УРОКИ ИСТОРИИ.
***************************
Часть I.
ВЛАСТЬ ФАНТОМА.
ВМЕСТО ЭПИГРАФА.
В "ДЕЯНИЯХ СВЯТЫХ АПОСТОЛОВ" Нового завета рассказывается об едва
ли
не первом торжестве церкви. Апостолы Петр и Иоанн,
с
успехом проповедовавшие в Иерусалиме, были взяты под стражу и приведены в
синедрион, иудейское судилище. Но чудеса, творимые именем Христовым, столь
очевидны, а число неофитов уже столь внушительно, что апостолов,
"пригрозивши, отпустили, не находя возможности наказать их, по причине
народа, потому что все прославляли Бога за происшедшее (чудесное
исцеление)".
Присутствовавшие при сем лишь утвердились в силе нового учения; и
отныне
"у множества уверовавших было одно сердце и одна душа; и никто ничего из
имения своего не называл своим, но все у них было общее...
Не
было между ними никого нуждающегося; ибо все, которые владели землями или
домами, продавая их, приносили цену проданного и полагали к ногам Апостолов;
и
каждому давалось, в чем кто имел нужду".
То есть был осуществлен в некотором роде принцип
социализма.
"Некоторый же муж, именем Анания,
с женою своею Сапфирою, продав имение, утаил из
цены,
с ведома и жены своей, а некоторую часть принес и положил к ногам
Апостолов.
Но Петр сказал: Анания!
для чего ты допустил сатане вложить в сердце твое мысль солгать Духу Святому
и
утаить из цены земли? Чем ты владел, не твое ли было, и приобретенное продажею не в твоей ли власти находилось? для чего ты
положил это в сердце твоем? ты солгал не человекам, а
Богу.
Услышав сии слова, Анания
пал бездыханен; и великий страх объял всех, слышавших это. И вставши юноши
приготовили его к погребению и вынесши
похоронили.
Часа через три после сего пришла и жена его, не зная о случившемся. Петр же спросил ее: скажи мне, за столько ли продали вы землю?
Она
сказала: да, за
столько.
Но Петр сказал ей: что это согласились вы искусить Духа Господня?
вот,
входят в двери погребавшие мужа твоего; и тебя
вынесут.
Вдруг она упала у ног его и испустила дух; и юноши вошедши нашли ее
мертвою и вынесши похоронили подле мужа
ее.
И великий страх объял всю церковь и всех
слышавших
это".
Вот так объявленная добродетель становится обязанностью; уклонение
грозит смертью. Вот -- как наглядный урок
мировой
истории -- важнейший... нет, пожалуй, единственный принцип любого
усреднённого коммунального бытия, как бы это ни именовать: христианством,
исламом, социализмом, коммунизмом...
1.
"Существует ли где-нибудь
"христианская цивилизация" (читай:
западная. . М.Т.)? . задаётся
вопросом
"Независимый исламский информационный канал Islam.ru" и сам же отвечает: -
Христианским можно считать только такое государство, законодательство
которого
базируется на Библии. Сегодняшняя западная
цивилизация
не имеет ничего общего с христианскими ценностями, это либерально-масонская
цивилизация. Она трансформируется сегодня в идеологию языческой
вседозволенности, поедающей саму себя.
Наркоман,
пользующийся своей свободой употреблять наркотики, теряет и саму эту
свободу, и
вообще человеческий облик. Насилие и порнография, заполняющие экраны.
"Парады
гордости" сексуальных извращенцев на проспектах и площадях европейских
столиц
приветствуются миллионами. Священники-педофилы наставляют в ваших монастырях юную
паству...
Вглядитесь в ваше вырождающееся искусство. Беспредметное? Нет .
безликое,
бессодержательное, бездуховное. Вызывающее отвращение у нормального
человека...
Разобщенность людей. Распад семей. Катастрофическое
падение рождаемости. Кто придет вам на смену? Кто через поколение-другое
будет
жить в ваших нынешних уютных жилищах? Кому служить
в
армии? Солдаты-наёмники стремятся не победить, а только выжить...
Истинной монотеистической религии - ИСЛАМУ противостоит не
христианство,
сохранившее только показной культ, не влияющий ни на общественное поведение,
ни
на политику государства, но либералистское неоязычество
с культами Молоха, Венеры, Диониса и т.д., выступающими под другими именами.
Это коллапс вашей обречённой цивилизации..."
Обвинение во-многом
справедливое. Мало того! Тут же, как видим, и рецепт спасения, - а так,
согласитесь, бывает нечасто.
Ситуация, следовательно, не безнадёжная! Всем нам надо
лишь обратиться к "истинной монотеистической
религии" и начать счастливо жить по законам шариата...
В других посланиях того же типа предлагаются
замечательные
образцы для подражания .страны Ближнего и Среднего
Востока (вы сами легко их назовёте), лишённые греховности,
в коей погряз дряхлеющий Запад.
Рецепты спасительного
обновления
общества не уникальное явление и отнюдь не ограничиваются исламом. В Израиле
упражняются местные "спасатели".
Александр Этерман,
редактор Иерусалимского религиозного журнала с многообещающим названием
"НАПРАВЛЕНИЕ" призывает со страниц своего издания:
"Мы хотим разработать
и
предложить обществу религиозные решения на любом участке, в любом деле, в
котором будем участвовать: банк - так банк, телеграф - так телеграф,
строительство - так строительство... По всем этим
вопросам религиозные партии могут предложить свои, особые решения,
основывающиеся на талмудических методах анализа. (Коммунисты
называли подобное "диалектикой, диалектическим
методом". -
М.Т.)... Израильское общество ещё не знакомо с религиозными методами,
поэтому
его недоверие и настороженность вполне понятны. Но
ведь эти методы практически ещё и не применялись: верующие люди, действуя как индивидуумы, в одиночку, неизбежно
ограничивались в своей работе конвенциональными методами, избегали
революционных задач. Сейчас стало ясно, что религиозным
партиям пора брать на себя ответственность за реальные дела и действовать
при
этом именно так, так подобает религиозным партиям, т.е. религиозными, а не
конвенциональными методами - по всему фронту... Мы твёрдо убеждены в этом,
мы
уверены, что в этих методах наше будущее...
Я, например, вижу Израиль - в некой "бесконечно удалённой точке" -
как демократическую (?) И иерархическую (!) систему,
организованную по схеме, заданной в Торе: каждые десять людей (!) избирают
"десятника" (в Древнем Китае, он именовался
"пай".
- М.Т.), десятники - "сотника" ("цзя",
тогда как десять "цзя" уже представлял
перед вышестоящими - "бао"... -
М.Т.) и
так далее, вплоть до вершины иерархии, где находится конституционный монарх
(у
ортодоксов "Конституцией" является сама Тора, как у исламистов -
Коран. - М.Т.), Сангедрин (Верховный
религиозный суд. - М.Т.) и Первосвященник.
Речь идёт... о единстве народа - именно это единство подрывается
существующим
порядком вещей. Существует предписанное Торой определение того, кто
принадлежит
к еврейскому народу (вопросами национально-религиозной идентификации
еврея
ведает Галаха, юридический норматив Талмуда - М.Т.). Мы не можем его
отбросить. Это значило бы покончить с еврейским народом как таковым. Тогда
по
существу евреем может объявить себя кто
угодно..."
(В
сравнении
со сказанным ислам несравненно демократичнее. О чём
несколько ниже...)
Было бы заблуждением думать,
что
идеи брошены в пустоту. Нет, они овладевают массами. А, как известно,
"идея, овладевшая массами, становится материальной силой".
Призывы ортодоксального иудаиста относятся всё же
к
конкретному клочку земли, к единственному народу. Тогда как (цитирую) "современный
Ислам -
Ислам без национальных границ".
Воистину так! Множество афроамериканцев, граждан Соединённых Штатов, некогда по
примеру своего кумира боксёра Кассиуса Клея,
"преобразившегося" в Мухаммеда Али, перешли в ислам.
Не отстают и некоторые
леворадикальные интеллектуалы Запада, последовавшие примеру популярного ещё
недавно французского интеллектуала Роже
Гароди. Перед лицом смерти престарелый французский
писатель
и философ (проблемы теории познания, этики и эстетики!) - обратился в ислам.
Не
в расчете ли на райское инобытие в окружении семидесяти двух гурий, всякий
раз
обновляющих свою девственность?..
"Роже Гароди
- выдающийся исламский интеллектуал XX века, труды которого имеют
мировое значение. Когда-то европейский мыслитель считал единственно
правильной
идеологией марксизм, которому он следовал от студенческой скамьи до
политического
кресла. В то время его речи были направлены против религии. Сейчас же Гароди говорит и пишет в защиту той религии, к которой
пришел умом и сердцем. Ниже приводится доклад "За Ислам ХХ столетия .
Ислам
без национальных границ", прочитанный этим мусульманским (!)
мыслителем и философом на Первом международном
конгрессе мусульман европейского происхождения, организованном Мусульманским
Обществом Андалусии (18-21 июля, 1985):
"Ислам - это не одна религия
из
множества других. Это первая фундаментальная религия, открытая человеку с
того
момента, как Бог "вдохнул в него от Духа
Своего
" (XV: 29) - то есть идущая еще
со
времен Адама.
Нет
западного Ислама, равно как нет и Ислама негритянского (Учиться бы и
учиться
ортодоксу А. Этерману! . М.Т.). Есть
только один Ислам - ниспосланный людям через последнего Пророка, в цепи
других
пророческих откровений, идущих от начала веков - через Пророка Мухаммада (да будет на нем мир и благословение
Всевышнего).
И нашей главной целью и задачей является свидетельство и распространение
этой
религии среди современных людей, а не защита какой-либо отдельно взятой
национальной культуры, фольклора или традиции..." (ISLAM.ru)
Там же повествуется о
православных
иереях, принявших ислам...
Чтобы "закруглиться", -
цитата,
свидетельствующая о том, что достаточно разумные и даже возвышенные мысли о
несправедливом устройстве общества отнюдь не чужды самой кровавой
политике:
"Современная так называемая
цивилизация в моих глазах скорее является прямым врагом подлинной культуры,
ибо
на самом деле это в лучшем случае есть псевдоцивилизация,
если вообще уместно здесь говорить о какой-либо цивилизации. Конечно, и в
более
старые времена можно было иногда констатировать отдельные примеры извращения
вкуса. Многое можно считать в этой области спорным, но как предмет спора оно
имело право на существование, чего не скажешь о нынешней деградации и
извращении вкусов. Тут мы имели дело не с ошибками, а с идейным вырождением.
Тут уже дело касалось симптомов конкретного культурного
вырождения,
сигнализировавших предстоящую политическую катастрофу...".(Адольф Гитлер. Mein Kampf).
2.
У благой идеи
нравственного переустройства мира немало отцов и очень долгая история.
Архетипом служат повторяемые из поколения в поколение мифы о "золотом
детстве" человечества, когда "всеобщее равенство" обеспечивало . будто
бы! - всеобщее благоденствие и счастье. Древнекитайский трактат Лао-цзы "Дао дэ цзин"
проникнут единственной мыслью: остановить ход событий, историю как
таковую.
Невозмутимейший китайский
философ,
учивший не вторгаться в естество, не менять сущностей, создал идеальную, по
его
мнению, модель общества. Он писал: "Пусть государство будет маленьким, а
население -- редким. Если в государстве
имеются
различные орудия, не надо их использовать. Пусть люди до конца своей жизни
не
уходят далеко от своих мест. Если в государстве имеются лодки и колесницы,
не
надо их употреблять. Даже если имеются воины, не надо их выставлять. Пусть народ снова начинает плести узелки и употребляет их вместо
письма (В древнеперуанской империи инков изобретение письма было
объявлено
крамолой; пользовались лишь "плетением узелков". --
М. Т.). Пусть пища народа будет вкусной, одеяние
красивым, жилище удобным, а жизнь -- радостной. Пусть соседние
государства смотрят друг на друга, слушают друг у друга пение петухов и лай
собак, а люди до самой старости и смерти не посещают друг
друга".
Как
достичь такой идиллии? Лао-цзы разъясняет:
"Когда в
стране много запретительных законов, народ становится бедным... Когда множатся законы и приказы, умножается число воров
и
разбойников... Когда правительство спокойно, народ становится простодушным.
Когда правительство деятельно, народ становится несчастным... Лучший
правитель
тот, о котором народ знает лишь, что он существует...
Поэтому (заключает философ. .
М.Т.) совершенномудрый говорит: "Если я не
действую, народ будет находиться в самоизменении;
если я спокоен, народ сам будет исправляться. Если я пассивен, народ сам
становится богатым; если я не имею страстей, народ становится
простодушным...
Нужно осуществлять недеяние... На
ненависть
нужно отвечать добром".
Заключительная
мысль высказана за три столетия до Христа; а весь пассаж о
благотворности естественного хода вещей --
задолго
до Адама Смита, пришедшего к тому же выводу: "Человек рассматривается
государственными, деятелями и прожектерами (социальными теоретиками,
революционерами. -- М. Т.) как некий материал для политической
механики, Прожектеры нарушают естественный ход человеческих дел. Надо же
предоставить природу самой себе и дать ей полную свободу в преследовании ее
целей и осуществлении ее собственных проектов. Для того,
чтобы поднять государство с самой низкой ступени варварства до высшей
ступени
благосостояния, нужны лишь мир, легкие налоги и терпимость в управлении; все
остальное сделает естественный ход вещей. Все правительства, которые
насильственно направляют события иным путем или пытаются приостановить
развитие
общества, противоестественны. Чтобы удержаться у власти, они вынуждены
осуществлять угнетение и тиранию".
"Естественный ход", по Адаму Смиту, это доверие к самой
природе человека, к его инстинкту самосохранения, к его (отмеченной позднее
Фрейдом) полубессознательной тяге к наслаждению, из чего неизбежно
прорастает
осознанный "свой интерес" -- это важнейшее свойство личности,
двигатель хозяйственной инициативы.
Все здание экономики с его "отделами" и
"подотделами", с
его теориями, гипотезами, установленными законами и так называемыми
учениями, с
его запутанными хозяйственными механизмами, где не отличишь подчас причин от
следствий, -- все это зиждется, как на кончике иглы, на одном
этом --
личном интересе. И разумному государству остается лишь
ограждать его от внешних посягательств при помощи армии, от внутренних -- законами и полицией, а также заботиться о тех,
кто
попросту не способен себя прокормить. И это все!
Доверие
к человеческой природе у Лао-цзы и Адама Смита
одинаковое, но упования разные. Мыслитель эпохи Просвещения говорит о
процветании и прогрессе, философ древности мечтает о возврате к мифическим
"совершенномудрым" предкам, живших в
"утраченном
(первобытном!) рае"...
Вообще,
европейскую и китайскую цивилизацию в их развитии можно бы уподобить буйно
разросшемуся древу и -- тщательно
подстриженному,
с кроной, сформированной из поколения в поколение терпеливыми садовниками,
сверявшимися с неким утвержденным планом. Может быть, самый важный урок
китайской истории в том, что человеческий социум определенно поддается
произвольной коррекции; то есть по отношению к нему можно выступить в роли
"садовника", "архитектора", "проектировщика".
Кого
из мудрецов не соблазняла такая возможность!..
Мудрец
Хань Фэй, написавший
вослед
учителю "Разъяснение положений Лао-цзы", замечает, что народ -- как направляемый свыше, так и предоставленный
самому себе -- движется куда-то не туда, не к указанному идеалу; от
этого,
считает он, все беды. Хань Фэй
пишет: "В древности мужчины не пахали, а для пропитания хватало диких трав
и
древесных плодов; женщины, не ткали, а для одежды хватало звериных шкур.
Усилий
они не прилагали, а для жизни им хватало; народ был малочисленным, а запасов
было в избытке. Поэтому в народе не было борьбы. Потому-то и не было щедрых
наград, не применялось строгих наказаний, а народ управлялся сам собой. Ныне
же
иметь пять детей не считается слишком много, а у
каждого из них имеется еще по пять детей; дед еще не умер, а уже имеет
25 внуков. Потому-то народ такой многочисленный и испытывает недостаток
в
припасах, трудится изо всех сил, а пропитания на всех не хватает. Поэтому в
народе идет борьба. И даже удвоив награды и ужесточив наказания, не избежишь
смут".
Все
та же тоска по общинному раю?
Нет, здесь уже нечто новое: указывается конкретная причина всех бед -- хозяйственный прогресс и перенаселенность
вследствие этого. Рассуждение это любили цитировать древние; но самый
логичный
вывод из него сделали спустя 22 века "красные кхмеры": принялись
прореживать население, избавляясь от социальной обузы --
стариков, инвалидов...
Во
главе "красных кхмеров" стояли идеологи, философы (во всяком случае, по
образованию), учившиеся по преимуществу в Сорбонне --
Пол
Пот, Кхиеу Сампфан...
Хань Фэй
теоретизировал насчет безусловного приоритета государства над индивидом,
Лао-цзы размышлял о естественном согласии между
сторонами -- индивидом и государством. Выступая против
учености,
он лишь отстаивал важнейший для себя принцип недеяния:
"В древности те, кто следовал дао,
не
просвещали народ, а делали его невежественным. Трудно управлять народом,
когда
у него много знаний. Поэтому управление страной при помощи знаний приносит
стране несчастье, а без их помощи приводит страну к счастью... Когда будет уничтожена ученость, тогда не будет и
печали" --
иначе говоря, возобладает естественность, простота
нравов...
Для
"красных кхмеров" уже в недавнее время "тестом на истребление"
служила
заурядная грамотность человека; кампучиец, заподозренный в интеллигентности,
был обречен: его тут же, не ссылая в лагерь, забивали мотыгами, то ли
экономя
пулю, то ли вследствие все
той же мании опрощения...
Теоретическим обоснованием такого "опрощения" был лозунг
Мао-Цзе-дуна, выдвинутый им во времена "культурной
революции" в Китае, но восходящий еще к Конфуцию: "Деревня окружает
город!" (У Конфуция: "Земледелие -- благороднейшее из
занятий!").
"Красные
кхмеры" не одиноки; их взгляды, намерения и поступки близки и недавнему "Светлому пути" в Южной Америке, и, тоже
недавним, "городским партизанам" в Германии и Японии, и боевым отрядам
черных в Южной Африке...
Мотыга
вместо пули -- в том же ряду, что и поголовное вы селение из городов,
захваченных "красными кхмерами" (полуторамиллионный
в 1975 г. Пном-Пень через год. другой
совершенно
обезлюдел), что и разрушение машин, уничтожение денег во имя торжества первобытного натурального хозяйства, пещерного
коммунизма,
сожжение не только всех книг, но и самой бумаги, на которую могло
быть
занесено что-то для памяти, даже сокрушение унитазов, этого какого ни на есть детища
цивилизации.
Мог
ли помыслить тишайший Лао-цзы, что его идеал
естественного "маленького государства", уютного и соразмерного индивиду,
простодушного хозяйствования, тогда и узелкового счета достанет для
примитивных
нужд, обернется прямо-таки людоедским образом. По некоторых сведениям,
идеологи
"красных кхмеров" (обучавшиеся в Сорбонне, участвовавшие в "молодежной
революции" 1968 г., когда парижские студенты рубили двухсотлетние
деревья для баррикад и писали экскрементами на стенах: "Воспрещается
запрещать!") -- они, поднаторевшие в философии и социальных теориях,
потребляли человечину. Такие же слухи в отношении "императора
Центральноафриканской империи" Бокассы, маршала,
генерального секретаря партии Движение социальной эволюции Черной Африки,
как и
"пожизненного президента" Уганды Иди Амина,
фельдмаршала, подтвердились после свержения и того и другого (оба
предпочитали
почему-то одно и то же: человеческую печень; оба до самой своей кончины .
естественной! - пребывали в изгнании как "политические
беженцы")...
3.
ПРАКТИЧЕСКОЙ
СОЗИДАЮЩЕЙ АРХИТЕКТУРЕ с давних пор сопутствует утопическое зодчество,
графические и живописные архитектурные пейзажи. Необыкновенные дворцы,
перемежаемые пышными аркадами, крепостные стены --
больше
декоративные, чем оборонительные, порой даже хижины под сенью величавых
деревьев -- с тем особым ощущением уюта, что, кажется, променял бы на
такую хижину комфортабельную московскую квартиру.
Вот
серия графических листов "Тюрьмы" итальянца Джованни Пиранези -- тоже своеобразная утопия, возвеличивающая
человека:
это не каталажки и застенки, а поистине узилища
титанов...
Конечно,
при попытке воплотить в камне все это великолепие мы бы столкнулись с
бездной
трудностей: и камень оказался бы не того качества, и строители бы подвели, и
проект упростился бы сам собой... Словом, все то же: чем грандиознее
замысел,
тем очевиднее выходит как-то не так.
Но
мешает ли это любоваться неистовой фантазией зодчих, великолепием проектов,
пусть и несбыточных!..
Так
обратимся же непосредственно к социальным утопиям, к идеям,
материализовавшимся
в книги, подчас потрясавшие общественные устои, повелевавшие умами, читаемые
посейчас; попробуем определить их истинную ценность.
Ленин
называл одним из источников "научного социализма" социализм
утопический. Каков же
этот источник?
Назвать
социальные
утопии просто фантазией, пусть и грандиозной, было бы несправедливо. В них
вложен осмысленный личный опыт авторов; любая утопия, как и традиционное
художественное произведение с сюжетом, характерами и судьбами, --
своеобразное отражение -- самого создателя, его собственного
характера, судьбы. Но не только.
В любой утопии,
прежде всего, необычайно отчетливо отражено время --
не
то далекое, грядущее, которое стремился провидеть утопист, но конкретное, в
котором он сам жил. Так что утопия, пытаясь воздействовать, или реально
воздействуя на исторический процесс, сама принадлежит истории, И это сложное
взаимоотношение "инструмента" и "материала" -- предмет,
изучаемый историософией.
Утопии тем
сильны,
что утопическое сознание присуще в той или иной степени любому человеку,
независимо от самого этого литературного жанра. Где-то когда-то я прочел,
что в
древней Элладе люди были красивы -- и
затосковал.
Может быть, я не прочел об этом, а увидел копии античных статуй. Может, это
была вовсе и не античная скульптура, даже не копии, а что-то неизмеримо
более
позднее и зализанное -- какой-нибудь,
скажем,
венецианец Канова или француз Роден. Тоже, небось,
томились по золотому безвозвратному прошлому --
и
их мраморные Психеи, Венеры и "олицетворения весны" вызывали во мне
щемящее
чувство. Они были так хороши, что любая одежда только уродовала бы
их.
