Проголосуйте за это произведение |
АНГЕЛ, ОДАРИВШАЯ МЕНЯ
СЧАСТЬЕМ
Валерий
Сойфер
Нине
любимой посвящаю
В моей сегодняшней жизни произошло самое
страшное из событий – скончалась жена, с которой за 55 лет брака я сросся
всей
душой, всеми делами, помыслами и надеждами. Мне никогда не приходила в
голову
мысль, что я могу остаться без нее, один одиношенек на этой земле,
несчастный
вдовец. Всегда было понимание нашего общего существования – она и я, я и
она. А
теперь единение, пронзавшее весь смысл нашего бытия, закончилось, исчезло.
Поэтому и возникла эта потребность рассказать прежде всего о том, каким
человеком была моя Нина, которую я считал лучше меня по человеческим
качествам,
несравненно умнее и прозорливей и которая превратила всю нашу жизнь в
состояние
непрекращающегося, пронзительного счастья, и о нашей жизни, то поднимавшей
нас
на жизненный гребень, то опускавшей на самое дно.
Нина Ильинична Яковлева стала Сойфер
только в
49 лет, когда мы оказались волею судьбы в США и вдруг узнали, что
большинство
американцев не могут прочесть без запинки её last name – Yakovleva. Фамилию Soyfer все произносили без
затруднения, а вот слово Yakovleva создавало трудности.
Нина родилаcь почти на два года позже
меня.
Она была вторым ребенком в семье. Её папа, Илья Михайлович Яковлев, выходец
из
среды простых крестьян, поселившихся на Урале, начал работу на Белорецком
металлургическом комбинате в “горячем” цехе – самом тяжелом – и физически, и
морально. Он сумел расти по служебной лестнице и от рабочего поднялся
сначала
до поста мастера, потом начальника цеха, одновременно с работой учился,
затем
началась война с немецкими захватчиками, его взяли в действующую армию,
подучили в танковом училище в тогдашнем городе Горьком, присвоили звание
младшего лейтенанта, отправили на передний фронт, и там он дорос до капитана
танковых войск. В последнюю неделю войны его тяжело ранило, лечили его в
госпитале в Вене, затем демобилизовали, и он вернулся в Белорецк. Там его
вскоре назначили заместителем директора комбината по быту – должность
высокую и
ответственную. Ведь половина, если не больше, жителей города работали на
комбинате.
В последний год жизни Нина решила оставить
воспоминания о своей семье и жизни в Белорецке, но написала лишь
полстраницы.
Больше она ничего не успела добавить, хотя несколько раз говорила, что
продолжит работу. Но времени у нее на это катастрофически не хватило.
Сейчас, когда после её ухода из этого
мира,
мне приходится готовить себе пищу, стирать белье, убираться в нашем
немаленьком
доме, ухаживать за садом и вообще следить за порядком (а у нас никогда
ничего
не валялось, где попало, всегда всему было определено место и всё
раскладывалось по этим местам), я понял, какой огромной энергией обладала
моя
отнюдь не могучая с виду жена, каким
фантастически собранным и аккуратным человеком она прожила всю жизнь, и
какой
скромницей оставалась при любых обстоятельствах. Ведь ни разу в жизни – ни в
молодости, ни в старости (а она дожила в этом активнейшем, деятельном
состоянии
до 79 лет) – она не сетовала на
усталость, недомогания, извинительную забывчивость или неаккуратность. Все
детали налаженной ею жизни сохранялись годами прежними. И мы жили вроде бы
без
забот. А все заботы ложилочь на её отнюдь не богатырские плечи, всё делали
её
нежные и, как мне казалось, не старившиеся с годами красивейшие
руки.
Я уверен, что эти качества были в ней
воспитаны мамой и папой, которым Нина следовала в своем поведении и которых
беззаветно любила.
Её папа был обязан заботиться о жилище
работников, о дорогах в городе, об условиях работы всех городских служб
быта,
иными словами, быть если не хозяином города, то исключительно важным
ответственным лицом в Белорецке. Одно то, что Илью Михайловича держали на
этой
должности десятилетиями, позволяет с уверенностью утверждать о его
высочайшей
репутации. На комбинате сменилось несколько директоров, а Яковлев всё
оставался
на своем месте. Значит, ему доверяли все его
начальники.
Его жена – Дарья Павловна Глонина (в семье
и
в городе её звали не иначе, как Дора Павловна) была также, как и муж,
человеком
заметным. Она руководила профсоюзом медицинских работников самого города
Белорецка и Белорецкого района. Поэтому она была вынуждена нередко выезжать
в
города, поселки и деревни своего района, взаимодействовать с медперсоналом
больниц, поликлиник и медпунктов довольно большого региона Башкирии. Так что
и
муж, и жена были в городе людьми уважаемыми. Я не раз имел удовольствие
убеждаться в этом.
Зарплата у обоих родителей позволяла жить
без
больших забот о хлебе насущном, но в те времена никаких излишеств, “черного
нала” и возможностей обогащаться за счет “откатов”, мздоимства или
откровенного
воровства не существовало. Если хватало зарплаты на то, чтобы не занимать
денег
перед получкой, пусть неброско, но прилично одеваться, кормиться и
воспитывать
детей, то это считалось жизнью достойной и даже зажиточной. Илья Михайлович
купил одним из первых в городе только что появившуюся в стране автомашину
“Москвич” и сумел в течение немногих лет расплатиться за такое существенное
приобретение. Потом появились машины у нескольких его друзей, и они по
воскресеньям уезжали компанией за город, в горы или ловили хариусов в реке
Белой, устраивали на природе пикники, охотились.
В 1929 году у Яковлевых родился сын
Владимир,
а в начале 1938-го дочь Нина. Володя закончил институт, стал инженером,
сначала,
как и большая часть жителей города, работал на Металлургическом комбинате,
потом перешел на строительство какого-то важного государственного (даже
правительственного) объекта вблизи Белорецка, где стал чуть ли не главным
инженером. Он рано скончался от сердечной недостаточности в конце 1970-х
годов.
Старший брат обожал младшую сестренку, как
мог баловал её, учил кататься на его мотоцикле и вообще любил, чтобы на
заднем
сидении, обхватив его за пояс, была родная Нинуля. Пока он учился в
институте в
Магнитогорске, он выкраивал из стипендии какие-то крохи на подарки сестре.
Он
привозил ей то косынку, то носочки, то однажды белые туфельки, о которых
сестренка проговорилась, что хотела бы их носить вместо привычных в
Белорецке
валяных сапог с резиновыми галошами.
Володя был музыкально одарен (как был
одарен
его отец), играл на нескольких инструментах, славился своим юмором. Было
известно, что его называли завидным женихом многие сверстницы, некоторые из
которых даже признавались позже Нине, как они пытались обратить на себя
внимание её старшего брата. Но он, как и сестра, вступил в брак
самостоятельно
— и на всю жизнь.
От брата Нина усвоила некоторые народные
присказки, бытовавшие в их краю. Так, когда она училась еще в начальной
школе,
один из соклассников подлавливал её на улице и бежал за ней с дразнилкой
“Нинка
– жидовка”. Она как-то пожаловалась брату на приставания этого
мальчишки.
– Да не обращай внимания, – посоветовал
старший брат, – еще раз пристанет, скажи ему, что он “Пузырь с говном” и
покажи
ему язык, он навсегда от тебя отвяжется.
Младшая сестра послушала брата, и этот
мальчишка действительно присмирел и никогда больше обидными словами в её
адрес
не бросался. А спустя лет пятьдесят, когда мы с ней приехали в Белорецк, она
вдруг услышала от местной учительницы, с которой Нина когда-то училась в
одном
классе, что этот мальчишка много раз в кругу близких признавался, что
девочка
Нина ему очень нравилась, но не обращала на него внимания, вот он и
приставал.
А ему хотелось привлечь её внимание к себе любым
путем.
Но, кстати сказать, эта поговорка
сохранялась
в памяти моей жены, и когда она встречала в нашем кругу напыщенных и пустых
по
сути людей, она могла мне наедине охарактеризовать их этим двусловным, но
метким термином. Вообще она помнила многие народные выражения, и в наших с
ней
разговорах (никогда на публике, а только между нами) могла их применить.
Например, задавак, тех, кто вечно приводил в качестве положительного примера
себя любимого, она (памятуя о лексиконе своих дошкольных лет и об уроках
словесности, полученных от брата) характеризовала двумя предложениями
–вопросительным и утверждающим, следующими друг за другом: “Я ли, не я ли?
Говно в одеяле!”.
Она восприняла местные народные выражения
еще
от одного часто бывавшего у них в семье человека. Это была простая женщина,
которую все звали Бабка Лукерья. Она ухаживала в прошлом за кем-то из семьи
Яковлевых и жила неподалеку в Белорецке. Обитала она, правда, не в доме, а в
землянке, вырытой на склоне, спускающемся к реке Белой. Ступеньки в землянку
были сделаны из земли, внутри она обогревалась буржуйкой, так называемых
удобств не было никаких, но Бабка Лукерья сохраняла бойкий и живой настрой,
не
убивалась от такой судьбы, а, напротив, олицетворяла собой оптимистический
характер простых людей. Нина в раннем детстве любила её, нередко бегала к
ней в
землянку, а Лукерья часто навещала их, принося с собой задор и веру в
хорошее.
Её любимой поговоркой было такое выражение: “Помирать буду, а ногой
дёрну!”
Нина закончила среднюю школу в Белорецке,
а
потом поехала сдавать вступительные экзамены в медицинский институт в
Москву.
Почему вдруг девочка из глухой провинции
решилась на такой шаг? Мы к моему стыду никогда не обсуждали серьезно этот
её
поступок, поэтому я выскажу здесь лишь свои предположения. Мне кажется, что
на
выбор профессии оказала самое большое влияние мама Нины. Дочь видела ближе
всего именно мир медицинских работников, с которым взаимодействовала мама,
знавшая довольно близко всех ведущих врачей Белорецка. Нина не могла не
замечать, с каким уважением к врачам разных специальностей относились
окружающие, и это оказало решающее значение для выбора жизненного пути.
Но почему не в ближайший Магнитогорский
мединститут, или мединститут в Уфе (столице республики Башкирия), а сразу в
Москву? По-видимому большое влияние оказало то, что Белорецк – город
маленький,
но вполне культурный – держал высоко уровень общего образования в средних
школах. Да и не был захолустьем, забытым Богом местом этот маленький город с
пятидесятью тысячами жителей в те годы. В Белорецке каждое лето
гастролировал
театр оперетты из Сверловска (кстати, как поговаривали, второй по уровню
такого
рода театр в СССР после Московского), и Нина на все спектакли неизменно
ходила.
В этот уральский город в годы большого
террора выселяли “неблагонадежных” интеллигентов из столичных регионов, туда
же
после 1945-го года переселили многих интеллектуалов из Манчжурии и Гонконга,
и
те организовали в Белорецке эстрадные музыкальные ансамбли. Белорецкие
новопоселенцы поддерживали связи со многими ведущими людьми искусства и
культуры в стране, их дети учились вместе с Ниной в средней школе, это
питало
интеллектуальную среду городка, и тому подобное.
Важным было и то, что каждое лето группу
школьников из Белорецка отправляли под присмотром их учителей в Москву,
Ленинград, на Кавказ, и Нина неизменно оказывалась в этих группах, поэтому
она
своими глазами видела столицу страны, побывала в главных музеях, на
выставках.
Страх перед столичными трудностями, привычный большинству простых людей из
глубинки,
у нее отстутствовал. Кроме того, она часто вспоминала в годы нашей
совместной
жизни, что её папа любил читать книги по истории дипломатии и тома
энциклопедий, и она за ним проглатывала те же книги. Мама любила слушать по
радио оперные спектакли, и дочка с детства пристрастилась к тому же. Она
знала
по именам лучших оперных исполнителей, выдающихся музыкантов (её с детства
учили игре на фортепиано), она вообще исключительно много читала – и не
только
классиков русской литературы, но и переводные произведения, и
научно-популярные
книги. Фамилии Перельмана и его книги о занимательной физике, также как и
других авторов научно- популярных произведений держались в её голове с
детства.
Надо отдать должное мужеству её родителей,
которые без всякой с их стороны дрожи, профинансировали поездку дочери в
Москву
для сдачи вступительных экзаменов в мединститут. Нина с легким смехом
вспоминала не раз, как одна из главных докторов в Белорецке сказала как-то
ей,
что она закончила 2-й мединститут в Москве и рекомендовала поступать именно
туда, а не в Первый иедицинский институт.
Так Нина и хотела сделать. Она приехала в
Москву, нашла в пригороде своего дядю (родного брата мамы), остановилась у
него
и поехала на электричке в столицу. Там спросила кого-то, не знает ли он, как
добраться до Второго мединститута? Ответ, который она получила, был прост –
за
5 копеек доехать на метро до центра, там сесть на троллейбус (номер был
назван), через минут 10 троллейбус остановится на Пироговской улице, там и
будет мединститут. Нина поехала, как ей сказали – и оказалсь у здания с
табличкой – Ордена Ленина 1-ый Московский медицинский институт имени
Сеченова.
Рядом висела большая доска с надписью “Приемная комиссия” и стрелкой было
показано, куда надо нести документы поступающим. Деваться было некуда,
побрела
приезжая в приемную комиссию, у нее взяли аттестат об окончании средней
школы с
прекрасными отметками, выдали экзаменационный листочек и сказали, куда и
когда
приходить на первый экзамен.
С этого момента зажглась самая
счастливая,
самая необычная и завораживающая своей таинственностью путеводная звезда
Нины
Яковлевой. Те, кто поступал в вузы в Москве в середине 1950-х годов знают,
какой была обстановка для рвущихся в ведущие вузы столицы. А “Первый
медицинский” был исключительно популярен у выпускников средних школ,
особенно
выпускниц. Конкурс в этот институт зашкаливал – несколько десятков человек
на
место, и к юношам было значительно более приветливое отношение, чем к
представительницам иного пола. Попадали туда, как считали многие, нередко
“по
знакомству”, а исключения из этого правила были редки.
Обычно резали всех на экзамене по химии.
Но
1-я средняя школа Белорецка славилась своими учителями. Не зря город был
местом
выселения неугодных режиму интеллектуалов из крупных российских центров.
Многие
из них шли преподавать в школы, а Первая школа была лучшей в городе, и там
учителя математики, физики, химии, биологии, географии давали глубокие и
современные знания учащимся. Нина неизменно была лучшей по большинству
предметов, а уж химия была её коньком, и потому, когда экзаменатор начал
спрашивать её не из школьной программы, а про окислительный потенциал и
другие
премудрости, она давала правильные ответы, и экзаментар, как Нина не раз
вспоминала, только вскрикивал: “И это знаешь! Ах, молодец”. Следовал еще
более
заковыристый вопрос, девочка из провинции снова отвечала правильно. В
результате она получила по всем предметам пятерки, и была принята
студенткой
сразу, без многолетних пересдач и мытарств. Для тех, кто не прошел
экзаменационный барьер, такое везенье казалось настоящим
чудом.
Позже она однажды сказала мне, что её
подруги
по группе как бы “парили” над трудностями повседневной жизни, их не манили
музеи, концерты, выставки, драматические и оперные спектакли, для них
голоса
Собинова, Козловского или Лемешева ничем друг от друга не отличались (а
мама
Нины особенно любила последнего, и, когда по радио вдруг звучал
неповторимый
тенор, просила всех затихнуть и дать насладиться талантом Лемешева). В
нашей
семейной жизни мы (два провинциала, оказавшиеся в Москве) старались на
пропускать важные художественные выставки, выдающиеся спектакли, искали и
читали заметные литературные новинки, и Нина часто удивляла меня
воспоминаниями
о том, как в студенческие годы бывала на том или ином представлении, видела
ту
или другую выставку. Она была уникальна в своем стремлении к широкой
интеллектуальной образованности.
Родители переводили ей ежемесячно на
жизнь в
Москве тысячу рублей (в 1961 году Хрущев провел реформу, в результате
которой
тысяча превратилась в сто рублей). По тем временам это были достаточно
большие
деньги, но ей, дочери заместителя директора металлургического комбината с
хорошей зарплатой, общежития не полагалось. Пришлось снимать угол в комнате
в
центре Москвы. На это уходило больше трети присылаемых средств. В первые
два
года в Москве Нина, как она вспоминала многократно, очень тосковала по
дому, не
знала, как унять душевную неудовлетворенность оторванность от родных, от
привычного уклада повседневной жизни. Интересы сокурсниц-москвичек были ей
далеки, дружба с некоторыми из девочек из их группы установилась после
второго-третьего курса, а в начале учебы она бежала из института домой
(бежала
не фигурально выражаяь, а именно бежала, а не шла).
Здания, где первые два года в их
мединституте
шли лекции и проходили практические занятия, располагались в самом центре,
на
Моховой. После занятий она выходила на Манежную площадь, добегала до до
памятника Тимирязеву на Бульварном кольце. Оттуда было рукой подать до её
съемной комнатенки. Я пишу бежала, а не шла, потому что она действительно
первые несколько лет предпочитала совершать перемещения по Москве бегом,
вдоль
тротуаров, без остановок и отдыха.
Она любила бегать, но главная из причин
такого поведения была связана с её отношением к возможным приставаниям
молодых
ухажоров к ней. Она была привлекательной, а центр Москвы был запружен
любителями уличных знакомств, которые не давали прохода хорошеньким
девушкам. К
бегущей с портфелем в руке ведь не прстанешь с вопросами типа “Дэвишка, а
дэвишка, а Вас как завут?” (продолжения этих диалогов каждый знает).
Однажды она рассказала, как один мальчик
из
их класса (обучение в Белорецке было совместным лля мальчиков и девочек,
хотя
когда я учился в школе двумя годами раньше Нины, школы были раздельными —
мужскими
и женскими) передал ей записку с одним предложением “Нина, давай дружить!”
Прочитав записку этого третьеклассника, она выбежала из школы и помчалась
домой.
Жили они в построенном самими маленьком
деревянном доме на три комнаты и кухню. Обогравали дом печками, и осенью
надо
было запасать дрова на зиму. В этот день мама Нины с братом Володей пилили
во
дворе купленные бревна, потом Володя колол распиленные чурбаны на дрова.
Нина растворила калитку ворот и,
заливаясь
слезами, влетела во двор. “Что случилось? Чего ты ревешь? Кто тебя обидел“
–
запричитали мама и брат. Зареванная дочь протянула маме злополучный листок
бумаги, та прочла её вслух, и оба взрослых захохотали. Но для маленькой
Нины
эта записка была невыносимым посягательством на её независимость и
гордость.
Такой она осталась до конца своих дней. Она никого чужих не впускала в свой мир, но была безмерно открыта для
близких. Также она отсекала любые посягательства всяких прилипал и
любителей
“клубнички”. Для них места в сердце Нины Яковлевой не было даже в
минимальной
степени. Она сберегала себя для большого чувства, а не для мелких
похотей.
Отсюда проистекало желание бежать с
занятий в
институте по улицам Москвы. Она убегала от необходимости реагировать грубо
на
приставание ненужных ей особей другого пола. Она не оставляла возможностей
тем,
кого бы могла привлечь её внешность. Если вдуматься в то, какой она нашла
выход
из казалось бы неизбежной жизненной ситуации, когда надо противостоять
вмешательству в твою жизнь, нельзя не признать, что её способ был,
во-первых,
необычным до крайности, и, во-вторых, гениально простым.
Правда, не всегда удавалось спастись
пробежками от назойливых любителей “потусоваться”. Ей особенно противно
было
ходить на Центральный телеграф на улице Горького. Но деваться было нкуда:
именно там она получала письма от папы и мамы “до востребования”.
Центральный
телеграф был заполонен в основном молодцами с Кавказа, любителями фраз
“Дэвишка, а дэвишка, а Вас как завут? А-а?”. Они неизменно гуртовались на
ступенях перед входом на телеграф и ждали хорошеньких девушек. Нине, видимо
с
тех пор, стал ненавистен вид пристающих молодцов с усиками и наглыми
манерами.
Другим отвлечением от тягот жизни стали
походы в кино, театры и музеи. Нина неизменно хорошо училась все годы в
мединституте, значит, корпела над учебниками, но постигала премудрости
медицинской специальности легко, память у нее была отменной и потому
свободное
время всё равно оставалось. Она тратила его на то, что называли
собирательно
культурным времяпрепровождением. Она даже удивлялась, что подруги-москвички
в
её группе, особенно начиная с курса третьего, не раз спрашивали её с
удивлением: “Яковлева! (у них в группе московские барышни ввели обращения
друг
к другу исключительно по фамилиям, а не по именам: Яковлева, Лыкова,
Мордвинкина,
Полатовская, Федосеева, хотя Нина между нами звала их только Рита, Элла,
Элеонора или Татьяна) Когда ты успеваешь и учиться хорошо, и все заметные
спектакли посмотреть, и оперы в Большом послушать, и на опереттки сходить,
и в
музеях побывать?” У них на это времени не хватало, оно расходовалось на
нечто
иное.
Училась она в мединституте серьезно и с
интересом. Родители приучили её с детства, что жизнь не состоит только из
забав
и игр (хотя в годы нашей американской жизни она не раз вспоминала свои
детские
годы, когда они с соседскими ребятишками носились гурьбой и вечно играли
вместе, и жалела американских детишек, изолированных друг от друга всем
укладом
жизни в США). И папа, и мама постоянно следили за её успехами в школе,
учили не
относиться поверхностно или хуже того – наплевательски к урокам, призывали
к
серьезному поведению в школе, к выполнению в срок всего заданного,
прививали
основательность, спокойствие и разумность во всем. Дочь видела как отдавали
себя работе родители, и её школьная и институтская жизнь была такой же
серьезной.
Но у нее с малолетства были также и
строго
очерченные мамой и папой заботы по дому и по небольшому приусадебному
участку.
Климат уральский известен своей суровостью, среднегодовая температура была
ниже
трех градусов по Цельсию, поэтому в саду не росли теплолюбивые южные
деревья
или кустарники, но папа выращивал то, что росло, а дочь была обязана
пропалывать морковь и другие овощные грядки, кроме того каждую неделю она
мыла
полы во всем доме, следила за чистотой окон. Ежедневное мытье посуды тоже
входило в её обязанности, и она выполняла еще несколько нехитрых, но
требовавших постоянного труда заданий. Поддерживать порядок во всем, умение
не
разбрасывать всё по углам, не терять нужные для занятий тетрадки, перья,
ручки,
ластики и блокнотики, складывать в одном месте всё ей нужное стало
важнейшей
частью характера и сохранилось на всю жизнь.
Об упорстве и таланте Нины много говорит
и
такая деталь. В Белорецке, разумеется, не было никаких ателье по пошиву
модной
одежды, не проводили показов моды, не нужно было прорываться в залы, где бы
по
помосту ходили, дергаясь бедрами и изгибаясь картинно, модели (таких залов
и
дефиле в маленьком городе просто не существовало), а одеться во что-то
стильное
хотелось. Поэтому, начиная с класса восьмого, она стала мастерить себе
наряды
сама. Кто-то привозил иногда в городок кусок интересной ткани, мама
покупала
этот отрез, а дочь кроила и сшивала кофточку, платье или даже что-то более
сложное для себя, а на курсе четвертом института она приехала в Москву с
каникул в замечательном зеленом плаще. Не раз, когда она шла в таком наряде
с
занятий по улице Горького к себе в комнатенку, её останавливали незнакомые
женщины и спрашивали: “Девушка, а где вы купили этот замечательный
плащ?” Так вот, если говорить о характере, то
важной
чертой стало добиваться во всем совершенства. Я не раз видел, как она
что-то
мастерила по вечерам, почти заканчивала кроить и притачивать и вдруг
замечала,
что какая-то деталь была сделана с отступлением от мысленного проекта.
Почти
готовая вещь бесжалостно распарывалась, снова всё соединялось в нужном
порядке,
на нужном расстоянии и сшивалось заново. Никаких недоделок или “слегка
наискосок” не допускалось. Эти переделки могли повторяться раз пять, но
окончательный продукт должен был соответствовать задуманным параметрам.
Данному
правилу она следовала всю жизнь, этого ждала и от меня, этому учила
детей.
Нина также прекрасно вязала и вышивала.
Сразу
после нашей женитьбы стало ясно, что мой гардероб не выдерживает никакой
критики.
Но и средств для покупки вещей у нас не было. И она нашла выход из
положения.
За пару десятков вечеров она связала из купленных мотков шерсти потрясающий
свитер с отложным воротником, в котором я стал щеголять. Потом появился еще
один свитер, затем третий. Я оказался приодетым, причем нарядно.
В годы, когда мы жили в одной комнате в
коттедже в Институте полиомиелита под Москвой, поздно вечером однажды мне
домой
вдруг позвонил Николай Николаевич Константинов, который вел у нас раньше на
физфаке семинары по математическому анализу и с которым у меня установились
добрые взаимоотношения. Он сказал, что вместе со своими подопечными они
решили
заночевать в лесу во Внуково, но ночь выдалась холоднее ожидавшейся, и
кое-кто
из студентов нехорошо одет. Константинов сообщил, что они недалеко от
Института
полиомиелита, и он просит выделить какую-нибудь одежду для его подопечных,
чтобы избежать их простуды. Через полчаса вся орава появилась у нас, мы
приодели всех мальчиков, чем могли. Одному достался особенно мной любимый
черный свитер, связанный Ниной. Мы его тоже отдали. На утро ребята занесли
Нине
в лабораторию всю нашу одежду. Но когда вечером жена подошла к груде
одёжек,
сваленных в одном из шкафов, этого свитера там не оказалось. Видимо кто-то
из
младшего персонала лаборатории “прибрал” чудесный свитер. Я потом много раз
вспоминал этот замечательный Нинин подарок и жалел, что мы не уберегли эту
вещь.
