мокрое место. Но левой Серега-таки достал -- и Славик опрокинулся навзничь от хлесткого удара.
Пару минут лежал оглушенный, затем с трудом приподнялся, сел, беспомощно шаря по земле ладонями. Бессмысленно смотрел в нашу сторону. Маркел помог ему встать на ноги:
- Ступай, паря! -- вложил пермяк злополучный крест в руку Вершка.
И тот побрел по тропе, то и дело оглядываясь, всхлипывая и утирая разбитый нос рукавом штормовки. Словно тяжелую котомку, понес на спине наши взгляды.
***
Некоторое время мы стояли и смотрели ему вслед. А потом -- это случилось совершенно неожиданно -- Серега вдруг ни с того, ни с сего схватил мешок с недопитым "презентом" и с размаху грохнул им о дерево. Утробно лопнуло бражное нутро брезентового сидора, зашипело, просачиваясь сквозь ткань пеной и желтыми струями. А Комбат, на глазах входя в раж, все хлестал и хлестал пихту, сбивая кору, раня осколками стекла руки и лицо, пока от вещмешка не осталась измочаленная, изорванная тряпка. Чувствуя неладное, мы с Маркелом пытались схватить Комбата и заломить ему руки. А он, набычившись, со страшными, горящими глазами, с бледным мокрым лицом, по которому текла не то брага, не то слезы вперемешку с кровью из порезов, только нечленораздельно мычал, мотал нас обоих с явившейся неизвестно откуда неимоверной силой. Наконец, все мы трое, ломая кусты, рухнули наземь среди мелколесья, куда он нас на себе затащил.
С Комбатом явно случилась истерика. Нечто, видимо, давно копилось в нем, бурлило и зрело - и вот прорвалось неожиданным страшным образом.
- Сережа, что с тобой? Опомнись! -- теребил я его, затихшего на земле. -- Из-за Вершка, что ли? Плевать на гада!
Но Серега только вздрагивал всем телом и полушептал, полустонал неразборчиво. Я прилег рядом, обнял за плечи. "Светлана..." - удалось разобрать в его глухом всхлипе...
Пришел в себя и поднялся с земли Комбат довольно скоро. Молча натянул сапог, слетевший с ноги во время свалки, и, никому не глядя в глаза, двинулся в дорогу. Так же без слов собрались и мы. Серегу не окликали, шли за ним поодаль: пусть остынет. Судя по всему, несладко ему сейчас.
"И все-таки, чего Серега так психанул?- неотступно преследовала меня мысль весь оставшийся путь.- Бабку обидели? Так это не смертельно. Отнесет Вершок крестик, никуда не денется, знает местные нравы. А какую Светлану Комбат вспомнил -- жену, что ли, бывшую? Нет, ее, кажется, Ольгой зовут. Да, Ольга. Серега при мне в рейдовском почтовом отделении бланк денежного перевода заполнял: "Ольге Викторовне..." и прочее".
***
И тут вроде бы полудогадка или вспышка интуиции, не знаю, как и назвать, осенила меня. Неужели Серегу, обычно непробиваемого и насмешливого, презирающего свои и чужие слабости и сентименты, взял за душу рассказ старой челдонки? Неужели и его, как и меня, не оставила равнодушным история коммуны в уральской глуши с прекрасным названием-именем "Светлана", судьба некого Касьянова, безвинно пострадавшего, трагедия тысяч людей, сгинувших в этих краях, по чьим следам мы, возможно, в данную минуту идем? Но ведь давно это было и быльем поросло - как ощутишь прошедшее время, как его пощупаешь и на себя примеришь? А Серега, бедолага, вероятнее всего, откликнулся унисоном своей души, потому что тяжело нести ему вину за тех, кого и сам на далекой афганской войне посылал на смерть, нес эту смерть другим, приказом и чужой волей ведомый. А вот соприкоснулся, хоть вскользь, ненароком с виной прошлого, еще более тяжкой и непоправимой, чем собственная, - и ужаснулся ей. Но разве сопоставимы, тождественны эти вещи во времени, в исторической конкретности? А с другой стороны -- слаб и хил человек, в собственной боли тщеславен и эгоистичен. Порою ему своя болячка масштабней чужих ран и крушений представляется, будь те во сто крат горше и острее. Ведь существуют такие люди, что именно в личном страдании, пусть и пустячном, утешение и даже опору себе находят.