И
я представлял, как по вечнозеленым долинам классической Эллады с руинами
храмов
невдалеке разгуливали обнаженные люди, прекрасные, как
боги.
Воображаемые
мной
храмы представляли собой, как я вскоре понял, какую-то романтическую помесь
всевозможных, тоже виданных на картинках, средневековых замков... Но был рад, когда узнал, что не одинок в своих мечтаниях
о
"золотом веке". Версилову, герою романа Достоевского "Подросток",
снится: "Мне приснился совершенно неожиданный для меня сон, потому что я
никогда не видел таких. В Дрездене, в галерее, есть
картина Клода Лоррена, по каталогу -- "Асис
и
Галатея"; я же называл ее всегда "Золотым веком", сам не знаю
почему... Эта-то картина мне и приснилась, но не как картина, а
как
будто какая-то быль. Я, впрочем, не знаю, что именно мне снилось; точно так,
как и в картине, -- уголок греческого
Архипелага,
причем и время как бы перешло за три тысячи лет назад; голубые, ласковые
волны,
острова и скалы, цветущее прибрежье, волшебная панорама вдали, заходящее
зовущее солнце -- словами не передашь. Тут запомнило свою колыбель
европейское человечество, и мысль о том как бы
наполнила и мою душу родною любовью. Здесь был земной рай человечества: боги
сходили с небес и роднились с людьми... О, тут жили
прекрасные люди! Они вставали и засыпали счастливые и невинные; луга и рощи
наполнялись их песнями и весёлыми криками, великий избыток непочатых сил
уходил
в любовь и в простодушную радость. Солнце обливало их
теплом
и светом, радуясь на своих прекрасных детей... Чудный сон, высокое
заблуждение
человечества! Золотой век -- мечта самая
невероятная из всех, какие были, но за которую люди отдавали всю жизнь свою
и
все свои силы, для которой умирали и убивались пророки, без которой народы
не
хотят жить и не могут даже и умереть! И все это ощущение я как будто
прожил в этом сне; скалы и море, и косые лучи заходящего солнца -- все это я как будто еще видел, когда проснулся и
раскрыл глаза, буквально омоченные слезами. Помню, что я был
рад..."
Историософичность версиловского сна очевидна:
"золотой век", "земной рай" мыслится как возвращение человека и
общества к цельности и естественности -- как сути бытия. Но из этой
идиллии следует затем весьма не идиллическое пророчество: "...Ощущение
счастья, мне еще неизвестного, прошло сквозь сердце мое, даже до боли; это
была
всечеловеческая любовь. Был уже полный вечер; в окно моей маленькой комнаты,
сквозь зелень стоявших на окне цветов, прорывался пук косых лучей н обливал меня светом. И вот,
друг
мой, и вот -- это заходящее солнце первого дня
европейского человечества, которое я видел во сне моем, обратилось для меня
тотчас, как я проснулся, наяву, в заходящее солнце последнего дня
европейского
человечества! Тогда особенно слышался над Европой как бы звон похоронного колокола..."
Далее -- о королевском дворце Тюильри, сгоревшем дотла
вместе с хранившимися в нем произведениями искусства во время боев
коммунаров с
версальцами. В глазах Достоевского это зловещее предзнаменование; символ
падения христианской идеи...
Сам
я обратился к Элладе в куда более грозное время --
сразу
же после мировой войны. Сгорела, казалось, вся Европа. Я видел в
1946 г. в
Киеве, как вешали на площади, окруженной вместо домов руинами, немецких
военных
преступников. В сентябре 41-го они расстреливали людей в страшном
Бабьем
Яру. Каждый из них сейчас стоял с завязанными сзади руками в кузове
грузовика с
откинутым задним бортом. Потом машины двинулись вперед --
и немцы задергались в петлях. Толпа протащила меня прямо под
повешенными. Каждый из них протек мочой. Один, подергавшись, сорвался. Мешок
с
его головы сполз, лицо открылось; был виден вывороченный
толстый язык...
Дома боялись,
что
мне все это будет теперь сниться. Но я учился в украинской школе, где все
одноклассники были старше меня на два-три года: оставались в оккупации.
Иногда
они проговаривались, что были свидетелями расстрелов женщин, детей,
стариков. И
мне снились эти расстрелы на краю гигантского оврага, раз от разу
заполнявшегося трупами. Мне снились бомбежки 41-го года, которым я сам был
свидетель, и давка при отступлении на Каневском
мосту
через Днепр -- на левый берег. Пройдя
подростком
более шестисот километров проселками от Бердичева
до Полтавы, я понимал, что мне выпал нерядовой козырь --
жизнь...
И после войны
все
чаще обращался воображением к "золотому веку".
Классическая
Эллада
по-прежнему представала предо мной раскрашенной картинкой, но я уже знал,
что то была лишь скверная копия прекрасной фрески Рафаэля
"Афинская школа": из глубины грандиозной аркады шли, беседуя, прямо на
меня
среди почтительно расступившихся безымянных философов величавый седобородый
Платон и вдохновенный, полный сил Аристотель...
Эту фреску с ее
классическими персонажами я воспринимал не как романтический взгляд в
прошлое,
но как воплощенную утопию, мечту о будущем. И не очень задумывался, почему
на
греческих философах древнеримские тоги, а сама эта Афинская школа -- Ликей, или
Академия? -- своей грандиозностью смахивает скорее на термы Каракаллы в
Риме, где творил Рафаэль; вся, разом, человеческая история не стоила,
казалось,
этого единого мига постижения истины.
Отныне
внутренний взгляд мой сосредоточился на классических Афинах; сама топография
города мнилась обликом грядущего. Мысленно я шел
кратчайшей
дорогой из садов Ликея с их кристальными
родниками,
бьющими из-под земли, и струящимися ручьями в Академию -- в тени
северной
стены Афин мимо Диомейских и Ахарнских
ворот к Дипилонским, к которым с северо-запада
примыкала вечнозеленая роща с белевшими среди дерев статуями и мраморными
стелами в честь граждан, погибших за отчизну, а в глубине виднелись стройные
колонны храма, посвященного герою
Академу...
В диалоге
"Лисид" Сократ, отвечая на вопрос юноши Гиппотала,
откуда и куда он держит путь, отвечал:
-- Из
Академии. А иду в Ликей.
Так что я вполне
мог на полпути встретить Сократа...
Мог, как ученик
его
Федр, в жаркий летний полдень не спеша брести с Учителем прямо по песчаному
дну
струящегося ручья, шлепая по воде босыми ногами, ища уединения для вдумчивой
беседы.
Но вот Сократ
останавливается и добродушно замечет:
-- Клянусь
Герой, прекрасный уголок! Этот платан такой развесистый и, высокий, а
разросшаяся, тенистая верба великолепна: она в полном
цвету, все кругом благоухает. И что за славный родник, пробивается под
платаном: вода в нем совсем холодная, можно попробовать ногой, Судя по
изваяниям дев и жертвенным приношениям, видно, здесь святилище каких-то нимф
и Ахелоя. Да, если хочешь, ветерок здесь прохладный и
очень
приятный; по летнему звонко вторит он хору цикад. А самое удачное -- это то, что здесь на пологом склоне столько
травы --
можно прилечь и голове будет очень удобно. Право, ты
отличный
проводник. (Платон. Диалоги).
Словом,
сбывшейся
утопией казались мне именно Афины. Тогда как сами афиняне (по замечанию
Аристофана в комедии "Птицы") "бредили Лакедемоном", всячески -- прежде всего, внешне -- стремились походить
на
спартанцев...
Мне
близки были Афины (в благополучнейший из периодов
их
истории) с их человеческой полифонией, многозвучием, -- тогда как в Спарте все потенциальные
индивидуальности были, что называется, приведены к единому знаменателю.
Приходится верить на слово Плутарху, что славилась Спарта хотя бы хоровым
пением, так как подобное массовое искусство до нас попросту не дошло; а уж о
спартанских философах мы и не слыхивали -- всё
потому же, что жители Спарты отличались пресловутым лаконизмом, умением
держать
язык за зубами. Все путешественники отмечают замкнутость и хмурый вид
лакедемонян.
И
надо же -- именно афинянам была свойственна,
как
тогда говорили, лакономания -- мода на все
спартанское...
И
если в Лаконике, Лакедемоне,
Спарте (названия -- синонимы) благодаря все тому же укоренившемуся лаконизму мы не отыщем
сторонников демократических Афин, то в горластых Афинах, напротив, повсюду
встретим почитателей спартанских порядков. Сам Сократ, мудрейший из афинян,
поносил крикливые народные собрания, восхищаясь
сдержанностью и дисциплиной спартанцев. Платон, вернейший ученик и
толкователь
Сократа, в своих родных Афинах тоже видел лишь разнузданность и "безумие
большинства". Его тоже очаровывали спартанские порядки, где у каждого свое
неукоснительное назначение и место; где всякий гражданин --
зерцало и образец нравственности.
Практицизму и
сребролюбию афинян он противопоставлял бескорыстие спартанцев, постоянно и
неуклонно следовавших своему, долгу, чья жизнь состояла, собственно, из
сплошных обязанностей без каких-либо ответных прав, -- тогда как в
Афинах
даже всенародно избранных депутатов правящего Совета приходилось
вознаграждать
уже за то, что они отрывались от личных дел ради
общественных. Они и слышать не хотели об обязанностях без неотъемлемых
собственных
прав.
Словом, несмотря
на
сугубый аскетизм спартанской жизни, во все века, начиная с древности,
популярность Спарты была настолько велика, что историки говорят даже о
"спартанском мираже" как социально-психологическом феномене. Мираж этот
поддерживался еще и скудной информацией о действительном положении дел:
трудно
ведь порасспросить детально тех, кто заматерел в крайнем лаконизме. Еще
Фукидид отмечал строжайшую засекреченность
Спарты.
И считалось, что именно она -- искомая
человечеством идеальная общественная система.
Что же до
Сократа,
то образцом для своих Афин он готов был взять даже персидскую монархию, где
тоже невпроворот было и строгости, и безмолвного послушания; а если бы
знаком был
с Поднебесной, то, несомненно, ее-то и взял бы образцов -- так претила
ему
"рыночная демократия" с ее
горлопанством. Свобода мнений составляла наиболее
привлекательную сторону афинской жизни; она же несла в себе зародыш
самоотрицания, даже самоуничтожения: свободно проповедовать могли также
противники свободы мнений.
(Парадоксально
выглядела бесновавшаяся "молодежная революция"
на
демократическом Западе в конце 1960-х годов - при полном безгласии
по другую сторону "железного занавеса", публичные требования свобод (сопровождавшиеся плевками в лицо
полицейских) в либеральной Южной Корее - при абсолютной немоте на севере
страны...)
Для
того чтобы демократия в Афинах не оказалась заложницей у ее ярых
противников,
предлагалось судить их не по демократическим
законам,
а по тем, какие сами они проповедуют; либералы, однако, считали, что, если
принять такое правило, демократия перестанет быть таковой...
Для
аристократа Платона сами эти споры демонстрировали негодность общественной
системы. Он любил повторять слова Сократа, учителя, насчет того, что ни
кормчего на корабле, ни плотника при постройке дома, ни флейтиста на
празднестве никогда не выбирают большинством голосов: в любом деле требуется
специалист -- тем паче при решении
государственных вопросов, тогда как, считал Платон, "толпе не присуще быть
философом".
Он с горечью
отмечал, что к дискуссиям о высоких материях, к философии, "раз уж она
осиротела и лишилась тех, кто ей сродни, приступают уже другие лица, вовсе
её
не достойные... Ведь иные людишки чуть увидят, что
область эта (философии) опустела, а между тем полна громких имен и
показной пышности, тотчас же, словно те, кто из темницы убегает в святилище,
с
радостью делают скачок прочь от ремесла к философии -- особенно те, что
половчее в своем ничтожном дельце...
А посмотреть,
так
чем они отличаются от разбогатевшего кузнеца, лысого и приземистого, который
недавно вышел из тюрьмы, помылся в бане, приобрел себе новый плащ и
принарядился, -- ну прямо жених!.. Что же
может
родиться от таких людей? Не будет ли их потомство незаконнорожденным и
негодным?.. Тело у них покалечено ремеслом и производством, да и души их
сломлены и изнурены грубым трудом; ведь это
неизбежно".
В
своем высокомерии ("классовом", между прочим) Платон забывает даже, что боготворимый им
Сократ - тоже, кстати, "лысый и приземистый" - вышел из
простонародья: отец его был каменотесом, а
мать повитухой...
Но
забывает он и о более важном.
Перикл, скажем,
этот величайшей государственный муж, который и сам был аристократом
по
происхождению, ничуть не обольщался достоинствами афинского простолюдина, но
считал, что власть должна быть избираемой большинством - поскольку служит
ему.
Большинство право и оказывается в выигрыше, даже избрав по недомыслию
худшего
из кандидатов на государственную должность, ибо избранный зависим от этого
большинства и подотчетен ему.
("Демократия -- самая плохая форма государственного правления,
за
исключением всех остальных", -- скажет Уинстон
Черчилль.)
Тогда
как, по мнению Платона, демократические выборы --
прямая
тирания массы над лучшими людьми, отмеченными самой природой. Всеобщая
свобода,
таким образом, оборачивается всеобщим рабством перед модой, гласом толпы,
общественным мнением. Кто его создает? Философ сетовал, что в Афинах даже
"лошади и ослы привыкли... выступать важно и с полной свободой, напирая на
встречных, если те не уступают им дороги".
То ли дело
Спарта,
где все подчинено обычаю и порядку!..
4.
УДИВИТЕЛЬНО ЛИ,
ЧТО, ГЛЯДЯ НА СПАРТУ, Платон сочиняет собственное устройство общества,
прообраз
грядущих утопий, -- знаменитое "Государство", прямо направленное
против афинской "свободы в неразбавленном
виде".
Здесь,
в Афинах, тех, кто покорен властям, смешивают с грязью как добровольных
рабов;
в идеальном государстве такая покорность станет проявлением высшей
гражданственности, ибо само оно явится олицетворением справедливости. Все в
этом государстве будет устроено согласно велению разума, и жизнь каждого
будет
подчинена целесообразности и морали, потому что во главе государства встанут
истинные мудрецы.
"Не будет
конца
несчастьям, пока владыкой государств не станет племя философов", --
говорит Платон, и философы последующих веков радостно и согласно вторили
ему.
В идеальном
государстве Платона философы, эта правящая каста, не определяются случайным
жребием, прихотью обывательского большинства; нет, они тщательно отбираются
с
малолетства и довоспитываются. У них прирожденная
склонность к знаниям, к постижению истины, хотя бы и ценой отказа от
жизненных
удобств, но, прежде всего, -- от плотских
вожделений. Добродетель -- их первая заповедь.
Они всецело отдаются попечению о благе общественном, которое не в пример
выше
личного. Их подвижническая жизнь, этих прирожденных правителей
государства, -- образец для его
подданных.
Так что о каком
бы
то ни было грубом материальном стимулировании, этой, по мнению Платона,
приманке хамов, и речи быть не может. Это он едва
ли
не первым в истории возвестил, что частная собственность --
злейшее из зол. От того, что об одном и том же всякий
рассуждает
по-своему: один -- "это мое!", другой -- "это не
мое!" -- оттого-то и разобщение, и свары, и
смуты. И всякое государство раскалывается при этом на "два враждебных друг
другу: одно -- бедняков, другое --
богачей".
Платон
же впервые подал мысль о рациональности разделения труда: кому-то
свойственнее
растить хлеб, кому-то -- шить обувь,
кому-то -- строить дома, охранять отечество либо управлять им. Всюду
нужны
специалисты, знатоки своего дела, профессионалы; каждый на положенном ему
месте
своим ма.стерством служит общему благу.
Причем у женщин
это
получается отнюдь не хуже, чем у мужчин. Ибо "природа женщины и
мужчины -- одна и та же". Для современного Платону
греческого общества с затворничеством жен в гинекее, задней части дома, это
звучало свежо и смело.
Такие
радикальные преобразования требовали, по мнению Платона, создания нового
человека; причем браться за дело следовало задолго до рождения ребенка.
Строго
упорядоченные половые отношения -- во-первых.
Лучшим мужчинам, отличившимся на государственном поприще, выделяются лучшие
женщины, худшим, ничем не отличившимся, - худшие, по справедливости.
Так
что и дети будут рождаться разные: получше, поплоше
и -- вовсе никчемные. Последние, по примеру Спарты, тут же будут
истребляться.
И так как дети
похожи на родителей, из поколения в поколение станут исчезать худшие, лишь
бременящие землю, и умножаться лучшие.
Любовь (по
понятиям древних, подозрительная стихия, овладевающая человеком) у Платона
уже
старательно разделена надвое -- на
чувственность
и духовность, на то, что присуще избранным, и - доступное прочим.
Чувственность
как
таковая, совокупление, не имеющее целью деторождение, отсекается философом.
Здесь он приближается к христианской морали, и отцы церкви спустя
несколько столетий с восторгом приняли его в свое
философское лоно. "Платон --это репетиция христианства", --
скажет в XVII веке Блез Паскаль.
Платон
не видит, правда, как можно бы освободить
женщину от вульгарного деторождения, кому передать эту функцию, - но
воспитание детей рассматривается им, конечно же, как важнейшая
государственная
задача. Родители - заведомо неквалифицированные воспитатели, так что дети
тут
же, с момента появления на свет, должны быть отданы под государственный
контроль. Они - общие; и мать, не ведая, какое из чад ее собственное,
любит всех без изъятия, одинаково. Только так никто не будет обделен
любовью.
Воспитание -- государственная задача, искусство --
важнейшее
средство воспитания. Оно призвано возбуждать в гражданах лишь положительные
эмоции, нести в массы лишь положительные идеалы, способные перекрыть
несовершенства самой действительности.
Искусство -- учебник жизни; оно воспитывает в гражданах
оптимизм, бодрость духа, самоотверженность, презрение к трудностям,
стремление
к добру и высшим идеалам.
Искусство учит презирать смерть, -- ибо что слаще и почетнее, чем смерть во имя
общего
блага!..
Но раз так,
рассуждает Платон, -- то долой Гомера! Он
недостаточно почтителен к богам. Герои его страшатся смерти; сам Ахилл,
попав в
Аид, царство мертвых, готов на все, лишь бы выбраться оттуда. Чему выучат
такие
примеры юное поколение, будущих защитников спроектированного
философом "идеального государства"?
Мы не позволим
Ахиллу, полагает Платон, бродить, тоскуя, берегом моря; мы напрочь
изгоним тоску из своего обихода. Мы не позволим Приаму кататься в грязи,
умоляя
вернуть ему тело сына его, Гектора; нет, мы вместо
этой безрадостной картины дадим образцы необыкновенной стойкости и
присутствия
духа. Мы создадим произведения, достойные Гомера, но без его вопиющих
недостатков, лишь вредящих общественному воспитанию.
Но как же быть с
талантливым художником, поэтом, актером, неспособным подняться до таких
идейно-художественных высот? "Мы преклонимся перед ним, как перед чем-то
священным; удивительным и приятным, -- говорит Платон, -- да и
отошлем его в другое государство... Сами же
удовольствуемся по соображениям пользы более суровым, пусть и менее приятным
поэтом и творцом сказаний, который подражал бы у нас способу выражения
человека
порядочного и то, о чем он говорит, излагал бы согласно образцам,
установленным
нами".
Сам Платон
признает, что ввести эти "идеальные порядки", подчинить им реальную
жизнь
будет необычайно трудно. Придется ломать человеческую природу, вторгаться в
святая святых бытия... Для того чтобы это стало
возможным, надо,
прежде всего, пользуясь приемами селекции, как это делают пастухи, но -
применительно к людям, вывести особую породу идеальных, озабоченных лишь
общественным благом, "стражей порядка" с их особым статусом и
чрезвычайными
полномочиями.
(Дзержинский,
"железный Феликс", мечтал уже в наше время о таких же абсолютных
"стражах", чекистах, -- "с холодной головой и горячим
сердцем").
Но
эти внешние опоры все же ничто без опор в душе каждого --
в убежденности всех в справедливости "нового порядка": нужна
идеология, согласно которой каждому было бы четко определено его место.
Только
так государству Платона была бы навсегда обеспечена стабильность; внушенные
духовные установки должны со временем слиться с идеальной
действительностью -- хотя бы в воображении.
И философ
решается
на крайность... Не имея под рукой хоть
сколько-нибудь
научной теории (как случилось столетия спустя), Платон предлагает им же
сочиненный миф, который следует возвести в державный принцип. Гражданам
идеального государства должно быть внушено, что всё они --
братья, поскольку земля -- их общая мать; и защищать ее должно,
как
родную мать, до последней капли крови, -- в этом все равны.
Но при
рождении -- так уж суждено! -- в одного подмешалось больше железа и меди, тогда как в
другого -- серебра, а то и золота высшей пробы... Так распорядилась
природа -- оттого-то каждый занимает свое место в жизни в соответствии
с
естественным порядком вещей.
Вероятно, не
было
бы ничего удивительного, если бы сам Платон верил в собственную теорию:
науки в
его время были в зачаточном состоянии. Но в том-то и дело, что "для самого
Платона это явный вымысел, в истинности которого необходимо, однако, убедить
граждан проектируемого государства. Это пример той
социальной
лжи, которая, по Платону, вполне допустима в проектируемом им государстве,
поскольку она служит благу целого" (А. Чанышев.
Курс лекций по древней
философии).
Иначе, говоря,
Платон убежден, что цель оправдывает средства, и социальный миф, который сам
он
называет "царственной ложью", должен стать государственной религией. Те
же,
кто не способен в нее поверить -- "во имя общественного
спокойствия" -- безумцы. И если они упорствуют в своем безумии, их
заключают пожизненно в тюрьму, расположенную на самой дикой окраине
государства; после смерти тела их выбрасываются непогребенными
за пределы отечества.
И
что же, счастлив ли при всем этом гражданин идеального государства? Сам
Платон
отвечает на это с обескураживающей прямотой: "Сейчас мы лепим в
воображении
нашем государство, как мы полагаем, счастливое, но не в отдельно взятой его
части, не так, чтобы лишь кое-кто в нем был счастлив, но так, чтобы оно было
счастливо в целом".
Уже
Аристотель, ученик Платона, заметил с обычным своим пристрастием к
формальной
логике, что не может быть счастливо целое, если части его
несчастливы.