Позже она частенько вязала спицами
узорные
вещицы, которые использовала как подстилки под вазы на пианино или как
накидки
на что-то. Помню, что когда 29 марта 1987 года Джордж Сорос впервые
появился у
нас дома в Москве, и мы проговорили с ним часа четыре (рассказывал в
основном
он – о своей молодости, об учебе в Лондонской школе экономики, о своем
тогдашнем учителе Карле Поппере и о многом другом), Нина сидела рядом в
кресле
у телевизора и вязала. Джордж косился время от времени на нее, наблюдая,
как
умело и споро Нина управляется с маленькими вязальными крючками и с белыми
тонкими нитками и как вещь удлиняется на глазах. Выглядело это всё как
настоящее чудо. В конце концов, Сорос не выдержал, встал из-за стола,
подошел к
ней и стал наблюдать, как она священнодействует в этом непростым занятии. Я
понял, что умение делать вещи, которые миллиардер никогда не видел,
покорило
его. Я думаю, что именно с тех поздних вечерних часов, которые мы провели
вместе у нас дома, Нина завоевала особое уважение в глазах Джорджа, что он
не
раз демонстрировал нам.
Но возвращаюсь к учебе в мединституте.
Начиная с третьего курса, она стала посещать вовсе не обязательные (но
поощрявшиеся преподавателями) практические вечерние занятия с тогда еще
молоденькими аспирантами, разрабатывавшими новые методы в хирургии. Так она
стала участницей команды таких же студенток, помогавших Валерию Ивановичу
Шумакову, позже ставшему крупнейшим российским
хирургом-трансплантологом.
На последнем (шестом) году обучения Нина
стала думать, что ей нужно будет специализироваться по хирургии в области
ото-рино-ларингологии. В Белорецке работал великолепный специалист в этой
области, и она собиралась вернуться в родной город и работать у этого
доктора.
Могла ли она остаться в Москве? Не только
могла, но и даже чего-то сверхординарного предпринимать для этого ей не
было
нужно. Своей внешностью, идеальной фигуркой, манерами поведения и речи она
бросалась в глаза многим молодым людям с московской пропиской, которые
искали
благосклонности этой талантливой уралочки с изумительным, спокойным
характером.
Их группа была небольшой, как мне кажется, 12 человек, из которых мальчиков
было трое или четверо (а в те годы в СССР в институтах формировали
постоянные
группы студентов после второго, как правило, курса, сохранявшиеся
неизменными
до конца институтского обучения). Один из молодых людей из их группы
попытался
поухаживать за Ниной, приглашал её несколько раз домой, познакомил со
своими
мамой и бабушкой. Отношение к Нине было доброжелательным, маме и бабушке
девушка понравилась, но ничего личного не вышло. Дальше поедания вместе
конфет
“Мишки на севере”, которые всегда были в этом доме в вазе на столе, дело не
пошло.
Потом сокурсник из соседней группы, сын
влиятельного академика, принялся обхаживать Нину, тоже приглашал домой,
познакомил с папой, много разглагольствовал, но Нина быстро раскусила, что
красавец-ухажор не для нее и тихо от него отдалилась. Через три или четыре
года
этот молодой человек стал очень известным в стране человеком и ухитрился
испортить жизни трем женщинам, на которых он последовательно женился.
Был еще один ухажер из Первого меда –
аспирант, выросший позже до звания академика и поста директора крупного
института. Но и его ухажерство ни к чему не привело, как ничем не
окончились
попытки стать близкими еще нескольких молодых людей.
Однако во время сдачи последней
экзаменационной сессии жизнь Нины неожиданно и коренным образом
переменилась. Я уже писал об этом
событии в своей “Очень личной книге”, поэтому расскажу здесь об этом
лапидарно.
Еще со времени учебы в Тимирязевской академии я привык часто
приезжать в центральную библиотеку Москвы (тогда она носила название
“Ленинка”), где можно было прочесть любой из российских и большинство
иностранных журналов, заказать любую книгу и довольно быстро получить её. В
декабре 1957 года я перешел с четвертого курса Тимирязевской
сельскохозяйственной академии на первый курс физфака МГУ, откуда можно было
сесть на автобус и быстро добраться до Ленинки. Поэтому я особенно часто
пользовался услугами этой библиотеки в экзаменационную пору, когда
читальные
залы в МГУ были запружены студентами и часто нельзя было найти ни одного
свободного места. В Ленинке также не всё было одинаково для специалистов
разного профиля. Залы для физиков и техников были на верхнем этаже и всегда
были запружены народом, залы для гуманитариев – на втором этаже, а залы для
биологов, медиков и аграриев – на первом. В последних обычно было меньше
народа, чем в других читальных залах, и я придумал способ, как сохранить за
собой допуск именно в этот зал (у него был свой номер –четвертый читальный
зал). На третьем курсе физфака я досдал остававшиеся мне экзамены для
получения
диплома о высшем агрономическом образовании и быстро это сделал. Теперь,
имея
на руках диплом “ученого агронома”, я мог приходить в четвертый зал на
законном
основании, и никто не мог меня оттуда попросить перебраться в зал физиков и
техников.
Во время весенней экзаменационной сессии
в
1961 году я пришел в пятницу во второй половине дня в Ленинку, получил у
библиотекаря нужные мне книги (пусть они были по физике, но теперь никто не
мог
меня спросить, а почему вы собственно интересуетесь не профильными для нас
учебными или научными пособиями, в пропуске у меня было проставлено, что я
читатель четвертого зала). Залов для биологов, медиков и аграриев было два:
один огромный, а позади его другой – поменьше, я прошел в него и увидел,
что в
нем почти нет читателей. За каждым столом, разделенным высокими
разделительными
полками для книг на две части, были места для четырех читателей, по два с
каждой стороны.
Я увидел, что с одной стороны оба места
свободны и занял одно из них. Через два стола от меня с такой же стороны,
где
разместился я, сидела девушка, поразившая меня красотой. Ничего броского в
её
облике не было, но правильные черты лица, каштановые волосы, простая и в то
же
время очень шедшая ей к лицу прическа, стройная фигура, а главное одухотворенное каким-то внутренним светом
выражение лица задержали на себе мой взгляд. В зале было мало людей, я мог
бы
сесть с ней рядом (ведь с каждой стороны стола было по два места для
читателей!), но я никогда не использовал читальный зал для знакомств или
свиданий, меня всегда охватывала робость, и я не мог не то, что первым
заговорить с девушками, а даже приблизиться к ним. Я сел отдельно, глаз на
понравившуюся мне красавицу не пялил, углубился в работу и стал изучать
свой
предмет. Ушел я при закрытии библиотеки, спустился в метро и доехал до МГУ
на
Ленинских горах. Красавицы в момент ухода из библиотеки уже не было. Я даже
не
заметил, когда она ушла.
На следующий день в субботу утром я снова
появился в этой библиотеке, получил книги, зашел в зал и увидел, что он
забит
читателями, как говорится, до отказа. В поисках свободного места я пошел
вдоль
крайнего ряда, потом вдоль прохода между первым и вторым рядами столов, всё
было занято, я завернул в следующий проход, и счастье мне улыбнулось, я
увидел
в центре большого зала одно-одинешенькое свободное место.
Я быстро направился к нему и буквально
остолбенел, когда увидел, что другое место за этим столом занимает именно
та
девушка, поразившая меня вчера своей простой, но изысканной красотой.
Стараясь не
смотреть в её сторону, я занял свободное место, положил слева от меня
(ближе к
месту, занятому девушкой) учебник уравнений математической физики и
углубился в
работу. Я выписывал в тетради нужные уравнения, старался усвоить логику
изложения, последовательность вычислений, что-то писал, снова штудировал
учебник. Прошло часа два или три. Я ничем не проявлял свой интерес к этой
девушке, когда вдруг, каким-то боковым зрением увидел, что она смотрит в
мою
сторону. Наши взгляды скрестились, я кивнул ей головой и услышал вопрос
“Как вы
можете это понимать?” Она указала пальцем правой руки на тройной интеграл в
учебнике, и я обрадованно принялся объяснять, что это значит.
Возможно для Нины было существенно, что я
не
старался с первой минуты втереться к ней в доверие или пыжился бы привлечь
к
себе внимание, а наоборот боялся часа два или три взгляд бросить в её
сторону.
Это могло оказаться в её глазах правильным и что-то ей
подсказать.
Мы кратко поговорили, продолжили работу,
потом пошли выпить чая в столовой в нижнем этаже, потом вдвоем пообедали.
Закончили мы работать перед самым закрытием библиотеки в одиннадцать часов
ночи, я пошел проводить её до дома, пьянея от счастья всё больше, и всё
яснее
осознавая, что рядом со мной идет самое замечательное на свете существо,
равного которому нет никого.
Утром в воскресеье мы снова встретились в
библиотеке, прозанимались весь день, повидимому и Нину мои рассказы чем-то
привлекали. Последующую пару дней мы были вместе, готовились к экзаменам
(она к
выпускным в 1-м Московском мединституте, я к весенним экзаменам третьего
курса
физфака), но заняты были не столько учебными предметами, а всё более
глубоким
погружением в наш внутренний мир. Когда же мы перешли от ничего незначащего
пустого разговора к такому (теперь говорят интеллектуальному) общению, я
увидел
около себя человека, глубина и простота рассуждений которого (не
простоватость,
а, логичность говоримого, смысл вложенный в слова, интерес и многообразие
мышления) раньше мне не встречались. Моя душа разгоралась от восторга всё
больше и больше, но я сдерживался в выражении чувствю. Наверное это также
было
ей заметно и говорило ей больше, чем мои слова.
Вообще я должен заметить (в своих
рассуждениях в жизни я много раз обращался к этой теме), что у Нины было
развито редчайшее чувство, совершенно мне не свойственное, – понимать
внутренние устремления собеседников по нескольким фразам, по вроде бы
ничего не
значащим оговоркам, и быстро оценивать моральные качества и глубинные
устремления собеседников. В нашей последующей жизни эта её уникальная
способность сыграла невероятно важное значение. Она много раз уводила меня
от
первоначальных радужных оценок при встречах с новыми людьми и всегда
оказывалась права. Она будто бы заглядывала внутрь человека и давала ему
реалистическую, а не наивно восторженную оценку, нередко свойственную
мне.
Эти первые дни нашего знакомства слились
в
моей памяти в один совершенно феерически счастливый отрезок жизни. Осознав,
что
я встретил человека, ради которого стоило жить на этом свете, я вдруг
понял,
что должен действовать. Через пять дней после нашей первой встречи я
предложил
ей стать моей женой. Она осчастливила меня тем, что не отказалась от моего
предложения.
Как это могло произойти? Было ли это
набором
случайностей, оказавших на нас столь сильное впечатление? Или чья-то рука
ОТТУДА сначала привела нас в одно место, где мы оба произвели, не осознавая
этого, благоприятное впечатление друг на друга? А потом та же РУКА на
следующий
день попридержала место рядом с Ниной пустым до момента, пока я приду в
библиотеку? И уж, конечно, чисто ли случайно я штудировал закомуристый том
уравнений математической физики Тихонова и Самарского, а не учебник
марксизма-ленинизма (предмет, который Нина всю жизнь осознанно отвергала)?
Теория вероятностей не может объяснить произошедшее с нами, и остается
понятие
ЧУДА, стечения такого числа именно чудесных обстоятельств, которые
невероятны
для их материалистического
объяснения.
Владелец соседнего с нашим дома в
пригороде
Вашингтона – дипломат, работавший в посольствах США в нескольких
африканских
странах и занимавший крупный пост в американском Госдепартаменте, узнавший
из
моего недавнего рассказа о нашей первой встрече в библиотеке и о решении
пожениться на пятый день знакомства, сказал мне на днях: “Вэлэри! Вы должны
понимать, что ваша с Ниной встреча и столь быстрый брак не могли произойти
случайно. За годы жизни соседями с вами мы с женой видели Нину тысячу раз,
когда она работала в саду или около дома, и считали её ангелом на земле. А
ваш
рассказ о первой встрече и быстром решении соединить жизни в одну
неопровержимо
утвердил нас в мысли, что Нина и была настоящим ангелом с небес. Это она
придерживала место рядом в библиотеке специально до вашего прихода туда. Вы
должны ясно себе это представлять”.
Когда я услышал от Нины согласие стать
моей
женой, я позвонил в Горький моей маме, и она одобрила мое желание, еще не
видя
Нины (позже мама часто и подолгу жила с нами, и Нина поддерживала
прекрасные
отношения с ней). После разговора с мамой, в тот же самый день, я при
встрече с
Ниной сказал, что должен позвонить её родителям в Белорецк и попросить их
благословения на наш брак. Мне показалось, что это мое старомодное
предложение
её слегка удивило, но мы тут же отправились на Центральный телеграф,
заказали
разговор, к телефону подошел Нинин папа, она объяснила ему цель звонка и
передала мне трубку. Я сказал, что мы с его дочерью готовы вступить в брак.
В
ответ Илья Михайлович без минуты раздумий ответил, что они с женой всегда
доверяли разуму и чувствам своей дочери и раз она решила это сделать, то
так
тому и быть.
Опять-таки я не знаю, какой след в сердце
моей жены оставила эта моя просьба обратиться к её папе и маме за подобным
согласием. Отнеслась ли она к моему желанию спросить её родителей об их
отношении к нашему будущему бракосочетанию как к чему будничному, или она
увидела в нем нечто более важное и положительное для оценки моих взглядов.
За
годы нашего супружества я так и не решился задать ей этот деликатный
вопрос.
Но вот сейчас, когда её не стало, я
вспоминал
всю нашу долгую жизнь вместе и могу твердо сказать, что с первого нашего
разговора о жизни вдвоем и до последней минуты этой жизни мы смогли
пронести не
просто взаимную растворенность друг в друге, не просто дружеские, любовные
и
взаимно уважительные связи. У нас установились самые доверительные
отношения по
всем вопросам. Никогда в жизни не было тайн, чего-то припрятанного, запоров
на
замках, потаенных мест, не было скрываемых друг от друга сведений или даже
мыслей. Мы никогда не следили друг за другом, она никогда не подглядывала в
щелочку, никогла не прислушивалась к моим разговорам по телефону, я ни разу
в
течение всех 55 лет супружеской жизни не шарил в её сумочке, не знал, что
лежит
в ящиках её письменного стола, или в её ящиках в комодах, или тумбочках,
равно
как и она никогда не рылась в моих записях, не проверяла мой портмоне,
портфель
или дневник. После её смерти я вдруг понял, что не знаю совершенно, где
Нина
держала ту или иную вещичку в доме и до сих пор не решаюсь открыть ящики её
стола или комода. Всё стоит на тех же местах, как стояло при жизни моей
жены, и
многому мне приходится учиться, чтобы готовить себе пищу, убираться в
комнатах,
поливать цветы. Каждое утро я захожу в её спальню и говорю ей “Доброе утро,
моя
родная”.
Конечно, я не раз спрашивал её, почему
она
так легко и быстро ответила согласием на мое предложение стать женой. Она
со
смешком рассказывала, что этим же интересовались её подруги в группе в
мединституте, недоумевали, почему она вот так сразу решилась на то, на что
многие не могут пойти годами, и она объясняла им, что ждала того момента,
когда
кто-то закрутит её, захватит, не будет ходить рядом, вздыхая и постанывая,
а
возьмет быка за рога, остановит его на бегу и поведет за собой. “Валера
оказался таким, мне некуда было деваться!” Но я понимал, что было нечто
совсем
иное, что нами обоими одновременно овладело чувство взаимного притяжения
друг к
другу, что каждый из нас поверил безоговорочно в пришедшее к обоим счастье
и
постарался не упустить его. Это было настоящим ЧУДОМ, и слава Богу, что мы
не
упустили его.
Можно, кстати, заметить, что жизнь нас
сводила в одно место и до встречи в библиотеке. Весной 1942 года мне шел
шестой
год. Мы жили в Горьком. Шла война с фашистами, мой папа из-за туберкудеза
не
был послан на фронт, но был мобилизован и отправлен военкомом в Бутурлино.
Мама
в один из дней ранней весной уехала за Волгу копать землю на участке,
который
был выделен нам для посадки картофеля. Все в ССССР, кроме начальства, не
могли
бы выжить без так назывемых приусадебных и загородных участков земли, на
которых выращивали картофель, капусту, какие-то овощи. Без таких наделов
большинство жителей страны просто умерли бы с голоду.
Мама проработала весь день на этом
участке,
посадила клубни в землю, когда уже смеркалось и не успела на последний
катер,
перевозивший через могучую реку Волгу таких же, как она, хозяек из
Горького.
Они остались ночевать на берегу за рекой. А я спал в маленькой комнате
нашей
квартиры на пятом этаже шестиэтажных Домов Коммуны, расположенных в самом
центре
города.
В Горьком работали во всю мощь крупнейшие
в
СССР автомобильный завод, выпускавший во время войны танки,
самолетостроительный и судостроительный заводы и множество не столь
гигантских,
но важных индустриальных предприятий. Через Волгу был перекинут
единственный на
большом протяжении автомобильный мост, десятью километрами подальше
существовал
железнодорожный мост через Оку.
Немцам было важно разрушить все эти
предприятия и мосты, поэтому вражеские бомбардировщики часто рвались
достичь
целей и уничтожить их. В самом центре города было установлено много
артиллерийских орудий, огромных прожекторов и командных пунктов, к которым
были
протянуты телефонные линии, использовавшиеся круглосуточно. Немецкая армия
стояла в ту весну близко к Москве, в их распоряжении оказалось много
аэродромов
в Европейской части страны, на них базировались истребители и
бомбардировщики.
В ту ночь фашисты осуществили самую
мощную
попытку разбомбить ненавистный им город Горький, и со всех аэродромов,
захваченных ими, были подняты в небо сотни самолетов. Небо, как это было
каждую
ночь, но гораздо эффективнее, чем обычно, бороздили лучи прожекторов,
вылавливавших самолеты, артиллерийские орудия пытались попасть снарядами в
эти
мишени. Пальба была ужасной.
Где-то часа в три ночи немецкая бомба
попала
в наш дом, она летела наискосок, под углом, пробила крышу и вылетела через
стену комнаты шестого этажа, прямо над моей комнатой. Я, конечно, слышал
этот
жуткий грохот над собой. В ту ночь немцам удалось разбомбить какие-то из
цехов
Сормовского завода, но тем не менее противовоздушная оборона города оказала
сопротивление, мосты остались целыми, большинство заводов не
пострадало.
И вдруг в одном разговоре с Ниной я
услышал,
что они с мамой в ту ночь видели эту битву, так как приехали на пару дней в
Горький повидаться с Ильей Михайловичем, закончившим обучение в танковом
училище и готовившимся отправиться в действующую армию на фронт. Училище
располагалось в части города неподалеку от Окского моста. Так что мы оба
были
на небольшом расстоянии друг от друга и запомнили ту ночь. Нине шел пятый
год,
мне шесть с половиной. Мы оказались в одной точке на
земле.
Другой раз судьба свела нас вместе в
одном
зрительном зале, когда Нина видела и слушала меня, еще не подозревая, что
мы
окажемся вместе. Как-то (через несколько лет после женитьбы) мы гуляли с
ней по
Волжскому откосу в Горьком, где мы в каждый приезд в мой родной город
любили
пройтись и посмотреть на заволжкие дали. Мы стали вспоминать студенческие
годы,
и Нина вдруг промолвила, что её подруга приглашала её однажды на
заключительный
концерт смотра художественной самодеятельности студентов Московского
университета. Тогда был показан спектакль под названием “Целинная поэма”.
Я был ошеломлен, так как я написал
сценарий и
весь текст этого представления, был его постановщиком и вел его вместе с
Мариной с нашего курса (уже не помню её фамилии), и эта постановка заняла
тогда
первое место на конкурсе МГУ.
– А что тебе запомнилось из “Целинной
поэмы”,
- спросил я.
– Представление вели молодой студент и
студентка, они стояли с двух сторон сцены и читали стихи или что-то
рассказывали, а в центре сцены другие студенты разыгрывали сюжеты из
целинной
жизни, - сказала она.
– А что за студент читал текст? – спросил
я.
– Он был хорошеньким, со звучным голосом
и
произвел впечатление на слушателей, – сообщила мне
жена.
– Так этим хорошеньким студентом был я, -
выпалил я в ответ.
Нина замерла на месте и стала
вглядываться в
меня. Она не могла поверить, что это я был в тот вечер на сцене Дома
Культуры
МГУ и вел спектакль.
Получалось, что судьба сводила нас в одно
место не один раз, даже дала возможность Нине посмотреть на меня со сцены и
послушать выступление.
По окончании выпускных экзаменов в
мединституте в конце мая 1961 года и получении диплома “лечащего врача”
Нина
отправилась в Белорецк, где начала работать хирургом ото-рино-ларингологом.
Заведующий отделением хвалил её за умелые руки, за тонкость в проведении
операций, а именно в этой специализации утонченность работы хирурга
особенно
ценится. Я на эти два месяца уехал в Ленинград к тогда еще
члену-корреспонденту
АН СССР Армену Леоновичу Тахтаджяну на курсовую практику.
Каждый день в полдень я срывался с места
и
мчался на Дворцовую площадь, где под Триумфальной аркой был центральный
переговорный пункт. Я звонил Нине и наслаждался её голосом, казавшимся мне
лучшим из всех голосов на свете, её нежностью и заботой.
Только в первую неделю августа мы,
наконец-то, смогли прилететь в Горький. В моем родном городе мы
договорились
оформить наш союз в местном ЗАГСе. Но оказалось, что правила требовали
подать
заявление чуть ли не за два месяца, а мы не могли и не хотели ждать. Я
проявил
напористость и пошел к инструктору райкома комсомола, с которой мы
когда-то,
еще в школьные годы, занимались в Дворце пионеров в драматической студии Т.
П.
Рождественской. Галя Панюшева согласилась нам помочь, отправилась в ЗАГС в
том
же здании и по дружески договорилась, чтобы наш союз оформили без этого
выжидательного срока.
В результате 12 августа мы смогли
получить
свидетельство о бракосочетании, в паспортах были поставлены соответствующие
печати, а женщина, оформлявшая весь процесс, громким голосом возгласила
“Поздравляю! Теперь вы забракованы”. Наша счастливая жизнь началась.
Но в Советском Союзе, где обучение в
школах и
вузах было бесплатным, существовал порядок, позволявший насильно
трудоустраивать заканчивающих вузы специалистов не там, где бы им хотелось,
а
там, где это было важно государственным властям. Нина получила так
называемое
распределение, то-есть место приписанной ей работы, в Белорецке, а теперь я
еще
оставался в студентах физфака МГУ, и мы хотели жить в Москве. Как добиться
перераспределения, да и где Нине устроиться?
Это было далеко не простой задачей. Я
принялся искать начальственных персон в государственной машине СССР,
которые
могли бы переговорить с чиновниками в Министерстве здравоохранения,
способными
разрешить это переустройство молодого специалиста в связи с изменением её
семейного положения и позволить трудоустроить неподалеку от мужа-студента –
в
Москве или где-то в пригороде столицы. Но мне было трудно рассчитывать на
возможность попадания на прием к таким начальникам.
И снова таинственный по своей причине
“счастливый случай” помог нам благополучно заполучить нужное разрешение.
Всё
происходило так, будто неведомые нам Высшие
силы не просто свели нас вместе, но и способствовали укреплению
нашего
единения.
Расскажу о том, как этот счастливый
случай
помог нам. После бракосочетания мы приехали в Москву и поселились в моей
комнате в общежитии МГУ в высотном здании на Ленинских горах. Осенняя
сессия
еще не началась, мой сосед по комнате жил пока у родителей, и мы счастливо
обитали в общаге. Я на третьем курсе стал председателем культмассовой
комиссии
Дома культуры МГУ на Ленинских горах и потому каждый вечер мы свободно
проходили туда на концерты. В один из вечеров там выступал Аркадий
Исаакович
Райкин, которого я встречал до этого и с которым был знаком, поэтому
настроение
у нас было приподнятое.
В тот вечер в МГУ собралась особая
публика,
способная проникать внутрь здания, известного довольно суровыми правилами
прохода. Только те, кто достал билеты через знакомых сотрудников
университета
или те, для кого были забронированы места в зале, были на этом концерте. В
антракте представления, в фойе мы встретились с администратором Дома
культуры
Надеждой Николаевной Корытовой, которая уже знала Нину и относилась к нам,
как
к друзьям. Мы остановились поговорить, и Надежда Николаевна познакомила нас
с
подругой, которую она привела на концерт. Я обмолвился о том, что Нина ищет
работу врачом в Москве или в подмосковье, и эта женщина, всплеснув руками,
проговорила:
– Так идите к нам, у нас сейчас как раз
ищут
участкового врача, я вас представлю нашему главному врачу Матыциной,
порекомендую, и я уверена, что вас возьмут. А для нашей поликлиники есть
распоряжение Минздрава принимать на работу выпускников любых вузов, потому
что
наш городок Ивантеевка, в получасе езды от столицы, – важнейший центр
текстильной промышленности. Он на особом положении с кадрами. Вы, Нина, без
проблем получите разрешение отказаться от позиции врача на вашей родине и
получите место у нас.
Так оно и получилось. Матыциной Нина
понравилась, нужное письмо в министерство здравоохранения было получено, с
ним
мы отправились в это министерство, и там ей разрешили переход из больницы в
Белорецке в поликлинику в Ивантеевке. Наша супружеская жизнь могла
счастливо
начаться.
Устроилась и моя судьба. Хоть я и был на
четвертом курсе физфака МГУ, но ни денег на совместную жизнь, ни нужного
понимания, как жить семьей, у меня не было. Помог Игорь Евгеньевич Тамм.
Буквально на следующей неделе после решения создать совместно семью я
рассказал
ему о том, что хочу жениться, и он мгновенно решил, как всё нужно
устроить.
– У вас же есть уже диплом об окончании
высшего образования, вы же закончили Тимирязевку. Он дает вам право
поступления
в аспирантуру. Поэтому я напишу Вам рекомендацию для приема в аспирантуру в
Институт атомной энергии им. И. В. Курчатова, где самая высокая в СССР
стипендия в 1300 рублей в месяц (ставшая после хрущевской денежной реформы
1961
года сто тридцатью рублями).
Расчет оказался правильным. По
письму-рекомендации Нобелевского лауреата академика Тамма меня без всяких
проволочек приняли в ИАЭ, в Радиобиологический отдел в лабораторию Соломона
Наумовича Ардашникова, занимавшуюся изучением действия высоких доз радиации
на
клетки.