Но только верю я Комбату, в искренность его верю. И не то чтобы так уж хорошо узнал за месяцы, проведенные вместе на сплаве, сколько чувствую и понимаю мятежную душу. Не станет такой сопли вешать по пустякам и чужую судьбу со своей неудачной примерять и рядить: дескать, чья беда перетянет. Просто отзывчив Серега на боль и обиду других, своими они ему воспринимаются. Было в его жизни что-то такое, на чем споткнулся, упал, что-то потерял в себе, а сейчас ищет по свету и найти не может. Со мной, например, все ясно: странник неисправимый. В тайгу подался больше за впечатлениями, новизной узнаваемого и открываемого для себя мира. Набью оскомину -- и домой, в родную Беларусь. Пока вновь перелетный гусиный клин в дорогу не позовет. Славик Вершок -- за длинным рублем по обыкновению приехал со всей своей изворотливой шкурностью. С Маркелом еще проще. Он здесь у себя дома: летом -- на сплаве до ледостава, зимой - вальщиком на делянке с бригадой. И так от сезона к сезону. Ну, а Серега... Посмотришь не него: вкалывет, как вол, а за душой -- ни гроша. И главное -- не пропивает. Раздаст заработанное кому зря -- только попроси взаймы без отдачи. Во всем бессребреник. Тайга для него -- временное пристанище, безразличен к ней, сразу видно. А может быть, потому и мечется, что туда, куда хочет вернуться, ходу нет? В какие края вновь подастся, когда срок вербовки закончится и белые мухи полетят? Опять по Руси бродяжить? Зря это все. Прошлое и то, что дорого в нем, никогда не вернуть, по себе знаю. Как говорят, поезд ушел и гудок на прощанье дал. Неужели моему дружку эхо этого гудка по сей день аукается? В таком случае ему не позавидуешь...
***
... Ветреное ясное утро. В высоком небе клубящиеся облака. Дождя будто и не было в помине. Ватага сплавщиков, почти по пояс в воде, заводит кошель -- вереницу бревен, связанных цепями. Бревенчатая кишка, так называемый бон, растянулась на плаву метров на триста. Ее мотыляет волнами, сносит течением, но мы, вонзив багры в скользкую древесину, зацепившись крючьями за ячейки цепей, упорно тянем их вдоль берега. У края затоки бон перехватят на катере и сомкнут концы кошеля уже на глубине, поволокут выловленный лес на сплотку. Но до этого момента надо дожить.
Комбат на своем обычном месте -- в голове бригады. Ему труднее всех. Но Серега, не обращая внимания на волны, захлестывающие поверх высоких голенищ, на крики-советы мастера с катера, надежно заарканив багром крайнее бревно, уверенно тащит его торцом вперед, каждый раз почти ложась на воду, когда обводит мертво торчащие со дна топляки. Комбат знает свое дело туго, ему не впервой.
И когда Серега поворачивается к нам, медленно бредущим бечевою позади, я вижу его орлиный профиль, плотно сжатые губы, побелевшие от напряжения скулы. Встретившись взглядом со мной, Серега улыбается одними глазами, и я люблю его в эти минуты еще больше, я верю: Комбат доведет этот клятый кошель до нужной точки, не промахнется, не бросит. И еще мне очень хочется верить в то, что дружок мой, с которым по-настоящему сроднились в последние дни, рано или поздно найдет себя и свое место в жизни, отыщет свою Светлану -- мечту, призвание, радость. Не может не найти.
...Неожиданно сверху на притихшие волны, на бревна, на грешные, окаянные головы измученной бурлацкой ватаги сплавщиков, на черную реку и поникшую тайгу крупными хлопьями пошел снег ранней зимы.
Проголосуйте за это произведение |
Мастер. Рад за тебя, Александер! В. Э.
|
|
Хотя, нет, иногда надеюсь. На Ваше:..."Неожиданно сверху на притихшие волны, на бревна, на грешные, окаянные головы измученной бурлацкой ватаги сплавщиков, на черную реку и поникшую тайгу крупными хлопьями пошел снег ранней зимы". У меня есть: ..."Снег идет - самый искренне - белый, чистоту мимолетно даря"... Думаете, есть смысл всем миром вышивать рушник?