Но почему
же -- несчастливы, если всякий на своем месте, если
все,
без исключения, заняты делом, и каждому обеспечен прожиточный минимум,
включающий
отдых и необходимые удовольствия?..
Гегель вскрывает
основное противоречие, государства Платона: здесь "все стороны, в которых
утверждает себя единичность как таковая, растворяются во всеобщем, --
все признаются лишь как всеобщие люди". Тогда как духовная суть
человека -- индивидуальна.
Личность
исчезает, "растворясь во всеобщем". Немыслимо творчество, поскольку это
прерогатива личности. Никакого движения. Мертвый застой.
"Если бы разум
правил миром, в нем не происходило бы ничего", -- гласит французская
пословица.
Так
почему же Разум всякий раз принимается всё за ту же
задачу?..
5.
Знал
ли Платон о том, что Гиппократ, его старший современник, уже распределил
людей,
независимо, как мы бы сказали, от национальности, по их поведенческим
реакциям?
Отражаются ли в реакциях холериков и флегматиков, сангвиников и меланхоликов
свойства жидких сред организмов (теория, восходящая к Гиппократу и
систематизированная И. Кантом) или физический тип индивида (по Э. Кречмеру и У. Шелдону), речь
ли о
типологии характеров, всякий раз уточняемой и утрясаемой по-новому, - я
здесь
не о том.
И физический
тип, и
темперамент, и характер присущи животному
тоже --
собаке или кошке, тем более обезьянам. В подобных классификациях отсутствует
специфично человеческое, отражающее не только природу индивида, но и его
историко-культурный архетип. Я о ЛИЧНОСТИ, тогда как все прежние
типологии -- лишь, о человеческих особях с ещё стадным
СО-знанием, об уровне, при котором природа,
физиология,
суть и альфа, и омега.
Типология
личности,
ИНДИВИДА, в самом грубом приближении выделяет следующие типы душевной
организации: ЧУВСТВЕННЫЙ -- стремящийся, прежде всего, к
наслаждению, к сиюминутному, с обостренным ощущением бытия, часто
непрактичным,
"жадностью до жизни"; МАТЕРИАЛЬНЫЙ -- воспринимающий мир по
преимуществу предметно, с его практической стороны, рассчитывающий свои
действия и в силу этого ограничивающий себя в удовольствиях; ДУХОВНЫЙ
-- со склонностью к
абстрагированию, к углублению в суть явлений, часто мнимому, оторванному от
реалий.
Чувственность в
той
или иной мере дарована нам самой природой, бродит в крови. И нас
инстинктивно
покоряет естественность чувственной душевной организации при всей ее
очевидной
примитивности и неосознанном эгоизме. "Здоровая натура" -- говорим
мы
о таких людях, не то посмеиваясь, не то завидуя
этой
стихийности...
Материальный
склад натуры уже не прямо привнесен природой, но возник вместе с трудовой
деятельностью человека; он осознал мир как материал, пригодный для обработки
себе во благо. Склонность такого индивида вторгаться в мир бывает и
разрушительна, но чаще всего -- созидательна и
благотворна, хоть побуждением служат сугубо личные потребности --
"эгоистические". "Чтобы снискать себе завтрак, мы обращаемся не к
совести
булочника либо колбасника, но к их карману", -- писал Адам Смит. Люди
такого склада -- подлинный материал мировой
истории...
Духовный склад
личности -- производное уже всей мировой
цивилизации, эры возникновения идей и обмена ими. Мозгу -- как
структуре
организма, предназначенной экстраполировать, использовать имеющуюся
информацию
для прогнозирования -- свойственно создавать модели, на человеческом
уровне -- теории, мечтания... Благо, когда перед индивидом некоторый;
"пасьянс идей", и он выбирает между ними или хотя бы сравнивает их; чаще
же
он прислоняется к уже готовой "истине", обычно
модной или господствующей.
Все
плотское, материальное, для личности духовного типа приемлемо лишь в рамках
некоей теоретической модели, оправдывающей наслаждение. Кинорежиссер Андрей
Тарковский ответил американскому студенту на вопрос, как тому быть
счастливым: "А ЗАЧЕМ вам быть счастливым?"
Счастье
(вспомним
Платона) предполагало и непременное оправдание этого
счастья.
ФИЛОСОФА ВЛЕКУТ
ЛАВРЫ ЛИКУРГА, легендарного законодателя Спарты; ему тоже хочется оставить
после себя материализованную идею, овеществленную мысль, --
государство, основанное на взвешенных им принципах. Платон
отправляется
на Сицилию предлагать свой социальный проект тамошнему тирану Дионисию.
Философ
собирался стать при нем кем-то вроде официального идеолога. Но тирану,
умному и
далеко не бесталанному, абсолютная власть сама по себе вполне заменяла любые
идеи. Платон ввязался, в конце концов, в придворные склоки и едва не угодил
в
рабство. Выкупили его друзья.
Мечта
оказалась утопической.
Но
надежда не оставляет Платона. Еще дважды он посещает Сицилию, где очередной
тиран, сын и наследник прежнего, Дионисий Младший
даже
прислушивается к его советам. Но для того, чтобы внедрить новое, надо
изменить существующее... Какой же самодержец рискнет так испытывать судьбу!..
Опять
интриги и склоки; опять спасающее Платона вмешательство
друзей...
Мыслителю,
которому мы обязаны самим словом "утопия", Томасу Мору, повезло меньше:
отстаивая свои взгляды католика и паписта, он отказался признать английского
короля Генриха VIII главой англиканской церкви -- и
был казнен.
В "Утопии"
Мора
ни слова о праве человека на свободное суждение. Как и Платон, Мор в
проектируемом им обществе настаивает на обязательной религии --
для острастки и ограничения произвольных движений души. Выверенные
наперед принципы сопровождают всю жизнь утопийца,
гражданина идельного государства. При всяком
сомнении
он тут же "ищет покровительства религии, которая сурова и строга и
обыкновенно
печальна и непоколебима".
Религия на
страже
добродетели; добродетель, прежде всего, в отказе от удовольствий, даже
предписанных природой. Мор уверен: не боясь кары свыше,
человек тут же пустится во все тяжкие; и тогда "не сыскать такого глупца
(! .
М.Т.), который не понял бы, что всеми правдами и неправдами надобно
стремиться
к удовольствию..." Ведь какая может быть польза, если после смерти ты
ничего
не получишь, а всю эту жизнь проведешь бессладостно,
то есть несчастно?
Как и Платон,
Мор
ничуть не рассчитывает на элементарную порядочность человека, на его
гражданскую совесть -- лишь на мистический
трепет, на религиозную веру, приравненную, по сути, к первобытному табу.
Провинившихся утопийцев "терзает тайный
религиозный
страх, и сама жизнь их недолго пребудет в безопасности. Если не подтвердят
они
поспешно священникам своего раскаяния, то их хватают, и сенат карает их за
нечестие"...
Утопийцы в
своем государстве опутаны множеством регламентаций
и
запретов. Чтобы отправиться в какую бы то ни было поездку, следует
заручиться
письменным дозволением, выдаваемым лишь за отменное поведение и в котором
предписан срок отлучки и время возвращения.
Но, видимо,
жизнь
на проектируемом идеальном острове так
уж не отвечает человеческой природе, что приходится
оговаривать:
"Если кто уйдет за границу по собственной воле, без разрешения правителя,
то
пойманного подвергают великому позору: его возвращают как беглого и жестоко
карают. Отважившийся вторично совершить побег становится
рабом..."
Это уже и не
средневековый монастырь с его нравами, а нечто худшее. Младший современник
Мора
Т. Степлтон свидетельствует, что
автор "Весьма полезной, а также и занимательной, поистине золотой книжечки
о
наилучшем устройстве государства" (в традициях того времени полное
название
"Утопии" еще длиннее) "охотнее всего читал и изучал Платона и
платоников,
так как из их сочинений можно много узнать об управлении государством,
общественной жизни граждан и об их
взаимоотношениях".
Современный
британский биограф Мора Р. Чемберс
пишет: "Утопия
это строго праведное и пуританское государство, в котором немногие из нас
были
бы совершенно счастливы... Ибо всякий, кто не верит
в
существование Бога или в бессмертие души, не считается там гражданином и
даже
человеком; он не допускается к какой-либо должности и презирается как
существо
неизменно подлой и мерзкой породы... Идеал "Утопии" восходит к самым
суровым порядкам, которые когда-либо знал мир. Через республику Платона он
ведет к казарменной жизни спартанского воина, а через опыт самого Мора этот
идеал восходит к жизни монаха картезианского
монастыря".
Конечно,
это еще смягченная характеристика "идеального государства", которое,
однако, привлекло Маркса и Энгельса тем, что на блаженном
острове Утопия "уничтожены не только классовые привилегии, но и сами
классовые различия".
Того, что
равенство
утопийцев в рабском состоянии всех разом, наши
мыслители проглядели...
Поразительно,
сколь же довлеет прошлое над теми, кто берется вести нас в грядущее!
"Вспомним,
что великий сын Италии Томмазо Кампанелла назвал
свою
мечту о человеческом счастье "Городом Солнца" (1623 г.), и вполне допустимо, что его рассказ о
соляриях -- жителях этого города -- складывался под влиянием
рассказов о других людях, поклонявшихся Солнцу в далеком и таинственном
царстве
Тавантин-суйу... Совершенно очевидно, что Инка Гарсиласо де
ла Вега был одним из тех, кто принес в Европу, по крайней мере, ростки тех идей, которые на
новой
почве помогли вызреванию золотой утопической мечты великих духом людей об
идеальном обществе" (В. Кузьмищев.
Послесловие к "Истории государства
инков").
Советский
историк
скован официальным отношением к "великим предшественникам научного
социализма", хотя у самого Гарсиласо, хрониста погибшей
империи, и следа нет "золотой утопической мечты".
А вот в
"Городе
Солнца" Кампанеллы мы, действительно, встречаем нечто такое, что уже, так
или
иначе, было реальностью в империи инков. Но это --
именно
мечтания в отличие от сурового реализма хрониста. Кампанелла,
воздавая хвалы трудолюбию и добродетелям своих соляриев, пишет; "Но вот
что у
них превосходно и достойно подражания: никакой телесный недостаток не
принуждает их к праздности, за исключением преклонного возраста, когда,
впрочем, привлекаются они к совещаниям: хромые несут сторожевую службу, так
как
обладают зрением; слепые чешут руками шерсть, щиплют пух для тюфяков и
подушек;
те, кто лишен и глаз и рук, служат государству своим слухом, голосом и
т. д. Наконец, ежели кто-нибудь владеет всего одним каким-либо членом,
то
он работает с помощью его в деревне, получает хорошее содержание и служит
соглядатаем, донося государству обо всем, что
услышит".
Если перенестись
мысленно в Древний Китай, то окажется, что убогие там также принуждаемы
были к доносительству. По некоторым источникам, дозорными на сторожевых
вышках
Великой китайской стены служили женщины, у которых калечились --
утверждают даже, что отрубались -- ноги; они не могли
покинуть свой пост и должны были служить со всем
прилежанием...
Как
и Платон, не обошел Кампанелла, проектируя свой идеальный город, и
спартанских
порядков, которые были ему известны в изложении Плутарха, писавшего:
"Ликург
первый решил, что дети принадлежат не родителям, а всему государству, и
потому
желал, чтобы граждане рождались не от кого попало,
а
от лучших отцов и матерей".
"На
деторождение, -- читаем у Кампанеллы, -- солярии смотрят как на
религиозное дело, направленное ко благу государства, а не отдельных лиц,
причем
необходимо подчиняться властям... Производительницы и производители
подбираются
наилучшие по своим природным качествам, согласно правилам философии... Когда все, и, мужчины, и женщины, на занятиях в
палестре,
по обычаю древних спартанцев, обнажаются, то начальники определяют,
кто
способен и кто вял к совокуплению, и какие мужчины и
женщины
по строению своего тела более подходят друг к другу... Женщины статные и
красивые соединяются только со статными и крепкими мужьями, полные
же -- с
худыми, а худые -- с полными, дабы они хорошо и с пользою
уравновешивали
друг друга..."
Кстати,
должно бы возникнуть неравенство людей, не в пример более глубокое и
необратимое, чем классовое, -- генетическое. В
сущности, Кампанелла мечтает о выведении пород людей, как это делают со
скотом.
Идеализация образа этого католического мечтателя в советской истории все от
того же -- от поисков "подлинно научного
социализма" своих идейных корней.
6.
НАДО
ЛИ УДИВЛЯТЬСЯ ТОМУ, что упоминаемая выше держава инков рухнула при первом же
толчке извне, оставив лишь немые каменные свидетельства, а идея
выжила?..
Год
спустя после выхода в свет хроники Инки Гарсиласо,
в
1610 году, на окраине исчезнувшей "идеальной империи", в Парагвае,
было организовано по строго намеченному плану теократическое государство
иезуитов. Оно просуществовало более полутораста лет и рухнуло, опять таки,
лишь
из-за вторжения извне.
Члены ордена
иезуитов, отличавшиеся особым рвением в миссионерских делах, всё
просчитали наперед, решив знакомую им в общих
чертах
социалистическую - по сути! - идею, практически воплощенную инками,
одухотворить христианством. Мечта об идеальном государстве становилась
реальностью.
Наиболее
объективное свидетельство об этой реальности мы находим у французского
мореплавателя Луи де Бугенвиля, который в
1767 г. на фрегате "Будез" поднимался в устье реки Ла-Платы. Сам он
подчеркивал, что об этом "своеобразном правлении" необходимо
повествовать
"без гнева и пристрастия".
Примечательное
уточнение, если учесть, что это официальный, отчет мореплавателя о
католических
миссиях католическому королю Франции.
Бугенвиль
сообщает, что миссионеры, "приобщая индейцев к католической церкви, несли
дикарям цивилизацию и в то же время становились хозяевами обширной и богатой
страны... Иезуиты устремились на это поприще с мужеством мучеников и с
поистине
ангельским терпением. Действительно, нужно было обладать и тем, и другим
качеством, чтобы привлечь к себе, удержать и принудить к послушанию |и труду
людей диких, непостоянных, привыкших столь же к праздности, сколь и к
независимости. Препятствий было множество, трудности возникали на каждом
шагу,
но рвение восторжествовало, и кротость миссионеров привлекла, наконец, к ним
суровых лесных жителей. Они были сведены в поселки, им дали законы и научили
полезным и интересным ремеслам; так миссионеры обратили этот народ, не
имевший
ни обычаев, ни веры, в людей кротких, строго выполняющих все христианские
обряды. Увлеченные убедительным красноречием своих апостолов, индейцы
добровольно подчинились людям, которые жертвовали собой для
их счастья..."
Начав столь
патетически, Бугенвиль, однако же, констатирует,
что,
как только нескольким индейским семьям представилась возможность покинуть
иезуитские миссии, они тут же это сделали. "Они были устроены в Мальдонадо (вне государства иезуитов. -- М. Т.), где и до настоящего времени
показывают пример трудолюбия и искусства в ремеслах. Я был удивлен тем, что
мне
рассказывали об этом недовольстве индейцев. Как связать это с тем, что я
читал
о методах, посредством которых ими управляли? Законы в миссиях казались мне
образцом управления, способного дать людям счастье и
благополучие.
Действительно
(продолжает
Бугенвиль), представьте себе в общих чертах
это
замечательное управление, в основу которого положены лишь религия и
убеждение;
что может быть благороднее такой организации для человечества! Общество,
члены
которого живут на плодородных землях, в благодатном климате и трудятся
сообща,
а не работают только каждый на самого себя. Плоды общего
труда честно свозятся в общественные склады и распределяются между членами
общества по их потребностям -- на жизнь, на одежду и на хозяйственные
нужды (от каждого по способности, каждому по потребности -- принцип
"научного коммунизма". -- М. Т.); человек в
расцвете
сил кормит своим трудом только что родившегося ребенка, а когда время
истощит
его силы, сограждане оказывают ему те же услуги, которые он сам раньше
оказывал
другим; частные дома удобны, общественные здания красивы; все исповедуют
один и
тот же культ и строго соблюдают его. Этот счастливый народ не знает ни
рангов,
ни условностей; он равно свободен как от бедности, так и от
богатства..."
Но тут же
повествование прерывается невольным вздохом: "...Такими должны были
казаться
и казались мне эти миссии. Но это была иллюзия, ибо в
вопросах управления (людьми. . М.Т.) между теорией и практикой
дистанция огромного размера. Я убедился в этом на фактах, сообщенных мне
единодушно сотней очевидцев...
Страна была
разделена на приходы, каждый из которых управлялся двумя иезуитами -- священником и викарием (его помощником и
заместителем). Содержание поселений требовало мало расходов, так как индейцы
сами обеспечивали себе кров, добывали пищу и делали одежду. Самые большие
расходы вызывались содержанием церквей, великолепно построенных и богато
украшенных... Индейцы -- мужчины и
женщины -- рабски подчинялись священникам. Они не только позволяли
наказывать себя плетью, как школьников, за общественные проступки, но и сами
просили наказывать их даже за грехи, совершенные
мысленно..."
Самая
жизнь "христианских коммунаров" столь же рационально выверена, как и все
общественное устройство.
Бугенвиль:
"Священник вставал в пять утра, молился и в половине седьмого служил
мессу. В
семь часов происходила церемония целования его руки...
Народ
с восьми часов утра был занят на разных работах в поле и мастерских; женщины
пряли; каждый понедельник им выдавали определенное количество хлопка, и в
конце
недели они должны были принести готовую пряжу. Вечером в половине шестого
они
собирались для вечерней молитвы и целования руки священника; затем им
раздавали
мате (парагвайский чай) и по четыре фунта говядины, а также маиса на каждое
хозяйство из расчета на восемь человек. В воскресенье не работали, так как
церковная служба в этот день отнимала еще больше времени, чем обычно; затем
люди могли заняться некоторыми играми, столь же унылыми, как и вся их
жизнь..."
Мореплаватель
мог
бы сравнить это существование с питанием его моряков в дальнем плавании:
сытная
и обильная пища, однако лишенная чего-то совершенно необходимого, о чем
тогда и
не подозревали, -- витаминов. Казалось
странным,
что на берегу те же моряки, часто недоедавшие, пропивавшиеся до последнего в кабаках, все же телесно были здоровее, чем
на
корабле с продуманным до деталей питанием.
Так
и в жизни: нам подчас необходимее то, без чего, кажется, вполне можно бы
обойтись. Индейцам из глухой парагвайской пампы, вдруг обласканным
цивилизацией, недоставало того же, что и всем, постоянного выбора из
предлагаемых жизнью обстоятельств, нормальных эмоций, сопряженных с этим
выбором
и оживляющих мозг. У них фактически была отключена та его часть
(вся правая половина), что ведает эмоциями. И желание быть
наказанными
за несуществующие грехи (в сочетании с ежедневным обрядом целования рук)
заставляет предположить массовые психосексуальные
отклонения.
Мозгу -- еще больше, чем мышцам, -- необходимы
постоянные нагрузки; одно это дает основание утверждать, что "идеальное
общество" невозможно уже из соображений физиологии.
Расчетом
иезуитов
была выверена и доза развлечений, и доза демократии в миссиях. Бугенвиль: "В каждом приходе
ежегодно выбирали лиц, на которых возлагались некоторые административные
обязанности. Церемония их избрания происходила в первый день года в церкви и
протекала с большой пышностью, под звон колоколов и звуки разного рода
инструментов... Празднования в честь прихода и его священника сопровождались
народными гуляниями и театральными представлениями; ставились даже комедии,
походившие, наверное, на наши старинные пьесы, называемые
мистериями..."
Но
и организованное "веселье" -- с очевидным уклоном в
морализаторство -- было безрадостным. Опыт
современной
кибернетики показывает, что программировать можно лишь строго рациональные
действия; спонтанные проявления не программируются. Но без последних
немыслим человеческий интеллект.
У
человека, в отличие от какого бы то ни было компьютера, самый рациональный
поступок уходит корнями в иррациональную глубину подсознания; выбор
происходит
там, в глубине. А при гнёте обстоятельств, без выбора, немыслима ни сама
личность,
ни путь к ней.
Движение
от стадной особи к индивидуальной личности --
а в
этом сам ход мировой истории -- физиологически неизбежен,
"запрограммирован" самой природой и не поддается никакому
математическому
моделированию. Кибернетика все так же далека от создания искусственного
интеллекта, как и в пору ее зарождения, в 50-е годы нашего столетия, когда
казалось, кстати, что задача эта вот-вот будет решена.
Тем
бессмысленнее постоянные попытки "программировать" ход
истории.
"Идеальное
общество" подразумевает, само собой, полное имущественное равенство, -- иначе говоря, отсутствие частной собственности.
"Индейцы не
имели, в сущности, никакой собственности, --
заключает
Бугенвиль. -- Их жизнь была заполнена
однообразным трудом и невероятно скучным отдыхом. Этой скукой, которую
справедливо называют смертельной, объясняется, почему, как я слышал, они без
сожаления расстаются с жизнью. Заболев, они редко выздоравливают. Если их
спрашивают, печалит ли их смерть, они отвечают, что нет; так это и есть в
действительности. Не приходится теперь удивляться тому, что индейцы...
стремились бежать из этого заключения. Иезуиты же изображали нам этот народ
как
людей, разум которых никогда не может подняться выше
детского".
Идея
христианского
коммунизма вложена Достоевским в уста Великого Инквизитора, который, как
всегда
и везде идейные коммунисты, желал только блага: "У нас все будут счастливы
и
не будут более ни бунтовать, ни истреблять друг друга...
О,
мы убедим их, что они тогда только и станут свободными, когда откажутся от
свободы своей для нас и нам покорятся... О, мы убедим их наконец не
гордиться.
докажем им, что они слабосильны, что они только жалкие дети, но что детское
счастье слаще всякого... ("Мы будем петь и смеяться, как дети, среди
упорной
борьбы и труда..." -- пелось в популярнейшей советской песне. --
М. Т.).