Встречаться с Таммом я начал еще будучи
студентом Тимирязевки, когда понял, что, с одной стороны, завидую старшему
брату, получившему специальность физика-ядерщика, а, с другой, уяснив для
себя,
что понять природу биологических процессов без изучения физики живого,
невозможно. Меня представил ему Н. П. Дубинин, и Тамм предложил, чтобы я
приехал к нему домой.
Во время встреч мы в основном
разговаривали о
новых достижениях биофизики, о которой я знал мало, и о структуре ДНК, о
которой знал больше. Игоря Евгеньевича в тот момент живо интересовали новые
веяния в биологии. Наверное чем-то привлекшим его внимание ко мне было
упоминание о моем интересе к природе митогенетических лучей,
постулированных
Александром Гавриловичем Гурвичем. Тамм тут же оживился, стал вспоминать о
своих встречах с Гурвичем в Таврическом университете в начале 1920-х годов
и
дружбе с ним.
Но однажды речь зашла о времени,
затрачиваемом учеными на более значимые открытия в науке и о роли
трудолюбия в
процессе достижения высших результатов. Тогда я впервые услышал от Игоря
Евгеньевича про “жопную силу”. Разговор этот происходил у него дома (когда он еще не стал Нобелевским
лауреатом).
Мы сидели у него в кабинете в квартире на
Осипенко (я по-моему не путаю название улицы), кабинет был сразу слева, как
войдешь в квартиру. Я расположился на диване, он в кресле, развернутым от
стола
и стоящим передней стороной к дивану. Правая рука академика лежала на
столе,
левая на подлокотнике кресла.
Зашла речь о том, как много должен в день
работать ученый. Игорь Евгеньевич заявил, что перерывов не должно быть во
время
нормальных рабочих дней. Надо поддерживать рабочий тонус постоянно. При
наиболее важных поворотах своего рассказа он шлёпал правой рукой по столу,
чтобы усилить значимость тех или иных положений в его рассуждениях.
Потом зашла речь о том, что помогает
достигать лучшего результата в раздумьях и поисках. При этом Тамм как-то
заметно оживился, голос его окреп и возвысился, он стукнул крепко себя
ладонью
по голове чуть выше лба (удар был мощный и хорошо
слышный).
– Главное не тут, - произнес
он.
Затем он снял левую руку с подлокотника
кресла, слегка отклонился от спинки и, оторвав себя от сидения, так же
мощно
шлепнул себя по турнюру (фигурально говоря) ладонью этой руки и громко
произнес:
– Главное вот тут. Жопная
сила!
Это выражение осталось в моей памяти на
всю
жизнь и будировало меня к тому, чтобы хранить работоспособность и
усидчивость в
разных жизненных обстоятельствах, не давать себе скидок на отсутствие
работы,
неустроенность быта и прочие неблагоприятные условия. После нашей женитьбы
с
Ниной она неизменно способствовала моим занятиям и помогала выполнять
завет,
оставленный Таммом.
После наверное третьей или четвертой
встречи
Игорь Евгеньевич поверил в то, что я смогу учиться на физфаке и согласился
поддержать мое желание перейти с четвертого курса Тимирязевки на первый
курс
физического факультета МГУ на только что организованную кафедру биофизики,
созданию которой Тамм всемерно способствовал. Я безмерно обрадовался, а
Тамм
переговорил с ректором МГУ математиком И. Г. Петровским, тот дважды звал
меня
на беседы, после чего согласился отправить в Министерство высшего
образования
письмо Тамма с просьбой разрешить перевести меня на физфак. С этого момента
моя
жизнь коренным образом преобразилась. А теперь вот Тамм помог мне стать
аспирантом Атомного института.
А Нина тем временем начала работать
участковым врачом в Ивантеевской горбольнице. Решился и вопрос нашего
жилья.
Матыцина нам выделила комнатенку в 7 квадратных метров в только что
построенном
на территории больницы - рядом с моргом - “коттедже”. Правда, это был не
коттедж, а продуваемый ветрами наспех сколоченный сарай с тремя
разгороженными
клетушками для врачей, которых еще надлежало найти, мы были первыми.
Когда мы легли первый раз спать в этом
жилище, я вдруг увидел сквозь щели между досками луну, а дело было в первых
числах октября. На утро я позвонил в Атомный институт и отпросился на пару
дней, а потом начал оштукатуривать внешнюю сторону сарая, чтобы устранить
проникновение “свежего” воздуха в комнату.
Затем мы попробовали затопить небольшую
печку
в комнате, но весь дым пошел внутрь, а не в дымоход. Печка была сложена
чисто
декоративно, функционировать она не могла. Я поехал в Ленинскую библиотеку,
проштудировал там учебник для мастеров печных работ, вернулся домой,
разобрал
всю эту так называемую печь на кирпичики и переложил её заново. Когда мы
заложили в топку дрова снова, печка приветственно запела, тепло пошло в
комнату, а плита на две конфорки нагрелась, на ней можно было теперь
готовить
пищу.
Электрический свет в дом проведен не был,
надо
было жить со свечками. В тот момент к нам приехал мой друг, Люсьен
Дроздов-Тихомиров, с которым мы учились на физфаке, а теперь вместе
работали в
Радиобиологическом отделе Атомного института. Он походил вокруг нашего
“коттеджа”, нашел, где стоят столбы с электрическими проводами, и уговорил
меня
самим заняться проводкой электричества в наш домишко. Сначала я нашел на
ближайшей
стройке достаточной длины кусок провода, брошенный горе-строителями
(все-таки
это была Россия, стройки были похожи на свалки, там много всего валялось
брошенным). Я исхитрился взобраться на ближайший от нашего дома столб
электросвязи, набросил один конец “воздушки” на провода, идущие между
соседними
зданиями больницы, мы протащили провод внутрь дома, избежав короткого
замыкания
– все-таки мы были физиками и что-то в этом понимали, подвесили патрон для
лампочки, подсоединили к системе выключатель, и свет в комнате зажегся.
Теперь каждое утро я отправлялся на
станцию
электрички и уезжал в Атомный институт. Дорога до Ярославского вокзала,
потом
на метро до Сокола и затем на автобусе №100 до площади Курчатова отнимала
больше двух часов в один конец, но как я был
счастлив.
Сформулировал я и задачу для
исследования.
Еще несколькими десятилетиями раньше стало ясно, что увеличение доз
облучения
клеток до достаточно высоких значений ведет к линейному увеличения числа
мутаций, затем частота возникающих мутаций в расчете на число выживших
клеток
замедляется, выходит на плато, а потом начинает загадочным образом
понижаться
при еще большем возрастании доз. Еще Нобелевский лауреат американец Герман
Мёллер отметил эту аномалию, после него многие генетики подтвердили
справедливость
заключения о существовании “максимума относительной частоты мутаций”,
когда
дальнейшее увеличение доз до запредельно высоких сопровождается
уменьшением
частоты мутаций. Выяснить причину такого поведения генома никому не
удавалось.
Ардашников согласился со мной, что надо заняться исследованием этого
генетического парадокса, а сначала изучить количественные закономерности
процесса мутирования и достижения той дозы, при которой кривая начинает
уходить
вниз. Надо было установить, когда же достигается максимум мутаций. Я
предложил
возможный механизм возникновения максимума, основанный на известных в то
время
свойствах генетического кода, но теперь надо было проверить эту гипотезу в
экспериментах.
Прежде всего нужно было обеспечить
получение
всё возрастающих доз мощного гамма-облучения биологических объектов и
оказалось, что в Институте атомной энергии возможность облучения
сверхвысокими
дозами есть. Когда я объяснил мою задачу одному из руководителей
института, он
сразу же сказал: “У нас есть такая установка. Это мощнейший в мире
излучатель,
использующий для эмиссии гамма-квантов радиоактивный кобальт. Это
несколько
тонн радиоактивного изотопа кобальта, заключенных в свинцовую оболочку.
Работает на этой установке директор Института академик Анатолий Петрович
Александров, и вам нужно получить от него личное разрешение пользоваться
установкой”.
Конечно, надо было еще найти пути к
директору
огромного секретного научного центра, но эта задача быстро упростилась с
помощью сына Александрова, который работал в нашем же Радиобиологическом
отделе
института и с которым я успел познакомиться. Он выслушал меня, потом
привел к
отцу, и тот быстро разрешил мне вести эксперименте на его
“Гамма-пушке”.
Следующая задача была связана с выбором
объекта для облучения. Было очевидно, что для моей задачи любые высшие
организмы – растения или тем более животные – были непригодны. Опыты при
их
использовании растянулись бы на десятилетия и стоили бы невероятно
дорого.
Кроме того, на тех дозах, которые я собирался задействовать, высшие
организмы
мгновенно бы погибли. Микроорганизмы были более подходящи, а самым
правильным
было бы использовать для опытов бактериальные вирусы (бактериофаги или
сокращенно фаги). Но я не получил достаточной подготовки для работы с
фагами на
тех курсах микробиологии, которые изучал в Тимирязевке. Нужно было
подучиться.
После консультаций с несколькими
специалистами в области прикладной микробиологии я получил сведения о
том, где
лучше всего в СССР исследовали фаги. Это был отдел вирусологии академика
В. Д.
Тимакова в Институте имени Н. Ф. Гамалея, а в нем лаборатория
бактериофагии
профессора Давида Моисеевича Гольдфарба. Он согласился меня принять в
качестве
стажера, начальный разговор произошел в его небольшом кабинете в
Фуркасовском
переулке. Он быстро понял мои задачи, прикрепил меня к нескольким своим
сотрудникам, и примерно за два месяца я научился свободно оперировать с
непростой лабораторной кухней фагистов. После этого я мог начинать опыты
в
Атомном.
В течение двух лет я проводил
эксперименты с
определением кинетики мутагенеза у бактериофагов Т2 и Т4, размножавшихся
в
кишечной палочке. Первые результаты были уже отправлены в печать,
математическая теоретическая основа проверки моей гипотезы была изложена
в виде
48-страничного отчета Института атомной энергии. Её рецензентом был
назначен
крупнейший специалист в области атомной физики профессор Давид
Альбертович
Франк-Камнецкий, с которым мы стали встречаться почти каждую неделю и
обсуждать
мои идеи и получаемые экспериментальные данные. Работа продвигалась
вперед
успешно, и я был увлечен своими занятиями.
Во всех этих экспериментах меня
поддерживал
шеф, выделивший для меня даже ставку лаборанта, которая помогала
управляться с
непростой кухней фаговых опытов. Заведовавший лабораторией, в которой я
работал
(в Атомном институте с курчатовских времен лаборатории именовали
секторами),
Соломон Наумович Ардашников, был удивительно талантливым и заботливым
человеком. Между собой мы в лаборатории звали его Папа Саля. Он и
старался быть
для нас родным человеком. Я, во всяком случае, чувствовал его отцовскую
обо мне
заботу всё время, бывал приглашаем к нему домой, где мы вместе читали
новые
статьи из американских журналов или он переводил мне нужные статьи с
немецкого
(он свободно владел этим языком, как, впрочем, и английским), он брал
меня с
собой много раз в Сандуновские бани и открыл для меня это замечательное
место в
Москве.
Он даже знал, какими электричками я
чаще
всего пользовался, чтобы добираться до дома в Ивантеевке и поторапливал,
чтобы
я не опоздал к нужному часу. Но однажды произошел необъяснимый случай. Мы
вышли
с ним из Атомного в положенное время для моей неторопливой поездки до
Ярославского вокзала, откуда отправлялись электропоезда в мою сторону.
Сели на
автобус до метро “Сокол”, там спустились в метро и доехали до станции
“Площадь
Маяковского”, где Соломон Наумович выходил (он жил неподалеку). Я должен
был
ехать дальше до следующей станции.
По дороге в автобусе и метро у нас
завязался
интересный рвзговор, который мне не захотелось прерывать, и я вдруг решил
(без
всякой на то необходимости, совершенно спонтанно) выйти на Площади
Маяковского
вместе с ним. У шефа были непорядки с коленным суставом на одной ноге
(следствие, как я понимаю, больших доз облучения радиоактивными
источниками в
ходе прежней его научной деятельности), поэтому мы пошли достаточно
медленно.
Соломон Наумович даже спросил, почему я не тороплюсь на свой поезд, а на
меня
что-то нашло, я вдруг потерял нужду в торопливости и беспечно ответил,
что
выйду с ним на улицу и пройдусь до Охотного ряда. Времени мне
хватит.
Когда мы поднялись наверх, он сказал,
что ему
нужно зайти в книжный магазин на улице Горького, и я с радостью ответил,
что и
я с ним туда зайду, надо посмотреть новинки. Настроение было отменное,
желание
спешить, куда-то рваться, какое это почти постоянно меня сопровождало,
напрочь
испарилось. Наверное и погода как-то этому способствовала, и разговоры с
шефом
были интересными. После выхода из книжного я предложил Соломону Наумовичу
проводить его до дома и лишь потом отправиться на
вокзал.
На нужную мне электричку я, конечно,
опоздал
и приехал на вокзал часа на полтора или даже два позже того времени, к
которому
обычно изо всех сил рвался. Станция почему-то оказалась забита людьми,
что было
необычно для этого достаточно позднего времени. На боковой стене
Ярославского
вокзала было огромное панно с указанием конечных станций поездов, времени
их
отправления и путей, на которых поезда должны были стоять, а в правой
колонке
обычно ничего показано не было. Но в тот день я увидел, что для всех
поездов
там значилось “отменен”. Я бросил взгляд на табло, прочел эти надписи, но
они
почему-то совершенно не удивили меня и никаких вопросов в мозгу не
вызвали. Я
остался совершенно равнодушным, прошел вперед на площадку перед перронами
и
стал ждать. Люди кругом что-то оживленно обсуждали, но я обдумывал то, о
чем мы
беседовали с Соломоном Наумовичем, и не прислушивался к словам стоящих
вокруг
людей.
Потом (нескоро) из динамиков прозвучало
объявление, что поезд такой-то отправится с такого-то пути. Все поспешили
на
эту платформу, я не без труда вошел в последний вагон, протиснулся в
толпе
внутрь него. Поезд тронулся, и вскоре все загомонили, указывая в окно на
дальний путь, ярко освещенный прожекторами. В их свете были видны два или
три
вагона, лежащие на боку в стороне от пути. “Вон, смотрите, это здесь
случилось,
вон лежат эти разбитые вагоны”.
Я впервые заинтересовался разговорами
вокруг
и спросил у стоящей рядом со мной женщины, о чем все
говорят.
– Вы что не знаете? – удивилась она. Да
в
электричку, которая отходила в (она назвала то самое время, в которое я
привычно садился в поезд) врезался товарняк, опрокинул несколько вагонов,
много
людей погибло.
Я, оторопевши от сказанного, спросил, а
не
знает ли эта дама, в голову или в хвост состава ударил товарный поезд, и
дама
огорошила меня еще больше:
– Люди вокруг говорили, что больше
всего
погибших было в середине состава, в шестом вагоне.
Вот в это мгновенье я вдруг понял, что
свершилось ЧУДО. Я всегда старался сесть именно в шестой вагон, чтобы
выйти на
пересадочной станции в том месте, где остановится шестой вагон другой
электрички – в сторону к Ивантеевке, и надо будет сесть именно в него,
чтобы
выйти на нашей станции рядом с лестницей с платформы, а оттуда шла
дорожка к
нашему дому, и я на этом экономил несколько минут.
Получилось, что интересный разговор с
Соломоном Наумовичем, неизвестно откуда спустившаяся на меня
неторопливость,
мне не свойственная (повторю: я вечно старательно спешил) изменили
привычные
планы, и это необъяснимое ничем опоздание на нужный поезд сохранило меня
невредимым и было настоящим чудом.
Когда я зашел в нашу квартиру, было уже
поздно, Нина легла в постель, но ей не спалось, она почему-то нервничала,
ожидая меня и слушая звуки поездов, доносившиеся из нашего окна. Как
только я
вошел, она приподнялась, обняла меня и заплакала.
– Что ты плачешь? – спросил
я.
– Я изнервничалась, пока тебя не было –
ответила она. - Мне чудилось, что с тобой что-то должно было случиться.
Какое
счастье, что ты жив и невредим.
– А ты что-то знала об аварии на
железной
дороге? – спросил я.
– Нет, - ответила она. – Но какие-то
плохие
предчувствия меня одолевали.
Возвращаясь к рассказу о моем шефе в Атомном институте, я хочу
заметить
одну важную особенность его характера. Папа Саля был деликатен, что говорится “не лез в
душу”, но
если узнавал о трудностях нашего бытия, старался помочь наивозможно. Он никогда не пыжился, не напускал на
себя
величавую серьезность, как это было присуще некоторым из таких же, как
он,
начальников секторов. Особенно замеченным в пристрастии к напусканию на
себя
угрюмой надутости был Сос Исаакович Алиханян, знаменитый тем, что защищал
в
лысенковские времена докторскую диссертацию о якобы обнаруженном и
изученном им
процессе вегетативной гибридизации у микроскопических грибов, которой,
конечно,
в природе не существует. Алиханян обходил после сессии ВАСХНИЛ 1948 года
кабинеты больших начальников и повествовал о своем “великом открытии” в
лысенковедении, о чем не без презрения рассказывал мне в 1970-х годах
Президент
ВАСХНИЛ П. П. Лобанов, которому Алиханян тоже приносил свои дутые
доказательства.
Хотя Ардашников был в жизни скромнейшим
человеком, не претендовавшим на видимую значимость у окружающих, у него в
жизни
были крупнейшие достижения. Врач по образованию, он стал любимым учеником
выдающегося генетика Соломона
Григорьевича Левита, создателя первого в мире Института медицинской
генетики.
После ареста Левита и расстрела его по приказу Сталина как “врага
народа”,
Ардашников какое-то время оставался руководителем остатков Института
медгенетики, потом работал одним из первых в мире над проблемами
облучения
физиков и техников радиоактивными излучателями, его знал И. В. Курчатов и
назначил руководить специальным институтом (ФИБ 1, сокращение от Филиала
номер
1 Института биофизики АМН СССР) по изучению генетических последствий
облучения
в знаменитом закрытом городе Челябинск-40. Но после 1948 года, когда
генетика в
СССР была категорически Сталиным запрещена, Ардашникова уволили с
занимаемой
должности, и он сначала два года мыкался без работы, потом устроился в
полу-исследовательском институте медицинского профиля, а потом Курчатов
назначил его начальником нашего сектора в РБО.
Только после смерти Соломона Наумовича
я
узнал, что он был ближайшим другом еще одного Соломона – великого актера
и
режиссера Соломона Михайловича Михоэлса. А с Михоэлсом близко дружил Петр
Леонидович Капица. Так что связи с ведущими физиками страны появились у
Ардашникова не на пустом месте.
Работать под руководством Соломона
Наумовича
было большим счастьем. Всё оборвалось неожиданно и непредсказуемо. 29
января
1963 года Ардашников неожиданно скончался от лучевой болезни.
На его место был назначен в прошлом
генетик,
а после 1948 года переметнувшийся в услужение к Лысенко Николай Иосифович
Шапиро, предавший своих учителей и ставший ближайшим сотрудником
лысенковского
заместителя Н. И. Нуждина. Шапиро мог быть чемпионом по части надутости и
напускной величавости. Между собой в лаборатории мы стали звать его
“бухгалтером”. Он предложил мне место научного сотрудника в секторе, но
работать под его руководством было не просто скучно, а как-то противно.
Поэтому я срочно восстановил текст
написанной
еще в студенческие годы работы по использованию данных анатомии семян
разных
представителей семейства тыквенных для понимания путей эволюции этого
семейства
высших растений. У меня было опубликовано несколько научных статей по
этой
теме, и я представил эту работу для защиты кандидатской диссертации. Она
была
назначена на май 1964 года, прошла успешно, и я решил уйти из Атомного
института.
Но куда податься? Уезжать из Москвы? А
как же
Нинина работа? Да и привыкли мы к напряженной культурной столичной жизни,
завели много знакомых, которые скрашивали нашу жизнь. Еврейским
выпускникам
средних школ попрежнему (и повсеместно) ставили препоны при поступлении в
вузы,
а выпускникам институтов евреям было трудно найти отдел кадров, в котором
бы
соглашались брать на работу научным сотрудником человека с фамилией
Сойфер
(пусть даже его мама была Анной Александровной Кузнецовой – чисто
русской). Как
бы ни твердили кое кто из русских сегодня, что во всех институтах евреи
работали, быть зачисленным на работу в открытые научные институты ученым
с
еврейской фамилией было исключительно сложно. Я никогда не забуду как
член
высшего органа КПСС, вице-президент АН СССР Ю. А. Овчинников на встрече с
выпускниками престижного московского вуза сказал им с трибуны, что
выпускникам-евреям надо поступать на работу в секретные, закрытые научные
учреждения, поскольку там препятствий для их работы не существует.
Этот поголовный и повсеместный
антисемитизм
продолжался с царских времен и существует до наших дней. Он привел к
парадоксальному эффекту: из более чем двухмиллионного числа евреев,
которые
жили в СССР тридцать лет назад, сейчас (согласно последней переписи) в
России
осталось лишь 165 тысяч. Такого массированного бегства из “страны
поголовного
счастья” не могло бы случиться, если бы изощренного давления на
еврейство в
стране не существовало. Этот исход неминуемо скажется негативно на
прогрессе страны.
В очередной приезд в отдел Тимакова я
завел
разговор о поисках работы, и неожиданно заведующий биохимической
лабораторией
Владимир Наумович Гершанович сказал, что он знает один академический
институт в
пригороде Москвы, где сотрудников с еврейскими фамилиями до сих пор
принимают
охотно. Это Институт полиомиелита АМН СССР и
посоветовал мне встретиться с его директором академиком Чумаковым
и
попроситься к нему на работу. Гершанович рассказал немного о Чумакове,
исключительном
по своим человеческим качествам и научным достижениям исследователе,
настоящем
герое науки, лишенном высокомерия и других неприятных
качеств.
Я послушал совет мудрого Володи
Гершановича,
позвонил тогдашнему президенту Академии меднаук Владимиру Дмитиевичу
Тимакову,
с которым у нас сохранялись уже несколько лет прекрасные отношения, не
может ли
он посоветовать, где лучше всего встретить Чумакова. Тимаков предложил
приехать
в названный им день в Президиум АМН и дождаться в его приемной, когда
Чумаков
выйдет с заседания у Президента. Я так и сделал, встреча состоялась. Я
рассказал, что хочу продолжить изучение биофизики микроорганизмов и
особенно
радиационной усточивости микробов. Чумаков меня выслушал и сказал, что
он
согласен принять меня в его институт.
Тогда я завел речь о том, что моя жена
закончила лечебный факультет Первого Московского мединститута и хотела
бы
переквалифицироваться из врача в научного сотрудника медицинской
специализации.
Чумакова такой напор не смутил, он слегка задумался и ответил, что
согласен
принять на работу не только меня, но и Нину, что выделит нам небольшую комнату в одном из
коттеджей на
территории их института, где мы сможем жить, и что зачислит меня в
лабораторию
биохимии вирусов В. И. Агола, а жену в новую лабораторию особо опасных
вирусных
инфекций, которой начал руководить Б. Ф. Семенов.
В считанные дни Нина рассчиталась на
работе,
мы сдали нашу жилплощадь в Ивантеевке, собрали скромные пожитки и в начале осени 1964 года переехали в
Институт полиомиелита и вирусных энцефалитов Академии меднаук,
располагавшийся
на самой границе Москвы, на Киевском шоссе перед поворотом к аэропорту
Внуково.
Нина распрощалась с медицинской
практикой и
начала вхождение в науку. Лаборатория Семенова занималась исследованием
биологических свойств тропических арбовирусов, таких как О’Ньонг Йонг,
Чикунгунья и подобных им, которые привозили экспедиции института из
Африки. Это
была опасная, но интересная работа, пришлось осваивать новые для нее
методы
вирусологии, иммунологии, биохимии, вскоре появились её первые
собственные научные
публикации. Ведь вирусы, которые Нина изучала, только еще входили в
арсенал
научных исследований, и любые сведения об активности и биологических
характеристиках этих опаснейших врагов человека были востребованы в
высокой
степени.
А я тем временем осваивался в лаборатории Вадима
Израилевича
Агола, учился работать с вирусами полиомиелита, методами культуры
животных
клеток, а параллельно начал не только выступать на научных семинарах,
как делал
это часто в Радиобиологическом отделе Института атомной энергии имени
Курчатова, но участвовать в открытых дискуссиях генетиков с
лысенкоистами.
Одно из моих выступлений (на встрече генетиков с
журналистами в
Москве) привело к неожиданному приглашению. Заведующая кафедрой
микробиологии
1-го Московского медицинского института Мария Николаевна Лебедева
пригласила
прочесть курс лекций "Молекулярная генетика микроорганизмов"
на её
кафедре, на что я с удовольствием согласился. Поскольку из-за
многолетнего
засилия лысенковщины большинство врачей не получало никаких сведений о
генетике, чтение таких лекций было востребованным. В октябре 1964 года я
начал
читать этот курс.
Как вечно получается в жизни, слухи в профессиональной
среде
разносятся с огромной скоростью, и мир научных сотрудников не
представлял собой
в этом смысле исключения. В результате меня стали приглашать читать
лекции в
разные институты. В начале 1965 года Чумаков появился утром в коридоре
нашей
лаборатории, позвал меня к себе в кабинет и
заявил:
– Наши сотрудники учились в годы, когда генетика была
запрещена.
А вы знаете эту дисциплину, плюс знакомы с биохимией и биофизикой
микроорганизмов, у вас есть публикации на эти темы, и я слышал от
коллег, что
вы уже читаете курс лекций в Первом мединституте. Так вот, прочтите курс
лекций
по генетике для всех сотрудников института и приступите к лекциям, как
можно
скорее, скажем уже в марте. Лекции должны читаться с утра, раз в
неделю.
Такого предложения я никак не ожидал и по-началу
попробовал
отказаться от лестного, но непростого для меня занятия, однако Михаил
Петрович
настоял на своем, поскольку считал, что
сотрудники института без знаний генетики не могут поспевать за
мировым
прогрессом. Раз мне известен предмет, то и не имеет значения, что я
работаю на
низшей научной должности, пусть и заведующие лабораториями, и старшие
научные
сотрудники, словом, все доктора и кандидаты наук прослушают полный курс
лекций
по генетике.