|
|
Во-первых, перед нами типичный образец литературного произведения-кентавра, составленного из путевых заметок, публицистических посылов и короткого анекдота. Во-вторых, мне думается, вы неправильно выбрали главного героя для не вполне вами сразу осознанного сюжета, отчего экспозиция стала рыхлой, а кульминация заболтанной, развязка же и вовсе превращается в мямлянье, для усиления которого и пристроена последняя фраза, так понравившаяся вашим читателям. Определенная доля экзотики в вашем описании украсила этот набросок возможного рассказа, чем в большей части и объясняется восторг читателей. Но... Попробуйте сделать следующий эксперимент. Во-первых, забудьте все начало этого материала и самого себя, выглядящего в рассказе "американским наблюдателем" и фактически не несущего никакой, кроме, как комментарийной, сущности, а ее вполне легко передать просто находящемуся за кадром автору. И тогда то, что у вас выглядит душещипательным анекдотом, становится основой рассказа, в котором особо яркий эпизод, почему-то не замеченный комментаторами, - это истерическая ярость бригадира сплавщиков, бьющего столь драгоценную для всей группы не вполне протрезвевших мужиков сетку с брагой о дерево - и это сцена, безусловно, кульминационная. Совершенное после осознания всеми совершенной совместно всей компанией мерзости, оно является естественным продолжением так и не выписанного дотоле характера бригадира. Вам, увлекшемуся журналистикой периода перестройки и привычкой писать в угоду сильным мира сего, стало важнее даже тему страстной любви к Светлане и истории создания первой коммуны и ее исчезновения оплесть массой совершенно выпадающих из общего контекста повествования публицистических слов и выражений новорусского языка. И в результате того самого эффекта - сопереживания бригадиру, который увидел в этом рассказе НЕЧТО, у меня лично не возникло. Гнусный поступок с кражей крестика посему звучит сам по себе, история обокраденной женщины - сама по себе, незаметный и потому вовсе не осужденный читателем вор - сам по себе, вы - сам по себе, а уж выплеснувший гнев и отчаяние свое бригадир и вовсе становится равнозначным всем вам персонажем. В то время, как именно он - настоящий герой, совершивший единственный поступок в рассказе, вокруг которого и развивается основная канва сюжета. Что же касается вашего названия, то оно может прозвучать лишь в середине текста рассказа, а в названии и в качестве первых слов звучит скорее смефуечком, хотя несет в себе солидный заряд моралитэ, на котором и зиждется вся гуманистическая основа вашего рассказа. Влерий
|
|
Александр Михайлович, упреков никаких не было, было предложение проэкспериемнтировать с рыхлым текстом. Возраст его не имеет никакого значения. "Два гусара" Льва Толстого старше. и "Евгений Онегин" тоже. ВЫ можете считать меня хамом, но я твердо уверен в том, что тридцать лет тому назад это мог быть совсем другой очерк, без дурных слов о коммунизме, например. В семидесятых годах к слову этому оставался еще, тем паче в глубинке, пиетет к этому понятию, да и теперь он там не исчез. Ну, перестроились вы, а что сделали? Разворотили налаженное народное хозяйство, занялись продажей и спекуляцией национальных богатств. Много было плохого в преданной нами всеми стране, но вера в коммунизм-то была искренней. И у вас, как офицера политорганов СА, должна была быть такова.
|
|
Выбор международного жюри Конкурса (шорт-лист) ПРОЗА: Александр Волкович Лес-дело темное, сплав - дело пьяное Анна Никольская-Эксели Ангел-хранитель Николай Толстиков Но избави нас от лукавого Юрий Лопатин В донских степях Антонина Шнайдер-Стремякова Жизнь в два листа ПОЭЗИЯ: Юрий Берг Инга Пидевич Юлия Гаврилова Рустем Садыков Григорий Певцов ПУБЛИЦИСТИКА: Владимир Вейс Гибель империи русского языка Бэла Иордан По ком звонил колокол (побелитель) Наталья Стремитина Кому играть в куклы? Сергей Скрипник В одной воронке Ольга Равченко Крылья единого чувства В номинации ╚ПРОЗА╩ победителем вышел Александр Волкович, с чем мы его и поздравляем. А. Шнайдер-Стремякова увезла диплом лауреата. Волковича ждёт сделанная специально для этого случая статуэтка. Жаль - не свиделись...
|
А само сильно пздрвл. наших авторов: Александра Волковича и Антонину Шнайдер-Стремякову! Тоня И Саша! Рюмочку за ваш успех!
|
Тоня И Саша! Рюмочку за ваш успех! И я рюмочку за Тоню и Сашу! (Только мне пока кроме касторки ничего не наливали.) Ну что ж вы опять не свиделись-то, Антонинушка?! ПОЗДРАВЛЯЮ ЛАУРЕАТОВ!!! Надо же, а я и не знал ничего...
|
|
|
|
|