Да, мы заставим их работать, но в свободные от труда часы устроим им жизнь
как
детскую игру, с детскими песнями, хором, с невинными плясками. О, мы
разрешим
им и грех, они слабы и бессильны, и они будут любить нас, как дети, за то,
что
мы позволим им грешить! Мы скажем им, что всякий грех будет искуплен, если
сделан будет с нашего позволения; позволяем же им грешить потому, что их
любим,
наказание же за эти грехи, так и быть, возьмем на себя... -- и они
будут
нам покоряться с весельем и радостью. Самые мучительные
тайны
их совести -- всё, всё понесут они нам, и мы всё разрешим, и они
поверят
решению нашему с радостию, потому что оно избавит
их
от великой заботы и страшных теперешних МУК РЕШЕНИЯ ЛИЧНОГО И СВОБОДНОГО
(Выделено
здесь и далее мной. -- М. Т.) И все будут счастливы, все
миллионы
существ, кроме сотни тысяч управляющих ими. Ибо лишь мы, мы, хранящие
тайну, только мы будем несчастны... Тихо умрут они, тихо .угаснут во
имя Твое (Христово) и за гробом ОБРЯЩУТ ЛИШЬ СМЕРТЬ. Но мы
сохраним СЕКРЕТ и для их
же счастия будем манить их наградой небесною и вечною. Ибо
если б и было что на том свете, то уж конечно. НЕ ДЛЯ ТАКИХ, КАК
ОНИ".
7.
ФЕНОМЕНАЛЬНОСТЬ
ПРИРОДЫ ЧЕЛОВЕКА в ее двойственности: индивидуальность каждого ничуть не
мешает
ему быть существом общественным. Более того, чем уникальнее
личность, тем она "общественнее"; во всяком случае, неизмеримо
возрастает
ее социальная значимость. Человек ценен не всеобщим
в
его сути, а уникальным, без чего никакое творчество (искусства, науки, само
движение мысли) невозможно.
Утопист, же,
проектируя свое социальное устройство на всех разом, всегда имеет в виду
"одномерного человека". В утопическом социуме человек ценен не сам по
себе,
но -- в массе, как составная ее частица. Певец
социализма Маяковский мечтал "каплей литься с массами", благоговел перед
партией, которая вся, разом, -- "рука миллионопалая,
сжатая в один громадный кулак".
Ленина восхищала
эта сторона утопического социализма, и он справедливо считал его "одним из
источников" социализма "научного".
Шарль
Фурье, замысливший в начале позапрошлого века, как раз на взлете
капиталистической предприимчивости, свой "Новый хозяйственный социетарный мир" (так назывался его главный труд),
предвидит, как в грядущем "промышленные армии (!) произведут работы, одно
представление о которых приведет в трепет наши корыстные души... 10-20
миллионов рабочих рук будут до тех пор наносить землю, увлажнять ее,
засаживать
деревьями... пока пустыня (Сахара) не превратиться в
цветущую плодородную страну".
По
проложенным каналам "огромные корабли сумеют пересекать не только такие
перешейки, как Суэцкий и Панамский, но получат доступ к внутренним морям,
вроде
Каспийского, Азовского (?), Персидского (?) и
Аральского...".
Это
развитие "идеи" старшего современника утописта, графа (и ярого
революционера!) Оноре Мирабо:
"На месте кривых уродливых рек построить прямые
ровные каналы"...
Возделывать
землю
станут-де даже на побережье Ледовитого океана; распахано будет все, что
только
возможно, отчего климат планеты, по мнению Фурье, изрядно потеплеет, и
морская
вода, ныне непригодная для питья, разбавленная растаявшими ледниковыми
шапками
планеты, "приобретет вкус лимонада"...
Итак,
мир будет преображен трудом, по преимуществу физическим, и все дело, по
Фурье,
упирается в самое малое: чем же привлечь "10-20 миллионов рук"?
Ему, как и
Платону
в его время, приходится поломать над этим голову.
Фурье
уже признает какие-то скрытые мотивации в человеческой натуре; он выделяет
здесь "страсть к интриге", "страсть к переменам", "половую
страсть"...
Члены его
знаменитых трудовых ассоциаций, фаланг, как называет их Фурье на
древнегреческий манер, должны быть побуждаемы этой "страстью к интриге":
"Начальники, побуждаемые соперничеством к изучению своего производства,
вносят в работу познания, свойственные первоклассной учености. Их
подчиненные
вносят в нее порыв, который смеётся над препятствиями, и истинный
фанатизм... В пылу действия они выполняют то, что кажется
невозможным
для человека... Всякое препятствие рушится перед обуревающей их гордостью;
от
слова "невозможно" они пришли бы в неистовство, и самые тяжелые работы
для
них лишь маленькие игры... Таковы атлеты, которые
придут на смену нашим вялым наемным рабочим и которые сумеют вырастить
нектар и
амброзию на почве, что под слабыми руками людей цивилизации дает лишь тернии
и
плевела".
Все мы
свидетели,
как "страсть" эта была интерпретирована теоретиками
да и практиками "научного социализма" как "социалистическое
соревнование"...
Ну, а как голого
энтузиазма окажется недостаточно? Не беда! Живой организм управляем мощными,
не
поддающимися никакой девальвации природными инстинктами --
как не запрячь их!.. "При помощи одного лишь рычага любви можно
собрать 120 миллионов легионеров обоего пола, которые будут выполнять
работы, одна мысль о которых привела бы в оцепенение от ужаса наши жадные до
наживы умы. Любовное ухаживание, ныне столь бесполезное, станет, таким
образом,
одним из самых блестящих двигателей социального
механизма".
"Половая
страсть" как экономический рычаг. Вместо принуждения бичом надсмотрщика
игра
на живых струнах, естественное, так сказать, понуждение. Взаимное
удовлетворение,
возможность совокупления послужат вознаграждением мужчине и женщине за их
труд.
Тот, кто ленится, останется без такой награды. "Кто не работает,
тот..."
Но человек,
отождествляемый со своей жизнедеятельностью, даже объективно полезной,
ничуть
не личность; он, отождествляемый лишь с органическими отправлениями -- и не человек вовсе. Бездушные округления
гигантских
множеств -- 10, 20, 120 миллионов --
уместны
лишь в отношении насекомых, скажем, бабочек-подёнок, вдруг, однажды в году,
собирающихся тучами для массового спаривания.
Как
и Платон, французский утопист готов, не медля, воплощать проект в жизнь.
Платон сам ездил к сильным мира сего -- Фурье ожидает их у
себя: он шлет им письма и ежедневно, ровно в полдень, спешит домой, чтобы
встретить посетителей, готовых финансировать и осуществлять его
замыслы.
Кстати, тем, кто рискнул бы вложить деньги в осуществление утопии, Фурье
обещает дивиденды, а не одно лишь физиологическое стимулирование. Не этой ли
надеждой на некие "дивиденды" были окрылены прославленные ныне русские
промышленники-меценаты -- Морозовы, Мамонтовы, Щукины... --
жертвовавшие "на революцию" куда большие суммы,
чем на искусство?.. Все они в той или иной мере были
фурьеристами.
"Все
мы, любители народа, смотрим на него, как на теорию", -- скажет
Достоевский через много лет после того, как сам пройдет искус фурьеризмом.
На
собраниях кружка петрашевцев, в которых он участвовал, много говорилось о
том,
что "гений Фурье освободил нас от великого труда изобретательности, дал
нам
подлинное учение".
Учение
о том, как осчастливить человека, обезличивая его... Вот как представлял
себе
достижение общественного абсолюта младший современник Фурье, утопист Теодор
Дезами в своем "Кодексе общности": "Верное
средство
лишить энергии, одержать победу... путем посылки за пределы страны не более
трехсот-четырехсот тысяч воинов. -- Постепенное освобождение всех
народов:
менее чем через десять лет войны. -- Полная, всечеловеческая
общность".
О такой
"полной
общности" в итоге каких-нибудь "десяти лет войны" мечтал Ленин, для
которого российская революция была лишь прелюдией к всемирной пролетарской;
потому-то жертвы, грандиозные в масштабах страны, казались допустимыми
во вселенских масштабах.
8.
АБСОЛЮТНОЕ
ДОВЕРИЕ К РАЗУМУ, к его способности создать на рациональных началах новую
действительность -- обычная привилегия т.н.
высоких умов. В самом деле, раз уж пустые догмы, глупейшие суеверия,
голословные учения столь прочно, порой на века, овладевают общественным
сознанием, то почему бы не запустить в дело стоящую
идею, подкрепленную истинным знанием, чтобы она, материализуясь в массах,
чудесно преобразила бы нашу жизнь?..
"Свет
человеческого разума -- это вразумительные
слова,
однако, предварительно очищенные от всякой двусмысленности точными
дефинициями, -- писал в XVII веке английский философ Томас Гоббс,
чеканностью стиля подчеркивая благодетельный диктат трезвой и ясной
мысли. -- Рассуждение есть шаг, рост знания -- путь, а
благоденствие
человеческого рода -- цель".
Философ-марксист
В. Сагатовский в работе "Вселенная
философа", вышедшей, как сейчас принято говорить, во времена застоя,
допускает следующее "разумное разделение труда" в социалистическом
обществе: "Надо согласиться с тем, что кто-то ставит и намечает принципы
решения глобальных проблем, а кто-то отрабатывает технологию их решения в
конкретных вариантах. Специалист второго рода видит (и очень детально) узел
какого-то устройства, а может быть, и все это устройство. Специалист первого
рода, не вникая в детали, пытается понять назначение и место различных
"устройств" в жизни общества в целом".
Итак,
"философ смотрит на мир (и на людей! . М.Т.) с
высоты
птичьего полета, а технолог рассматривает в лупу маленький участок ближайшей
поверхности... Если науки типа физики (!) управляют производством СРЕДСТВ
человеческой деятельности, то философия управляет производством ЦЕЛЕЙ этой
деятельности".
Каковы
же эти цели? Философ-марксист заблаговременно отвечает на могущие возникнуть
возражения; он строит, в традициях средневековых схоластических дискуссий,
литературный диалог, в котором Философу приходится убеждать закоренелого
Скептика, в конечном счете, -- само
собой! -- одержи.вая над ним победу:
"Философ: -
Если мы хотим в каждом сформировать настоящего человека и подлинную
личность,
надо четко представлять, их отличительные признаки.
Скептик:
- Зачем
формировать? Что вам человек - розовый куст, что ли? Пусть сам свободно
развивается. Свободное развитие личности! Да в этом весь смысл жизни
человеческой!
Философ:
- Свобода без плана и контроля --
это
стихийность. Хотите вы или нет, но придется понять (!), что современное
человечество не может позволить себе роскошь стихийности ни для общества в
целом, ни для каждой отдельной личности".
Кто
же возьмет на себя функцию "специалиста первого рода" --
планировать и
контролировать "формирование настоящего человека и подлинной
личности"?
Такие люди, оказывается, уже есть. Они сами объявляют о себе, о своей
готовности взвалить на плечи тяжкое бремя руководства остальными.
В. Сагатовский приводит в этой связи слова, сказанные Ромен Ролланом: "Природа создала меня дальнозорким.
Другие видят лучше вблизи. Мои глаза устроены так, что видят далеко.
Оставьте
же меня на моем посту и вместо, того, чтобы мешать дозорному, используйте
его!"
Итак, сама
природа
распорядилась наилучшим образом, разнеся людей по двум разрядам (что имелось
в
виду еще в утопии Платона): законодателей и исполнителей, мудрецов и -
прочих.
Само собой, вторых -- подавляющее большинство, первых же --
считанные
единицы; иначе неизбежна разноголосица мнений и, в конечном счете, все та же
"стихийность" вместо четкого "плана и
контроля".
Правда, Скептик
у
В. Сагатовского настаивает на том, что
человек-де есть "нечто неповторимое" и потому -- "высшая ценность
сам по себе, как личность". Кстати, и Маркс, и Энгельс с этим согласились
бы.
Но Философ -- не просто марксист, но
"марксист-ленинист" -- тут же язвительно парирует: "Любой
человек?..
А разве всякую неповторимость надо ценить? Неповторимость извращенности или
глупости, например, тоже?"
Право
определять,
что является глупостью или извращенностью, он, разумеется, оставляет за
собой,
чувствуя себя, как и Ромен Роллан, "дозорным",
из
тех, "что видят далеко"...
Так
что же, доверимся державному, не ведающему сомнений Разуму? Поверим в его
способность как-то спрямить извилистый и прихотливый путь человечества,
подчинить логике, ввести в рациональные рамки?.. ("На месте кривых
уродливых
рек построим прямые ровные каналы"?)
Действительно,
суть величайшего творения природы --
Разума --
не в том ли, чтобы прогнозировать события, упреждать случайности,
противостоять
хаосу?.. Кратчайший миг мировой истории -- 6-8 тысяч лет, немногим
больше
двухсот поколений прошедших по земле людей, -- а
сколько крови, страданий и слез!.. Так рискнем, быть может, опрометью
довериться Разуму?
Конечно, и на
этом
пути, выверенном наперед, возможны издержки,
ущемление
чьих-то личных прав. Но не преувеличиваем ли мы все же
индивидуальность
каждого из нас? Да и всякая ли индивидуальность в
самом деле так уж симпатична?..
И вообще, быть
может, то, что не годится для индивида с его непредсказуемой психикой,
годится
для совокупности тех же индивидов, для их множества -- так,
как решает свои проблемы математическая теория множеств -- для общества
в
целом?..
Приветствуя
советский народ в очередную годовщину Октябрьского переворота
1917 года,
"дальнозоркий" Ромен Роллан --
лауреат Нобелевской премии, "великий европеец", как величали его
на
Западе, -- писал: "Великая революция, чьим меченосцем и крестоносцем
сделалась Россия, открывает собою новый период развития
человечества".
Личный
друг Роллана "великий пролетарский художник" Максим Горький благодарит
его
за поддержку и сочувствие "великому делу". Глаза Горького тоже
"устроены
так, что видят далеко"...
Еще
об одном европейце. "Мало, что было настолько же не по душе Конан Дойлу, как те силы, что пришли к власти в России к
концу 1917 года и спешили вывести страну из войны..."
(Дж. Д Карр. Жизнь сэра Артура Конан Доила).
Он предвидел
страшную диктатуру.
9.
ОТ ОСОБИ --
К
ЛИЧНОСТИ... Не значит ли это, что обе сущности в
потенции скрыты в каждом из нас? Не в искусстве ли всего ярче проявляется
индивидуальное начало? Но присмотритесь к толпе писателей, музыкантов или
художников -- к их "творческим
тусовкам", -- и вы обнаружите в каждом массового человека, сможете
предугадать реакцию этой толпы, как и всякой другой. Что уж говорить о
рядовых
людях...
В
этом объективная биполярность нашей психики, подобная скрытой андрогинности любого организма с неизбежной долей
гормонов
противоположного пола. Дело лишь в количественном (быть может,
переходящем в иное качество) соотношении од.ного
и
другого.
Собственно,
иначе и
быть не может. Душа наша, подобно двуликому Янусу, обращена вовне и
вовнутрь.
Это та сторона психики, где сталкиваются и соотносятся друг с другом
внеш.ние
впечатления и внутреннее состояние. Кстати, Янус в рим.ской мифологии -- божество прошлого и грядущего, входа и
выхода, -- не философского ли "черного
ящика"?..
В
произведениях, которые мы относим к мировой литерату.ре -- с той
обобщенностью образов, оборотной стороной которой является некоторая
схематичность, -- сущности эти разъединены для
наглядности и персонифицированы в классических парах: дон Кихот и Санчо Панса, Гулливер и
лилипуты
(все разом, интегрированное множество), Тиль Уленшпигель
и Ламме Гудзак,
отечественные -- индивидуал Онегин и
подверженный моде, "всеобщему", Ленский, Печорин и Грушницкий...
Вспомним,
наконец, таких популярных Шерлока Холмса и доктора Уотсона. Легко
убедиться, насколько, при всем единомыслии героев, полярно их
мироощущение, представление о свободе. Для Холмса она --
в согласии с самим собой, для милейшего доктора -- в согласии со
всеми. А это означает, что и представление о счастье, о мировой гармонии у
них
разное.
И век
Двадцатый готов был вдруг реализовать подспудные мечты и того, и
другого --коммунального человека и ярко выраженного индивидуала.
Причем
и ту и другую мечту намечалось реализовать во
всепланетном масштабе -- то есть столкновение было
неизбежным.
Такое
"избрание" 20-го столетия для осуществления "многовековой мечты
человечества" (обычный словесный трафарет недавней коммунистической
пропаганды -- без уточнения, разумеется, что
мечта уже со времен Платона была не одна) не содержит в себе ничего
мистического. "Вдох" европейской истории, объективно отождествившейся с
мировой, был продолжителен, как никогда ранее. Собственно, история
человечества, -- будучи до того историей локальных регионов,
стран
и народов -- впервые получила право называться
мировой.
Мир в результате
великих географических открытий на Западе и проникновения на Восток, к
рубежу
Евразии, сразу стал обозримым. Конечно, множество земель еще не было
открыто,
но все они просто ждали уже своей
очереди...
Это было не
только
покорение пространства, но и самого времени. С развитием истории как науки
прошлое человечества тоже становилось все более обозримым. Появилась
возможность сравнивать -- и, значит, выбирать.
Платон тоже
выбирал
в своем обозримом мире -- между Афинами и
Спартой, властью демоса и властью избранных, ведомых идеей. Избранные должны
были вести слепой демос -- таким во всех утопиях, от
христианских до сугубо атеистических, мыслилось идеальное
общество.
Но пока реальный
мир расширялся в пространстве и во времени, недосуг было заниматься
мечтаниями.
Эпохи, сменявшие одна другую, были чрезвычайно деятельными. Сознание
европейца
рационализировалось. Само христианство принимало все более рациональный
облик.
Реформация взяла у мистического, в целом, христианства его сугубо
практическую
сторону: утилитарную мораль (уже без того, чтобы подставлять щеку для
удара);
страх Божий годился для подкрепления, инобытие за гробом --
наградой за соблюдение этой морали...
Обряды в
лютеранстве, цвинглианстве, кальвинизме, в англиканской церкви,
протестантских
и иных ересях (с точки зрения папистов) упростились до минимума:
упразднялись
пышные облачения церковнослужителей, иконы, таинства; в богослужении начало
преобладать чтение и комментирование Библии, пение псалмов. Это стало
возможным
благодаря переводу священных книг на местные языки. Человек уже не через
посредство церкви, а как бы сам приобщался к благодати, возросла личная
ответственность индивида...
Церковная
Реформация шла рука об руку с Возрождением, которое, угасая на родине, в
Италии, в слишком близком соседстве с папским престолом, становилось
Северным
Возрождением, Французским, Фламандским, Фландрским,
Германским, Английским...
Человек
возвращался
к своему естеству; отсюда расцвет того, что справедливо было бы назвать
эротикой:
обнаженная натура в скульптуре и живописи, фривольность литературных
сюжетов, большая раскованность и открытость в быту.
Все чаще
вспоминается, что сам Христос не знал, как поступить с грешницей: присев,
чертит что-то на песке в хрестоматийной позе раздумья. Соглашаясь с толпой,
что
девицей учинен грех, Христос, похоже, никак не сообразит, в чем он,
собственно... Бесспорный грех, когда другому
причинено
зло, -- но тут вроде бы не тот случай...
И толпа тоже
смущена его словами: кто-де из вас без греха, первый брось в нее
камень...
И
вот уже объявлено было с церковных амвонов, что человек не должен
рассчитывать
лишь на загробное воздаяние, что верный путь к нему -- земное
благополучие, при жизни. Господь отмечает трудолюбивых.
В сущности, эти протестантские понятия шли вразрез с христовым учением,
уподобляющим посвященных божьим тварям, "ни
сеющим,
ни жнущим".
Но
практическое сознание европейца уже взламывает все двери;
персонифицировавшись
в Петре Великом, оно проникает и в Россию, теснит православие с его
византийской обрядностью. Петр презирал монашество, а при первой же
необходимости без колебаний перелил колокола на пушки, полагаясь уже не на
Господа, а на самого себя.
Наступал век
Просвещения. Знания входят в моду. Любопытство человека разожжено до
чрезвычайности. Впервые наука касается материй, недоступных
непосредственному
человеческому восприятию; уже ставятся опыты с электричеством, наблюдаются
сложные
химические реакции... Даже сегодня, говоря об
электричестве как о потоке заряженных частиц, мы мало что
объясняем (хоть используем этот феномен напропалую); прежде это казалось
просто
чудом. Но впервые Господь не имел ни малейшего отношения к чудесам.
Божественные откровения не могли помочь в постижении монгольфьера, взмывшего
над Парижем, паровой машины Уатта...
А
ведь это было лишь началом ускорявшегося научно-технического прогресса.
Победы
техники в союзе с точными науками будоражат умы гуманитариев. Кажется,
вот-вот
определятся законы истории, как законы физики, прояснятся основы
общественного
бытия -- ибо все, в конечном счете,
материально -- и можно будет руководить им и направлять, как должно...
Карл Маркс
посылает
свой фундаментальнейший "Капитал", дело всей
жизни, Чарлзу Дарвину, который раскрыл тайну
видообразования в природе; Философ собирается посвятить свой труд
естествоиспытателю. Дарвин вежливо, но твердо отклоняет эту честь. Он, как
истинный ученый, сомневается порой в собственных выводах и не хочет быть
ответственным за чужие. Маркс проделал чудовищную
по
объему работу -- в сущности, для того лишь,
чтобы
подтвердить свои же изначальные априорные постулаты, провозглашенные за
много
лет до того в тоненькой брошюре, прославленной как "Коммунистический
манифест", ч
Выводы
предшествовали анализу; краткостью они напоминали лозунг и фактически были
таковым. Брошюра открывалась словами: "Призрак бродит по Европе -- призрак коммунизма", а заключалась
намерением материализовать этот призрак: "Пролетарии всех стран,
соединяйтесь!"
В сущности, это
было все: 10 слов, тиражированных затем на миллиардах плакатов и
газетных
листов. Идея материализовалась прямо на глазах двух-трех поколений, как
происходит кристаллизация в перенасыщенном растворе. Это была воистину
"многовековая мечта человечества": "призрак коммунизма", как мы это
видели, бродит повсюду с того времени, как человек вышел на свет из общинной
пещеры. Новым было лишь упование на пролетариат, как в Поднебесной -- на земледельца. Отныне было во всеуслышание
объявлено (словами Людвига Фейербаха) об "идиотизме сельской
жизни".
Но вся Марксова идея была пока что в русле общехристианского
сочувствия к "униженным и оскорбленным" -- к эксплуатируемым
(самое ходовое словечко у Маркса и марксистов). И
содержала,
конечно, гуманистическое начало, привлекшее к ней сердца особенно там, где
страждущих было больше, чем где бы то ни было в Европе. "Молодые люди
довоенной России (до 1-й мировой войны. -- М. Т.), грязные,
бледные, возбужденные и постоянно занятые (марксистской) метафизикой, все
созерцающие глазами веры, хотя бы речь, по видимости, шла об избирательном
праве, о химии или о женском образовании, -- ведь это же иудеи и
ранние христиане эллинистических больших городов,
которых римлянин рассматривал с такой насмешкой, с отвращением и тайным
страхом" (О. Шпенглер. Закат
Европы).