Это занятие стало для меня исключительно важным еще и
потому что
вскоре я приступил к работе над подготовкой научно-популярной книги о
генетике
(будущей "Арифметике
наследственности»").
Нина посещала все мои лекции в Институте полиомиелита, и
мы
обсуждали её замечания дома. С той поры мы завели правило, что я читал
ей все
написанные страницы для статей и книг, и в этом отношении её участие в
улучшении
стиля и формы текстов играло ни с чем ни сравнимую роль. Она чувствовала
изъяны
в изложении лучше, чем любые профессиональные редакторы, видимо потому
что с
детства читала много первоклассных научно-популярных книг и могла
сравнивать
мои строки с шедеврами и стремилась помочь мне
наивозможно.
С тех пор меня часто стали приглашать с лекциями и
докладами в
разные институты и на конференции. Так, 23 апреля 1966 года я выступил
на
философской конференции Института полиомиелита с докладом «Материальные
основы
наследственности», 21 октября 1966 года заменил академика Дубинина и
прочел на
методологическом семинаре Энергетического института АН СССР лекцию
"Современные проблемы генетики", 25 февраля 1967 года академик
А. Н.
Колмогоров попросил прочесть две лекции в его математической школе,
предварительно позвав меня домой и детально выспросив, о чем я буду
говорить.
Вскоре после моего перехода осенью 1966 года во вновь
созданный
Институт общей генетики АН СССР,
к
директору института Дубинину пришел заведующий кафедрой радиационной
физики
Московского инженерно-физического института (МИФИ) Виктор Иванович
Иванов. Он
предложил создать в МИФИ новую специализацию – по биофизике с уклоном в
преподавании сведений о повреждающем действии излучений на живые
организмы. Дубинин
не упускал ни одной возможности поучаствовать в начинаниях любого рода и
в то
же время никогда не обременял себя дополнительными трудностями. Поэтому
он
нашел простой выход: в МИФИ был отряжен я, как имеющий образование в
области
физики.
Так я стал еженедельно появляться в МИФИ сначала для
разработки
вместе с Ивановым программы лекционных и семинарских занятий,
необходимых для
новой специализации по радиационной биофизике, а с зимнего семестра
1967-1968
года в МИФИ был объявлен первый цикл лекций о радиационных воздействиях
на
живые организмы. Первую (вводную) лекцию прочел Дубинин, а все
последующие 16
двухчасовых лекций прочел я. А в марте-апреле 1967 года я прочел курс из
6
лекций по молекулярной генетике в Горьковском Государственном
университете. Затем,
в 1971 году, руководители Горьковского Научно-исследовательского
института
прикладной математики и кибернетики попросили меня прочесть курс лекций
для
физиков и математиков о функционировании бактериофагов; более
расширенный курс
молекулярной генетики бактериофагов и вирусов я прочел на
радиофизическом
факультете Горьковского университета в октябре-ноябре 1972 года. Курс из
10
лекций по молекулярной генетике для студентов-биологов я прочел на
кафедре
генетики и селекции в Вильнюсском госуниверситете в течение зимнего
семестра
1975 года. Еще один курс из 6 лекций – "Молекулярные механизмы
мутагенеза" был прочитан на этой кафедре в марте 1979
года.
Читал я также довольно много лекций по линии общества
"Знание". За эти лекции платили гонорары, и они позволяли
прирабатывать так нужные семье дополнительные средства.
Выступал я с лекциями в университетах и на конференциях,
проходивших в Минске (март и май 1964 года, а также в июле 1972 г.),
Ленинграде
(февраль 1967), Ереване (май 1970), Сухуми (октябрь 1971), Риге (ноябрь
1971),
Полтаве (октябрь 1972), Вильнюсе (ноябрь 1972, июнь 1973), Горьком (май
1973),
Одессе (июль и октябрь 1974), Кракове (сентябрь 1974), Галле (октябрь
1975),
Киеве (декабрь 1975, апрель 1976) и многократно в Москве.
Нину мои частые отлучки из дома на эти лекции не только
не
досадовали, а радовали. Будучи глубоким по сути, а не поверхностным
человеком,
она часто говорила, что понимает роль выступлений, поскольку они
вырабатывают у
лектора более тонкое понимание процессов, о которых он рассказывает
публично,
что это повышает его репутацию и дает возможность узнавать больше людей
в своем
профессиональном поле. Поэтому я, зная это её отношение к лекциям, не
разрывался между домом и другими городами, а ехал спокойно иногда в
далекие
концы страны. Когда позволяли обстоятельства, я стремился взять с собой
и
любимую жену, и мы побывали с ней также во многих
местах.
Для меня
оказались
также важными дружеские отношения с академиком Иваном Людвигович
Кнунянцем.
Помимо лаборатории в Институте элементо-органических соединений АН СССР
он
заведовал еще и кафедрой в Военной Академии химической защиты имени
маршала
Тимошенко. Он был в звании генерал-майора и ходил, как правило, в
соответствующем мундиреа. Наши с ним отношения, переросшие с годами в
дружбу,
начались еще когда я был студентом физфака МГУ. Однажды он пригласил
меня
прочесть в Военной академии полный курс лекций по химии веществ,
вызывающих
повреждения генетического аппарата, и я преподавал там два семестра.
Студентами
были в основном слушатели-офицеры из стран Ближнего Востока, но лекции
посещали
также сотрудники кафедры Кнунянца.
Во время учебы на физфаке у меня
установились
также постоянные контакты с известным писателем Олегом Николаевичем
Писаржевским, автором замечательных книг об истории науки. В течение
долгого
времени он работал референтом академика П. Л. Капицы, потом перешел на
работу в
редакцию Большой Советской энциклопедии, написал книги о
Менделееве, Прянишникове, Крылове, Семенове и
многих других
известных ученых, стал фактическим лидером научно-популярной литературы
в СССР.
Мы с ним встречались почти каждую
неделю.
Олег Николаевич звонил мне в общежитие, звал к нему домой (он жил
неподалеку от
здания МГУ на Ленинских горах), я шел пешком до его дома, и он
расспрашивал о
законах генетики, о принципах биофизики и биохимии. Неожиданно он
скончался в
ноябре 1964 года в возрасте 55 лет. За день до смерти мы с Ниной долго с
ним
разговаривали, и Олег Николаевич готовился на следующий день дать отпор
Т. Д.
Лысенко на заседании в редколлегии журнала “Наш
современник”, но сердце Олега Николаевича не выдержало, и он упал
замертво.
Примерно через год после его кончины
мне
позвонил домой известный журналист, обозреваель “Известий” Анатолий Абрамович Аграновский, сказавший, что он
жил по
соседству с Писаржевким, дружил с ним и знал о наших беседах. В тот
момент в
среде журналистов стали частыми разговоры о генетике и о необходимости
ознакомления юношества с принципами и достижениями этой запрещенной
Сталиным в
СССР науки. Аграновский сказал, что он многократно слышал от
Писаржевского о
моих рассказах об этой науке и и что недавно заведующая редакцией
научно-популярной литературы Детгиза М. М. Калакуцкая вспомнила как
Писаржевский – член редсовета этого издательства упоминал меня как
потенциального
автора для этого издательства. Аграновский пообещал Марии Михайловне
Калакуцкой
разыскать меня и предложить написать книгу о генетике. Я посетил
редакцию, мы
быстро договорились, что я возьмусь подготовать нужную им книгу для
молодежи.
Сначала её именовали в планах издательства как “Генетика – это просто”,
а потом
остановились на титуле “Арифметика наследственности”.
Правда, с таким названием неожиданно
возникло
затруднение. Членом редколлегии издательства был известный детский
писатель Лев
Абрамович Кассиль. Он встретил меня в коридоре издательства, остановил и
строго
сказал, что названия “Арифметика наследственности” быть не может, также
как не
может быть “Тригонометрии генетики” и вообще не может быть объединения
названий
разных наук в одном названии. Я был в тот день в игривом настроении,
объяснил,
что дело не в объединении названий разных наук, а нечто другое.
Арифметика –
это начальная, самая простая дисциплина из математических наук и потому
вполне
может указывать на то, что в книге будет рассказано о началах генетики,
но
все-таки строгим – математически строгим языком. После этого объяснения
я
спросил автора знаменитой книги:
– А “Кондуит и Швамбрания” разве более
простое и вполне русское название?
Автор этой книги посмотрел на меня –
юного
нахала и сказал:
– Ну если разговор пошел в таком
ключе, то
делайте, что хотите. Пудрите бедным детишкам
головы.
Когда я закончил рукопись, её
отправили на
рецензию к Н. П. Дубинину, о котором была глава в этой книге. Дубинин
написал
хвалебный отзыв, а затем предложил перейти к нему во вновь организуемый
им
Институт общей генетики Академии наук. Его в тот момент формировали на
базе
бывшего Института генетики, руководившегося с момента ареста Н. И.
Вавилова его
антиподом Т. Д. Лысенко. В конце лета 1966 года я перешел в этот
институт.
Я познакомил Дубинина с Гольдфарбом и
сказал
академику, что Давид Моисеевич мог бы стать в новом институте
заместителем
директора, поскольку много лет занимался администрированием как
заместитель
Тимакова. Дубинин переманил Гольдфарба к себе, и первые два года я
работал в
лаборатории Давида Моисеевича, а потом обстоятельства сложились так, что
Дубинину захотелось, чтобы я организовал собственную группу по изучению
молекулярных основ мутагенеза.
Я в то время штудировал статьи о
результатах
исследования процессов восстановления генома от повреждений, вызванных
мутагенами, и предложил гипотезу о возможной роли ошибок репарирующих
систем в
индукции мутаций. Дубинину идея понравилась, мы написали вместе большую
статью,
опубликовав её и в США по английски, и в СССР по русски, а потом он
поехал в
Японию на Международный генетический конгресс, но сделал так, чтобы меня
туда
по политическим мотивам коммунистические власти не пустили, и прочитал
заключительную лекцию конгресса, целикои основанную на моей гипотезе.
Мое имя
при этом он даже не упомянул.
В короткий срок я переключился на
исследование репарации ДНК. Первые работы я решил провести, изучая этот
процесс
в клетках человека. Пока еще этот вид репаративных реакций носил
название
“темновая репарация” (в отличие от фотореактивации, осуществляемой
ферментом,
активируемым видимым светом). В это время американские исследователи из
ядерной
лаборатории в Ок-Ридже опубликовали не одну статью, что они не смогли
обнаружить темновую репарацию в клетках человека. Мне это заявление
казалось не
просто странным, а скорее всего ошибочным. Я решил перепроверить вывод
американских коллег, но опыты надо было проводить на модели нормальных
клеток
человека, а не на перевиваемых в лабораторных условиях. Перевиваемые в
течение
долгого времени человеческие культуры были или первоначально раковыми
или
превращались в раковые в процессе пассирования в культуре клеток. А для
работы
с нормальными диплоидными клетками человека нужно было, во-первых,
получить
доступ к таким нормальным человеческим тканям, а, во-вторых, были нужны
специалисты, владеющие методами культуры клеток. И я подумал, что лучше
всего
будет попросить поработать вместе со мной мою Нину, которая уже стала
специалистом-культуральщиком в лаборатории Б. Ф. Семенова в Институте
полиомиелита.
Нина вначале встретила мой план со
скепсисом,
пришлось поуговаривать её, потом она подучилась некоторым
физико-химическим
методам, и в 1969 году мы начали понимать, что сможем своими руками
провести
нужные эксперименты. Но где взять нормальные – диплоидные клетки
человека? В
этот момент Нине пришло в голову пригласить её коллегу из Института
полиомиелита, Аиду Нурисламовну Мустафину, поработать с нами. Аида уже
была
вовлечена в работу с диплоидными клетками, получаемыми из тканей
эмбрионов,
удаляемых хирургами при операциях аборта у тех женщин, которые решили
прервать
беременность. У нее был налажен хороший контакт с хирургическими
центрами, где
осуществлялись аборты, она получала оттуда материал сразу после
операций, подвергала
эти ткани ферментной обработке для отделения друг от друга отдельных
диплоидных
члеток человека и передавала суспензию клеток Нине. Моя жена привозила
суспензии ко мне в лабораторию в Институт общей генетики, и мы проводили
эксперименты, доказавшие наличие темновой (то-есть эксцизионной, как её
теперь
называют) репарации ДНК в клетках человека,
Можно было любоваться тем, как
спокойно и в
то же время точно и даже лихо Нина управлялась с человеческими тканями,
как от
эксперимента к эксперименту совпадали параметры изучаемых хроматограмм.
Её руки
делали тончайшую работу без видимой трудности. Это и позволило нам
получить
результат, который первоначально ускользнул от американских
ислледователей. Статья была
опубликована
в СССР и в США[1].
Видимо то, чем мой папа занимался в
жизни -
журналистикой, передалось каким-то образом и мне, потому что еще в
девятом
классе щколы, возвратясь вместе с группой юных натуралистов с
биологической
станции Горьковского университета (я участвовал в работе Станции юннатов
в Горьком
с шестого класса), я вдруг написал статью об этой поездке для
Горьковской
комсомольской газеты “Ленинская
смена”,
и её напечатали.
Эта публикация вышла в свет в
годовщину
смерти папы - 1 июня 1953 года (он скончался в этот день тремя годами
раньше). Затем
в первые студенческие годы я активно печатался в многотиражке
Тимирязевской
академии. В это же время я опубликовал статью под псевдонимом в “Комсомольской правде” и как
корреспондент этой газеты даже встречался однажды с Н. С. Хрущевым и
говорил с
ним минут 7 или 10.
Желание писать и печататься стало
играть в
моей жизни важную роль. Нине эта моя страсть нравилась. Я читал ей всё
написанное, Она делала очень точные замечания, иногда читала
напечатанные на
машинке мои рукописи и оставляла на полях свои заметки, временами
исключительно
яркие, сочные и задорные. Я с её разрешения неизменно вставлял их в свои
тексты
перед тем, как отдать рукописи в редакции.
В 1961 – 1962 годах одним из
результатов
обучения работы с бактериофагами у профессора Давида Моисеевича
Гольдфарба
стало то, что мы подружились с ним и стали встречаться. Он с женой
Цецилией
Григорьевной любил приехать к нам и насладиться Нининой стряпней. Она
действительно великолепно готовила, умела делать всё – печь пироги и
блины,
лепить пельмени, варить вкуснейшие супы, борщи, делать непревзойденный
холодец,
готовить мясные и рыбные блюда и вообще быть первоклассным кулинаром.
Однажды
Гольдфарб предложил мне написать большой популярный очерк о генетике, и
он
вышел в 1965 году в книге
“Микромир жизни”,
подготовленной под его редакцией. Очерк назывался “Человек познает
законы
наследственности”.
В последующие годы меня не покидала
страсть к
созданию новых текстов. Я уже рассказывал выше, что после смерти О. Н.
Писаржевского Детгиз заказал мне книгу, которая вышла в 1969 году под
названием
“Арифметика наследственности” (позже издана на эстонском языке). В том
же году
в издательстве Академии наук СССР вышла моя большая монография
“Молекулярные
механизмы мутагенеза” (позже целиком переведенная в Германии и в
укороченном
виде в США), а в следующем году в том же издательстве Академии наук
другая
монография “Очерки истории молекулярной генетики”, первая из трех моих
книг,
которые я посвятил своей жене.
В результате я приобрел некоторую
известность
как автор книг и статей. В кругу биологов разошлись слухи, что мои книги
переводят и скоро издадут в США и в Германии. Конечно, для того, чтобы
работать
в лаборатории, по вечерам писать книги, нередко выступать на
конференциях,
встречах с журналистами, сидеть в библиотеках и прочее и прочее, надо
было
иметь прочный тыл. Я имею в виду, чтобы тебя понимали и поддерживали в
семье.
И, если бы не Нинино исключительно чуткое отношение ко всем моим
выдумкам и
занятиям, если бы не её невероятное по силе терпение и взаимопонимание,
ничего
бы существенного я добиться в жизни не смог бы. Она часто помогала мне
своими
советами и наблюдениями, подчас для меня неожиданными, но очень верными.
Сразу хочу оговориться, что, когда я
говорю,
что она помогала принимать правильные решения при разных жизненных
обстоятельствах, это не означает доминирование в нашей жизни,
каждодневное
давление на меня. Такой вывод совершенно неверен. Этого не было никогда,
потому
что на протяжении более полувека жизни вдвоем Нина не проявляла даже
малейшего
желания доминировать. Мы были равными, ценили желания и намерения друг
друга в
равной мере. Она могла обронить одну фразу или даже одно слово, которое
заставляло меня задуматься, а потом поступить более осмотрительно, чем
мне
первоначально хотелось. Иными словами, она умела мягко и ненавязчиво
сдэмпфировать мои первоначальные порывы (иногда очень пылкие). Я вроде
бы сам
выбирал правильный ход, но позже понимал, что меня ведь направила по
этому пути
моя мудрая жена, видевшая дальше, понимавшая людей лучше и
предугадывавшая
последствия того или иного поступка точнее.
В 1970 году академик-секретарь
Отделения
растениеводства сельскохозяйственной академии (ВАСХНИЛ) Н. В. Турбин
предложил
мне перейти из Академии наук СССР в их академию. Я познакомился с
Турбиным при
защите кандидатской диссертации в 1964 году, потому что Турбин был
назначен
официальным оппонентом на моей защите и хвалил выполненное мной
исследование.
После моего доклада на защите (в перерыве заседания ученого совета,
перед
голосованием) он с другим оппонентом и несколькими людьми из совета
сидели в
каком-то боковом коридорчике, позвали меня, и Турбин сказал, что моя
кандидатская выше обычного уровня и они решили предложить совету
проголосовать
за присуждение мне сразу степени доктора наук. Он спросил, хочу ли я
этого, и,
если хочу, они добавят еще одного оппонента из присутствующих и
предложат
Ученому Совету проголосовать сразу за докторскую степень. Я от такого
предложения растерялся и отказался. Всё это казалось мне слишком
нахальным.
Теперь Турбин оказался переведенным в
Москву
на должность академика-секретаря Отделения растениеводства ВАСХНИЛ и
вспомнил
обо мне.
Репутация Николая Васильевича Турбина
среди
генетиков была крайне низкой. Многие помнили его статьи и выступления с
оскорбленими мировой науки и безоговорочным, переходящим все границы
научного
подхода, подхалимажем к Лысенко. В 1947 году в “Литературной газете” он заявлял, что “Современная
буржуазная наука...
выполняет социальный заказ своего хозяина –
империалистической
буржуазии, поджигателей новой мировой войны, объявляющих
войну
естественным состоянием и законом природы”. На Августовской
сессии
ВАСНИЛ в 1948 году он единственный во всеуслышание потребовал уволить
всех
генетиков с работы: "Надо... очистить... институты от
засилия
фанатических приверженцев морганизма-менделизма, лиц,
которые,
прикрываясь своими высокими учеными званиями, подчас
занимаются,
по-существу, переливанием из пустого в порожнее". Эти
многократно повторенные в разных вариациях турбинские сентенции
воспринимались
серьезными учеными однозначно. Его поведение было расценено учеными как
наиболее антинаучное, а
политиканские
выкрики истеричными. Но позже он вроде бы отошел от этой демагогии, а с
1965
года стал директором нового Института цитологии и генетики Академии наук
Белоруссии в Минске и перестал будоражить ученый мир горячечными
призывами
запретить генетику в СССР.
Признаюсь, мы тогда с Ниной несколько
дней
обсуждали турбинское предложение и сошлись во мнении, что человеку
свойственно
ошибаться, что молодой задор и всеподчиненность любимцу Сталина Трофиму
Лысенко
могли уйти у Турбина с возрастом, и что сделанное мне предложение
создать свою
лабораторию, а в перспективе возможно и молекулярно-генетический
институт в
ВАСХНИЛ было заманчивым.
Турбин пригласил меня придти на прием
к
президенту ВАСХНИЛ П. П. Лобанову, мы встретились с ним, обсудили это
предложение, мне было обещано, что сразу будет решен и вопрос о переводе
всей
моей группы из Института общей генетики в сельскохозяйственную академию.
В декабре вопрос был решен
административно
после того, как меня принял заведующий сектором науки
сельскохозяйственного
отдела ЦК КПСС Ю. В. Седых. Была создана Лаборатория молекулярной
биологии и
генетики в составе единственного в Москве научного института ВАСХНИЛ
(Почвенного института им. Докучаева), и я возглавил эту лабораторию.
Юрий Васильевич Седых стал нередко
приглашать
меня к себе для разговоров. При первой встрече я подарил ему мои книги
(их к
тому времени вышло шесть) и научные обзоры, посвященные истории развития
молекулярной биологии и генетики. Седых также расспросил меня, как я
слежу за
литературой. После наверное второй встречи он убедился в том, что я не
надуваю
щеки и не витийствую впустую, а и на самом деле стараюсь быть в курсе
мировых
достижений. Вообще начальник сектора науки Сельхозотдела ЦК был непохож
на
популярного в литературе персонажа – партийного бюрократа, замкнутого в
рамки
внутренних интриг. Он серьезно интересовался такими проблемами как
возможности
использования достижений молекулярной генетики и биофизики в получении
более
высоких урожаев, защите посевов от болезней и вредителей, улучшения
методов
селекции растений и животных. Он несколько раз просил меня кратко
описать новые
научные результаты, полученные на Западе. Потом я узнал, что каждый
такой обзор
Седых передавал секретарю ЦК КПСС Ф. Д. Кулакову, который внимательно их
читал,
делал пометы на полях, что-то подчеркивал (мне пару раз показывали его
пометы
на полях моих рукописей). Потом у меня состоялось несколько встреч с
Федором
Давыдовичем, которые сохранили в памяти образ вдумчивого, слегка
ироничного
человека с широкими взглядами, а не зацикленного на партийных догмах
чинуши.
Позже мы стали нередко встречаться в
Минсельхозе СССР с Иваном Федоровичем Глотовым – помощником еще одного
члена
Политбюро и министра сельского хозяйства СССР Д. С. Полянского. Глотов
считался
сотрудником аппарата Политбюро ЦК КПССС и, обладая большими правами,
живо и надо
заметить – глубоко интересовался влиянием мировой науки на запросы
сельского
хозяйства. Он попросил меня знакомить министра с последними разработками
западных специалистов. Оба члена Политбюро – и Кулаков, и Полянский –
видимо
понимали отсталость советской сельскохозяйственной науки и пытались если
не
облегчить жизнь ученых и повысить результативность науки в СССР, то хотя
бы
самим быть в курсе мировой науки. Несколько раз Седых в разговорах со
мной
называл меня внештатным консультантом Кулакова и Полянского.
Именно Полянский распорядился, чтобы
меня
включили в группу из пяти человек, которой поручили подготовить
постановление
ЦК КПСС и Совета Министров СССР по молекулярной биологии и молекулярной
генетике. В течение двух месяцев мы собирались для каждодневной работы в
отделе
химической промышленности ЦК КПСС, и в результате в Постановлении ЦК и
Совмина
был внесен пункт о создании в Москве на базе моей лаборатории ВНИИ
прикладной
молекулярной биологии и генетики ВАСХНИЛ. Я был назначен приказом
Лобанова заместителем
директора института по научной работе. Поскольку Турбин, исполнявший
обязанности директора, часто отсутствовал, я замещал его в это время.
Полянский
включил меня также в состав Комитета по молекулярной биологии и
молекулярной
генетики при Совете Министров СССР, и я представлял интересы Минсельхоза
в этом
правительственном органе.
Моя лаборатория стала центральной во
вновь
созданном институте, и Нина была зачислена сотрудником института. С
этого
времени у нас началась и в рабочем плане полноценная совместная жизнь в
одной
лаборатории. Мы были редкой супружеской парой, проводившей вместе 24
часа в
сутки на протяжении более 30 лет без единого перерыва. Я, по правде
говоря,
знаю единичное число таких примеров.
Я нисколько не погрешу против истины,
если
скажу, что не припомню случая в жизни, когда бы между Ниной и мной
возникали
словесные баталии. Нина облекала
свои
предложения или требования ко мне в форму, не задевавшую мое самолюбие.
Она
никогда не бранилась, я видел в ней одни лишь положительные качества, а
она
умело поддерживала любовные и взаимоуважительные отношения между
нами.
А через наверное год-полтора после
бракосочетания мы приехали к моей маме в Горький. Рядом с Домами
Коммуны, в
которых была наша квартира, на центральной улице (она носила тогда
название
улица Я. М. Свердлова) был угловой ювелирный магазин. Нина (уралочка)
любила
разглядывать всевозможные камни, янтарь, поделки из малахита и мрамора
(потом
уже, в Америке, мы не раз покупали какие-нибудь друзы или другие
каменные
вещи). Мы зашли в магазин, встали у витрины и принялась любоваться на
изделия
из полудрагоценных камней, увидела колечко с тигровым глазом, я
предложил
просто померять его на палец. Продавщица достала кольцо, Нина примерила,
и я,
похрустев а кармане спрятанными там на дорогу несколькими десятками
рублей,
вдруг сказал, когда увидел, как заблестели глаза у моей любимой, что я
покупаю
это кольцо. Нина запричитала тихонько, что я не должен сходить с ума, но
меня
уже было не остановить. Колечко так и осталось на её пальце, мы вышли из
магазина, и я видел как два чувства переполняли её – удовольствие от
вида
подарка и смущение от того, что я потратил деньги, которых нам,
разумеется,
вечно не хватало тогда, как не хватало в течение многих лет жизни в
СССР, где
нам частенько приходилось занимать у кого-то “десятку до зарплаты”.
Только в
Штатах мы окончательно освободились от этого унизительного по сути
состояния
безденежья, преследовавшего почти всё население Страны
Советов.
Это первое приобретение научило меня,
что я
должен думать о том, как скрашивать жизнь моей любимой, как надо
заботиться о
том, чтобы покупать нравящиеся ей вещи. Она нередко останавливала меня
от траты
денег на более дорогостоящие покупки (и их нужно было приобретать без
нее,
приносить домой и дарить, причем она каждый раз возмущалась и корила
меня за
безумие), но как она радовалась мелочам, даже незначительным –
украшениям,
часам, парфюмерии…
Вообще же почти с самого начала
совместной
жизни я взял за правило отдавать сразу по получении зарплаты все деньги
Нине,
оставляя себе небольшую сумму. В Америке всё разрешилось еще проще. Мы
открыли
совместный счет в банке, на который поступали все наши зарплаты и все
мои
гонорары, и у каждого были чековые книжки от этого счета, но
подразумевалось,
что мы совместно принимаем решения о крупных расходах. Ни разу за нашу
жизнь
никаких размолвок или разногласий по финансовым вопросам у нас не
случилось.