Впрочем,
Маркс, греша прорицательством, был все же
основательным, до немецко-еврейского педантизма, экономистом; Энгельс, не
безгрешный по части поспешной реализации идей своего духовного сюзерена, все
же
был истинным адептом самых разных наук, их добросовестным и талантливым
популяризатором. Так или иначе, их сомнительные выводы были все же в русле
рациональной науки XIX столетия. И оба они, как уже говорилось, были
движимы простым человеческим состраданием к
угнетенным; каждый, кто заглянет в "Капитал" Маркса, кто прочтет
"Положение рабочего класса в Англии" Энгельса, убедится в этом.
Самим этим
авторам,
выходцам из зажиточных слоев, коммунизм как раз не был нужен; в большой
семье
Маркса острили на сей счет и лишь из уважения к главе семейства терпели его
расточительные интеллектуальные упражнения, зачастую субсидируемые верным
паладином -- фабрикантом Фридрихом
Энгельсом...
"Учение
Маркса всесильно, потому что оно верно". Эти слова Ленина вовсе не значат,
что он считал Учение верным; он лишь собирался реализовать его, сделав таким образом "верным".
10.
НИ
МАРКС, НИ ЭНГЕЛЬС, БЕЗУСЛОВНО, не понравились бы Платону, аристократу до
кончиков ногтей, своей рациональной приземленностью и очевидным
демократизмом;
да и их сочинения по мере удаления от "Манифеста" все более
перегружались
тяжеловесной полемикой, обильной цитацией; нагромождением доводов, раз от
разу
все менее убедительных... А пришелся ли ему бы по вкусу вот такой стиль:
"Я -- свет; ах, если бы быть мне ночью! Но в том и
одиночество
мое, что опоясан я светом" -- и так далее?
Это
как раз тот случай, когда "стиль -- это
человек"; и человек этот тоже претендовал не просто на общественное
внимание,
но и на реализацию своих идей. А они, идеи, были до такой степени
субъективны,
слиты со своим создателем, что без него нам не
обойтись.
И вопрос о
Платоне
тут тоже не праздный: в произведениях Фридриха Ницше (а речь о нем) Платон
упоминается чаще кого бы то ни было, вровень с упоминаниями о Гете,
"величайшем немце", цитировать которого было как бы обязанностью всякого
немецкого философа. И говоря о своем собственном предназначении, Ницше не
обходится без сопоставления с ними обоими: "Из всех европейцев, живущих и
живших, -- Платон, Вольтер, Гете -- я
обладаю душой самого широкого диапазона. Это зависит от
обстоятельств,
связанных не столько со мной, сколько с "сущностью вещей", -- я мог
бы
стать Буддой Европы, что, конечно, было бы антиподом
индийского".
Иначе говоря,
объявляется не просто переоценка тысячелетних
культурных
ценностей человечества (в частности, христианства: "христианский Бог",
по
Ницше, "болезненный и слабый выродок decadence"),
но на освобождающееся место предлагается фигура, соразмерная всем этим
ценностям разом, -- сам Фридрих Ницше.
Присмотримся
же к нему поближе.
"Vita.
Я родился 15 октября 1844 года
на поле битвы при Лютцене. Первым услышанным мною
именем было имя Густава Адольфа (шведского короля, победителя, павшего на
поле боя за двести с лишком лет до того. -- М. Т.). Мои предки были
польские дворяне (Ницки); должно быть, тип хорошо сохранился
вопреки трем немецким "матерям"... Мне говорят, что моя голова
встречается на полотнах Матейко. Моя бабушка принадлежала
к шиллеровско-гетевскому кругу в Веймаре; ее брат
унаследовал
место Гердера (друг Гете, теоретик литературного направления "Бури и
натиска". -- М. Т.) на посту генерал-суперинтенданта в Веймаре. Я
имел счастье быть воспитанником достопочтенной Шульпфорты
(школы близ Наумбурга. -- М. Т.),
из
которой вышло столько мужей (Клопшток, Фихте,
Шлегель, Ранке и т. д., и т. д.), небезызвестных в немецкой
литературе... Старый Ричль, тогда первый филолог
Германии, почти с самого начала отметил меня своим вниманием... Ко мне
восходит
основание филологического кружка в Лейпциге, существующего и поныне... Базельский университет предложил мне профессуру;
я
даже не был еще доктором. Вслед за этим Лейпцигский университет присудил мне
степень доктора весьма почетным образом: без какой-либо защиты, даже без
диссертаций... Мне пришлось отказаться от моего немецкого подданства, так
как,
будучи офицером (конный артиллерист), я не смог бы уклоняться от слишком
частых
призывов на службу, не нарушая своих академических обязанностей. Тем не
менее,
я знаю толк в двух видах оружия: в сабле и пушках --
и,
возможно, еще и в третьем..."
Стоит
заметить,
что Ницше был призван на военную службу в октябре 18б7 г., а уже
в
марте следующего освобождается из-за ушиба при вспрыгивании
на коня (повреждение грудной кости и воспаление). Всевозможные хвори сопровождали всю жизнь этого человека, но и они
служили предметом гордости:
"Крайне
мучительная и цепкая головная боль истощала все мои силы. С годами она
нарастала до пика хронической болезненности, так что год насчитывал
тогда для меня до 200 юдольных дней... Мой
пульс
был тогда столь же медленным, как пульс первого Наполеона (=60). Моей
специальностью было: в течение двух-трех дней напролет с совершенной
ясностью
выносить нестерпимую боль, сопровождаемую рвотой со слизью...
В конце концов, болезнь принесла мне величайшую пользу: она
выделила меня (!) среди остальных,
она
вернула мне мужество в отношении к себе самому... К тому же я, сообразно
своим
инстинктам, храброе животное, даже милитаристическое. Долгое сопротивление
слегка озлобило мою
гордость..."
Здесь обилие не
просто нарциссизма, но --
специфично-немецкого:
педантичного, верноподданного, с полным почтением к чинам и званиям. Но есть
и
нечто еще. "Больной -- паразит общества, -- пишет Ницше в книге
"Сумерки идолов, или Как философствуют
молотом". --
В известном состоянии неприлично продолжать жить. Прозябание в трусливой
зависимости от врачей и искусственных мер, после того как потерян смысл
жизни, право
на жизнь, должно бы вызывать глубокое презрение общества. Врачам
же следовало бы быть посредниками в этом презрении, -- не рецепты, а
каждый день новая доза отвращения к своему пациенту... Создать новую
ответственность, ответственность врача, для всех случаев, где высший интерес
жизни, восходящей жизни, требует беспощадного подавления и устранения
вырождающейся
жизни -- например, для права на зачатие, для права быть рожденным, для
права жить... Гордо умереть, если уже более нет возможности гордо
жить..."
Тогда же, когда
была написана эта высокомерная тирада, в 1888 году, Ницше в частном
письме
жалуется: "Я и сегодня нуждаюсь еще в крайней осторожности: ряд условий
климатического и метеорологического порядка оказывается непременным. Вовсе
не
выбором, а неизбежностью является то, что я провожу лето в Верхнем
Энгадине, а зиму -- на
Ривьере..."
Хорошо
бы еще представить внешний облик такого человека, но не по известному снимку
1868 г., где он позирует фотографу рядом с кирасирской каской на
изящном
туалетном столике и с саблей в руке, а ближе к истине. "Он носил темные
очки,
фуфайку, уши закладывал ватой и когда садился на извозчика, то приказывал
поднимать верх. Одним словом, у этого человека
наблюдалось
постоянное и непреодолимое стремление окружить себя оболочкой, создать себе,
так сказать, футляр, который уединил бы его, защитил бы от внешних влияний.
Действительность раздражала его, пугала, держала в постоянной
тревоге, и, быть может, для того, чтобы оправдать эту свою робость, свое
отвращение к настоящему, он всегда хвалил прошлое и то, чего никогда не
было; и
древние языки, которые он преподавал, были для него, в сущности, те же
калоши и
зонтик, куда он прятался от действительной
жизни".
Уверен, Чехов
писал
в 1898 г. этого своего "человека в футляре", имея в виду именно
Ницше -- профессора классической филологии. Постоянное
обращение Ницше к греческой мифологии, к платонизму, к спартанским идеалам,
сильно романтизированным, тоже было, по существу, формой спасения от
действительности, от живой жизни, теснящей этого телесно убогого человека,
игнорирующей его на своем пиру. "Он почти никогда не достигает своими
суждениями действительного противника. Сначала он на самый диковинный лад
измышляет себе желанный объект нападения и затем борется с химерой, далеко
отстоящей
от действительности. Понять это можно, лишь приняв во внимание, что он, в
сущности, никогда не борется с каким-либо внешним врагом, но всегда с
самим
собою", -- пишет знавший философа основоположник антропософии
Рудольф Штейнер в статье "Личность Фридриха Ницше и
психопатология".
"Ты идешь к
женщинам? Не забудь плетку!" Кто сказал это: Казанова, при первом же
знакомстве пожимающий даме ножку выше чулка? Дон Жуан, сокрушитель женских
сердец?.. Нет, все тот же немецкий профессор классической филологии,
"человек
в футляре", так и не познавший в своей жизни ни одной
женщины.
Предсмертные
10 лет он проведет в клинике для душевнобольных. В редкие момента
просветления осознает, видимо, свое состояние: "В последний раз я был
Фридрихом-Вильгельмом IV" (Запись в истории болезни от
23 февраля
1889 г.) -- "был" королем Пруссии, из-за психического
расстройства отошедшего от дел...
После
вышесказанного объемнее и ярче предстанет нам идея СВЕРХЧЕЛОВЕКА,
ubermensch.a, центральная в творчестве Ницше,
противопоставленная как христианству, так и социальным теориям; обращенным к
массам. "Людское отребье", по Ницше, не способно возвыситься даже до
тривиального человеческого состояния, тогда как его ЮБЕРМЕНШ соотносится с
современным человеком, будь он хоть университетским профессором, как
последний -- с обезьяной, прародительницей человеческого
рода. О
неизбежном пришествии ЮБЕРМЕНШа пророчествует
Заратустра, обитающий на недоступных нам горных
высотах:
"Я учу вас
о ЮБЕРМЕНШ'е. Человек есть нечто, что должно
превзойти.
Что сделали вы, чтобы превзойти его?
Что такое
обезьяна
в отношении человека? Посмешище или мучительный позор. И тем же самым должен
быть человек для ЮБЕРМЕНШ.а: посмешищем или мучительным
позором...
ЮБЕРМЕНШ -- смысл земли. Пусть же ваша воля говорит: да
будет ЮБЕРМЕНШ смыслом земли!..
Но где же та
молния, что лизнет вас своим языком? Где
то безумие,
что надо бы привить вам?
Смотрите, я учу
вас
о ЮБЕРМЕНШ.е:
он -- эта молния, он -- это
безумие!..
Человек -- это канат, натянутый между животным и ЮБЕРМЕНШ.ем, --
канат над пропастью.
Опасно
прохождение, опасно быть в пути, опасен взор, обращенный назад, опасны страх
и
остановка.
В
человеке важно то, что он мост, а не цель (подчеркнуто
мной. --
М. Т.): в человеке можно любить только то, что он переход и
гибель..."
(Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для
кого).
Высокая цель
истории, по Ницше, создание великих людей, в наивысшей фазе --
создание ЮБЕРМЕНШ.а, господствующего над миром. Все хоть сколько-нибудь
значительное в этом мире есть создание людей, принадлежащих к высшей касте,
тогда как "людское отребье" лишь препятствие (реже --
средство) для достижения ослепительной цели.
"Вернувшись в
родные горы, Заратустра ушел от людей... Но его
слов
достаточно для того, чтобы можно было предвидеть основные формы
человечества, покорного
своим избранникам, ЮБЕРМЕНШ.ам (подчеркнуто мной. -- М. Т.).
Человечество разделяется на 3 касты: нижнюю из них
составляет
простой народ, которому остается его жалкая (христианская. .
М.Т.) вера; над ним стоит каста начальников, организаторов и воинов; еще
выше
стоит священная каста поэтов, творцов иллюзии и определяющих ценности"
(Д. Галеви. Жизнь
Фридриха Ницше).
Читатель может
вспомнить "Государство" Платона, другие утопии, да хоть бы и Великого
Инквизитора, измысленного Иваном
Карамазовым...
Перед
своим окончательным уходом в безумие Ницше конкретизирует свою идею.
Обычный,
современный ему европеец решительно его не устраивает:
"Может ли
человеческая раса от него освободиться? Раса - с классическими вкусами.
Классический вкус -- это
желание упрощенности, акцентировки, мужество психологического
обнажения... Чтобы возвыситься над этим хаосом и прийти к подобной
организованности, надо быть приневоленным необходимостью. Надо не
иметь
выбора: либо исчезнуть, либо возложить на себя известную
обязанность.
Властная раса может иметь только ужасное и жестокое
происхождение.
Проблемы: где варвары XX века? Ясно, что они
могут
появиться и взять на себя дело только после потрясающих социальных
кризисов...
Самые
благоприятные преграды и лучшие средства против
современности:
во-первых:
1) обязательная
военная служба, с настоящими войнами, которые прекратили
бы
всякие шутки;
2) национальная
узость, которая упрощает и
концентрирует".
Перечитайте
этот призыв (где выделения слов принадлежат самому Ницше) -- и
представьте
теперь Адольфа Гитлера с его модными в первой трети века пробором, челкой и
усиками ("Понравился Марусе один с недавних пор: нафабренные усики,
расчесанный пробор"), позирующего официальным фотографам в веймарском музее Ницше, в библиотеке с камином, и
взирающего с благоговением на мраморный бюст истинно германского властителя
дум...
11.
ОКТЯБРЬСКИЙ
ПЕРЕВОРОТ 1917 г. произвел, прежде всего, переворот в умах. Сами его деятели, не исключая Ленина, были ошеломлены
внезапностью,
с какой они овладели положением в смятенной, только что пережившей крушение
традиционной монархии, терпевшей поражения на фронтах стране. Словно
бы
сработали в положенный срок какие-то безошибочные механизмы мировой истории,
и
дело движется к революции "во всемирном
масштабе"...
Хотя, почему
же -- какие-то механизмы? Те самые открытые марксизмом
и
приведенные в действие Лениным, пролетарским вождем!
На
известной картине Кустодиева большевик, поднявший
красное знамя, Гулливером высится над лилипутскими толпами, где человека не
различить. Деятели победивших большевиков сразу же вышли в
"вожди" -- в крупные и помельче, всех масштабов и рангов, вплоть до
губернских, уездных, даже волостных, если известность простиралась в рамках
волости.
Никому,
кажется, не приходило в голову, что вождю пристало бы скорее возглавлять
племя...
Привычка
смотреть на победителей снизу вверх не обошла даже талантливых художников,
писателей. Фундаментальный Бабичев в "Зависти"
Олеши, всевидящий Левинсон у Фадеева ("Разгром"),
эпический Котовский у Багрицкого ("Дума про Опанаса"), разудалый
пленительный Савицкий в бабелевской
"Конармии",
прототипом которого был "угрюмый, туповатый и
неудачливый маршал Тимошенко".
Это я привожу
уже
воспоминания писателя Л. Разгона, на правах зятя
члена ЦИКа г. Бокия, заслуженного чекиста, бывавшего в
"высших
сферах": "Для моего поколения... живыми богами были политики,
поднявшиеся
на иерархическую ступеньку "вождей" и "соратников", и те, кто именовался "героями гражданской войны"... Я знал
близко
многих крупных деятелей партии. Среди них были образованные и умные люди,
которых украшали такие превосходные человеческие качества как бескорыстие,
скромность, простота. Но все они были политиками, то есть слово их не стоило
ломаного гроша. Они безропотно подчинялись чему-то, сила их была только
кажущейся, за ней ничего не стояло. Чувство их зависимости бросалось в глаза
с
очевидностью, ясной даже такому молодому и увлеченному политикой человеку,
каким был тогда я".
Зависимости -- от чего? Прежде всего, от идеи, наглядно доказывавшей свою
непогрешимость
и оттого представавшей перед всеми незыблемым монолитом. История
раскручивалась "по Марксу и Ленину": мировая война "империалистических
хищников, сцепившихся друг с другом", -- свержение самодержавия,
крушение "тюрьмы народов" -- победоносный, практически бескровный
Октябрь -- "похабный" (выражение Ленина) Брестский мир с
отторжением
трети европейской России, вдруг обернувшийся после капитуляции Германии на
западном фронте нечаянным подарком, правотой ленинского (фактически,
предательского, капитулянтского) курса, -- победа в гражданской войне,
разгром белых армий...
И
голод, и тиф, и "испанку" как-то превозмогли ("победителей не
судят",
жертв не считают), а тут и очередной "подарок" -- мировой
экономический кризис перелома 20-х - 30-х годов, да еще угроза фашизма,
этого "передового отряда мирового империализма"...
Ну, прямо-таки
на
глазах оправдывались предсказания "самого передового учения"; верилось,
что
именно -- предсказания, строго научные,
квинтэссенция всей мировой истории -- от Адама...
Что уж говорить
о бабичевых, всякого рода "вождях" на культурном,
хозяйственном, идеологическом и прочих "фронтах" со случайным, да и
незаконченным -- "прерванным борьбой" -- образованием:
фельдшерским, адвокатским, среднетехническим!..
Воссиявшая над миром истина ослепила даже самых ярких властителей дум первой
трети ХХ века -- Анатоля Франса, Бернарда Шоу,
Теодора Драйзера, Анри Барбюса, Ромена Роллана,
Линкольна Стеффенса, Рабиндраната Тагора, Луи
Арагона...
ДУХОВНОСТЬ
эпохи, пришедшей на смену меркантильному и расчетливому XIX веку, что
называется, шибала в нос. Не только марксизм, но и
любые, социальные умозрения стали в необычайной цене. Нарасхват были
сочинения
утопических социалистов, у которых пытались вызнать черты грядущего,
стоявшего,
казалось, у порога.
Философствовали взахлеб
чуть ли не со школьной скамьи, оперируя тиражированными в газетных статьях
одними и теми же цитатами. В особенном ходу была мысль Гегеля (подхваченная Энгельсом)
о
свободе как осознанной необходимости. Ею прямо-таки упивались, она утешала
тогда многих. Даже я, малец, знал ее наизусть и
вроде
бы понимал смысл. Когда же, наконец, попробовал усомниться в ее очевидности
и
заявил по какому-то сугубо личному поводу, что свобода --
это свобода, и все тут, мой дядя, рядовой служащий Бердичевского
рафинадного завода, прямо-таки зашелся в ярости:
.
Посмотрите
на него! Он думает, что умнее Гегеля! Сопляк!
Словом,
сильна была уверенность в том, что окончательные истины уже открыты и
осмыслены; личный жизненный опыт, собственный
разум,
здравый смысл, наконец, не ставились ни в грош. Адаптированной, урезанной
цитате верили, своим глазам -- нет. Все это мы
находим еще у Вольтера в его философских повестях:
"-- Мой
дорогой Панглос, -- сказал ему Кандид, -- когда вас вешали, резали, нещадно били,
когда вы гребли на галерах, неужто вы продолжали думать, что все в мире идет
к лучшему?
("Все к лучшему в этом лучшем из миров" -- заповедь Панглоса).
-- Я всегда
оставался при своем прежнем убеждении, --
отвечал
Панглос, -- потому что я философ. Мне
непристойно отрекаться от своих мнений: Лейбниц не мог ошибиться, и
предустановленная
гармония есть самое прекрасное в мире, так же как полнота вселенной и
невесомая
материя" (фантомы материализма, современного
Вольтеру).
"Люди имеют больше общего со своим
временем, чем со своими отцами" (Арабская
пословица). Дядя мой (заурядная, тем не менее
характерная фигура) по вечерам после работы потихоньку со словарем переводил
для себя с немецкого Марксов "Капитал",
подозревая уже, что в официальном переводе упущено, - быть может, что-то
самое
главное, заветный ключ к царству разума, справедливости и свободы, которая,
конечно же, представляет собой "осознанную необходимость".
Это он, дядя,
настоял, чтобы мне дали мое имя --
Маркс...
Сколь ни
духовной
представлялась эпоха, философствовали, само собой, немногие. Зощенковский обыватель, стихийно, нутром почуявший, что
иной -- "внефилософской" -- свободы нет и не
будет, высказался определеннейшим образом:
"Я всегда симпатизировал центральным убеждениям. Даже вот когда в эпоху
"военного коммунизма" нэп вводили, я не протестовал. Нэп так нэп. Вам
видней".
Михаил Булгаков
пишет повесть "Собачье сердце", где беспородный Шарик, превратившись в
Шарикова, мигом проникается "пролетарской
идеей", пропитанной ненавистью ко всему, что хоть чуть-чуть выше уровня
шариковых.
Булгаков
очевидец
"нашего ответа лорду Керзону" в середине мая 1923 г.:
"В Охотном во всю ширину шли бесконечные ряды, и
видно было, что Театральная площадь залита народом сплошь... Медные трубы
играли марши. Керзона несли на штыках, сзади бежал
рабочий
и бил его лопатой по голове. Голова в скомканном цилиндре моталась
беспомощно в
разные стороны. За Керзоном... выехал джентльмен с доской на
груди: "Нота", затем гигантский картонный кукиш с надписью: "А вот наш
"ответ"...
На балкончике
под
обелиском Свободы (перед Моссоветом, где "Свобода" давно заменена памятником Юрию Долгорукому. --
М. Т.) Маяковский, раскрыв свой чудовищный квадратный рот, бухал над
толпой надтреснутым басом: ... британский лев вой! Ле-вой! Ле-вой!
-- Ле-вой! Ле-вой -- отвечала ему толпа. Из Столешникова
выкатывалась новая лента, загибалась к обелиску. Толпа звала Маяковского. Он
опять вырос на балкончике и загремел:
-- Вы
слышали,
товарищи, звон, да не знаете, кто такой лорд Керзон! -- И стал объяснять: -- Из-под маски
вежливого
лорда глядит клыкастая морда!!"
"Поднято
ярости масс -- семь", -- как напишут
Ильф
и Петров. Сам Маяковский, язвивший по всяческому поводу, соблюдал величайший
пиетет в отношении как "центральных убеждений", так и "пролетарских
масс".