Громадную роль в нашей жизни сыграло
то, как
Нина сумела в короткий срок установить самые близкие, настоящие
родственные
отношения с моей мамой. Мой папа ушел из жизни 1 июня 1950 года, когда
мне было
13 лет, но и до этого, с моих первых детских лет, я был всецело связан с
мамой,
потому что мне был один год, когда его, старейшего члена большевистской
патии
(как тогда говорили “с дооктябрьским стажем”, поскольку он вступил в
партию
большевиков в феврале 1917 года за семь месяцев до Октябрьской
революции),
арестовали по введенному Лениным и Сталиным лживому обвинению как “врага
народа”. В тюрьме он заболел туберкулезом, в момент замены Ежова на
Берию на
посту руководителя органов госбезопасности, его выпустили из заключения,
но он
часто болел, а в последние годы жизни, когда фактически не существовал,
а
умирал, он месяцами находился в больницах и туберкулезных санаториях, и
основную воспитательную роль в моей жизни сыграла мама.
Папа, когда еще он был редактором
главной
краевой газеты в Горьковском крае, сумел в 1930 году вступить в
начальственный
кооператив в самом центре города Горького (потом членам коммунистической
партии
было сказано, что они должны забыть о внесенных ими деньгах за
кооператив, и
что последний превращается в обычный вневедомственный дом, принадлежащий
государству), так что наши жилищные условия были скромными (квартира
была
двухкомнатной и без кухни), но приемлемыми по тем временам, однако
средств к
существованию было исключительно мало, и мы
часто попросту голодали.
Когда мой старший брат Володя женился,
его
жена повела непримиримо отталкивающую от себя политику взаимоотношений с
нашей
семьей. Маму она третировала и дважды выгоняла из своей комнаты в
Москве, когда
мама приезжала из Горького навестить сына. Поэтому я не без оснований
ждал, как
сложатся отношения Нины с моей мамой. Но моя жена оказалась человеком не
просто
чутким и мудрым, но невероятно нежным, и заботливым по отношению к маме.
Мы в
первые годы совместной жизни часто приезжали в Горький навестить маму (я
скучал
без нее и старался часто звонить ей в Горький), а позже, когда
обзавелись
собственной квартирой, приглашали её пожить с нами, и она проводила в
Москве по
полугоду или больше.
В последний год жизни мама вообще не
уезжала
от нас, и у Нины установились самые родственные связи с ней. Нинино
чуткое,
заботливое, деятельное отношение, её такт и умение предвидеть желания
старого
больного человека и прийти к ней на помощь в нужную секунду вызывали в
моем
сердце прилив благодарности и любви к моей столь изумительной
половине. Мама скончалась в 1975 году в Москве.
На
машине, которую предоставил помощник Полянского Иван Федорович Глотов,
мамино
тело перевезли в Горький, и мы похоронили её в одной могиле с папой,
старым
большевиком.
А я не только не стал членом
коммунистической
партии, но никогда и не стремился им стать. Не то, чтобы мне отказывали
в
приеме, но я сам для себя решил, что делать этого не буду. С Президентом
ВАСХНИЛ Лобановым у нас возникли в короткий период времени буквально
доверительные отношения, выходившие за формальные рамки. Он нередко
задерживал
меня у себя в кабинете для дружеских бесед, рассказывал случаи из его
непростой, но видной жизни, или вдруг начинал вспоминать интересные
случаи, не
касавшиеся его лично. Однажды он настоял на том, что я должен подать
заявление
о желании вступить в КПСС и сказал, что даст мне рекомендацию для
вступления.
Когда я рассказал Н. В. Турбину о его
предложении, это почему-то сильно взволновало академика. Лишь потом я
понял,
что Турбин боялся, что мои отличные взаимоотношения с Лобановым, с его
вице-президентами В. Д. Панниковым и Д. Д. Брежневым могут привести к
выходу
из-под его, турбинского, подчинения, а это в его планы не входило. К
тому же и
в ЦК партии, и от Лобанова я уже не раз слышал, что красочные и
нескончаемые
словоговорения Турбина, отсутствие в них чего-то нового и действительно
прогрессивного уже набили оскомину, а он этого видимо не замечал и
по-прежнему
витийствовал нескончаемо. Пустота его речей начала раздражать
начальство. Он
скорее всего смену отношения к себе также понимал, так как был
искушенным
политиканом.
Заявление о приеме в партию я все-таки
не
подал. Однако я считал, что раз Лобанов меня поддерживает, раз в ЦК
партии ко
мне относятся по доброму, несмотря на мою беспартийность, то и
беспокоиться не
о чем. Жил как прежде, говорил, что думаю, считая, что раз мне доверяют,
то и
нечего на этот счет напрягаться. Никаких желаний подсиживать Николая
Васильевича Турбина или плести за его спиной интриги у меня не
было.
В
течение лет четырех-пяти после моего перехода в ВАСХНИЛ из Академии наук
СССР мы
были с ним в добрых
отношениях, он не раз приезжал к нам
домой,
бывал на семинарах в моей лаборатории, я добавлял его фамилию как
соавтора ко
многим публикациям лаборатории (хотя молекулярно-генетических знаний у
него не
было совсем), открывался перед ним нараспашку.
Более того, в 1972 или 1973 году он
подавал
документы на конкурс по избранию членов Академии наук СССР (ему видимо
хотелось
стать, как и его прошлому патрону Трофиму Лысенко, членом сразу трех
академий
наук – СССР, БССР и ВАСХНИЛ). Я тогда поехал уговаривать членов АН СССР,
которых знал, а также старых генетиков поддержать Николая Васильевича на
выборах членов-корреспондентов АН СССР. Многие при этом кривились и
вспоминали
прежние громкие высказывания Турбина против генетики, прославлявшие
лысенковщину. Он ведь, как я писал выше, в свою бытность заведующего
кафедрой и
деканом биофака Ленинградского университет был пылким глашатаем правоты
лысенкоизмаа. Когда я принялся агитировать за избрание Турбина в АН
СССР, то
ссылался на то, что он с тех пор коренным образом поменял свои взгляды,
к
антинаучной демагогии больше не прибегает, развил в Белоруссии хороший
генетический институт и ведет сейчас правильную политику в ВАСХНИЛ.
В. П.
Эфроимсон и И. А. Рапопорт
тем не
менее отвергали эти объяснения и даже нападали на меня за поддержку
этого
“лысенкозадоблюда”, как они его обзывали. Но в Академию наук он все-таки
пройти
не сумел, не набрав нужного числа голосов.
После перехода в ВАСХНИЛ я решил
представить
Турбину ставшего незадолго до того моим близким приятелем Иосифа
Григорьевича
Атабекова. Я знал его еще со времени обучения в
Тимирязевской академии. С начала1970-х годов он начал буквально
“втираться” в близкую дружбу со мной. В 1971 году он был назначен
заведующим
кафедрой вирусологии на биофаке МГУ, а до этого работал в полу-военном
институте фитопатологии в Голицино под Москвой, занимавшемся разработкой
программ
биологического оружия. В том же институте трудился Г. С. Муромцев – сын
знаменитого в прошлом полковника НКВД и создателя смертоносных
препаратов,
предназначенных для умерщвления “врагов социалистической системы” –
“советского
доктора Менгеле”, как его стали характеризовать позже в газетах.
Атабеков с
Муромцевым-младшим дружил.
Перейдя в МГУ, Ося Атабеков быстро
вошел в
число любимцев академика А. Н. Белозерского, и тот продвинул его в
заведующие
каферой вирусологии. Ося
рассказывал
мне, что он хочет заняться борьбой с вирусами картофеля и воспроизвести
в СССР
программу по получению вообще безвирусного картофеля, существующую в
США. Это
казалось мне важным, и я, как мог, поддерживал его в наших разговорах.
А потом Атабеков поведал однажды, что
в МГУ у
него возникли трудности с некоторыми из влиятельных коллег, мне
показалось тем
более важным ему помочь, а для этого поспособствовать пройти в
члены-корреспонденты ВАСХНИЛ на очередных выборах. Я придумал, что Осю
надо
познакомить с Турбиным, Лобановым и Седыхом и начал действовать. Седых
провел
редкую процедуру утверждения Центральным комитетом КПСС кандидатуры
Атабекова
на выборах в члены-корреспонденты ВАСХНИЛ. Когда это было сделано, Юрий
Васильевич передал мне эту бумагу, чтобы я вручил её лично Лобанову
(такой
документ не должен был стать известным кому то ни было), что я и сделал
в тот
же день.
При избрании профессора-теоретика из
МГУ в
члены-корреспонденты сельхозакадемии, к которой он не имел никакого
отношения,
большинства голосов за такого кандидата подано не было. Но истовый
служитель
интересам партии коммунистов Лобанов считал нужным безоговорочно
выполнять
решения высшего партийного органа. Поэтому он приказал задержать
объявление
результатов выборов, послал автомашины за тремя членами академии,
нарочито
пропустившими процедуру голосования, потребовал провести их к нему в
кабинет и
проследил, чтобы прогульщики проголосовали за кандидата партии. Это и
решило
исход голосования в пользу Атабекова.
Конечно, когда я описываю все эти
события
моей жизни в книге о Нине, может создаться впечатление, что я ухожу от
темы. Но
мы, начиная с первых лет совместной жизни, обсуждали все дела вдвоем.
Секретов
друг от друга не таили. Всю нашу жизнь работали вместе, все события
постоянно
обсуждали, я слушал её доводы и следил за её рассуждениями, поэтому на
самом
деле описываемое здесь касалось не меня одного, а нас двоих. Мы
составляли
единое целое в самом полном значении этого
термина.
Ося и Турбин после избрания Атабекова
в члены
ВАСХНИЛ стали часто общаться. Будучи предельно занятым, я не
присутствовал при
всех их встречах, но видимо они обменялись мнением, что мое продвижение
по
служебной и академической лестнице надо остановить. Воспитанный в
специфической
идеологии локального национализма Атабеков видимо решил, что, став
членом-корреспондентом, он должен сам стать главной персоной в новом
институте,
отодвинуть меня с начальственных позиций, а затем посмотреть, нельзя ли
будет
пробраться выше. Для этого надо было продвинуть на все позиции “своих
людей”.
Он даже однажды (в день, когда его все-таки протащили в
члены-корреспонденты
ВАСХНИЛ) у меня дома сильно на радостях поддал и выдал замечательную
формулировку своей идеологии – “продвигать наверх СВОЮ КОМПАШКУ”.
Он заявил, что вовсе не нужно будет в
Обнинске
создавать мощную экспериментальную базу института, как я постарался
записать в
Постановление ЦК партии и Совета Министров, когда был в группе по
подготвоке
этого решения партии и правительства, а что в Обнинске надо построить
нам всем
дачи и “возить туда девочек для развлечений”. Я тогда стал уверенно
настаивать
на том, что важнее всего сформировать первоклассный научный коллектив,
способный решать новые задачи в науке, а он, посмотрев на меня с
укоризной как
на мало понимающего в усладах жизни простачка, произнес еще раз, что
главная
задача “насаждать свою КОМПАШКУ везде и всюду”.
Нина, зайдя в этот момент в кухню, где
мы с
Осей сидели, услышав конец его речи, сказала мне позже ночью, что я
ошибся в
друге Осе Атабекове, что он опасен своими волчьими повадками и надо его
остерегаться.
Приобретя корочки
члена-корреспондента, Ося
решил, что пора приступать к насаждению в новом институте людишек из
будущей
КОМПАШКИ. Сделать это на первых
этапах
можно было, подмаслившись к Турбину, создав видимость своей
безоговорочной
подчиненности академику. Подозреваю, что уже тогда у него созревал план
в
будущем устранить от власти и самого академика Турбина (что потом и
случилось),
а на данном этапе максимально ослабить мои позициик. Турбину же, как я
уже
писал выше, мерещилось, что я слишком опасен своими знаниями и
репутацией в
высших кругах. При всем умении продвигаться наверх без достаточно ярких
научных
достижений Турбину не хватило прозорливости распознать в зародыше
коварные
планы нового члена-корреспондента.
Выполнить свою программу Атабекову
удалось.
При встречах, происходивших без меня, Ося вначале уговорил Турбина
ввести в
институте должность заместителя директора по пока еще несуществующей
базе
института в городе Обнинске. На эту должность был взят ближайший друг
Атабекова
(и возможно даже отдаленный родственник) Олег Суренович Мелик-Саркисов.
Этот
выпускник Тимирязевки работал достаточно долго в африканских странах как
представитель советских служб (не нужно было напрягать себя раздумьями
долго,
чтобы понять, какие службы руководили такими “посланцами партии”). Затем
в
составе института на должности заведующего лабораторией оказался
двоюродный
брат Атабекова Сандрик Майсурян, потом их закадычная подружка Натали
Мадатова.
Она была назначена Турбиным сразу ученым секретарем института и
секретарем
парторганизации, а по совместительству временно исполняющей обязанности
начальницы отдела кадров.
Эта троица пришла из Института
генетики и
селекции промышленных микроорганизмов, руководимого Сосом Исааковичем
Алиханяном.
Потом появилось еще несколько человек из их ближайшего круга. Они заняли
почти
все административные должности. В частности, постоянным начальником
отдела
кадров был зачислен матерый кагебешник, рассказывавший хорошо
поставленным
голосом в коридорах, чтобы все слышали о его “подвигах”, как в прошлом
он
сопровождал выселение арестованных чеченцев и ингушей с их родины в
ссылку в
сталинские времена. Эту довольно мерзкую историю он повторял не
раз.
Турбину же вся эта камарилья
нравилась. Он
отвел им кабинетик напротив своего офиса в малом здании Президиума
сельхозакадемии. Теперь в этой комнатке шла методичная работа по
прибранию к
рукам всей жизнедеятельности вновь создаваемого института. Гужевались
они в
добром здравии и в непродыхаемом табачном дыму, потому что Мадатова
зверски
курила, а после окончания рабочего дня брала в руки гитару и пела,
понижая
голос, жгучие романсы. Вся компашка развлекалась.
А Турбин, повторю, ничего не понимал и
однажды на заседании дирекции простодушно
воскликнул:
– До чего же я люблю Наталью Петровну
Мадатову. Вот такую бы мне дочку. Я был бы счастлив.
Доверие ко мне у Турбина в это время
улетучилось и близкие отношения заменились почти нескрываемой
настороженностью.
Он видимо не понимал, какую топкую почву он под собой культивирует и как
быстро
его проглотит эта свара хищников.
Но атабековская компашка в 1975-1976
годах
показалась ему более надежной, чем дружественно к нему расположенный
Сойфер.
При его покровительстве ни в какой Обнинск Мелик-Саркисов уезжать не
собирался,
он плел интриги в Москве, а вся атабековско-турбинская компашка
старательно
укрепляла свои позиции в институте и в ВАСХНИЛ.
Атабеков послал в ВАК заявление, что
он
отказывается от своего хвалебного отзыва официального оппонента на
защите мной
докторской диссертации. Ученый совет Одесского университета, где
проходила
защита, единогласно проголосовал за присуждение мне докторской степени.
На
самой защите присутствовали специально для этого приехавшие в Одессу
академики
И. Л. Кнунянц и Л. В. Хотылева. На диссертацию поступили положительные
отзывы
ведущих советских генетиков (в том числе от крупнейшего советского
генетика
члена-корреспондента АН СССР И. А. Рапопорта). Но заявление одного из
трех
официальных оппонентов (Атабекова), что он отзывает зачтенный им самим
на
защите отзыв, привело к тому, что ВАК потребовал провести повторное
обсуждение
моей диссертации, и какими-то неправедными путями второе обсуждение
диссертации, в основном посвященной доказательству существования
репарации ДНК
в высших организмах (у микробов оно было открыто много раньше), было
поручено
провести в Институте промышленной микробиологии, руководимом тем же
Сосом
Алиханяном, а после этого ВАК отменил решение Ученого Совета Одесского
университета о присуждении мне ученой степени доктора биологических
наук.
А в СССР обстоятельства начали
складываться
так, что из недавно еще процветающего и успешного ученого и
администратора я
превращался в изгоя, неугодного КГБ, а, значит, властям и стране. Я
начал
бороться за свои завоеванные позиции, но меня теснили с
них.
Однажды Г. С. Муромцев, когда еще он
был
Главным ученым секретарем Академии сельхознаук (позже с помощью старого
друга
Атабекова он стал директором нашего института, сместив Турбина с этой
должности), вызвал меня к себе на официальный прием и в ходе его сказал,
что
меня должны снять с поста заместителя директора ВНИИ прикладной
молекулярной
биологии и генетики, поскольку я еврей. Моя мама была чисто русской, а
отец
евреем, вступившим, как я уже писал, в число членов большевистской
партии еще в
феврале 1917 года, до Октябрьской революции 1917
года.
У меня был с собой паспорт (в
советских
паспортах была отдельная строка для национальности владельцев,
пресловутый
пятый пункт), и в нем было написано, что я русский (как и моя
мать).
Всем в академии было известно, что в
минуты
нервного расстройства Муромцев мгновенно краснел, заливался нездоровым
румянцем. В такие минуты он начинал заикаться. Вот и на этот раз, когда
я
достал из кармана свой паспорт и показал ему,
он стал пунцовым и, заикаясь, проговорил “Простите, виноват,
может я
неправильно понял тех, кто информировал меня о вашем еврействе. Вас не
смогут
утвердить, потому что вы не член партии”.
Турбин в это время начал чернить меня
на
многих уровнях. Однажды я стал даже свидетелем грязной истории. У меня,
как я
писал, в то время установились добрые отношения с И. Ф. Глотовым –
помощником
министра сельского хозяйства и члена Политбюро ЦК КПСС Д. С. Полянского. Глотов принимал меня
дружественно и тепло, я рассказывал ему о новых результатах работ по
молекулярной биологии, генетике и биофизике, имевших какое-то отношение
к
проблемам получения более высоких урожаев или повышения устойчивости
растений к
болезням и вредителям. Он читал мои книги и статьи и был ко мне расположен. В один из
дней той
поры я был в кабинете Глотова, когда зазвонил городской телефон на его
столе.
Звонил Турбин, который знал (от меня же – простоватого и недалекого) о
наших с
Глотовым частых и добрых отношениях, а не просто служебных разговорах.
В тот день Турбин решил перенастроить
Глотова
против меня. А телефонные аппараты в ЦК партии, равно как и у
сотрудников ЦК,
работавших вне зданий ЦК, были отрегулированы так, что слышимость слов в
телефонной трубке была усилена. Человек, которому звонили, мог отвести
немного
трубку от уха и тогда люди, сидящие в его кабинете, могли услышать всё
говоримое. Глотов был, повторю, помощником не по Минсельхозу, а по
Политбюро,
поэтому и его телефон был именно таким. Благодаря этому я услышал всё,
что
Турбин начал говорить Глотову. По его словам я плохо понимаю проблемы
сельского
хозяйства, далек от практических задач, вообще напыщенный пузырь, только
лишь
безосновательно причисляющий себя к молекулярным генетикам. Он сказал,
что и
учился-то я то там, то перепрыгивал в другое место, что он был главным
оппонентом на защите мною кандидатской диссертации, и я еле еле, только
благодаря ему, сумел заполучить кандидатские корочки. Я был ошарашен. Я
ведь
помнил его предложение присудить мне тогда сразу докторскую степень, а
не
кандидатскую, и понял, что он не отличается по человеческим качествам от
Атабекова.
Возможно, в
то время он осознал, что вокруг него уже концентрировалась аура
отрицательного отношения и чувствовал себя задвигаемым в угол. Поэтому и
решил
таким подловатым манером и меня очернить и самому показать важному
начальнику
(самому близкому к министру человеку), что он готов быть полезным
информатором.
Много позже, начав знакомиться с
архивными
материалами конца 1940-х годов, я узнал, что таким Николай Васильевич
был
всегда, всю жизнь. Например, он услышал от меня, что я был знаком с
выдающимся
генетиком Антоном Романовичем Жебраком, смело выступившим против Лысенко
в
сороковые годы прошлого века. Аргументы Жебрака в защиту генетики были
убедительными, и такие люди в Политбюро ЦК партии, как Молотов и
Маленков,
начали к нему прислушиваться. Жебрака (профессора Тимирязевской
академии)
сделали заведующим сектором ЦК партии, Президентом АН Белоруссии, от
имени
белорусского руководства он поехал в США и подписал хартию о создании
Организации
Объединенных Наций. Но тут Сталин лично вмешался, по его приказу был
проведен
так называемый Суд чести над Жебраком, после чего академик был снят со
всех
командных позиций и чуть не угодил в тюрьму. Но академиком АН БССР он
все-таки
остался, и когда Турбину в 1965 году поручили возглавить вновь
создаваемый
Институт цитологии и генетики Белорусской АН, он взял (или может быть
ему
приказали взять) Жебрака в этот институт.
Я встречал Жебрака в Москве в годы,
когда
учился в Тимирязевской академии и заинтересовался генетикой.
Немногословный,
даже я бы сказал замкнутый, Антон Романович относился ко мне
доброжелательно,
мы несколько раз с ним разговаривали на экспериментальной станции, и от
него
осталось ощущение солидности и обстоятельности, без каких бы то ни было
следов
высокомерия. Я об этом сказал Турбину, и он мне поведал, что на том Суде
чести,
который Сталин повелел провести над Жебраком, Турбин выступал
общественным
обвинителем, но не обвинял ученого, а умело защищал и оборонял. Позже я
об этом
с уважением написал в первом издании своей “Власти науки”.
Но, спустя пару десятков лет, мне
посчастливилось познакомиться со стенограммой Суда чести, хранящейся в
бывшем
советском архиве, и я ужаснулся тому, с какой злобой Турбин распинал
тогда
честного ученого Жебрака, прилюдно его позорил, заодно оплевывал самым
неприличным образом мировую западную науку. Этим выступлением он
показал, что
не случайно годом позже, в 1948 году, на позорно знаменитой Августовской
сессии
ВАСХНИЛ он показал мебя свмым непримиримым противником генетики и
требовал
публично, чтобы генетиков гнали из всех учебных заведений СССР. Его
фразеология
была даже круче, чем у самого Лысенко. Ту же непримиримость он проявил и
на
Суде чести над Жебраком. Так что
рядиться в овчинку добропорядочного защитника Антона Романовича в
разговорах со
мной ему помогала вера, что советские архивы навсегда останутся
закрытыми для
глаз таких исследователей, как я, и о его настоящих словах никто никогда
не
докопается. Но власть сменилась, и многое прежде запрятанное на семь
замков
открылось. Я смог узнать, что он был человеком иного свойства и в
последнем
издании “Власти и науки”, также как в книге “Сталин и мошенники в науке”
рассказал правду о нападках на Жебрака и на
генетику.
В 1975 году вся атабековская бригада
родственников и свойственников перешла к категорическому саботажу всех
моих
распоряжений в институте. Потом однажды в 1976 году Лобанов попросил
придти к
нему в кабинет и сообщил, что заместитель заведующего Сельхозотделом ЦК
партии
Капустян, сопровождаемый командой из Турбина, Атабекова, Майсуряна и еще
каких-то … (Лобанов обозвал их уличным словечком), передал распоряжение
освободить меня от занимаемой должности заместителя директора по науке и
назначить на нее Мелик-Саркисова. Лобанов сказал мне, что он понимает
научную
бесполезность Турбина и Саркисова, но возражать центральному органу
партии не
может и попросил задним числом написать заявление с просьбой освободить
меня от
занимаемой должности заместителя директора и дать возможность
сосредоточиться
на заведовании лабораторией молекулярной биологии и генетики института.
Я сел
за стол, написал требуемое заявление, передал его Павлу Павловичу, тот
начертал
на уголке резолюцию “Удовлетворить просьбу Сойфера” и добавил: “У тебя
есть мой
домашний телефон. Если они будут тебя доедать, звони мне тут же. Я тебя
в обиду
не дам”.
Потом произошло неожиданное
положительное
событие. В ГДР вышла по немецки
моя
книга “Молекулярные механизмы мутагенеза и репарации” и стажировавшийся
в моей
лаборатории немецкий ученый Гюнтер Крауссе оформил через германское
туристическое ведомство приглашение нам с Ниной в ГДР.
Гюнтер работал в моей лаборатории в
тесном
контакте с Ниной (они изучали структуру ДНК растений), а цитолог Ада
Александровна Покровская следила за количеством разрывов хромосом в
изучаемых
растительных проростках до и после репарации. То, что эксцизионная
репарация в
растениях идет, было открыто двумя годами раньше в опытах с литовским
аспирантом Карлом Циеминисом (наши эксперименты показали ошибку
американских
молекулярных генетиков, заявивших, что у растений этого вида репарации
нет). Теперь поставленная перед
Ниной и
её коллегами задача заключалась в том, чтобы изучить количественно
повреждения
структуры ДНК в проростках растений, проследить за восстановлением ДНК в
ходе
репарации, а затем исследовать зависит ли количество хромосомных
разрывов от
структуры ДНК и её репарации. Такая задача впервые выполнялась в
лабораторных
условиях на модели высших организмов и казалась мне исключительно
важной. Нина (и
помогавший ей Гюнтер, в сущности учившийся у нее молекулярным методам
работы с
изолированными препаратами ДНК растений) изучали процесс возникновения
разрывов
в нитях ДНК. Анализ вели немедленно после обработки мутагенами и спустя
то
время, которое было нужно для осуществления репарации. Благодаря такому
подходу
можно было оценить роль воссоединения разрывов ДНК, а затем с помощью
анализа
числа разрывов хромосом сказать точно, влияет ли репарация на их
уменьшение.
Впервые мы показали, что
репарация ДНК
действительно влияет на разрывы хромосом. Статью об этом доказательстве
влияния
репарации на хромосомный мутагенез до сих пор (спустя почти 30 лет!)
цитируют в
литературе.
Гюнтер оказался прав в том, что мы с
Ниной
без затруднений выехали по его приглашению из СССР в Берлин и провели в
ГДР
почти три недели, побывав во многих городах.