Герои его -- непременно представителя
"коллектива", "класса", "прослойки": "литейщик Иван
Козырев",
"работница Зоя Березкина", "комсомолец Петр Кукушкин", бюрократ
Победоносиков, перерожденец Присыпкин --
непременно с клеймом социальной принадлежности или просто --
"слесарь", "батрак", "интеллигент" и т. д., без прочей
конкретизации. И так ясно, что у первых двух "нутро" -- что надо,
тогда как у интеллигента -- непременно с
гнильцой.
Социальная
принадлежность человека исчерпывает его суть, Вот и М. Горький в
1931 г. разъяснял в своем "Ответе
интеллигенту": "В Калабрии и Баварии, в Венгрии, Бретани, в Африке,
Америке
крестьяне не очень сильно психологически отличаются друг от друга, если
исключить различие языка. На всем земном шаре крестьянство
приблизительно одинаково беспомощно и одинаково заражено зоологическим
индивидуализмом... Индивидуализм интеллигента XIX-XX вв. отличается от
индивидуализма крестьянина не по существу, а только по форме выражения; он
более цветист, глаже отшлифован, но так же зоологичен,
так же слеп".
Здесь под
сомнением
сам ход мировой истории, развитие сознания от
коллективного к личностному, к мышлению, кото.рое по природе своей
индивидуально...
"Личность
отстаивает свою мнимую свободу (которая, мы уже знаем,
"осознанная
необходимость"! -- М. Т.), --
разъясняет "пролетарский писатель" (тоже неведомое прежде
клеймение
художника социальным тавром. - М.Т.) зарубежным
интеллигентам. -- Стану ли я отрицать, что в
Союзе Советов личность ограничена? Разумеется, --
нет,
не стану. В Союзе Советов воля личности ограничивается каждый раз, когда она
враждебно направлена против воли массы, сознающей свое право строи.тельства
новых форм жизни, против воли массы, которая по.ставила пред собою цель,
недосягаемую для личности, даже сверхъестественно гениальной. Передовые
отряды
рабочих и крестьян Союза Советов идут к своей высокой цели, героически
претерпевая на пути множество внешних бытовых неудобств и
препятствий".
Маяковский
о том же сказал короче:
Единица --
вздор,
единица --
ноль.
Каждая ступенька
этой снижающейся лесенки -- тысячелетие,
возвращающее нас, к истокам истории...
12
НУ, А НА ДРУГОМ
ПОЛЮСЕ СОЦИАЛЬНОЙ МЫСЛИ -- что же там?
Реализуется ли мечта Ницше о ЮБЕРМЕНШе?..
Граждан
Веймарской республики (в Веймаре в 1919 г. была принята демократическая
конституция), возникшей на развалинах империи Гогенцоллернов, одолевали свои
проблемы: инфляция, безработица, горечь бесполезных утрат...
Германия
проиграла мировую войну, усилия и жертвы оказались
напрасными.
Поражение в
глазах
среднего немца выглядело нелепой случайностью: Германия капитулировала
тогда,
когда ее войска еще стояли на захваченных территориях. Не предательство ли?
С конца 1917 г. Россия выведена из войны;
3 марта
следующего года был заключен Брестский мир, и Германия выкачивает из
оккупированных Украины, Белоруссии, Прибалтики, Донецкого бассейна, из самой
Советской России в счет гигантских контрибуций хлеб, скот, металл, уголь,
золото в слитках...
Весной
1918 г. Германия повела мощное наступление на Западном фронте и была
близка к победе. Немцы приблизились к Парижу; гигантское специально
сконструированное орудие бомбардировало город.
Англия
и Франция были измотаны непрерывным четырехлетним сражением; высаживавшиеся
в
Европе американские войска в глазах вымуштрованного верноподданного немца
выглядели расхристанными, почти небоеспособными: "первобытные" негры
вкупе
с "неполноценными" евреями и "заведомо порочными" американскими
немцами, сбежавшими из своего отечества за легкой жизнью на чужбину, за
океан...
Прорыв фронта
этими
войсками ошеломил самого кайзера Вильгельма. Впервые в жизни он выступает
перед
рабочими военных заводов в Эссене, говорит о замечательных успехах на
Востоке:
"Мои дорогие друзья с крупповских заводов!.. Вы
читали, что произошло недавно в Москве? Английские
парламентарии пытались свергнуть крайне демократическое правительство
(большевистское!
. М.Т.), только что избранное русским народом (!), за то, что это
правительство, охраняя интересы своей страны, и, подчиняясь требованиям
своего
народа, хочет сохранить мир, а англосаксы мира не хотят. Теперь, когда
наступает решительный момент, наши враги, чувствующие большое уважение к
германской армии, пытаются разложить нас изнутри, распространяют всякие
ложные
слухи и сеют волнение... Каждый, кто верит всем
этим
слухам, является предателем родины и должен быть подвергнут строжайшему
наказанию, кто бы он ни был: граф или простой рабочий. Каждый из нас должен
выполнять возложенные на него обязанности до конца, ты --
держа в руках молот, ты -- у станка, а я на -- троне. Мы
заключили уже мир с Россией и Румынией, мы справились с Сербией и
Черногорией;
остается только западный фронт, так неужели Бог покинет нас теперь перед
концом?
Да
поможет нам Бог, а затем будьте здоровы!"
В
самом начале августа 1918 г. кайзер напутствует свою гвардию,
направлявшуюся на фронт: "Еще до осеннего листопада вы вернетесь с
победой".
Но уже
через несколько дней возникло
положение, которое генерал Людендорф,
командовавший
всеми вооруженными силами Германии, оценил как "самый черный день
германской
армии в истории мировой войны. С этого момента
(8 августа.
. М.Т.) война приняла (для Германии. . М.Т.) характер бесшабашной
азартной игры. Надо было кончать войну".
Уже
и Болгария, союзница Германии, вышла из игры, а Ленин всё не решается
расторгнуть "похабное" соглашение, в соответствии с которым кайзер
непрерывно получает столь необходимые ему стратегические товары.
Или
это была уплата каких-то специфических большевистских долгов?
"Ныне
известно, что во время первой мировой войны немцы потратили значительные
суммы
денег на подрывную деятельность в России, и что часть этих денег была
выделена
специально большевикам" (А. Рабинович. Большевики приходят к власти).
Во все советские
годы события первой мировой войны настолько замалчивались, что о далекой
Северной войне Петра со шведами студенты и школьники знали не в пример
больше.
Упор делался на то, что-де Ноябрьская революция 1918 г. в
Германии
принудила кайзера капитулировать перед демократиями Запада.
"После
первых же сообщений о начавшейся революции в Германии Советское
правительство
заявило о своем намерении оказать продовольственную помощь немецкому народу,
страдавшему от голодной блокады, установленной Антантой... 11 ноября
1918 г. ВЦИК, несмотря на чрезвычайно тяжелое положение, в котором в то
время находился советский народ, принял постановление о посылке двух
эшелонов с
хлебом для германских рабочих... "Все умрем (!) за то,
чтобы помочь немецким рабочим в деле движения вперед начавшейся в
Германии революции", -- писал В. И. Ленин в письме
Я. М. Свердлову еще 1 октября 1918 г. При этом
В. И. Ленин предлагал удесятерить усилия по добыче (!) хлеба
("запасы все очистить и для нас и для немецких рабочих")... (Ноябрьская
революция в Германии. Сборник
статей).
Генерал-фельдмаршал
Гинденбург, начальник германского генштаба, великодушно признавал заслуги
американцев:
"Американская пехота в Аргоннах (Аргонском лесу близ Вердена. --
М. Т.) выиграла войну. Я говорю это как
солдат. Аргонская битва была медленной и трудной. Но она
была стратегической... Оставалось только просить
перемирия".
Капитуляцию
Гинденбург скромно называет
"перемирием".
Была
спасена не только Франция, но и Россия. В случае победы на западе германские
войска в считанные недели прошли бы 60 километров до Петрограда и
200 -- до Москвы...
"Настроение в
Германии было разное. Уже начались поиски козлов
отпущения,
которые очень скоро завершились тем, что
гражданские лица, подписавшие условия перемирия (продиктованные
маршалом Франции Фошем в Компьенском
лесу. - М.Т.), были окрещены "ноябрьскими преступниками".
Несколько месяцев спустя Людендорф и Гинденбург,
армии которых были разгромлены во Франции, создали миф, проливший
целительный
бальзам на воспаленное воображение нации. Обедая как-то в Берлине с главой
английской военной миссии, Людендорф пожаловался, что Генеральный штаб никогда
не
находил настоящей поддержки у штатских в тылу. "Вы хотите сказать,
генерал,
что вам нанесли удар в спину?" -- весьма удачно спросил англичанин.
Людендорф даже вздрогнул. "Нанесли удар в спину? Вот
именно! -- подтвердил он взволнованно. -- Нам нанесли удар в
спину!" Когда Гинденбургу передали этот разговор,
он, забыв о том, как сам в панике требовал немедленного заключения мира,
сообщил стране и глазом не моргнув, что "по очень точному выражению
английского генерала, немецкой армии был нанесен удар в спину" (У. Манчестер. Оружие
Круппа).
Кто
же нанес этот "удар в спину"? -- пока это было еще проблемой для
немецкого обывателя. И вопрос о том, за какую политическую партию голосовать
на
выборах, тоже всякий раз вырастал в проблему. Послушный еще только что
приказу
и окрику верноподданный кайзера всё не мог привыкнуть к демократии, к
Веймарской конституции с ее свободами, которые, по мнению многих, годились
скорее "для бродяг", а не для дисциплинированных немцев, еще недавно
гордых
"своим непобедимым отечеством".
Их,
привыкших козырять и выполнять, отпугивали эти свободы, прибавляли проблем,
так
как предполагали возможность выбора и, значит, самостоятельного решения.
Разумеется, с личной ответственностью при этом хотя бы перед самим собой.
Далеко не всякий был готов к этому.
"Веймарский
немец" остался вдруг без главных духовных опор. Прежде их было, по меньшей
мере, три: вера в законную власть (само собой . монархическую), вера в
могущество империи, составлявшая основу великодержавного шовинизма, и,
наконец,
вера в Бога, тоже изрядно пошатнувшуюся в результате всех передряг. А ведь
это
он, немец, в конце концов, проливал кровь, страдал на фронте, да и в тылу, и
раз уж пришлось расстаться с захваченными землями, то хоть на скорбные лавры
героя он имеет право?!
И
тогда сразу же выяснилось, кто это "нанес удар в спину", --
коммунисты
и евреи. Это они -- одни, "искони лишенные собственного
отечества", другие, проповедующие "антипатриотический
интернационализм", -- это они составили международный заговор,
"похитили победу"...
В
1925 г. в Мюнхене был даже проведен особый судебный процесс --
"Дольхштосспроцесс", на котором выяснялись обстоятельства военного
поражения. "Дольхштосс" -- удар кинжалом в спину...
Выяснялось, сколько евреев было мобилизовано в германскую армию.
Оказалось, что (с учетом числа евреев в стране) весьма много. Выяснялось,
сколько из них было награждено боевыми наградами. Оказалось, опять же, что
не
мало.
Но
в армиях Антанты (прежде всего в американской, и французской) евреев тоже
было
достаточно, и награжденных за заслуги в боях тоже было не
мало.
Так что общий баланс сходился как-то не в пользу евреев Германии. Кроме
того,
их не мало было среди коммунистов, и сама Роза Люксембург, основатель (с
К. Либкнехтом) группы "Спартак", наиболее радикальной в германской
социал-демократии, была еврейкой...
"Сам"
Маркс, наконец, был еврей!..
Обыватель
"всегда прав", но не прочь, чтобы ему всякий раз подтверждали его
правоту.
Такое подтверждение составляет суть всякой демагогии. Шаг за шагом народу
подсовывается нечто, прямо противоположное его интересам, но всякий раз
выдается за его собственное мнение. Фашизм поднаторел в этом искусстве
пропаганды. Антисемитизм годился для этого как нельзя
лучше...
Так, или
примерно
так, хочется объяснить все, что произошло потом и
выделило наше столетие среди десятков других...
13
В КОНЦЕ КОНЦОВ,
НАПОЛЕОН ПОГУБИЛ (если учесть соотношение численности населения Европы в
начале
XIX века и в середине ХХ-го) не меньше людей,
чем Гитлер, --во имя чего? Границы Франции
после
Наполеона, как и до него, остались фактически прежними --
рубежами расселения французов в прекраснейшей части Европы между
Атлантикой и Средиземноморьем. Границы и сейчас все те
же.
Собирался
ли Наполеон пристегнуть к Франции еще и Россию? Или Испанию? Или Англию?..
Присоединенные к Наполеоновской империи земли вдоль Северного моря и
северо-запад Италии были столь очевидным довеском иноязычного населения, что
их
отделение в любом случае было бы делом времени.
Защищался
ли Наполеон от возможной угрозы? Но революционная Франция внушала очевидный
страх, и коронация Наполеона вызвала отчасти даже вздох облегчения у
окрестных
монархов: якобинские ужасы, бессудные расправы, торжество
"тетушки-гильотины"
и прочие республиканские прелести" -- в прошлом, страна
так или иначе возвращается к традиционному
правлению...
Во имя чего же
было, что называется, огород городить: гибнуть на полях сражений по
всей
Европе -- от Москвы до
Мадрида?
Притязания
Гитлера казались куда логичнее. В результате военного поражения Германия
лишилась всех своих колоний и почти седьмой части собственных территорий и
населения. Государственной границей был рассечен крупнейший в Европе Рурско-Саарский промышленный район, Германия лишилась
трех
четвертей добычи железной руды... Все же сам рейх,
будучи этнически однородным (в отличие от лоскутной Австро-Венгрии),
сохранился.
Как после этого
не
ощутить примат нации (у Гитлера с мистической подоплекой -- "раса")
над прочими историческими обстоятельствами, не вознести ее на
пропагандистский
пьедестал?.. И Гитлер в вышедшей в 1925 г. книге "Mein Kampf" ("Моя борьба") пишет:
"Государство
не имеет ничего общего с конкретной экономической концепцией или
развитием...
Государство является расовым организмом, а не экономической организацией...
Внутренняя сила государства лишь в редких случаях совпадает с так называемым
экономическим процветанием; последнее, как свидетельствуют бесчисленные
примеры, очевидно, указывает на приближающийся крах государства... Пруссия с
исключительной наглядностью подтверждает, что не материальные средства, а
лишь
идейные ценности позволяют создать государство.
Только при их наличии может благоприятно развиваться экономическая жизнь.
Всегда, когда в Германии отмечался политический подъем, экономические
условия
начинали улучшаться, и всегда, когда экономические условия становились
первостепенной заботой народа, а идейные ценности отходила на второй план,
государство разваливалось, и вскоре возникали экономические
трудности..."
Когда Гитлер
писал
это, примерно полтора десятка миллионов немцев проживали в Европе вне
пределов
Германии. Сам Гитлер считал себя немцем, хоть родился и до
двадцати четырех лет жил в Австрии; немцы составляли большую часть населения
чешских Судет, польской Силезии, Данцига, немало
их
жило в Прибалтике... Немцы отторгнутого Саара не раз высказывались за
возвращение в лоно рейха, к тому же стремились немецкоязычные жители
французских Эльзаса и Лотарингии...
"Тот,
кто готов рассматривать цели нации как свои собственные в той мере, когда
для
него нет более высокого идеала, чем благосостояние нации; тот, кто понимает
наш
государственный гимн "Германия превыше всего" в том смысле, что для него
нет в мире ничего выше его Германии, народа и земли, тот является
социалистом" (из речи Гитлера в 1922 г.).
Объединение
немцев в едином государстве казалось тогда идеей нереальной, даже опасной,
но
отнюдь не бредовой.
Раз уж
"раса" -
альфа и омега будущего рейха, не логично ли желать, чтобы немцев было как
можно
больше? "В настоящее время в Европе проживает 80 миллионов немцев!
Текущую внешнеполитическую деятельность можно признать правильной лишь в
том
случае, если через 100 лет на земле будут проживать 250 миллионов
немцев" ("Майн кампф").
По
плотности населения. Германия из крупных стран Европы уступала лишь Англии;
но
над огромной Британской империей "не заходило солнце", тогда как
немецкоязычные Германия и Австрия (тоже с немалой плотностью населения)
были,
что называется, сам-друг. Значит, прочим народам придется потесниться?
Гитлеру ближе
образец территориально компактной Российской империи (ставшей советской),
нежели Британской, разбросанной по всем обитаемым континентам.
"Территориальную политику нельзя проводить за счет разных камерунов
(утраченных колоний в Африке -- М. Т.), в
настоящее время она должна решаться, главным образом, в Европе" ("Майн
кампф").
Азы
новой науки, геополитики, созданной тогда же немцем Карлом Хаусхофером,
твердили, что "Запад" (побережье Северного моря) тесен
для немцев: где нет простора, нет перспектив. Сама "геометрия" Европы
понуждает обращать взоры "навстречу солнцу". Кстати, где-то там "земли
древних ариев", мистическая гималайская Шамбала, "страна света". Это
Хаусхофер, по-видимому, избрал свастику, древнеиндийский
знак солнца как нацистскую эмблему...
Но Индия,
Гималаи,
тем более загадочная Шамбала -- слишком далеко...
"Желание
получить
земли в Европе может быть реализовано главным образом за счет России. Это
означает, что новому рейху предстоит снова отправиться в поход по стопам
древних тевтонских рыцарей и с помощью германского меча обрести землю для
германского плуга и хлеб насущный для нации.
Лишь достаточно
большое пространство на земле представляет нации свободу существования.
Национал-социалистическое движение должно найти в себе мужество объединить
наш
народ и свои силы для продвижении
по пути, который поможет вывести нацию из существующих ограниченных рамок
жизненного пространства на новые просторы и
земли.
Таким
образом, мы, национал-социалисты. начинаем там, где закончили битву шесть
веков
назад" ("Майн кампф").
Гитлер имел в
виду
крушение Священной Римской империи --первого
Германского рейха -- в середине XIII века.
Вторым рейхом считалась империя, созданная Бисмарком, "железным
канцлером",
победителем Франции в 1871 г. Веймарская
республика огадила (как считал Гитлер) оба эти
начинания своим либерализмом, самая пора наново
возрождать нацию. Созрели и геополитические предпосылки.
"Огромная
империя
на Востоке близка к краху. Свержение еврейского правления в России положит в
свою очередь конец России как государству" ("Майн
кампф").
Евреи
выступают пока что лишь как пропагандистский
жупел...
Прирост
населения
(разница между количеством рождений и смертей) и до того небольшой
(11 человека на тысячу) в послевоенной Германии упал на треть. Гитлер
крайне этим озабочен. "Народное государство. ставит расовый вопрос
в
центр своего внимания. Оно прилагает усилия к тому, чтобы сохранять чистоту
расы. следить за тем, чтобы детей рожали лишь здоровые люди, ибо страшный
позор
производить на свет детей больными и немощными родителями и большая
честь -- отказаться от этого. И наоборот,
предосудительным
следует считать нежелание производить здоровых детей для нации. В этом
случае
государство выступает в роли гаранта грядущих поколений, перед лицом которых
желания и эгоизм отдельного лица надо отбрасывать в сторону ли подавлять...
Народное государство, таким образом; начинается с повышения роли семьи с
целью
покончить с постоянным загрязнением расы и превратить ее в институт,
призванный производить на свет
божественные создания, а не уродов, нечто среднее
между человеком и обезьяной" ("Майн кампф").
Не правда ли,
вот
тут-то и запахло уже не просто политикой, пусть даже геополитикой, теорией
войн
и захватов, но и чем-то внерациональным --мистическим
ЮБЕРМЕНШем?.. И обезьяна упоминается тут не зря -- не та, что в джунглях или в
зоопарке, нет. В
мире, как считал Гитлер, вечно противоборствуют "хельдинги" (от немецкого -- "герои") и "аффлинги" (от
немецкого -- "обезьяны"). ЮБЕРМЕНШи, мы
помним это, должны превосходить современного человека настолько, насколько
последний превосходит интеллектом и статью обезьян.
Гитлер,
проведший юность, насколько можно судить, без общения с женщинами, в "Майн
Кампф" пишет о том, что часто "представлял себе кошмарные сцены
совращения
сотен тысяч девушек отвратительными и кривоногими
евреями-ублюдками".
Это уже не
просто
пропаганда. В терминах психоанализа это -- "проговаривание",
в
терминах классической психиатрии -- "навязчивая идея".
Аналитик
кречмеровской школы, связывающей дефекты
телосложения
с психическими изъянами, вспомнил бы, вероятно, о действительно кривоватых слабых ногах, Гитлера, его не по-мужски
покатых
плечах и плоских бедрах шире плеч, что всегда угнетает мужчину, о его дурных
зубах и постоянном запахе изо рта, заставлявшем его непроизвольно прикрывать
рот ладонью во время смеха, и неустранимой перхоти, покрывавшей
воротник...
Тянут ли такие
частности на весах мировой истории?
14.
"КОНЕЧНО, МЫ
ПРОВАЛИЛИСЬ. Мы думали осуществить новое коммунистическое общество по
щучьему
велению. Между тем, это вопрос десятилетий и поколений. Чтобы партия не
потеряла душу, веру и волю к борьбе, мы должны изображать перед ней возврат
к
меновой экономике (к НЭПу --
М. Т.)
как некоторое временное отступление. Но для себя мы должны ясно видеть, что
попытка не удалась, что так вдруг переменить психологию людей, навыки их
вековой жизни, нельзя. Можно попробовать загнать население в иной строй
силой,
но вопрос еще, сохранили бы мы, власть (!) в этой всероссийской
мясорубке".
Первая
забота . о власти!
Это
запись личных секретарей Ленина, сделанная под его диктовку в самом конце
1923 г. После кошмарных экспериментов "военного коммунизма",
уравниловки, распределиловки, разного рода коммун,
после неустанных попыток разжечь мировой пожар, где бы то ни было, наконец,
после мясорубки гражданской войны Ленина посещает сомнение в истинности
теории,
которой, произвольно интерпретируя ее на ходу, он так фанатично следовал.
Нет сомнения,
что
Сталин понял это тогда же, если не раньше, что и дало ему решительный
перевес
над прочими "вождями" и "соратниками". Как ни интриговали последние,
они все-таки почитали своим долгом верность идее, вознесшей их, были
скованы хотя бы относительными нравственными
обязательствами друг перед другом, ибо каждый в той или иной мере являлся
полномочным носителем Абсолютной Истины.