Нина много раз говорила мне, что в
школе у
них был прекрасный преподаватель географии, она любила этот предмет,
много
читала о зарубежных странах, о мировом порядке, о развитии цивилизации и
сокрушалась, что никогда не сможет своими глазами увидеть мир во всем
его
многообразии. Она понимала, что подобные мечты жители СССР не смогут
воплотить
в реальность никогда. Это было позволительно только единицам (детям
высоких
начальников или агентам КГБ, засылаемым под видом командировочных или
туристов
в разные страны).
И вдруг нам повезло выехать из Страны
Советов
в другую страну, пусть социалистическую, но другую. Восточные немцы,
шутя
говорили, что жизнь в ГДР во столько же раз лучше, чем в СССР, насколько
хуже,
чем в ФРГ. Но жизнь эта оказалась, на наш взгляд, несопоставимой с
советской.
Кроме того, я прочитал в ГДР несколько лекций в университетах, сделал
несколько
докладов на достаточно представительных семинарах, и Нина увидела, с
каким
интересом немецкие ученые отнеслись к нашим данным, как они участвовали
в
обсуждении услышанного и как отзывались о наших результатах. Она
убедилась, что
мы действительно работаем на хорошем мировом уровне. Таким образом
поездка
оказала на нее не просто огромное впечатление, а перевернула её
мировоззрение.
Она осознала, что, окажись мы в западных научных учреждеиях или
университеттах,
мы не будем выглядеть ничего не умеющими “белыми воронами”, никому не
нужными и
никем не слышимыми. По возвращении она начала обдумывать план, как
уехать из
СССР насовсем.
Вскоре мы вечером вышли с Ниной из
лаборатории, она остановила меня и сказала: “Всё. Хватит надеяться на
лучшее.
Тебе их не победить. Ты выкинут уже из жизни. Тебя фактически выдавили
из этой
страны. Скоро станешь безработным. Вот увидишь. Будем уезжать.” Я
возмутился:
“Куда? И как?” А у Нины уже был план. Она недаром удивляла меня, общаясь
нередко с некоторыми из знакомых, уезжавших через Израиль в Америку,
если
говорить в общих словах – “На
Запад”.
Она уже знала о предположениях этих людей как устроить и жизнь, и работу
на
Западе и поэтому промолвила то, над чем я никогда не задумывался: “Тебя
власти
приписали в СССР к евреям, хотя ты русский по матери. Значит, будем
следовать
созданной властями схеме, что ты еврей. Используй это и вывези нас
отсюда”.
Хотя я еще сохранял, будучи человеком
наивным, надежду, что те, кто руководил сельскохозяйственной наукой на
высшем
уровне, проявят желание разобраться в складывающейся ситуации и не дадут
уничтожить мою научную работу в СССР, Нинин прогноз оказался правильным.
Когда мы вернулись из ГДР в СССР, то
столкнулись с нагнетанием отрицательных устремлений по отношению ко мне
и к
нашей лаборатории в целом. Она располагалась в течение пяти лет в
великолепном,
современно оборудованном Институте биологической и медицинской химии АМН
СССР
на Погодинской улице. Но вдруг от меня потребовали забрать всё
первоклассное
западное научное оборудование, которое было закуплено по распоряжению Ю.
В.
Седыха для нас и вовсю использовалось в опытах моей лаборатории, и
перевести
его в полуразваливающееся аварийное двухэтажное строение вблизи
Московской
консерватории. Здание было предназначено на снос, но Турбин и Саркисов
договорились, что в нем позволят временно (на год или два) разместить
лаборатории нашего нового института. Условий для работы оборудования там
не
было: не хватало электрической мощности, нельзя было осуществить
охлаждение
приборов во время их работы из-за недостатка напора воды в старых
трубах,
разрешение на работу с радиоактивными веществами получить было
невозможно и т.
п. Моей лаборатории выделили лишь две маленьких комнаты. Таким образом
наша
экспериментальная работа была остановлена.
Подготовленные на основе более ранних
исследований статьи не были отправлены в печать, потому что экспертная
комиссия
института (те же атабековцы) затормозила их. А без официального
направления в
печать, подписанного институтским начальством, редакторы не имели права
в СССР
принять любую статью.
Потом пошли административные
приказы. Сначала с работы уволили Нину, потом
пришла
моя очередь. С нарочным вечером 31 декабря 1978 года мне принесли домой трудовую книжку, в
которой
рукой нового директора института Г. Муромцева (того самого, кто раньше,
будучи
Главным Ученым секретарем Президиума ВАСХНИЛ, пугал меня моим еврейством
и
беспартийностью) было начертано: “Уволен за несоответствие занимаемой
должности”.
В
конечном счете, и жена, и я оказались безработными, наша лаборатория
была
разогнана, исследования прекращены. Без средств на существование и
пропитание
мы были обречены на гибель и только счастливые случаи и наша с Ниной
способность стать просторабочими спасла нас от элементарного ухода из
жизни от
голода.
Одна из первых читательниц рукописи
этой
книги задала мне вопрос, а не лучше ли было бы не упоминать эти истории
вовсе,
ведь все-таки наша с Ниной жизнь сложилась не плохо, так что уж
возвращаться к
грустному. Но, кроме нашего личного с Ниной отношения к таким действиям,
есть
еще и возможность показать на этом примере некие общие характеристики
той
эпохи, которые были присущи режиму, построенному Лениным и Сталиным в
СССР (и
поддерживающиеся до сих пор в той или иной мере в России), и с которыми
нам не
пришлось сталкиваться в США. Турбин повторил на нас отработанные им
приемы
использования криминальной политической системы в СССР для устранения из
науки,
а фактически и из активной жизни, тех, кто ему или мешал, или не
нравился
(точно также, как раньше он напал на Жебрака, который мешал и не
нравился его
тогдашнему кумиру Лысенко, под крылом которого Турбин стремился занять
высокое
положение в советской научной администрации, хотя даже Лысенко его
порывы
раскусил и большого хода ему не дал).
В те годы нам вдвоем было не просто
трудно
выжить, это было почти невозможно, а Турбин в паре с Атабековым
использовали
все доступные им средства против нас. Их действия были направлены на то,
чтобы
окончательно изничтожить нас. На десять лет мы были выброшены из нашей
профессии, низведены до уровня бесправных безработных, жили под угрозой
арестов
и преследований. Не вспоминать эти десять лет
невозможно.
Во имя
чего турбины и атабековы делали это? Для продвижения их более высоких
устремлений в науке и принесения максимальной пользы Родине? Ничего
подобного.
Ими руководили корыстные карьерные интересы и больше ничего. Они знали,
что в
стране, где политические обвинения значили больше, чем польза Родине, их
услышат и поддержат.
Турбин ведь отлично понимал, что
делал, и шел
на это не по недомыслию. Упрятать меня в тюрьму или вообще стереть в
порошок
ему очень хотелось. Эта страсть не оставляла его почти до смерти.
Пятнадцатью
годами позже он всё еще хотел отправить меня за решётку. В 1993 году,
когда в
России перепечатали мою книгу “Власть и наука”, изданную в США в 1989
году, в
Центральной сельскохозяйственной библиотеке ВАСХНИЛ в Москве устроили
общественное обсуждение этой книги, на которое съехались известные
писатели,
генетики и историки из Москвы и Ленинграда. Узнав о положительных
отзывах о
моей книге, он взъярился и заявил руководительнице обсуждения, что он
подает на
меня в суд за эту книгу о Лысенко. Но то ли суд не принял его иск, то ли
ему
опять хватило сил только на высокопарные разговоры, но суда не
состоялось.
Возвращаясь к рассказу о нашей судьбе
после
увольнения с работы и причинах, способствовавших этому, надо указать на
еще
один фактор развития у чиновников КГБ негативного отношения к нам. Года
с
1964-го у нас установились вполне дружеские отношения с видным
правозащитником
– Петром Ионовичем Якиром. Он с дочерью и другом – Юлей Кимом (вскоре
приобретшим огромную известность как поэт, автор песен и драматург),
ставшим
позже зятем Якира, часто встречались с нашим ближайшим другом Владом
Ивановым в
Обнинске. В. Н. Иванов – доктор физ-мат наук и видный физик атмосферы –
заведовал группой в институте Академии наук СССР в Обнинске Калужской
области и
был руководителем Совета ученых Обнинского центра, Петя и Юлик приезжали
пару
раз в месяц к Ивановым домой, мы также в эти дни направляли стопы к ним.
Петя и
Юля устраивали импровизированные концерты авторских песен, Юля уже писал
свои
изумительные песни, знал многое из творчества Галича, так что дни наших
встреч
превратились в радостные праздники.
Дополнительными свидетельствами
недоверия ко
мне со стороны государственных структур были такие факты. В конце 1960-х
и
первой половине 1970-х годов у меня несколько раз принимали доклады о
наших
исследованиях на Биофизическом и двух Генетических Конгрессах в США,
Дании и
Японии. В эти же годы меня начинали оформлять на стажировку в США и
Англию, но
каждый раз я не мог пройти “проверки” органами КГБ. Все планы побывать в
капстраанах рухнули. Даже в соцстраны – Югославию, Румынию и Венгрию,
где мои
доклады на конференциях были приняты, меня не выпустили. Без серьезных
причин
этого произойти в политизированном Советском Союзе не могло, и мое
понимание,
что отказы основаны на случайностях, было
неверным.
Моя благодушность и беспечность в
оценке этих
событий были, разумеется, глуповатыми. Я не скрывал, но и не афишировал
знакомства с Петром Якиром и другими правозащитниками, но в разговорах с
друзьями, конечно, рассказывал о замечательных концертах Пети Якира и
Юлия
Кима. В то же время я не носил внутри себя никакой озлобленности по
отношению к
режиму советской власти, в протестных акциях не участвовал, а мои друзья
правозащитники никогда даже и не предлагали в них участвовать или что-то
подписывать. Наши контакты были чисто интеллектуальными.
Но не только эти события сопровождали
перемены в жизни. Один из моих знакомых попробовал позвонить с нашего
домашнего
телефона себе домой и по известным ему пощелкиваниям в трубке, задержке
прохождения сигнала и звуку слов (как будто эхо сопровождало
произносимое)
сказал, что мой домашний телефон прослушивают. Вскоре я заметил, что и
рабочий
телефон поставлен на прослушку. Письма (если судить по штампам
отправления)
стали приходить с задержкой, начали возникать какие-то новые знакомые,
ни с
того, ни с сего расспрашивавшие, когда и чем я занят, с кем встречаюсь и
тому
подобное. Что-то кардинально поменялось. Мне и в голову не приходила
простая
мысль, что скорее всего кто-то сообщил в КГБ о наших с Ниной знакомствах
и
дружеских общениях с теми, кого стали называть правозащитниками.
Несколькими годами позже именно это
важное
объяснение возникшему отчуждению от многих сфер, в которые я был
вовлечен, дала
одна из ближайших к Андрею Дмитриевичу Сахарову сподвижниц, Софья
Васильевна
Каллистратова. Она объяснила, что обычно сведения в КГБ передают
ближайшие
друзья, сотрудничающие с Органами. От них информация о знакомстве с
правозащитниками
могла просочиться в КГБ. Собственно именно это подтвердил позже в беседе
со
мной в Вашингтоне председатель КГБ В. В. Бакатин, о чем я напишу
позже.
Итак, видя разрушение на наших гдазах
нашей
исследовательской работы в СССР, мы направили заявление о желании
покинуть
страну. Однако наша просьба о разрешении выехать из СССР на постоянное
местожительство на Запад была властями отвергнута. Мне было объяснено,
что я
знаком с советскими государственными секретами, и мой выезд за пределы
страны
властями запрещен. А выехать из страны без соответствующей визы в
заграничном
паспорте было невозможно. Вообще в СССР (как и в России по сей день)
существовало два вида паспортов – внутренний и заграничный. Жителям
городов в
СССР выдавали так называемый внутренний паспорт, в котором были
отдельные
страницы для штампов в случае бракосочетания, а также страницы с
указанием
места жительства. Крестьянам (жителям деревень и сел) и колхозникам в
сталинские времена внутренних паспортов не полагалось вообще. Они были
по сути
крепостными, хотя помещиков уже не было, но крепостными советской
системы они
оставались. Паспорта им выдали только после смерти Сталина.
Но для того, чтобы пересечь границу
СССР,
нужно было предъявить на таможне другой паспорт, заграничный. Его
выдавали
далеко не всем, а только тем, кому это было разрешено службами
безопасности. В
них уполномоченные выездных отделов МВД ставили штампы о разрешении
покинуть
СССР, если такое решение доводили до их сведения органы КГБ. Без этого
штампа
пройти через контроль таможенников было невозможно, также как было
невозможно
пересечь границу, минуя таможни. Границы охранялись в СССР исключительно
жестко, войска таможенников охраняли всё сухопутное, воздушное и морское
пространство огромной страны, и такой мощной таможенной охраны не
существовало
нигде в мире.
А чтобы получить выездной паспорт и
проставить в нем визу на выезд, нужно было пройти долгую и тщательно
контролируемую процедуру проверок и перепроверок органами НКВД и КГБ.
Сначала
вопрос разрешала администрация учреждения, где работал подающий на выезд
человек, или эта же администрация принимала решение о желательности
командирования сотрудника за границу. Затем этого человека вызывали на
нелепое
“собеседование” в выездной комиссии райкома партии, потом чиновники
более
высокого ранга (часто вплоть до специального “Товарища Иванова” в
административных органах ЦК партии) продолжали прощупывать
потенциального
“выезжанта”. Только тот, кого разрешали выпустить за кордон органы КГБ,
мог
покинуть страну. Такого порядка не знают жители США и большинства других
стран.
Таким образом отказ в выезде был для
нас
смертельно опасен, потому что мы оба оказались безработными, у нас было
двое
маленьких детей, их надо было кормить, а сбережениями я не озаботился, и
мы
оказались без средств к существованию. У меня в то время уже было
опубликовано
10 книг, из них несколько в других странах, в том числе в ГДР, Вьетнаме
и США,
более 150 научных статей. Поэтому сразу несколько американских
университетов, а
также Еврейский университет Иерусалима и Центр с.х. селекции Канады в
штате
Саскачеван прислали мне приглашения занять должности профессора, так что
я не
осознавал себя выброшенным из любой научной сферы. Западные ученые были
готовы
принять меня в свою среду. Но все надежды рухнули.
Сейчас я пишу эти строки без ощущения
безысходности, но первые месяцы той новой реальности были для нас с
Ниной, по
правде говоря, ужасными.
Поддержала нас в это время Нина. Еще
пока я
работал, я подписал договор с издательством “Колос” о переводе с
английского на
русский язык книги “Источники пищевого белка” , изданную в Англии
Cambridge
University Press под редакцией N. W. Pirie. Я был назначен редактором
перевода
и предложил в качестве переводчицы Нину Яковлеву. В издательстве её
фамилия
ничего не сказала о наших родственных связях, её утвердили в этом
качестве, она
закончила перевод и сдала его в редакцию. Книга вышла в 1979 году, и
гонорары
Нины за перевод и мой как редактору перевода, помогли нам некоторое
время
просуществовать.
Постоянным занятием для нас стали
ремонты
квартир сначала наших знакомых, а потом по мере роста нашей репутации
как
мастеров “малярного дела” и у незнакомых нам людей. В те годы
социалистическая
система хозяйствования в СССР исключала создание частных фирм любого
рода. Но и
ремонтировать квартиры официально уполномоченными рабочими их владельцам
не
удавалось, так как фактически не было возможности найти организацию,
которая
взялась бы за маленькие проекты, а не за строительство мощных
сооружений.
Умельцев же, способных отмыть грязные потолки и стены и покрасить их
заново,
наклеить качественно обои, сделать небольшой ремонт сломавшихся от
старости
приборов или чего-то подобного, было исключительно
мало.
Я же кое чему научился еще в детстве,
когда
мы с мамой после войны с фашистами принялись красить потолки в нашей
квартире в
Горьком, потом наклеили обои в наших двух комнатах, разобрали кирпичную
печку,
которая в годы войны отапливала нас и на которой мама готовила пищу. Я
рассказывал выше, как я оштукатурил внешие стены так называемого
“коттеджа” в
Ивантеевской горбольнице, куда нас Ниной поселили после нашей женитьбы.
Многое
мы уже с Ниной делали и в нашей четырехкомнатной квартире на
Чертановской,
приобрели для самодеятельного ремонта нехитрое оборудование, а Нина –
человек
исключительно рукастый и умный – играюче освоила многие операции и,
обладая
невиданной аккуратностью и основательностью, делала всё четко, быстро и
качественно.
Таким образом мы стали искать тех,
кому был
нужен косметический ремонт в их квартирах, и довольно быстро нашли таких
людей
среди знакомых. На побелку потолков, покраску стен или наклейку обоев,
окраску
белилами рам и дверей в двух-трехкомнатной квартире у нас обычно уходило
не
больше трех дней, а за такое рукоделие платили иногда до 250-300 рублей.
Два-три таких ремонта в месяц приносили нам больше денег, чем
предоставляли
раньше наши “академические” зарплаты. Тем самым финансовая сторона жизни
была в
целом разрешена.
Конечно, эта деятельность не могла
быть
постоянно востребованной. Иногда не удавалось больше месяца найти
желающих
сделать такие ремонты, поэтому Нина экономила деньги, как могла. У нее
никакие
продукты никогда не портились и не пропадали, лишних трат на что-то
шикарное
она ни мне, ни себе не позволяла, но и несчастными, голодными и
неухоженными мы
не стали. Внешне жизнь продолжалась в тех же рамках, как и прежде. К
счастью, в
годы, пока я работал и получал гонорары за публикацию книг и статей, я
успел
полностью расплатиться за долг по оплате нашей четырехкомнатной
кооперативной
квартиры, так что крыша над головой у нас была и выбросить нас на улицу
не
удалось.
Но временами отсутствие стабильной
зарплаты
вело к почти полному безденежью. Я вспоминаю, как в один из таких
периодов,
когда у нас кончились последние гроши и не на что было купить куска
хлеба
детям, я отправвился в ближайшие магазины просить их директоров взять
меня на
работу простым рабочим. Директриса соседней булочной на улице Красного
Маяка,
развалившаяся в своем обшарпанном кресле перед письменным столом,
услышав мою
просьбу, сообщила, да, ей нужны просторабочие. Она потребовала мою
трудовую
книжку, взяла её в руки и начала листать страницы. В жизни я не прыгал с
места
на место, работал в Институте атомной энергии имени Курчатова, Институте
полиомиелита Академии меднаук, Институте общей генетики Академии наук и
в
созданном мною же институте Академии сельхознаук, последней должностью в
которой было указано замдиректорство по науке и заведование
лабораторией. Так
что изучение моего трудового стажа отняло минуты две. Прочтя эти записи,
она оторвала
глаза от документа и, вперивши прищуренный взгляд в меня, вопросила:
“Пьяница
или башкой повредился?” Я возразил: “Что вы такое говорите?” Она тут же
сообразила, за что меня могли выгнать с работы с таких должностей и,
возвращая
мою книжку, гневно пробурчала: “Ах вот оно что. Диссидент говенный.
Пошел вон
отсюда и больше мне на глаза не показывайся”.
Года через два после увольнения у меня
появился новый вид заработков. Я ведь опубликовал к тому времени
несколько
книг, мои статьи в большом количестве появились в разных энциклопедиях,
много
статей я напечатал в научно-популярных журналах, и репутация хорошо
пишущего
человека у меня была устойчивой. Оказалось, что это тоже может приносить
деньги. Ко мне обратилась однажды дама, попросившая помочь ей написать
обзор
для её докторской диссертации. Я засел в библиотеке и подготовил
пятидесятистраничный реферат найденных по её теме иностранных и
отечественных
научных статей, и она щедро оплатила эту работу. Так открылось еще одно
занятие
для меня.
Но вся эта занятость не могла
удовлетворить
нас навсегда. Так до конца жизни оставаться просторабочими и “авторами
для
кого-то” мы не могли и мечтали о том, чтобы вырваться из советского
плена.
Я продолжал получать приглашения из
зарубежных университетов. Ведь у нас с Ниной были опубликованы статьи в
ведущих
международных журналах, их хорошо цитировали и имена стали известными в
мире
науки. Поэтому я стал регулярно посещать Отдел Виз и Разрешений
Министерства
внутренних дел СССР и справляться о том, когда можно ожидать разрешения
на
выезд из страны. Однажды я услышал впервые, что разрешения покинуть
страну я не
получу никогда. “Вы никогда не покинете территорию СССР” – сообщил мне
важный
чин в ОВИРе. Он добавил нечто
сформулированное туманно. Подтекст этого разъяснения был очевиден, но
выражен
намеками. Дескать, другое дело, если бы вы начали сотрудничать с
“Органами”,
согласились бы стать нештатным сотрудником КГБ, тогда другое дело.
Возможно
тогда бы ваш вопрос мог БЫ
быть
пересмотрен, хотя это тоже нельзя предсказать заранее. Всё будет
зависеть от
обстоятельств. Вот тогда и посмотрим.
Я опешил от такого “доброго ко мне
отношения”
и достаточно грубо ответил, что этого ОНИ
не дождутся. Есть еще и международные законы и международные
обязательства СССР
перед миром, которые ИМ
придется
выполнять.
Вообще-то я знал, что для выезжающих в
служебные командировки из СССР как в капиталистические, так и
социалистические
страны, существовал неукостнительный ритуал требовать подписку под
документом о
согласии работать на советскую разведку. Это была страничка,
называвшаяся
“Задание выезжающему в зарубежную командировку”. В нем было несколько
пунктов о
том, что командированный берет на себя обязательство сообщать в
советское
посольство любые сведения о возможной для СССР угрозы со стороны
государственных зарубежных организаций или отдельных граждан других
стран. Был
также пункт, что члены любых делегаций должны сообщать о всем
подозрительном
тем членам делегаций, которые имели прямой контакт с советскими
контрольными
органами, то-есть с КГБ. Тем самым в СССР был заведен порядок,
обеспечивающий
участие для всех, кто оказывался командированным за рубеж, во всеобщем
шпионаже.
Я уже упоминал выше, что меня
несколько раз в
жизни начинали оформлять для командировок в США, Англию, Японию, Данию,
Румынию, Венгрию, Югославию, куда я должен был поехать с докладами на
международных конгрессах и конференциях. Я несколько раз доходил до
бесед с
представителями так называемых “выездных комиссий райкомов КПСС”, потом
мне
вручали для подписи эти странички “Заданий для выезжающих за рубеж”, я
брал
страничку в руку, клал её в свой портфель и говорил, что изучу дома
документ
внимательно и принесу его подписанным, но никогда, ни разу подписи под
этой
дурно выглядевшей бумаженцией не ставил, и на этом оформление за рубеж
стопорилось. Но я знал, что через это фактическое унижение и насильное
превращение в шпионов проходили все, кому власти разрешали
выехать.
Однажды один из директоров института
на
Украине ночевал в Москве у нас с Ниной дома и вечером, расчуствовавшись
от
хорошей еды и выпивки, поделился со мной, при каких обстоятельствах ему
посчастливилось получить первую командировку (в те годы исключительно
редкую!)
в одну из скандинавских стран. Ему было сказано, что он должен найти в
этой
стране именно в том городе, куда он намеревался поехать с научной
целью,
резидента советской разведки, внезапно замолчавшего и не выходившего на связь. Данный
академик
выполнил задание и обеспечил этим, что с тех пор ему неукоснительно
разрешали
любые поездки и во Фрванцию, и в США, и в другие страны. Он стал также
расти по
служебной лестнице: занял высокую позицию в сельскохозяйственной
академии в
Москве, стал директором института Академии наук СССР и позже большим
начальником на Украине. Но для себя я покупать такой ценой возможность
продвигаться наверх, ездить по миру и всё прочее не хотел. Мы не раз
обсуждали
с Ниной все эти возможности, но она была еще более категорична в
неприятии
такого сговора.
Я, конечно, был совершенно несогласен
с
объяснением причины отказа в выезде, основанной на знании
государственных
секретов. У меня не было никогда возможности (и желания) знакомиться с
материалами под грифом секретности, но когда я пришел на прием к
начальнику
Всесоюзного УВИРа (Управления по выдаче виз и разрешений) генералу МВД,
назвавшему свою фамилию как
Зотов, тот
пояснил, что я встречался с высшими чинами советской власти в
Политбюро, и они
могли при мне, не опасаясь огласки, делиться самыми сокровенными
секретами
государства, так что вряд ли я когда-нибудь получу разрешение на выезд
из СССР.
Потянулись девять с половиной лет
бесправия и
унижений. В научных журналах, таких как Nature
или Science стали появляться
обращения крупных ученых Запада к советскому руководству с требованием
выпустить таких как Валерий Сойфер с семьей жить на Западе. На
нескольких
важных международных конференциях, проходивших в разных странах, были
приняты
резолюции в нашу поддержку, в известных западных газетах всё чаще
появлялись
статьи с рассказами о нашем удручающем житье-бытье, но годы шли, а мы
оставались узниками советской системы.
Вскоре после объявления решения
советских
руководителей задержать меня в стране (и скорее всего никогда не дать
выездной
визы) профессор Александр Яковлевич Лернер, прикладной математик и
многолетний
еврей-отказник, как называли тех, кому было отказано в праве покидать
СССР.
пригласил меня участвовать в его семинаре. В течение нескольких лет он
собирал
два раза в месяц у себя дома таких же, как он, ученых-отказников, и они
обменивались новинками мировой науки или представляли доклады о
культурной
жизни, истории и интересных личностях в разных интеллектуальных сферах.
Мы с
Ниной стали завсегдатаями дома Лернеров. Я в это время уже работал над
книгой о
Лысенко и часто приходил чуть раньше назначенного для семинара времени
и читал
супругам Лернерам вновь написанные разделы книги.
В мае 1981 года я приехал за час до
начала
очередного семинара ученых-отказников, чтобы прочитать Юдифи Абрамовне
и
Александру Яковлевичу вновь написанный раздел. Мы расположились в
кухне. Я кончил читать в момент, когда
раздался
требовательный необычно долгий звонок в дверь, Юдифь Абрамовна пошла
открыть
дверь, увидела человека в штатском, а позади его милиционеров и поняла,
что это
за гости. Она закричала мужу: “Саша, иди к тебе гости из КГБ”.
Александру
Яковлевичу было сказано, что “Органы” приняли решение запретить
проведение
незаконных сборищ на его квартире. Мы выглянули в окно, увидели, что
двор перед
входом в подъезд загорожен массивным фургоном, внизу в стороне стоял
Юра Черняк,
поднявший руки над головой и машущий ими так, будто он останавливает
поезд. К
нему уже бежал “гражданин в штатском”. Я посидел у Лернеров еще с
полчаса и
вышел.
Когда я вернулся домой и рассказал
Нине о
том, что произошло у Лернеров, мы решили, что надо возобновить
семинары, но уже
на нашей квартире. Роль семинаров была огромной для таких, как мы,
выброшенных
из жизни ученых. Дело заключалось не только и не столько в том, чтобы
обмениваться новыми сведениями из сферы науки между собой. Важен был
психологический
момент встреч, коллегиального обсуждения научных проблем, выступления с
докладами перед взыскательными коллегами, ответа на вопросы и их
критики
услышанного. Чтобы оставаться в поле профессиональных интересов, не
чувствовать
себя рыбой, выброшенной умирать в удушье на пустой суше, надо было
встречаться,
готовить свои доклады, продумывать способ представления, иллюстрации,
приносить
какие-то сопутствующие материалы. Такие действия для продолжения жизни
в науке
были исключительно важны ученым, пусть и выкинутым властями из
творческой
среды.
Я потихоньку начал опрашивать
знакомых
отказников относительно того, как бы они отнеслись к идее возобновления
семинаров и почти все с радостью приветствовали мое
начинание.
Обычно у Лернера на семинары
приходило человек
8-10 хорошо знакомых ему друзей. Разумеется, ничего протиправного,
антиправительственного на таких “сходках” (термин советских
правоохранителей и
пропагандистов) не было. Все разговоры ограничивались темой
объявленного
научного доклада. Но тем не менее все понимали, что такие встречи
неминуемо
будут замечены “Органами”, восприниматься властями негативно и могут
закончиться тем же, как у Лернеров – запретом и стращанием
организаторов
неминуемыми преследованиями. Поэтому большинство из тех, кого я
спрашивал,
задавали один и тот же вопрос “А
вы не
боитесь, что вас арестуют и посадят в тюрягу?”
Первого докладчика для семинара
предложил
писатель Георгий Николаевич Владимов, с которым мы подружились домами.
Он
посоветовал пригласить бывшего студента физико-технического факультета
МГУ
(позже Московский физико-технический институт) Виктора Николаевича
Тростникова,
который к этому времени стал известен как автор книг о роли математики
и физики
в науке и начал публиковать свои оригинальные литературные
произведения,
посвященные духовным поискам и религиозным мотивам. Тростников передал
в 1987
году составителям альманаха “Метрополь”
Василию Аксенову, Евгению Попову и Виктору Ерофееву свою работу
об этом,
и Владимов считал, что начать семинар с доклада известного
представителя точных
наук о роли религии в современном мире было бы наиболее правильно. Я
переговорил по телефону с Виктором Николаевичем, тот согласился
выступить, но
попросил отодвинуть начало работы на пару месяцев.
Первое заседание нашего семинара
состоялось 12 января 1982
года.
Тростников назвал свой доклад "О книге «Мысли перед
рассветом»". На
заседание пришли не только отказники, но и ученые, остающиеся
сотрудниками
академических учреждений и не помышляющие об эмиграции: наш с Ниной
друг,
член-корреспондент АН СССР Леонид Иванович Корочкин и профессоры Исаак
Моисеевич Яглом, Евгений Куприянович Тарасов и Юрий Григорьевич
Виленский, а
также отказники – Александр
Яковлевич
Лернер, кандидат наук Анатолий Борисович Одуло, художник В. Ждан и еще
человек
пять. На последующих семинарах обычно было до 20-23 слушателей. С
докладами
выступили А. Я. Лернер, чемпион СССР по щахматам, психолог и
международный
гроссмейстер Борис Федорович Гулько ("Шахматы как культурный
феномен"), профессоры Давид Моисеевич Гольдфарб (История открытия
структуры ДНК), Леонид Моисеевич Озерной (рассказал о феномене
"Черных
дыр"), доктора и кандидаты наук Юрий Борисович Черняк
("Философия
Карла Поппера"), Алексей Ефимович Левин ("Чистка АН СССР в
1929 году"
и "Об одной забытой кампании: дело академика Н. Н. Лузина как факт
политической истории СССР"), Борис Л. Лемперт
("Атеросклероз"),
Дмитрий И. Голенко ("Сферы применения метода Монте-Карло"),
Мария
Соломоновна Мачабели ("Общая теория патологии"), Сергей
Львович Рузер
("История магендовида"), Лев Петрович Овсищер
("Космический
челнок Space Shuttle: планы и надежды"), П. М. Ильин
("История
персонального состава Академии наук"), Владимир Федорович Портной
("История советской программы трансплантации сердца") и
многие другие
ученые из Москвы, Ленинграда и Киева.
С живым интересом был заслушан 25 июля 1986 года доклад американского
журналиста
Николая Сергеевича Данилова, корреспондента агентства UPI и журнала
"US News and World Report".
Его
дедом был видный российский
военачальник, генерал царской армии, скончавшийся в Париже в 1937 году.
Отец
в октябре 1917 года был
направлен
Временным Правительством Керенского в Италию в миссию генерала Миллера,
а после
падения этого правительства оказался в США, где закончил Гарвардский
университет, став инженером, и женился в 1925 году. В этой семье на
свет
появился будущий журналист. Николас Данилофф. Он рос в Штатах, не зная
русского, но позже к ним приехала бабушка, и она научила Ника русскому
языку.
Как написал мне Данилов в письме в январе 2018 года: "Одна из
причин моего
появления в Москве была заложена бабушкой… Дед и бабушка были русскими патриотами, Они
считали
что Россия не просто географическая территория, но дух. Мне кажется,
что мне
удалось испытать этот дух.”
Николай Сергеевич назвал свое сообщение на нашем
семинаре
"Моя
американо-русская родословная".
В сентябре того же года в США за шпионаж был
арестован и
осужден советский сотрудник аппарата ООН Захаров, а в качестве ответа
на этот
арест советские власти устроили провокацию, задержав Данилова на
Ленинских
горах и поместив его в Лефортово,
обвиняя в
шпионаже. Никаких доказательств шпионажа у советских сыщиков не было и
быть не
могло. Данилов был журналистом, а не шпионом. На Западе началась мощная
кампания по этому поводу, и Данилов был освобожден и уехал из СССР. В
1988 году
он опубликовал в США книгу на тему, представленную видимо впервые на
публике на
нашем семинаре (Nicholas Daniloff, Two Lives, One
Russia,
Boston: Houghton Mifflin, 1988, 307 pp.).
В одном из писем ко мне (от 22 января 2018 года)
Данилов
добавил: "Мой дедушка был генерал-квартирмейстером Генерального
Штаба в
1915 году, до той поры, пока Николай II не взял на себя верховное
командование…
Дедушка затем командовал 5-й армией, поддержавшей действия генерала
Корнилова. Вместе с тремя другими
царскими
военачальниками его заставили в феврале 1918 года примкнуть к Советской
делегации во время Брест-Литовских переговоров в качестве
консультантов. Как
русский партиот он пытался убедить советскую делегацию не подписывать
сепаратное
соглашение, по которому большая часть территории России отходила
Германии. Вскоре
после этого он присоединился к генералам Белой армии Деникину, Колчаку
и
Врангелю и покинул Крым в ноябре 1920 года во время широкомасштабной
эвакуации
военных в Константинополь. Он умер в Париже в 1937 году, и его жена,
Анна
Николаевна (моя бабушка), приехала где-то в 1939 году к нам в
Буэнос-Айрес и
перебралась вместе с нами в США после атаки японцев на Перл-Харбор. Мой
отец не
хотел вести никаких дел с коммунистами и говорил мне: “Никогда не езди
в
Россию. Тебя арестуют и твой американский паспорт не поможет тебе
никак.” Он
был лишь отчасти прав”.
3 декабря 1986 писатель Юрий Аркадьевич
Карабчиевский
прочел на семинаре свою новую повесть "Незабвенный" (она была
опубликована тремя годами позже под названием "Незабвенный
Мишуня").
Выступали на нашем семинаре и ученые Великобритании, Канады, США и
Израиля. Всего состоялось более
80 заседаний. Последняя наша встреча
была в
середине 1987 года.
Нина создавала прекрасный настрой у
приходивших в наш дом людей, она не была никогда искусственно
экзальтирована
или сверхрадостна. Спокойная улыбка и доброе приветствие всем, кому она
открывала дверь, помощь при рассаживании, подготовка чая каждому, кто
этого
хотел, содействие в показе каких-то плакатов, схем, рисунков и
исходившее от
нее дружелюбие создавали атмосферу праздника единомышленников, и это
очень
ценилось всеми участниками семинаров. Ценилось всегда, а не через раз.
Я мог
быть занят внезапно возникшей беседой с кем-то перед началом доклада
или в
конце заседания, а она была в центре дома. Не навязчивая и не
вертящаяся как
кукла, как это иногда бывает, а спокойная ГЛАВНАЯ фигура в доме. Она
умела
собирать вокруг себя людей и приносить взаимное удовлетворение всем
присутствующим.
К нам вообще любили приезжать друзья
и просто
наслаждаться добрым гостеприимством. Много было и тех, кто посещал СССР
с
дипломатическими визитами. Условиями жизни советских ученых-отказников
интересовались побывавшие у нас заместители Госсекретаря США Пол
Волфовитц
(позже ставший министром обороны США) и Ричард Шифтер, с которым в
Америке мы
подружились семьями. Интересной была встреча с тогдашним членом
Конгресса США
Джеком Кемпом, выдвигавшимся позже претендентом на пост президента США,
но не
прошедшим успешно кампанию выборов. Особо стоит отметить приезд к нам
29 марта
1987 года тогда только что ставшего миллиардером, а затем упрочившим
свое
положение одного из богатейших людей мира и самоотверженным
приверженцем идеи
об открытом обществе Джорджа Сороса. По приезде в США мы получили сразу
же
приглашение приехать на уикенд к Джорджу домой, и эти встречи стали
регулярными.
Как
я уже упоминал выше, многообразными стали в эти годы наши с Ниной связи
с
американскими и европейскими учеными[2]. Начиная с 1981
года, мы
постоянно поддерживали отношения с профессором-геологом из Беллингэма
Морисом
Шварцем, он сам несколько раз приезжал к нам в гости, в 1984 году
гостила у нас
и его дочь. Много раз
(в каждый их приезд в СССР) приходил директор института культурных
растений ГДР
Хельмут Бёме, у нас часто бывал
стажировавшийся год в моей лаборатории и работавший вместе с Ниной над
одной
темой Гюнтер Крауссе из ГДР, и многие другие.
Важной
оказалась встреча в Москве с епископом Нью-Йорка Полом Муром младшим,
который согласился
взять с собой письмо о бедственном положении отказников в СССР,
подготовленное
мной и подписанное также Борисом Гулько. Мур опубликовал его в газете
“Нью-Йорк Таймс” 2 мая 1982 г., и
оно
получило огласку в США. Позже, приехав в Америку и бывая в Нью-Йорке, я
встречался с епископом Муром.
В
1986 г. установилась наша с Ниной многолетняя дружба с главным
редактором
британского журнала “Nature”
Джоном
Мэддоксом и его женой, известной писательницей Брендой Мэддокс. Когда
мы
оказались в США, они прилетали из Лондона несколько раз к нам домой и в
Коламбус, и в Вашингтон, а когда мы оказывались в Лондоне, то
обязательно
навещали их и однажды ездили вместе в их старинный дом в Уэллсе.
К
нам домой запросто и часто приезжали западные корреспонденты,
аккредитованные в
Москве, они стали нашими друзьями. Прежде всего хочу вспомнить о Крэйге Уитни, который первым
опубликовал в
газете “Нью-Йорк Таймс”
большую
статью обо мне 1 октября 1980 г. В ней он рассказал о преследованиях
ученых-отказников, основываясь на моем примере. Потом мы познакомились с Сержем
Шмеманом из
той же газеты, Селестиной Боулен, Джимом Хоуглендом, Гэри Ли и Дэвидом
Ремником
из “Вашингтон Пост”, Антеро
Пиетила
из “Балтимор Сан”, Томом
Шенкером из
“Чикаго трибьюн”, Биллом
Итоном из “Лос Анджелес Таймс”, Дэвидом
Сэттером из
“Файненшиал Таймс”, Робертом
Бартли,
вскоре ставшим главным редактором газеты “Уолл
Стрит Джорнел”, Марком Д’Анастазио и Джеффом Тримблом из журнала
“US News and World Report”,
Йоргом Меттке
из “Шпигель”, Пилар Бонет из
“Эл Паис”. В 1982 году у нас побывал ведущий колумнист газеты
“Нью Йорк Таймс” Энтони Луис,
опубликовавший в своей газете статью под заглавием “Не едущие в
Израиль”.
Позже, на протяжении нескольких лет, он не раз писал в своих
публикациях о
нашей семье и нашей жизни.
Если
западные корпункты навещали коллеги из США или Европы, то знавшие нас
московские корреспонденты этих газет или агентств привозили гостей к
нам домой,
а мы встречали всех с радостью и открыто. 12 сентября 1984 года
редакторы “Уолл Стрит Джорнзл”, приехавшие
в
Москву, побывали у нас в гостях, а вечером пригласили нас с Ниной в
ресторан.
Это
длинное перечисление имен показывает, что мы старались разнести по
свету правду
о бедственном положении в Советском Союзе, отгородившемся от света
железным занавесом,
таких, как мы.
Кстати,
часто у нас стал бывать в 1986-1988 годах ведущий корреспондент CNN
Питер
Арнетт со своей оператором Горлин. Арнетт брал у меня короткие
интервью, и на
следующий день они появлялись в программах этого ведущего в мире
информационного
агентства.
Позволю
себе одно отступление от рассказа, чтобы рассказать об одной истории,
связанной
с репортажами Питера Арнетта из Москвы. В 1986 году я вчерне завершил
работу
над книгой, позже названной “Власть и наука”. Мы на протяжении
наверное лет
двадцати или тридцати поддерживали дружеские отношения с Владимиром
Павловичем
Эфроимсоном, прекрансым генетиком и мыслителем, прославившимся в среде
рссийских интеллектуалов статьей о роли генетики в альтруизме,
опубликованной в
“Новом мире” несколькими годами раньше. Имя Эфроимсона стало
знаменитым в
разных слоях людей образованных и в том числе среди литераторов. Я
приносил
Владимиру Павловичу домой всё новые и новые варианты глав из моей
новой книги,
и он делал замечательные и по важности для меня и задорные по стилю
замечания,
иногда писал в этих заметках ругательные выражения в мой адрес, если я
допускал
по его мнению ошибки или неправильные трактовки каких-то сюжетов. (В
заметках
можно было прочесть такие фразы: “Ну Вы и дурак. Это было совсем не
так!”) Я,
конечно, старался защититься, и наши словесные баталии были временами
очень
жаркими, но дружба сохранялась неизменно.
В
конце концов, Эфроимсон заявил, что книга очень важна, что её нужно
срочно
протолкнуть в печать, в начале 1987 года сел к пишущей машинке и
нашлепал
письмо главному редактору журнала “Знамя”
Г. Я. Бакланову о важности моей работы. На Бакланова письмо от самого
Эфроимсона произвело ошеломляющее впечатление, мою рукопись тут же
приняли к
печати, потребовали сократить, я всё сделал, со мной был заключен
договор об
издании, и мне даже был выдан сумасшедший по тем временам нашего
безденежья
гонорар в качестве аванса в тысячу двести рублей. Я ходил
окрыленный.
Кстати,
в это время Сахаровы уже вернулись из ссылки в Горький. Перед их
приездом Елена
Георгиевна позвонила мне из Горького, назвала номер вагона поезда, в
котором
они приедут и попросила встретить. Я приехал их встретить, вечером был
позван
на их первый ужин в Москве, и то ли в тот же день или в одну из
последующих
встреч (я бывал у них в первые месяцы жизни в Москве почти каждую
неделю)
упомянул о том, что скоро в “Знамени”
выйдет моя книга. Главы из первых редакций этого повествования Елена
Георгиевна
возила в Горький, пока ей разрешали ездить в Москву и обратно, Андрей
Дмитриевич
их читал и даже передал как-то с женой письмо о прочитанном. Но,
услышав о
намерении главного редактора “Знамени”
напечатать мою книгу (антисоветскую по своей природе, как считали
многие
тогда), Елена Георгиевна с присущей ей экпрессивностью высказываний
безапелляционно заявила:
–
Можете не надеяться. Бакланов испугается и не
напечатает.
Я
возразил, что со мной уже заключен договор на издание и мне выплачен
аванс в
тысячу двести рублей. Не пустяк между прочим.
–
То, что вы гонорар получили, да еще такой весомый, показывает, что вы
– гений,
– возразила Боннэр, – но всё равно Бакланов не напечатает ни за что.
Испугается, когда почитает внимательно.
Как
часто бывало, предсказание Боннэр сбылось. В конце 1987 года мне
сообщили из
редакции, что планы изменились, и мою работу они напечатать не смогут.
Я
отправился в редакцию, заявился непрошенным перед светлы очи главного
редактора. “По какой причине моя рукопись отклонена,” – спросил я
Бакланова.
Объяснение меня потрясло. Он сказал следующее:
–
Недавно я был вместе с Михаилом Сергеевичем Горбачевым в Америке.
Как-то
вечером мы стояли около телевизора, там шел репортаж из Москвы, и
вдруг
показали вас, когда вы давали интервью каналу Си-Эн-ЭН. Мы с Михаилом
Сергеевичем английского ен понимаем, но у вас было слишком сердитое,
какое-то
разозленное лицо. Вот поэтому мы приняли решение отказаться от
публикации вашей
работы в журнале.
Такая
вот была реакция Горбачева и Бакланова на репортаж Арнетта из
Москвы.
Начиная
с 1985 года, мы стали регулярно собирать дома пресс-конференции для
западных
корреспондентов и извещать их, если что-то случалось с нашими
знакомыми или с
людьми нашего круга в других городах страны. На эти пресс-конференции
корреспонденты ведущих зарубежных изданий всегда приходили по первому
зову. Они
знали, что ни дезинформации, ни политиканского налета на них не
говорится. Мы
сообщали только правдивые факты и не старались сгущать краски или,
упаси Бог,
что-то преувеличивать.
Надо
себе ясно представлять, что я не мог бы всего этого делать, если бы
моя жена не
была хоть минимально несогласна с моими действиями. Ведь все эти люди
приходили
к нам домой, где их встречали мы вдвоем с Ниной. Она присутствовала
при всех
разговорах, осознавала все нюансы произносимого, отлично понимала нашу
с ней
роль в распространении правды и только правды. После каждого визита мы
с ней
детально обсуждали случившееся (ведь мы понимали четко, по краю какого
“обреза
свободы” мы с ней ходим и какова может быть расплата за такую
вольность), и ни
разу в жизни она не только не выразила озабоченности или несогласия с
моими
действиями, а иногда указывала на забытые мной в разговоре случаи,
которые бы
подкрепили нашу позицию. Вообще, если иногда (довольно редко) она
включалась в
беседу, то была более категорична в оценках происходящего и более
решительна в
высказываниях. Но она неизменно старалась держаться в тени во время
встреч у
нас дома, сидела спокойно и давала мне возможность обосновывать наши
мысли, а
когда мы обсуждали после встреч что-то вдвоем, с глазу на глаз, я
видел всегда
твердость в её взгляде, строгость к свершившимся действиям и
справедливую
оценку сказанному. На людях же она чаще помалкивала, и это нежелание
выпячиваться было её имманентной сутью, только подчеркивавшей
благородство
натуры. Не зря жена нашего старинного друга академика Левона Бадаляна
Наташа,
проработавшая год в Англии, по возвращении в Москву не раз говорила во
время
визитов с Левоном и их сыном к нам: “Нина, в тебе есть что-то
царственное, ты
настоящая Британская Королева”.
Поскольку
я не сосредоточивался лишь на вопросе отъезда из СССР, то, разумеется,
пытался
делать всё от меня зависящее, чтобы способствовать освещению в прессе
нарушений
прав человека в СССР в разных направлениях. После публикации моей
статьи о роли
А. Д. Сахарова в борьбе с лысенковщиной в сборнике, посвященном
60-летию Андрея
Дмитриевича, Елена Георгиевна Боннэр стала нередко приглашать меня к
ним домой.
Я принимал участие в обсуждении тех действий, которые Сахаров и Боннэр
считали
необходимыми для защиты политзаключенных. После отъезда Г. Н.
Владимова из СССР
я принял от него руководство советским отделением “Международной
Амнистии”.
Несколько раз я участвовал в демонстративных приходах к зданиям судов,
в
которых слушались дела обвиняемых в антисоветской деятельности,
сочинял и
подписывал письма в защиту невинно осужденных, передавал западным
корреспондентам и приезжавшим с Запада ученым письма Андрея
Дмитриевича
Сахарова.
В
квартире Сахаровых на улице Чкалова я познакомился с Евгенией Эммануиловной
Печуро,
Ларисой
Иосифовной
Богораз, Марией Гавриловной Подъяпольской-Петренко и Софьей
Васильевной
Каллистратовой – замечательными женщинами, олицетворявшими в полном
смысле
этого слова понятия совесть, честь, достоинство. Они были для нас с
Ниной
настоящими образцами для подражания. По просьбе Печуро я вместе с Яшей
Стрельчиным съездил в 1983 году в Липецк, чтобы передать многолетнему
политзаключенному, отбывавшему четвертый срок, Михаилу Кукобаке,
одежду. А в
1986 г., когда вышедшему на свободу несгибаемому правозащитнику и
пятидесятнику
Василию Мартыновичу Барацу (в прошлом видному офицеру советской
армии),
отбывшему третий срок за “«антисоветскую деятельность”, негде было
жить, мы
пригласили его к нам, и он прожил с нами больше месяца. Часто бывал в
это время
у нас еще один смелый борец с режимом Иосип Переля из Западной
Украины.
Посол Соединенных Штатов Америки в
СССР Артур
Хартман и его жена Дона завели традицию устраивать в своей резиденции
просмотры
классических американских кинофильмов, получивших мировую известность.
Артур
был легендарной личностью. С 1944 до 1946 года он служил в армейской
авиации
США, закончил Гарвардский университет, учился в аспирантуре в Школе
права этого
университета, затем исполнял важную роль в администрации “Плана
Маршалла” в
Европе, поработал в Госдепартаменте США и дорос там до высокого поста
Заместителя Госсекретаря США по вопросам Европы и Канады, потом стал
послом во
Франции, а с 1981 года был назначен послом в СССР. В резиденции посла
(Спасо-Хаусе) он решил показывать фильмы и приглашать на них ставших
известными
в мире советских борцов за права человека, активистов еврейского
движения и
вообще видных интеллектуалов.
Получили приглашение и мы с Ниной и
решили
пойти. Перед входом в дом посла в Спасопесковском переулке (рядом с
Арбатом)
стояло несколько чинов в милицейской форме с рациями на шее,
требовавших (в
строгой и почти грубой форме) предъявить паспорт и приглашение. Взяв в
руки
паспорта, они начинали замедленно читать вслух все строки первой
страницы,
потом переворачивали на ту страницу, где проставлялся штамп с
пропиской. При
чтении они наклоняли голову так, чтобы рот был рядом с воротником
шинели, их
речь где-то записывалась и анализировалась. Затем следовал вопрос:
“Где
работаете?” Я ответил первый раз при встрече с этими молодцами бодрым
и звонким
голосом:
– Я – советский безработный”.
– У нас безработных нет”, строго
возразил
мне милицейский (конечно, гебистский) чин, выговаривая слова
замедленно и со
значением.
На это я, копируя его тон, столь же
замедленно и строго возразил:
– Неправда. Посмотрите на меня. Я
уволен и ни
по специальности, ни вообще где бы то ни было на работу не
взят.
После этой перебранки паспорта нам
были
возвращены, и мы попали на американскую территорию в центре Москвы,
чему были
несказанно рады.
Спустя наверное год, мы пришли
однажды в
Спасо-Хаус на какое-то мероприятие с поэтами Семеном Израилевичем
Липкиным и
Инной Львовской Лиснянской. Для них это было первое посещение
резиденции
американского посла. Они, воспитанные в духе советских порядков,
изрядно
волновались, дали паспорта, ответили, что они литераторы, поэты. Потом
мы с
Ниной дали свои “паспортины”, я отчеканил привычное “Совесткий
безработный”, и
Семен Израилевич, пока мы шли к входной двери дома Хартманов от ворот,
осторожно спросил меня:
– А как Вам хватает смелости
говорить такие
слова “советский безработный” чину советской власти? Ведь в СССР вечно
твердят,
что наша страна состоит на 100 поцентов из рабочих, колхозников и
пролетарской
интеллигенции.
С Хартманами мы стали близкими
друзьями. С
Артуром мы на каждом кинопросмотре разговаривали, находя много тем,
интересных
обоим. Нина часто общалась и перед началом просмотров кино, и в
перерывах с его
женой Доной. Было видно, что они питают взаимную симпатию друг к
другу, Дона
даже звала Нину “НинУшкой”.
Таким
образом эти походы в резиденцию посла США стали походами супругов
Сойфер, а не
одного лишь Валерия Сойфера с супругой. Мы были с Ниной на равных.
А затем мы постепенно попали в
разряд очень
небольшого круга людей в Москве, кого Хартманы стали приглашать не
только и не
столько на просмотры кино, но и на их культурные мероприятия разного
толка.
Потом они начали приезжать в район Чертаново к нам на квартиру, где
Нина была в
центре внимания, главной хозяйкой, готовившей вкусные блюда и
обсуждавшие их с
Артуром и Доной. Нина рассказывала о событиях в Москве и в нашей
жизни.
В Штатах Хартманы тоже навещали нас,
приезжали в Коламбус, где Артур произвел фурор своей лекцией о связях
американской и российской интеллигенции, которую он произнес на
собрании
деловых кругов столицы штата Охайо. После нашего переезда в пригород
Вашингтона
Фэйрфакс они частенько наведовались к нам домой, а нас приглашали на
семейные
торжества в их доме. Последний
раз мы
виделись с Артуром и Доной на концерте Юрия Башмета в Вашингтоне в мае
2015 года.