Все
они были, так сказать, верующими марксистами, членами некоего идейного
братства. Да, в борьбе за власть, что ими понималось, прежде всего, как
утверждение научной Истины, призванной облагодетельствовать человечество,
они
были жестоки, -- но лишь с врагами этой
Истины!
В горячке
гражданской войны даже брали: задолжников, --
но
для того лишь, чтобы обезвредить возможных противников! Да, принуждали
старых
военспецов служить ненавистной власти, угрожая их семьям, --
но во имя высшей цели!..
Представить, что
все это (и многое другое) обрушится невдолге на
них
самих, они бы не смогли; они бы не поверили, если бы кто-то сказал им об
этом,
они бы не нашли такому повороту истории ЛОГИЧЕСКИХ оправданий. Захватив и
удержав государственную власть "во благо человечества" , по меньшей
мере
- многострадального народа, "стонавшего под игом
самодержавия",
они как бы списывали с себя все допущенные ими грехи, оставляя себе лишь
заслуги.
Конечно,
когда выяснилось, что реализовать власть в соответствии с Истиной, с
"марксистско-ленинской идеей", не в пример труднее, чем захватить эту
власть и даже удержать ее в кровавой схватке, и у них появились, вероятно,
какие-то сомнения в абсолюте (в чем они не признались бы и самим себе);
потому-то "соратники", в сущности, и не препятствовали возвышению нахрапистого Сталина, прагматика и тактика до мозга
костей,
могущего подкрепить проседавшую теорию какими-то реальными решениями. Тогда
как
в случае провала он-то и годился как раз, как им казалось, на роль козла
отпущения...
Они не учли
того,
что Сталину не нужны были никакие логические, да и "научные" основания
(он
их придумывал на ходу для других), что ему наплевать на какую бы то
ни
было идею, кроме одной -- идеи безудержной
личной
власти.
Они
же кичились знанием теории, прочитанным от корки до
корки "Капиталом" и всерьез полагали, что без них не
обойтись.
Вконец
промотавшийся политик Троцкий в конце 30-х годов, уже в Мексике, все еще в
особую заслугу себе ставит "владение теорией", тогда как Сталин
"теорией
не владеет".
Троцкий:
"Сталину
свойственно презрение к теории. Теория берет действительность больших
масштабов. Здравый смысл берет действительность в малых масштабах. Оттого
Сталин чрезвычайно чувствителен ко всякой непосредственной опасности, но не
способен предвидеть опасность, коренящуюся в больших исторических
тенденциях. В
этих особенностях его личности и заложена разгадка его дальнейшей
судьбы...
Сталину,
несомненно, свойственно было нечто вроде суеверного страха перед талантом и
образованием. Он боялся людей, которые умеют свободно разговаривать с массой
или легко и убедительно излагать свои мысли на бумаге. (Троцкий
указывает перстом на собственную персону. . М.Т.). Еще больше
Сталин
боялся людей, которые имели свои собственные мысли, способны к обобщениям,
оперируют
фактическим материалом, вообще чувствуют себя по-домашнему в области общих
идей
(!). Условия России до 20-х годов нынешнего столетия были таковы, что
требовали
общих идей, литературного или ораторского таланта. Именно поэтому Сталин
оставался в тени...
Никогда в
течение
своей жизни он не имел общения с действительными массами, т. е.
не
с десятками, а с сотнями тысяч, миллионами. У него не было органов и
ресурсов
для такого общения, и из его неспособности "объясняться с массами" и
непосредственно влиять на них вырос его страх перед массами, а затем и
вражда к
ним...
В конце
1925 г. Сталин говорит еще о вождях в третьем лице и восстанавливает
против них партию. Он вызывает аплодисменты среднего слоя бюрократии,
отказывая
вождям в поклонах. В это время он уже был диктатором. Он был диктатором, но
не
чувствовал себя вождем, никто его вождем не признавал. Он был диктатором не
силою своей личности, а силою аппарата, который порвал со старыми
вождями.
Сталин
возглавия аппарат с того момента, когда он отрезал пуповину идеи и стал вещью в себе. Сталин не создавал аппарат, а овладел
им.
Разумеется, не всякий может овладеть аппаратом. Для этого нужны были
исключительные и особые качества, которые не имеют, однако, ничего общего с
качествами исторического инициатора, мыслителя писателя или оратора. Аппарат
вырос в свое время из идей. Сталину нужно было
презрительное
отношение к идее." (Л. Троцкий. Сталин)
Во всех этих
многословных пассажах виден, прежде всего, сам Троцкий. Это он (в
собственных глазах) -- "инициатор", "писатель", "оратор",
способный "объясняться с массами", непосредственно влиять на них"; это
он
"имеет собственные мысли", "способен к
обобщениям", "оперирует фактическим материалом", "вообще
чувствует себя по-домашнему в мире общих идей"; это он, Троцкий --
вождь,
тогда как Сталин "всего лишь" диктатор, "оппортунист в стратегии и
крайний человек действия в практике", в отношении которого Троцкий
способен
"разгадать его дальнейшую
судьбу".
Самому Троцкому
оставалось жить тогда уже меньше года.
Писатель
эмигрант Марк Алданов (Ландау) остроумно называл
Троцкого "великим артистом -- для
невзыскательной публики", "Ивановым-Козельским русской революции",
имея в
виду трагика провинциальных театров прошлого века.
"Вся
Октябрьская
революция была, так сказать, бенефисом Троцкого. По крайней мере, он,
говоря о ней в ту пору и впоследствии, неизменно держал себя как
"бенефициант" -- как бенефициант подчеркнуто скромный и
растроганно-тактичный. Он взволнованно раскланивался с современниками и с
историей, взволнованно принимал букеты, и часть их передавал другим
участникам
спектакля, заботливо выбирая для этого букетики похуже и участников
побездарнее... Между тем, роль нынешнего диктатора
(Сталина) в Октябрьской революции была чрезвычайно велика, он входил в
"пятерку", ведавшую политической стороной восстания, и в "семерку",
ведавшую стороной организационной.
Как бы то ни
было с
первых месяцев революции эти два человека -- несомненно
наиболее выдающиеся в большевистской партии -- пошли каждый своей
дорогой.
Троцкий и в дальнейшем приискивал для себя бенефисные роли. На
всех решительных фронтах он произносил пламенные речи. Каждая его речь была
непременно с восклицаниями. От Троцкого останется десять тысяч
восклицаний, -- все больше образных. После
покушения Доры (ошибка: Фанни --
М. Т.) Каплан он воскликнул: "Мы и
прежде
знали, что у товарища; Ленина в груди металл!" Где-то на Волге, в Казани
или
в Саратове, он в порыве энтузиазма прокричал "глухим голосом": "Если
буржуазия хочет взять для себя все место под солнцем, мы потушим солнце!".
Галерка ревела от восторга, как некогда на спектаклях Иванова-Козельского. При всем своем актерстве, Троцкий
не
подделывается под публику, -- он не умеет
говорить иначе...
Сталин, в
отличие
от Троцкого, не играл бенефисных ролей.
Чего именно не
хватает Сталину? Культуры? Не думаю, зачем этим людям культура? Их
штамповочный
мыслительный аппарат работает сам собою -- у
всех
приблизительно одинаково. "Теоретиков" Сталин всегда найдет сколько
угодно,
чего бы он ни захотел. Знает ли он только сам, чего именно
он
хочет? " (М. Алданов. Сталин).
15.
ДА,
СТАЛИН ЗНАЛ, ЧЕГО ОН ХОЧЕТ. Цинизмом он превосходил всех, никакие
нравственные
препоны не останавливали его. "Вождь партии и народа" (в недалеком
будущем -- "Вождь всего прогрессивного человечества"), верховный
жрец
идеологии, получившей статус государственной религии, он шаг за шагом
укреплял
в стране, в сущности, ТЕОКРАТИЧЕСКИЙ режим.
Раз
уж идея священна, неприкасаема, любые просчеты должны быть списаны за счет
чего
угодно. "Вредительство", "саботаж", "империалистические
козни" -- все шло в ход; вдруг вскрываемые "белогвардейские
гнезда",
руководимые откуда-то из-за рубежа, "Шахтинское дело", "процесс
промпартии", -- пламенные речи прокурора Н. Крыленко,
требовавшего
неизменно "высшей меры", -- все это обстановка, в которой
происходило
возвышение Сталина.
Ирония
эпохи, вакханалия случайностей проявилась, в частности, в том, что главный
обвиняемый по "делу промпартии" талантливый теплотехник Л. Рамзин изобрел в заключении прямоточный котел и был с
помпой, в назидание прочим, не только освобожден, но - награжден орденом,
даже
удостоен в 1943 г. Сталинской премии, пережив Крыленко, расстрелянного
в
1938 г., на десять лет.
Случайности при
таких масштабах террора неизбежны; но в самом терроре ничего случайного не
было. В объяснение этого феномена говорят обычно о болезненной
подозрительности
Сталина. Ссылаются, например, на воспоминания адмирала И. Исакова в
передаче К. Симонова. Вскоре после убийства Кирова (видимо, при
назначении
Исакова начальником штаба Балтийского флота в 1937 г.) он был на
каком-то заседании у Сталина, затем пошли ужинать. Идут по длинному коридору
с
поворотами. На каждом повороте стоит офицер НКВД. Вошли в зал, где накрыт
стол,
и Сталин неожиданно говорит: "Заметили, сколько их там стоит? Идешь каждый раз по коридору и думаешь: кто из них? Если
вот
этот, то будет стрелять в спину, а если завернешь за угол, то следующий
будет
стрелять в лицо..."
Исаков говорил,
что
он, как и другие, был потрясен этими словами. Что это --
мнительность, бред или что-то другое?
"Откровенность"
Сталина перед посторонними людьми свидетельствует, что это был элементарный
(в
понимании Сталина) розыгрыш. В масштабах страны такие "розыгрыши",
предусматривал еще Достоевский, когда писал, что тиран, придя к власти,
непременно должен время от времени "пускать судороги", держать народ в
напряжении. Сама непредсказуемость судьбы любого, даже преданного режиму,
создавала атмосферу общественной истерии; доносы стали обычным делом. Дошло
до
того, что доносили "куда следует" на неугодного супруга, чтобы не
канителиться с разводом. Популярен был анекдот о трамвае, где кто-то сидит,
другие стоят, но все --
трясутся...
Сказочка
Чуковского
"Тараканище", написанная задолго до великой эпохи, в
интеллигентных
семьях читалась детям "с подтекстом" -- в надежде, что дети сами
что-то поймут, тогда как пример Павлика Морозова, "заложившего" родного
отца, показывал, что напрямую объяснять это "что-то"
опасно:
Вдруг
из подворотни страшный великан,
Рыжий
и усатый ТА-РА-КАН!
Таракан,
Таракан, Тараканище!
Он рычит, и
кричит,
и усами шевелит:
"Погодите,
не спешите, я вас мигом проглочу!
Проглочу,
проглочу, не помилую"...
Звери
задрожали, в обморок упали.
Волки
от испуга скушали друг друга...
По лесам, по
полям разбежалися:
Тараканьих
усов испугалися...
Из
другой сказки Чуковского ("Муха-Цокотуха"):
А
кузнечик, а кузнечик, ну, совсем как человечек,
Скок,
скок! За кусток, под мосток -- и
молчок!
Сталин, не
размениваясь, так сказать, по мелочам, пустил в ход свою знаменитую
теорию -- "непогрешимую", само собой --
о
"неизбежном обострении классовой борьбы по мере укрепления социализма",
загодя оправдывавшую любые репрессии. Теократичность
режима подчеркивалась самим наименованием репрессивных органов: ГПУ
(Государственное политическое управление), огпу (Объединенное, опять же -- политическое..),
Народный комиссариат внутренних
дел...
Идея все более
ассоциировалась лишь с именем Сталина, поначалу --
первого
среди равных, убаюканных своим идеологическим самомнением. Они, кичившиеся революционными заслугами, утешались мыслями
классиков марксизма насчет того, что историческая необходимость, воплощенная
в
народном движении, в революции, неизмеримо перевешивает силу и значение
любой
личности; так что пока они -- "незаменимые" -- на гребне
исторического процесса -- "исторически неизбежного", даже руководят им, то вполне
неуязвимы.
После
победоносно
завершенной гражданской войны Лев Троцкий, не без оснований полагая себя
"архитектором победы", отказывался от предлагавшихся ему высоких
должностей, высокомерно предпочитая роль "стратега", занятого
общегосударственными,
даже общемировыми, отнюдь не частными вопросами.
"В конце апреля 1923 г. должен был состояться очередной
XII съезд партии. Ленин с трудом оправлялся от последствий удара, и,
было
очевидно, что он не сможет принять участие в работе съезда. Возник вопрос:
кто
должен делать на съезде политический отчет от имени ЦК РКП(б).
Самой авторитетной фигурой в ЦК все еще оставался Троцкий. Поэтому вполне
естественно, что на заседании Политбюро Сталин предложил Троцкому взять на
себя
подготовку этого доклада. Сталина поддержал Калинин, Рыков и даже Каменев.
Но
Троцкий отказался, пустившись в путаные рассуждения о том, что "партии
будет
не по себе, если кто-либо из, нас допытается как бы
персонально заменить больного Ленина" (Р. Медведев. О Сталине и сталинизме).
Вот
так сам Троцкий уже накануне своей гибели ("длинные руки" Сталина
достали
его и в далекой Мексике) вспоминал об этом решающем повороте в судьбе страны
и
своей собственной:
"В первый
период
Сталин сам был застигнут врасплох собственным
подъемом. Он ступал неуверенно, озираясь по сторонам, всегда готовый к
отступлению. Но его, в качестве противовеса мне поддерживали и подталкивали
Зиновьев и Каменев, отчасти Рыков, Бухарин, Томский. Никто из них не думал
тогда, что Сталин перерастет через их головы.
В период
"тройки" (Сталин, Зиновьев, Каменев. -- М. Т.) Зиновьев
относился к Сталину осторожно-покровительственно.
Каменев -- слегка иронически. Помню, Сталин в
прениях ЦК употребил однажды слово "ригористический" совсем не по
назначению
(с ним это случается нередко!); Каменев оглянулся на меня лукавым взглядом,
как
бы говоря: "Ничего не поделаешь, надо брать его таким, каков он есть".
Бухарин считал, что "Коба" (старая подпольная кличка Сталина) --
человек с характером (о самом Бухарине Ленин публично говорил: "мягче
воска") и что "нам" такие нужны, а если он
невежествен и малокультурен, то "мы" ему поможем. На этой идее основан
был
блок Сталина --
Бухарина".
Приходится
возвращаться из 30-х годов, апофеоза террора, в 20-е, когда Сталин шел к
власти, чтобы представить портрет прочного реалиста без тени какой-либо
психопатологии. Но и без намека на малейшую порядочность. А эта аномалия
личности (но не психики!) способна сбить с толку кого угодно, является таким
же
не предсказуемым фактором, как леворукость боксера
или фехтовальщика, неведомая его противнику.
И
признавая роль личности в истории, мы должны видеть конкретного человека в
конкретных обстоятельствах.
А
обстоятельства уже с начала 20-х годов были таковы, что не только аппарат,
как
полагал Троцкий, "порвал со старыми вождями", но и народ
тоже.
То, что Ленину стало ясно лишь на смертном одре, человек, не отделенный от
реальности Кремлевской стеной, понял гораздо раньше. И "призвать его к
порядку" можно было уже только репрессиями и всеобщим страхом, ими
вызванным.
И аппаратчики -- те, "кто был никем" и
"стал всем", -- знали, что из "старых вождей" с этой задачей
мог
справиться лишь Сталин.
И когда Лев
Каменев
на XIV съезде партии в 1925 г. предпринял поистине
отчаянную
попытку вернуться к относительной демократии в рамках "ленинской
партии",
время "старых вождей" было уже безвозвратно упущено. Свое беспрецедентно
длинное, постоянно перебиваемое репликами с мест выступление на съезде
Каменев
вдруг завершил неожиданным образом:
"...И,
наконец,
третье. Мы против того, чтобы Секретариат (чьи функции понимались вначале
как чисто технические --
секретарские. --
М. Т.), стоял над политическим органом, фактически объединяя и
политику, и
организацию. Мы за то, чтобы внутри наша верхушка была организована таким
образом, чтобы было действительно полновластное Политбюро, объединяющее всех
политиков нашей партии, и, вместе с тем, чтобы был подчиненный ему и
технически (! . М.Т.) выполняющий его постановления Секретариат. Мы
не
можем считать нормальным и думаем, что это вредно
для
партии, если будет продолжаться такое положение, когда Секретариат
объединяет и
политику и организацию и фактически предрешает политику. (Шум в
зале)... Лично я полагают, что наш генеральный секретарь не
является
той фигурой, которая может объединить вокруг себя старый большевистский
штаб...
Я пришел к убеждению, что тов. Сталин не может выполнить роль
объединителя
большевистского штаба".
Но кремлевские партаппаратчики уже
действительно "стали всем" (словами партийного гимна
"Интернационал":
"кто был ничем, тот..."); в отличие от ленинградских, вдруг ставших
провинциалами, это они, кремлевские, заправляют на съезде, и стенограмма
фиксирует а зале "шум", "аплодисменты ленинградской
делегации", - но и голоса с мест: "Неверно!", "Чепуха!", "Вот
оно в
чем дело!", "Раскрыли карты!" -- крики: "Мы не дадим вам
командных
высот!" "Сталина! Сталина!". Делегаты встают и приветствуют
тов. Сталина.
Бурные аплодисменты. Крики: "Вот где объединилась
партия, Большевистский штаб должен
объединиться."
Член ЦК
от
ленинградской организации Г. Евдокимов с места: "Да здравствует
ЦК
Нашей партии! Ура! (Делегаты кричат "Ура!") "Партия выше всего!
Правильно!" (Аплодисменты и крики "Ура!").
Но
эти крики тут же перекрываются "голосами с мест":
"Да
здравствует тов. Сталин!!!" И в стенограмме
уже, помимо трех восклицательных знаков, не просто "аплодисменты",
но -- "бурные, продолжительные аплодисменты, крики "Ура!".
Шум".
Председательствующий
А. Рыков: "Товарищи, прошу успокоиться. Тов. Каменев сейчас
закончит свою речь".
Каменев:
"Эту часть речи я начал! словами: мы против теории единоначалия, мы против
того, чтобы создавать вождя. Этими словами я кончаю речь
свою".
Аплодисменты
ленинградской делегации.
Голос с места:
"А
кого вы предлагаете?"
(Вопрос решающий; вне единоначалия, единоличия,
верховного жреца, абсолютизированная идея попросту повисает в воздухе).
Председательствующий:
"Объявляю 10-минутный перерыв".
После перерыва
выступают самые именитые представители ленинской гвардии, --
но и они не поддержали Каменева. Они призывали, прежде всего, к
единству
и сплоченности рядов перед лицом некоей внешней силы. И сила эта, внешняя по
отношению к партии, была -- народ, прошедший
через кровь и муки гражданской войны, через голод, не сравнимый с прежними
неурожаями, и разруху, прежде неведомую. Сопоставление с пресловутым для
официальной советской статистики 1913 годом, тогда еще недавним, было
слишком наглядным (не в отношении добычи руды или выплавки стали, но в
снижении жизненного уровня большинства населения), --
так
что большевики понимали необходимость
поистине железного правления...
"Член ЦК
М. И. Ульянова:
"Товарищи, я взяла слово не потому, что я сестра Ленина и претендую
поэтому на лучшее понимание и толкование ленинизма, чем все другие члены
нашей
партии... Тов. Сталин совершенно прав, когда в своем докладе указал на
то,
что кадры нашей партии растут в идейном отношении. Я бы
сказала, что они необычайно выросли за последние два года... Товарищи, я
хотела
бы напомнить вам о том, как относился Ленин к дискуссиям в нашей партии, как
больно он их переживал, как всегда старался принять все меры к тому, чтобы
возможно скорее их изжить (дискуссии! -- М. Т.), ибо он
понимал -- и это должен понять каждый член нашей партии, --
как
дорого они нам обходятся... Товарищи из ленинградской делегации
(выступившие
против Сталина; он это запомнил и относился к Ленинграду примерно так же,
как
Иван Грозный к прежде вольным Пскову и Новгороду. -- М. Т.) заявили здесь о
своей готовности подчиниться постановлениям этого съезда. Пусть это не будет
лишь формальным подчинением, пусть это будет ленинское подчинение"".
(Аплодисменты. Крики:
"Правильно!").
Член ЦК
М. Томский: "Нужно вовремя суметь признать свои ошибки и склонить
голову
перед волей партии. Так вот здесь это и сделайте".
Шумные
аплодисменты, переходящие в овацию. Все встают".
Внутренние
основания
такому безоговорочному склонению головы, быть может, лучше других
сформулировал
член ЦК Георгий Пятаков. Историк Е. Амбарцумов
пишет: "Близкий друг Пятакова, меньшевик-эмигрант Валентинов (Вольский) встретил его в Париже в 1928 г., вскоре
после капитуляции оппозиционеров, и упрекнул в нехватке морального мужества.
В
ответ Пятаков сослался на отсутствие, по его словам, у подлинного
большевика всяких ограничителей -- моральных,
политических и даже физических. "Подлинный большевик, -- добавил
он, -- растворяет свою личность (! . М.Т.) в партийной
коллективности" и
поэтому может отрешиться "от любого своего личного мнения и
убеждения".
"Физические
ограничители" все же были. На процессе 1937 г. Пятаков, сломленный
пытками, убедился в этом. По воспоминаниям жены Бухарина
А. Лариной,
на очной ставке внешний вид Пятакова ошеломил Н. И. (Бухарина) еще в большей степени, чем
его
вздорные наветы. Это были живые мощи, как выразился Н. И., "не
Пятаков,
а его тень, скелет с выбитыми зубами". Ленин в
"Письме
к съезду" характеризовал Пятакова как человека не только выдающихся
способностей, но и выдающейся воли. Очевидно, выдающаяся воля и привела его
в
такое состояние: потребовалось много усилий, чтобы сломить Пятакова. Во
время
очной ставки рядом с Пятаковым сидел Ежов (нарком внутренних дел -- М. Т.) как живое напоминание о том, что с
ним
проделали, опасаясь, как бы Пятаков не сорвался и не отказался от своих
показаний. Но он не отказывался..."
Е. Амбарцумов (чьи слова приведены выше) справедливо пишет,
что "была -- этого не вычеркнешь --
определенная социально-психологическая основа для "сотрудничества"
обвиняемых с обвинением. Она -- в эрозии моральных устоев, тех
непреходящих общечеловеческих, ценностей, к которым мы обращаемся
сегодня... Вот сколь убийственен и самоубийственен моральный
нигилизм,
который выдавали за революционность!"
16.
В
ОПИСАТЕЛЬНОЙ ИСТОРИИ эпоха раскрывается через события, тогда как адекватнее
она
отражается в людях. События определяются уже произошедшими процессами -- в мозгу...
"Залом
заседаний" военной коллегии служил кабинет Берии (сменившего Ежова, вскоре
расстрелянного -- М. Т.) в Лефортовской
тюрьме... Человека, которого первым ввели в "зал заседаний", судьи знали
отлично... Но этого подсудимого знали не только
судьи -- знала страна. И по имени, и в лицо. Его снимки множество раз
публиковались на газетных страницах, кинохроника, заменявшая тогда
телевидение,
из журнала в журнал представляла его -- на
борту
самолетов-гигантов, на испанской земле -- под фашистскими бомбами, на
полях и в шахтах, на солдатских учениях и театральных
премьерах.
Это
был Михаил Кольцов, известнейший публицист, член редколлегии "Правды",
депутат Верховного Совета РСФСР, член-корреспондент Академии наук СССР.
Бывший, бывший..." (А. Ваксберг.
Процессы).
Далее -- о
страшной участи знаменитого узника, действительно безвинного, если иметь в
виду
предъявленные ему чудовищные обвинения... Увы, это
лишь одна сторона правды, ее, так сказать, "профилъ". Другой
"профиль"
представится нам в рассказе его родного брата, одного из столпов советской
газетной карикатуристики, Б. Ефимова
(феноменального долгожителя . 107 лет!) Он благоговеет перед памятью брата
и,
видимо, не понимает, каким представляет его читателю. Это и портрет самого
Ефимова -- целого поколения людей, способных
отрешиться (словами Пятакова) "от любого своего личного мнения и
убеждения".
"Кольцов
искренне, не боюсь сказать, фанатически верил в мудрость Сталина. Сколько
раз,
после встреч с "хозяином", брат в мельчайших деталях рассказывал мне о
его
манере разговаривать, об отдельных его замечаниях, словечках. Все в Сталине
нравилось ему" (В книге "Михаил Кольцов, каким он
был").
Но слишком уж
чудовищные вещи происходили вокруг, чтобы не возникали хоть какие-то
сомнения.
"Думаю, думаю... И ничего не могу понять. Что
происходит? --
повторял, бывало, Кольцов, шагая взад и вперед по
кабинету. -- Каким образом у нас вдруг оказалось столько врагов? Ведь
это
же люди, которых мы знали годами, с которыми жили рядом! Командармы, герои
гражданской войны, старые партийцы! И почему-то, едва попав за решетку, они
мгновенно признаются в том, что они враги народа, шпионы, агенты иностранных
разведок... В чем дело?.."
Некомпетентность --
распространеннейший доныне род нравственного
алиби...
"В чем дело?..
Я чувствую, что схожу с ума. Ведь я по своему положению --
член редколлегии "Правды", известный журналист, депутат -- я
должен, казалось бы, уметь объяснить другим смысл того, что происходит,
причины
такого количества разоблачений и арестов. А на самом деле я сам, как
последний обыватель, ничего не знаю, ничего не понимаю, растерян,
сбит с
толку, брожу впотьмах."
Можно
предположить,
что бродящий впотьмах журналист попридержал свое перо.
Ничуть
не бывало! Знать бы мне тогда, в 1938 г., несмышленышу-провинциалу, что
знаменитый (как все выходившее из-под пера Кольцова) фельетон "Крысы",
обличавший заклейменных (еще до приговора!)
"врагов
народа", написан "сбитым с толку", "растерянным перепуганным
обывателем".
Лишь
спустя полвека после знаменитых "процессов", когда жертвы Сталина были не просто реабилитированы, но и возведены на
пьедестал
мучеников, -- лишь в октябре 1988 г. Б. Ефимов опубликовал,
наконец, свое покаяние "Я сожалею...": "Сегодня я бы дорого дал, чтобы
60 лет назад, в 1938 году (будто бы только в этом! --
М. Т.), на страницах "Известий" (будто бы только там! --
М. Т.) не появились некоторые мои рисунки... Мне стыдно за них. Как,
не,
сомневаюсь, стыдно большинству из нас, уцелевших в те годы, за многое, что
мы
тогда делали, и; за многое, чего мы тогда не делали. Может быть, мы были
слишком запуганы, малодушны? Или слишком верили
Сталину?.."
Словом,
Ефимову все еще, спустя полвека и далее лишь предстояло разобраться,
струсил
ли он или, напротив, был обуян пламенной верой... Так или иначе, он не
мог
рисовать свои карикатуры, брат его -- не мог не писать своих
фельетонов,
еще кто-то не мог не доносить, ни выбивать из подсудимых их жутких
самооговоров, не мог не приговаривать на их основании, ни приводить
приговоры в
исполнение... Представить только положение судебного исполнителя, в
просторечии -- палача, вдруг заколебавшегося, хотя бы просто
задумавшегося в момент исполнения служебных
обязанностей.
Всех этих людей
кающийся Ефимов числит в своем активе -- в
"большинстве из нас".
Но раз уж мы
вышли
на тот уровень, что осуждаем, хотя бы словесно, вторых, третьих,
четвертых -- сексотов, палачей,
лагерных вертухаев, надо ли обелять первых,
вдохновлявших пером и кистью?..
Самым
замечательным дарованием своего брата Б. Ефимов полагал его умение
наносить "неотразимые снайперские удары". Он и
об
этом, уже получив, по крайней мере, право смолчать, пишет с
восторгом.
"Это было в Париже в 1933 году.Корреспонденции и очерки Кольцова
из
Парижа систематически появляются в "Правде". Мне хочется, в
частности, вспомнить здесь один из любопытнейших его фельетонов, родившийся
буквально на моих глазах (Ефимов вспоминает, как гостил у брата в
Париже. -- М. Т.), -- неотразимый снайперский
удар
по белогвардейской газете "Возрождение". Сей малопочтенный орган печати.
выделялся своим оголтелым черносотенством, печатая
из
номера в номер дикие бредни о голоде, людоедстве, разрухе, терроре и
беспрерывных
восстаниях в Советском Союзе.
Эта нахальная
ложь
не раз вызывала возражения и протесты французских
прогрессивных кругов. Дошло до того, что виднейший политический
деятель
Франции Эдуард Эррио публично выразил свое
возмущение
лживостью информации, поставляемой "Возрождению", и намекнул, что
информация эта высосана из пальца под диктовку германских фашистов. Редактор "Возрождения", некто господин Семенов, разразился в
ответ наглым "открытым письмом" Эдуарду Эррио,
упрекая его в легкомыслии и безответственности (!). (Восклицательный знак
принадлежит Б. Ефимову. -- М. Т.). "Беспочвенным суждениям
Эррио" Семенов противопоставлял свои "абсолютно точные и проверенные"
источники осведомления: частные письма из России, которые пишут хорошо
известные ему, Семенову, люди -- "наши родные, друзья и
знакомые".
После
столкновения
с Эррио "Возрождение" окончательно обнаглело,
и
душераздирающие "письма из России" стали появляться одно за другим, чуть
ли
не из номера в номер...
Каждое
утро в газетном киоске на углу я покупал газеты и приносил их к завтраку в
отель "Ванно". Развертывая "Возрождение", Кольцов обычно только
отплевывался и пожимал плечами, но, прочтя нахальный выпад Семенова против
Эррио, задумался.
-- Какая
сволочь... -- пробормотал он. -- Гм... А
что, если...
-- Кстати, -- сказал я, -- вот какое дело. Сейчас я
видел
на улице афишу, что Русский эмигрантский комитет устраивает послезавтра
чествование Бунина в связи с присуждением ему Нобелевской премии. Как ты
думаешь, не сходить ли мне на это зрелище?
На другой день
Миша
с интересом выслушал рассказ о собрании в "Манз Элизе" (где чествовали
Бунина, -- М. Т.).
-- А
господина Семенова там не было? -- спросил
он.
-- Черт
его знает. Может, и был. Я ведь даже не знаю, какой у него вид.
-- Скоро у
него будет довольно кислый вид, -- сказал
брат,
хихикнув, -- я тут приготовил ему один... финик.
И
он показал мне написанное от руки письмо за подписью "твоя Лиза". Письмо
это было тут же вложено в конверт с адресом редакции
"Возрождения"...
Примерно на
второй
или третий день письмо появилось в газете, редактируемой господином
Семеновым.
Белогвардейский карась не замедлил проглотить наживку и скоро болтался,
ко всеобщему посмешищу, на удочке большевистского
журналиста..."
Б. Ефимов
приводит это посланное в газету и полностью, как, собственно, положено,
опубликованное письмо:
"Возьми меня
отсюда, родной. Не могу больше держаться. А Сережа умирает, без шуток,
поверь.
Держался до августа кое-как, но больше держаться не может. Если бы ты был,
Леша
здесь, ты понял, ощутил бы весь ужас. Большевики кричат об урожае, а на
деле -- ничего, на деле -- гораздо голоднее даже
стало, чем раньше. И что самое страшное: терпя, страдая, не видишь слабейшей
надежды на улучшение. Как билось сердце тридцатого августа, когда на Садовой я увидела у здания
городской тюрьмы толпу, разбивавшую автомобиль Наркомпрода,
услышала яростные, злые крики "хлеба"; но едва показался броневик, как
толпа разбежалась, словно зайцы.
Алексей, не верь
газетам, пойми, что наш чудесный Екатеринослав
вымирает постепенно и чем дальше, тем хуже. Алеша, мне известно, что
ты
женился. Пусть так, Алеша. Но все-таки, если ты человек, если ты помнишь
старую
любовь, выручи, умоляю, меня и Сережу от голодной смерти. Я готова полы
подметать, калоши мыть, белье стирать у тебя и жены. Юрий продался,
устроился
недавно контролером в Укрвод, он лебезит передо
мною,
вероятно, ему страшно, что я выдам его прошлое. Все екатеринославские
без конца завидуют тебе, Масса безработных, особенно учителей, потому
что школы областной центр сильно сократил. Большинство здешних
металлургических
заводов стоят, закрыты на зиму. Сережа -- большой, но помнит своего папу. Он растет
русским.
Целую, твоя Лиза".
Странное
возникает
чувство при чтении такого письма, зная уже, что это -- провокация
и что сочинено это в 1933 году! Само имя выбрано со смыслом -- с намеком на карамзинскую
"бедную Лизу".
Напечатанное
газетой "Возрождение" письмо Кольцов тут же повторяет в своем фельетоне
"От родных и знакомых", опубликованном "Правдой". Он признается
в своей "лихой мистификации"
(так он это называет) и заключает хлесткий фельетон следующим
пассажем:
"Письмо имеет
и
еще одну небольшую особенность, которой я позволил себе позабавить
читателей.
Если прочесть первую букву каждого пятого слова письма, "получается нечто
вроде лозунга, которым украсила свой номер 3102
сама редакция "Возрождение": "НАША БЕДОБАНДИТСКАЯ ГАЗЕТА ПЕЧАТАЕТ
ВСЯКУЮ
КЛЕВЕТУ ОБ СССР".
"Нетрудно себе
представить, какой получился оглушительный эффект, -- вспоминает спустя
много лет Борис Ефимов. -- Злорадно хихикали в кулак даже кое-какие белоэмигранты..." ("Михаил
Кольцов.").
Не хихикали,
надо
думать, те, кто действительно умирал тогда от голода в Днепропетровске
(бывшем Екатеринославе), на благодатном украинском юге. Не стану
касаться собственных
воспоминаний (естественно, скудных), приведу опубликованные
"Литературной газетой" (много позже, естественно):
"Осенью
1932 года
в Одессе появились первые голодающие. Они неслышно садились семьями вокруг
теплых асфальтовых котлов позади их законных хозяев -- беспризорников --
и молча смотрели на огонь. Глаза у них были одинаковые --
у стариков, женщин, грудных детей. Никто не плакал. Беспризорники
что-то
воровали в порту или на Привозе, порой вырывали хлеб из рук у зазевавшихся
женщин. Эти же сидели неподвижно, обреченно, пока не валились здесь же на
новую
асфальтовую мостовую. Их место занимали другие. Просить что-нибудь было
бессмысленно. По карточкам в распреде научных
работников мать получала по фунту черного хлеба на
работающего, полтора фунта пшена в месяц и три-четыре
сухие
тарани...
Это была
очередная
"неформальная веха", Тридцать Третий
Год. С
середины зимы голодающих стало прибавляться, а к весне
будто вся Украина бросилась к Черному морю. Теперь уже шли не семьями, а
толпами, с черными высохшими лицами, и детей с ними уже не было. Они лежали
в
подъездах, парадных, на лестницах, прямо на улицах, и глаза у них были
открыты.
А мимо нашего дома к портовому спуску день и ночь грохотали кованые фуры,
везли
зерно, гнали скот. Каждый день от причалов по обе стороны холодильника
уходили
по три-четыре иностранных парохода с мороженым мясом, маслом, битой
птицей..."
Недалек от
истины,
стало быть, был шолоховский Банник, когда на требование станичного
функционера Нагульнова отдать -- сверх
всяких хлебозаготовок еще и семейное зерно "задрожал обидой и жгучей
злобой":
"--...Вам
отдай
его, а к весне и порожних мешков не получишь. Мы зараз тоже ученые стали, на
кривой не объедешь... Соберешь хлебец, а потом его
на
пароходы да в чужие земли? Антанабили покупать,
чтоб
партийные со своими стрижеными бабами катались? Зна-а-аем;
на что нашу пашеничку гатите! Дожилися до равенства!"
(М. Шолохов. Поднятая
целина).
Кстати,
фальсифицированное письмо обнаруживает, что Кольцов прекрасно знал реалии
голода, в частности в Днепропетровске, где ему приходилось бывать как раз в
это
время.
Неужели из
Парижа,
за завтраком в отеле, эти ужасы выглядели лишь темой для
фельетона?..
Да что там -- из
Парижа!.. Что там . "социальный заказ" и профессиональное журналистское
враньё!.. В июне 1930 года Корней Чуковский записывает в
своём дневнике: "В историческом аспекте Сталин как автор колхозов
величайший
из гениев, перестраивающих мир. Если бы он кроме колхозов ничего не сделал,
он
и тогда был бы достоин называться гениальнейшим
человеком эпохи".
Ладно, в 1930-м ещё не разразился
людской мор... Но вот 22 апреля 1936 г.Корней
Чуковский и Борис Пастернак присутствуют в качестве гостей на Х съезде
комсомола. На трибуне появляется Сталин...
"Что сделалось с залом! А ОН (так у
Чуковского, автора "Тараканища". . М.Т.) стоял немного
утомленный, задумчивый и величавый. Чувствовалась
огромная
привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я
оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица.
Видеть его . просто видеть для всех нас было счастьем. К
нему
всё время обращалась с какими-то разговорами Демченко (молодая колхозница,
инициатор соревнования за высокий урожай сахарной свеклы. . М.Т.) И
мы
все ревновали, завидовали . счастливая! Каждый его
жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным
на
такие чувства. Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал
аудитории с прелестной улыбкой. Все мы так и зашептали: "Часы, часы, он
показал часы!" . и потом, расходясь, уже возле вешалки вновь вспоминали об
этих часах. Пастернак шептал мне всё время о нём восторженные слова, а я
ему, и
оба мы в один голос сказали: "Ах, эта Демченко заслоняет его!.. Домой мы
шли
вместе с Пастернаком, и оба упивались нашей радостью". (Чуковский К. Дневник. 1930 . 1969. М.,
1995).
Психика
человека настраивается подчас до удивления просто на "социальный
заказ"...
"Стихи о голоде" поэта С. Обрадовича,
изданные у нас книжкой в 1923 г., посвящены "Памяти отца, матери и
сына
Вадима, от московского голода умерших в
1918-1919 гг.". В
них такие пронзительные строки:
"...Беспомощен
и безответен
Голодный
хрип, смертельный крик.
Сойдутся
к изголовью дети
И
будет взор их так же дик.
Недвижна
мысль... забыто слово...
Что
завещать им? Что сказать?..
Заглянут
глухо и сурово
В оледенелые
глаза..."
Страшный
жизненный опыт... Даже не верится, что в изданной
десятью годами спустя "Балладе о весне 1933 года" того же
поэта
"весна...
по стропилам всходит лучистым.
Ее
вызывают на пари садоводы и трактористы.
И
старый мастер, стряхнув седину,
мучаясь
неувязкой,
мобилизует
в бригаду весну
как
песенницу и энтузиастку..."
Закат
в балладе "сияет красными орденами" и, как апофеоз бытия, "парень
целует девчонку
и мнет спецовку ее голубую".
...Меня
мама тогда, в 33-м, брала с собой на работу, потому что детей похищали и
съедали.
Даже
в изданных уже в 70-е - "вегетарианские" - годы воспоминаниях академика
Н. Дубинина, своей работой связанного с сельским хозяйством, глава,
охватывающая время насильственной коллективизации и величайшего голода (не
упомянутого даже намеком, точно дело было на другой планете), названа
"Золотые годы":
"В
те годы жизнь кипела вокруг и била в нас ключом. Мы работали, влюблялись,
дружили, чувствовали биение пульса страны, жили ее радостями и невзгодами
(!).
В эти годы ко мне пришла необычайная любовь. Она благоухала и была
расцвечена
всеми бликами мира. В свете этой любви мир вставал в его прозрачной чистоте.
Это была любовь к Александру Пушкину, умному, страстному
другу."
Далее несколько
страниц подряд исключительно о Пушкине.
А
ведь сам мемуарист фигура вовсе незаурядная -- один из немногих (их
буквально единицы), кто посмел возразить против расправы с генетиками
накануне
войны и после нее... Коллективизация, видимо, воспринималась им как
"закономерный этап социалистического
строительства", а голод был уже "просто" ее неизбежным следствием.
Человек глядел на мир не открытыми глазами, а -- "точками
зрения".
А
раз так, можно, оказывается,
встретиться
с горем глаза в глаза -- и ничегошеньки не
увидеть. Вот стихотворение интеллигентного и талантливого Дмитрия Кедрина, тоже датированное
1933 годом:
"Потерт
сыромятный его тулуп,
Ушастая шапка
его,
как склеп.
Он
вытер слюну с шепелявых губ
И
шепотом попросил на хлеб.
С
пути сучковатой клюкой нужда
Не
сразу спихнула его, поди...
Широкая
медная борода
Иконой
лежит на его груди!
Уже
замедляя шаги на миг,
В
пальто я нащупываю серебро:
Недаром
премудрость церковных книг
Учила меня сотворять добро.
Но
вдруг я подумал: к чему он тут,
И
бабы ему медяки дают
В
рабочей стране, где станок и плуг,
Томясь,
ожидают умелых рук?
Тогда
я почуял (! . М.Т.), что это --
враг,
Навел
на него в упор очки,
Поймал
его взгляд и увидел, как
Хитро
шевельнулись его зрачки.
Мутна голубень беспокойных глаз
И,
тягостный, лицемерен вздох!
Купчина,
державший мучной лабаз?
Кулак,
подпаливший колхозный стог?
Хитрец
изворотливый и скупой,
Он
купит за рубль, продаст за пять
Он смазчиком
проползет
в депо,
И
буксы вагонов начнут пылать...
Такому
не жалко ни мук, ни слез,
Он
спящего ахает колуном,
Живого
закапывает в навоз
И
рот набивает ему зерном.
Бродя
по Москве, он от злобы слеп,
Ленивый
и яростный паразит,
Он
клянчит пятак у меня на хлеб,
А
хлебным вином (?) от него разит!
И если, по
грошику
наскоблив,
Он
выживет (!), этот рыжий лис, --
Рокочущий
поезд моей земли
Придет
с опозданьем в социализм...
Я
холодно опустил в карман
Зажатую
горсточку серебра
И в льющийся
меж
фонарей туман
Направился,
не сотворив добра".
Стихотворение
так и называется -- "Добро". Образованный поэт, писавший о
Рембрандте,
о Фирдоуси, о Саади, не чуждый философского подхода к истории, решительно
исключает из "списка благодеяний" (название пьесы Юрия Олеши,
написанной тогда же) сострадание, самое человеческое из человеческих
качеств, -- во имя социализма, в который надо прибыть
"без
опозданья".
Всмотритесь,
как от строчки к строчке легкая брезгливость переходит в неприятие,
затем -- в неприязнь, далее -- в подозрение (ничем не
подкрепленное),
подозрение это крепнет, превращается в уверенность ("это -- враг"),
в
злость, ненависть, в пожелание человеку умереть от голода (не "наскоблить
по
грошику" на хлеб); эта смерть послужит гарантией благополучного прибытия
всех
нас ("моей земли"): в счастливое будущее --
социализм.
Будет
ли оно, это будущее, счастливым?..
Тогда
же Карл Радек, "активный деятель международного
рабочего движения", писал в своей знаменитой книге "Портреты и
памфлеты":
"Нельзя
высчитать на счетах "преступлений" и благодеяний то, что представляет
собой
Советская власть, по той простой причине, что, если считать капитализм злом,
а
стремление к социализму благом, то не может существовать (!) злодеяний
Советской власти. Это не значит, что при Советской власти не существует
много
злого и тяжелого. Не исчезла еще нищета, а то, что мы имеем, мы не всегда
умеем
правильно разделить. Приходится расстреливать людей, а это не может считать
благом не только расстреливаемый, но и
расстреливающие,
которые считают это не благом, а только неизбежностью.... Насилие служит
делу
создания новой жизни, более достойной человека... Мы уверены, что народные
массы всех стран, угнетаемые и терроризируемые маленькими кучками
эксплуататоров, поймут, что в России насилие употребляется только во имя
святых
интересов освобождения народных масс, что они не только поймут нас, но
пойдут
нашим путем".
Бессовестная
демагогия из уст Радека (расстрелянного позднее),
заведующего Бюро международной информации ЦК ВКП(б),
разносилась далеко...
У
Николая Бухарина (который, по Ленину, "мягче воска") - о том же с еще
большей определенностью:
"Пролетарское
принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой
повинностью, является, как ни парадоксально это звучит, методом выработки
коммунистического, человечества из человеческого материала капиталистической
эпохи"...
>>>>>>>>>>>>>>>>>>>>>>>>>>MCT<<<<<<<<<<<<<<<<<<<<<<<<<<