Он был в прекрасной форме, мы долго говорили и в антракте и после
концерта, но
через пару недель он скончался.
Стало
также традицией, что приезжавшие в Москву члены парламентов,
руководители
многих ведомств иностранных государств навещали нас, оказываясь в
Москве[3].
Я
написал в “Очень личной книге”: “Эта известность на Западе охраняла
нас от
арестов, и не раз приходившие из КГБ типы уговаривали нас, что все эти
контакты
и визиты только нам вредят, но мы знали твердо, что КГБ хотелось бы,
чтобы мы
оказались в вакууме, тогда бы нас мгновенно скрутили.”
Конечно,
контакты помогали. Но неожиданно сейчас я понял, что возможно более
важным
фактором сохранения на свободе оказалась еще одна форма поддержки.
Через год
после приезда в Штаты мы с Ниной были приглашены исполнительным
директором
американского Комитета Озабоченных Ученых Дороти Хирш посетить её в
Нью-Йорке.
Когда мы пришли к ней, она достала толстенную папку документов, к
которой была
прикреплена бирка “Валерий Сойфер”. В ней оказались сотни писем в нашу
поддержку, копии статей в американских и европейских газетах и
журналах в нашу
защиту и резолюции конференций ученых, в которых выражалось требование
к
советским властям дать возможность нашей семье выехать из СССР на
Запад. Эта
пухлая папка хранилась у меня дома неразобранной до того момента,
когда после
смерти Нины я решил передать свои бумаги в Бахметевский архив
русской и восточноевропейской истории и
культуры Колумбийского университета –
крупнейшее
хранилище
документов русской эмиграции. Когда я начал разбирать документы, то
неожиданно для
себя обнаружил в ней письма влиятельнейших членов Сената США на
протяжении семи
лет.
Внимание руководителей Сената и Конгресса
США к
нашей судьбе привлекли Чарлз Солин из Сиэттла
и его
супруга, посетившие нас в Москве и по возращении написавшие письма
сенаторам
Уоррену Магнусону и Генри Джексону. Последний ответил им 14 февраля
1980 года:
“Спасибо Вам за теплое и озабоченное письмо о докторе Валерии Сойфере
и его
семье. Мы должны сохранять надежду, что им и многим другим будет
позволено
покинуть Советский Союз”. Магнусон информировал
Солиных в следующем письме от 29 февраля 1980 года, что он
запросил
Госдепартамент США о судьбе нашей семьи. Через четыре месяца
Солины
направили еще одно письмо Джексону, и 25 июля того же года этот
сенатор ответил
им: "Благодарю вас за письмо об усилиях профессора Сойфера и его
семьи,
пытающихся эмигрировать из Советского Союза. Мы получили информацию о
профессоре Сойфере из Комитета Озабоченных Ученых, который
предпринимает очень
полезную работу в этом отношении. Вы отметили, что семья Сойфера
пытается
эмигрировать в Соединенные Штаты. В связи с этим вы должны держать связь с Государственным
Департаментом" и указывал персонально, с кем надо контактировать
в Госдепе
и извещал, что это ведомство США готовит список советских граждан,
которых
задерживают в СССР и за которых ходатайствуют американские власти.
Двумя годами позже к сенатору Джексону
обратился,
профессор Западно-Вашингтонского университета (город Беллингэм, штат
Вашингтон)
Морис Шварц. Он настойчиво призывал американских законодателей
добивиаться
нашего освобождения из советского плена. 10 февраля 1982 года Джексон
известил
Шварца: "Я был в контакте с Государственным департаментом, чтобы
проявить
снова мой личный интерес в деле Доктора Сойфера и его семьи". Еще
через
месяц, 15 марта 1982 года, Джексон еще раз написал Шварцу, извещая,
что получил
ответ Госдепаратамента на его обращения.
Голос Джексона был столь весом в
американской
иерархии, что один из заместителей руководителя Госдепартамента США
вынужден
был направить сенатору отдельное письмо на двух страницах с подробным
разъяснением шагов, которые его ведомство предпринимает по нашему
случаю.
Заместитель Госсекретаря Пауэлл Мур сообщал Джексону:
"Правиельство Соединенных
Штатов постоянно выражает Советскому правительству свою озабоченность
обструкцией, с которой сталкиваются те, кто ищет пути эмиграции из
СССР. Отказы
в таком основополагающем праве людей, как право на миграцию являются
предметом
международного значения… Мы настаиваем на важности вопроса эмиграции в
рамках
Советско-Американских взаимоотношений в целом" и сообщал сенатору
Джексону, что "имя Валерия Сойфера было добавлено в официальный
перечень
евреев, повторно получавших отказ в праве на эмиграцию".
Получив это письмо, Джексон известил
Шварца:
"Как вы можете видеть из приложенного письма, Государственный
Департамент
намеревается периодически представлять дело Сойфера Советскому Слюзу.
Надеюсь в
этой ситуации будет достигнут прорыв. В то же время Госдепартамент
знает о моей
личной обеспокоенности этим делом, и мы будем в контакте по
дальнейшему его
развитию".
Несомненно вовлеченность сенатора Генри
Джексона в
нашу судьбу и ясно выражавшаяся забота о нас не могла не вызывать
наибольшую
озабоченность советских властей. Ведь он был автором знаменитой
поправки
Джексона-Вэника к закону США о торговле, ограничивающей торговлю
со странами, препятствующими эмиграции и нарушающими
права
человека, и прежде всего это касалась СССР. Данная поправка, принятая
в 1974
году Конгрессом США, запрещала предоставлять
СССР
режим наибольшего благоприятствования в торговле, кредиты
и
гарантии и вводила дополнительные тарифы на товары, ввозимые
в США из
этой страны. Советские власти очень нервно реагировали на поправку двух
сенаторов
(их поддержал в момент обсуждения в сенате еще один влиятельный
сенатор
Клайборн Пелл). Имена Джексона и Вэника вечно фигурировали в советской
пропаганде, отмены их поправки постоянно требовали высшие должностные
лица
СССР. И вдруг в нашу защиту публично выступил сам
Джексон.
Наше желание
эмигрировать в США
поддерживали и другие американские законодатели. Председатель Комитета
по
иностранным делам Сената США Чарлз Перси 7 августа и 9 ноября 1981
года
отправил запросы советским властям, требуя объяснить, на каком
основании нам
отказывают в праве на эмиграцию и известил о своем письме
американского
журналиста Ала Альшулера и профессора Мориса Шварца,
побывавших у нас в Москве: "Я только что повторно поднял вопрос
перед
советским послом здесь в Вашингтоне о просьбе Сойфера об эмиграции и
потребовал
у посла, чтобы он передал мой новый запрос руководсту в
Москве”.
Затем 5
октября 1981 года сенатор написал Шврцу: “По поводу семьи
Сойфера… я
обещаю продолжать делать всё, что в моих силах, чтобы быть полезным в
этом
случае. Мы должны сделать ясным советским руководителям, что мы не
забудем тех,
кто не может говорить за себя”.
5 марта 1982 года сенатор Перси сообщил в
письме
профессору Шварцу: "Вы можете быть уверенным в том, что я буду
продолжать
искать каждую возможность поддержать снова запрос Валерия Сойфера
советскому
руководству и требовать, чтобы ему позволили эмигрировать".
За предоставление нам права на выезд из
СССР к
советскому руководству обращались сенатор Дэниел Эванс, члены
Конгресса США Cтэнли
Хойер, Джоэл Притчард, Уильям Леман, Клод Пеппер и Ал Свифт, которые
также
отправляли в Москву их требования дать нам возможность покинуть СССР,
Сегодня
я осознаю, что эти многочисленные петиции американских законодателей,
их коллег
из Европы, многих ученых и научных сообществ, а также публикации в
западных
газетах уберегли нас от ареста и осуждения. Всего мне известны 34
статьи в
зарубежных (американских, французских и испанских) газетах и журналах,
опубликованные только в 1980-1982 годах. Ясно выражавшийся в них
интерес к
нашей судьбе показывал, что на Западе проблеме прав человека уделяют
огромное
внимание. Но тем не менее КГБ пыталось всеми силами задавить нас,
обрезать
связи и принудить подчиниться
зверским
правилам человеконенавистнической советской
гегемонии.
Напротив
выхода из подъезда нашего дома на Чертановской улице в Москве была
10-15
метровая полоска газона. Несколько в сторонке от входа в подъезд на
ней была
устроена песочница для детей, и часто их мамы садились на узкую
скамейку, чтобы
наблюдать за своими чадами. Однако году в 1981-м в одно утро жильцы
дома
увидели, что прямо напротив выхода из нашего подъезда на газоне (чуть
в
отдалении от песочницы) была за ночь установлена еще одна скамейка, и
на ней
теперь каждый день в восемь утра появлялось трое людей (как правило,
двое
мужчин и одна женщина), сидевших там до одиннадцати ночи. Сидели,
конечно, не
те же самые люди, их сменяла новая тройка, но дежурство происходило
каждодневно, без выходных и праздничных дней. Очень скоро мамы и
другие жильцы дома
заметили, что стоило кому-то из нашей семьи выйти из подъезда и
сделать шагов
пять-семь к улице или в противоположную сторону к средней школе, как
один из
сидящих вставал и следовал за нами. Мы вначале даже не обратили на это
внимания, но соседи зашли к нам домой и сказали об этих “провожатых”
(наш дом
был кооперативом Агентства Печати Новости, большинство жильцов были
корреспондентами, часто работавшими за рубежом, и потому более
раскрепощенными,
чем большинство людей в стране; они, конечно, знали, что лезть на
рожон,
“засвечиваться”, как говорили тогда, не надо, но вместе с тем они
знали уже из
радиопередач “вражеских голосов” с Запада о нашей активности и
поддерживали с
нами пусть не частое, но вполне дружественное общение).
Так
мы оказались под плотным наблюдением “Органов” за нашими
передвижениями и
контактами вне дома. Когда же к нам приходили сотрудники посольств с
какими-нибудь важными гостями (сенаторами или конгрессменами), во
дворе у
подъезда останавливались дипломатические автомобили с посольскими
номерами, а
остальное пространство узкого двора перед домом и вблизи от него
оказывалось
заставленным машинами гебистов.
Вообще скоро стало ясно, что наши
действия
приводят КГБ в ярость, и отношение сотрудников КГБ к нам было
отвратительным.
Они грубили, когда приходили к нам домой, повторяли неизменно, что как
только
мы прекратим свои связи с иностранцами, наша участь будет облегчена,
но мы
знали на нескольких примерах, что обещанное облегчение тем, кто
сгибался под их
напором, превращалось в еще более откровенное издевательство властей
или порой
заканчивалось арестами и осуждением в антисоветской
деятельности.
В октябре 1980 года в подмосковных
“Овражках”
еврейские активисты провели грандиозный праздник “Конкурс еврейской
песни”, на
который съехались не менее полутора, а возможно и две тысячи евреев, в
основном
отказников. Эта “массовка” сильно озаботила гебистов. Стало ясно, что
единение
отказников достигло точки кипения, что народ не просто организовался,
а готов к
актиным действиям.
На Нину “Праздник еврейской песни”
произвел
особенно сильное впечатление. Она хоть и была чисто русской, но за
годы отказа
настолько сроднилась с идеями еврейского самосознания, пропиталась
флюидами
еврейства, что многими воспринималась даже как чистая еврейка, в то
время как
про меня большинство отказников знало, что я полукровка и что у меня
мама –
русская. Нина и вела себя соответственно: решительно и
безальтернативно. Она
была крепким орешком, раскусить её и “образумить” Органам было не под
силу.
На следующий день после праздника в
Овражках
она меня огорошила утром, сообщив об очередной придуманной ею акции.
“Надо, –
сказала она, – организовать в следующие выходные волейбольный турнир
евреев-отказников в Битцевском парке, где есть расположенные рядом
четыре или
пять волейбольных площадок. Позвони тем, кого мы знаем, и пригласи в
11 утра на
турнир. Давайте встречаться у входа в парк и займемся спортивным
продолжением
еврейских встреч”.
Я сел за телефон, обзвонил несколько
десятков
знакомых мне людей нашего круга, прося их разнести предложение о
волейбольном
турнире среди их знакомых, и в воскресенье у входа в Битцевский парк
собралась
большая группа откликнувшихся на Нинину идею. В стороне стояло
несколько машин
КГБ с открытыми окнами, из которых торчали длиннофокусные объективы
камер, и
фотографы фиксировали всех, кто примыкал к нашей группе.
Наконец, Нина как главная предложила
всем
отправиться внутрь парка к площадкам. Она и я пошли впереди, Тут от
гебешных
машин отскочил какой-то малорослый тип, быстрыми шагами направился к
нашей
толпе и, отлично зная, кто тут зачинатель очередного “антисоветского
безобразия”, подскочил к Нине и начал, выговаривая фразы быстро,
пугать её
арестом и потребовал разойтись по-хорошему, мирно и без эксцессов. Я
был
поражен тем, как вдруг моя жена, не меняясь в лице и не останавливая
шага,
высказала этому типу такие фразы, на какие и я бы не решился. Она
отшила его
без грубости, но крайне решительно. Она сообщила, чтобы он убирался с
дороги,
не провоцировал беспорядков и не вынуждал людей, пришедших на
культурно-спортивное мероприятие в культурный парк столицы культурной
страны,
на решительные действия по защите их конституционных прав. Такие, как
вы,
сказала она ему, портят вид нашей страны, ваше поведение позорит
страну в
глазах всего мира, и если вы хотите, чтобы вас не выгнали из Органов
за
глупость, то должны перестать провоцировать пришедших отдыхать в
Битцевский
парк на решительные действия по защите прав
человека.
Гебешник замялся, поток его
красноречия
иссяк, а мы вошли внутрь и вскоре начали турнир. На пути к площадкам
надо было
пройти по парку по дорожке метров сто. Вдоль этой дорожки стояло с
десяток
скамеек. В то утро все они были заняты какими-то старухами, что было
совсем
необычно для этого парка. Как правило, на них располагались парочки
влюбленных,
а тут вдруг всё пространство вдоль дорожки оказалось оккупировано
старухами. Как только наша
группа
приблизилась к первой из скамеек, старухи начали гомонить, шипя в нашу
сторону
и выплескивая в наш адрес оскорбления. Одни произносили ругательства,
другие
просто обзывали нас жидовскими мордами и паразитами. Стало ясно, что
всю эту
“гвардию чекисток” снарядили по приказу чинов из КГБ. Их обязали
придти до
нашего появления, занять все скамейки и приготовиться к нашему
проходу. Это
означало, что сотрудники КГБ подслушали наши телефонные переговоры,
узнали о
том, что мы планируем, и рассадили старух из своего актива, чтобы они
высказывали “что думают простые русские советские
патриотки-пенсионерки о
предателях Родины”. Разумеется, эти древние старущенции не могли быть
на
действительной службе в силу их преклонного возраста. Они были
“активом”,
подтверждая, что “бывших чекистов” не бывает, все они до смерти
остаются
верными знамени ЧК и готовы служить и услуживать требованиям
начальства ЧК-НКВД-КГБ.
Примерно через полгода, в очередной
праздник
Пурим мы с Борей Гулько были приглашены в одну из квартир на
самодеятельный
спектакль, поставленный молодыми людьми из нашего круга. После
спектакля ко мне
подошел один из артистов и, сказав, что им известно, что у меня дома
бывают
послы разных стран, попросил организовать на нашей квартире еще одно
представление их пьесы и пригласить на нее дипломатов. Я согласился
сделать
это, позвонил нескольким послам и корреспондентам ведущих иностранных
газет и пригласил
их к нам.
Неожиданно за полтора часа до начала
спектакля, когда мы с пришедшими помочь мне Яшей Шапошниковым
(сотрудником моей
лаборатории, который тоже решил эмигрировать из СССР) и его женой
Лилей,
расставляли мебель в центральной комнате квартиры, во входную дверь
раздался
требовательный звонок. К нам заявились представитель КГБ в штатском
(что он из
Органов он пытался скрыть, назвавшись сотрудником Уголовного розыска)
и два
сопровождающие его милиционера. Такая зависимость от милиционеров была
легко
объяснима. Гебешные чины приходили к нам домой вечно в штатском,
сопровождаемые
милиционерами, кои держались отчужденно от них и стояли в сторонке,
демонстрируя скуку и уныние. Видимо приход с милиционерами делался для
того,
чтобы мы не узнали по погонам чин пришедшего. Но людей в штатском
можно было бы
просто не пропускать даже через порог или вообще захлопнуть дверь
перед их носом, а милиционеры олицетворяли
советскую
власть, и им следовало давать пройти внутрь. Я открыл дверь в мой
кабинет (он
был напротив входной двери), и пригласил зайти. Там этот штатский
начал меня
пугать неминуемым арестом и высылкой в Сибирь за устройство
антисоветских
провокаций и шабашей врагов советской системы. Его требование было
простым
(опять гебешники подслушали наши телефонные переговоры и попытались
перейти к
запретным действиям):
– Отмените задуманный вами
националистический
шабаш. Мы всё равно не дадим его осуществить. И позвоните немедленно
всем
послам, коих вы позвали, и сообщите, что спектакль
отменен.
Меня его тирада не напугала, я
потребовал у
него удостоверение личности и сказал, что готов позвонить по его
требованию
всем послам, но при одном условии. Я должен буду сообщить, кто мне
передал это
распоряжение, назвать его фамилию и должность, а также назвать имя и
чин его
начальника, приказавшего объявить мне решение руководства КГБ. Без
этого я не
могу передать этот приказ его начальства.
Гебешник замялся и начал говорить,
что он
должен сообщить руководству мое требование и что он придет несколько
позднее.
Выйдя из кабинета в прихожую, он тем не менее решил “сохранить лицо”.
В грубой
безаппеляционной форме и с перекошенным от злобы лицом он заявил, что
скоро
вообще на меня найдут управу, что у меня отнимут читательские билеты
во все
библиотеки, включая Ленинскую, и я окажусь в полной изоляции. Я взорвался и повысив голос, заявил
“Убирайтесь вон” и распахнул широко входную лверь. Милиционеры тут же
и
беззвучно покинули квартиру и вообще отошли в сторону, а моя жена
вдруг показала
класс:
– Мы вас отлично помним. Это ведь вы
подскочили к нам тогда у Битцевского парка, когда мы решили проводить
волейбольный турнир, и пугали меня и мужа арестами и преследованиями.
Я хорошо
запомнила вашу физиономию. Турнир мы провели и представление сегодня
тоже
состоится.
Плюгавый чин как-то сжался еще
больше и смог
выдавить из себя, покидая нашу квартиру, только одну
фразу:
– Хорошая же у вас память!
Встреча и спектакль на нашей
квартире
состоялся.
Для меня же стало правилом при
каждом случае
посещений сотрудниками КГБ или устрашений по телефону доводить до
сведения
иностранных корреспондентов детали случившегося. Я делал это
методично, не
откладывая на завтра, а немедленно. Делал это не с домашнего телефона,
который
прослушивался 24 часа в сутки, причем телефон часто вдруг замолкал и
отключался
ненадолго, если что-то не нравилось “слухачам”. Я знал о прослушивании
и потому
выходил из дома, шел к телефонной будке на углу нашего квартала и тут
же звонил
в корпункты газет “Нью-Йорк
Таймс”, “Вашингтон Пост”, “Балтимор Сан”, “Лос
Анджелес
Таймс”, “Чикаго
Трибьюн”, нередко договаривался о немедленной
встрече с
ведущими корреспондентами либо на улице, либо в самих корпунктах.
Однако КГБ однажды обрубило мой
телефон на
полгода, причем мне было заявлено, что я все эти полгода должен
исправно
платить каждый месяц за пользование телефоном, иначе его отключат
навсегда.
Надо при этом пояснить, что в те годы сама установка телефонов на
квартирах
жильцов в Москве была почти невозможна, потому что телефонная сеть
оставалась
неразвитой, и за десять лет до этого телефон на нашей квартире
появился только
после письма заместителя председателя правительства СССР Кириллина,
требовавшего установить без промедления телефон заместителю директора
Всесоюзного научно-исследовательского института.
Телефон отключили при следующих
обстоятельствах. Нам позвонила сотрудница Посольства США Лора Кеннеди
и
пригласила придти вечером на прием в резиденцию посла. Мы с Ниной
отправились в
Спасо-Хаус и там Лора за ужином указала на молодого человека, сидящего
за
соседним с нами столом, и сказала, что это сын президента США Роналд
Рейган
младший, приехавший в Москву днем раньше. По окончании ужина мы
познакомились с
ним, и он попросил меня выделить время и встретиться с ним.
Договорились, что
через день в 9 утра он позвонит мне домой и скажет, когда он в
сопровождении
кого-то из посольства приедет к нам на Чертановскую. В назначенный
день телефон
замолчал в 8:45 утра на полгода.
Я позвонил с уличного телефона
послу
Хартману, попросил его принять меня, помчался в Спасо-Хаус на такси,
прошел в
резиденцию посла и там позвал Артура в то место его дома, в котором
мы
договаривались с Рейганом-младшим о встрече, причем объяснил, что
никого кругом
не было (я, как всегда, внимательно следил, чтобы прислуга не
вслушивалась в
мои разговоры с кем бы то ни было). Реакция посла была замечательной.
Он начал
пританцовывать на этом месте, как будто отбивал чечетку, и
приговаривать
“Каждая паркетина в моем доме имеет уши и передает куда надо всё, что
слышит.
Каждая паркетина в моем доме имеет уши и перадает куда надо всё, что
слышит.
Каждая паркетина…”
Тогда я отправился к начальнику
местной
телефонной станции, добился у него приема и спросил, на каком
основании мой
домашний телефон отключен.
– Отключен за неправильное
использование.
– Но я им орехов не колол, ни для
чего
противоправного не использовал. В чем же дело? – возразил
я.
Мне было повторено, что я обязан за
телефон
платить и включат его не ранее, чем через полгода.
Еще одним памятным событием тех
дней стал
случай, когда меня доставили силой в кабинет начальника районного
отделения
милиции Москвы. К нам домой заявилась бригада милиционеров, мне было
приказано
собраться для доставки меня к их начальнику. Нина внешне не выказала
никакого
волнения, но я видел, как она напряглась. Наручников на меня не
надели, но
повели буквально под конвоем с шестого этажа, где была наша квартира,
к выходу
из подъезда, у которого стояло два милицейских уазика. Один был
обычным вэном,
второй с зарешеченными окнами. У подъезда уже столпилась группка
соседей, с
любопытством наблюдавших за происходящим. Меня втолкнули в
зарешеченный уазик,
дверь захлопнули и заперли, сопровождавшие меня чины милиции
расселись в другой
машине, и мы отправились к отделению милиции.
Я был раньше предупрежден адвокатом
–
знакомой А. Д. Сахарова, Софьей Васильевной Каллистратовой, как надо
вести себя
с власть придержащими в случае подобных арестов. Она спросила,
получал ли я
когда-нибудь гонорары за мои публикации. Я объяснил, что опубликовал
более 10
книг в СССР и несколько работ на Западе и что у меня есть документы о
выплаченных мне гонорарах. Правда, я добавил, что эти деньги давно
проедены и
потрачены.
– Это неважно. Это знаете только
вы. А вот
квитанции и извещения свидетельствуют, какие суммы были вам законно
выплачены.
Когда при следующей встрече я
показал Софье
Васильевне некоторые из таких квитанций, она увидела в письме из
Агентства по
авторским правам (ВААП), где собирали и придерживали невыплаченными
гонорары
из-за рубежа, что клерки в этом агентстве видимо небрежно выполняли
свою работу
и в столбце выплаченных сумм в долларах США проставили то ли номер
перевода или
что-то еще, написав несуразную цифру, что-то вроде
28780-75.
– Что? – вскричала Софья
Васильевна, – почти
двадцать девять тысяч долларов?
Я объяснил, что это ошибка, что я
должен был
получить в десять раз меньше, но она возразила, что у меня на руках
не филькина
грамота, а документ ВААП с печатью и что я могу им отвести любые
обвинения.
– Держите наготове дома портфель с
изданными
вами книгами и при арестах берите его всегда с собой, –
проинструктировала она
меня, добавив, что я должен сделать фотокопии этого документа и
вложить его в
портфель вместе с книгами. Она прочла из сборника советских законов
параграф,
согласно которому 50 рублей в месяц гонораров – это та сумма, которая
советским
законом определена как достаточная для обеспечения жизни семьи в
месяц, и
сказала: “Если перевести доллары в рубли по официальному курсу в
СССР, то у вас
только в ВААП гонораров больше 50 тысяч рублей. Только по этому
документу вы
можете оставаться без работы тысячу месяцев, и ни один суд в СССР не
обвинит вас
в тунеядстве.”
После этих объяснений мы
приготовили с Ниной
сумку с теплой одеждой на случай ареста и портфель с книгами и
бумагами для
показа милицейским или гебешным чинам. Повторюсь, в тот день Нина,
конечно,
взволновалась, увидев сразу нескольких человек в милицейской форме,
пришедших
за мной. Но я спросил, есть ли у них ордер на мой арест, мне было
отвечено, что
никакого ареста нет, а есть приглашение на беседу к начальнику
милиции. После этого я увидел, что Нина
несколько
поуспокоилась, но было заметно, что сдержанная жена пытается скрыть
волнение за
невозмутимостью взгляда и что ей было не по
себе.
Я взял портфель с книгами и прибыл
в
отделение, держа его в руках. “Беседа” началась с откровенного
запугивания меня
милицейским начальником. Он заявил, что я сообщаю непрерывно неправду
зарубежным коллегам, дипломатам и западным корреспондентам, что мои
действия
надоели властям, и поэтому я буду в соответствии с советскими
законами скоро
предан суду как тунеядец и выселен из Москвы за сотый километр без
права
возвращения в нее.
Выслушав его крик, я выложил перед
ним мои
книги, достал квитанции, назвал суммы гонораров и гордо заявил, что
мог бы год
содержать всю его команду ментов. Потом я
повторил доводы адвоката Каллистратовой о невозможности моего
осуждения
советским судом. Начальник после этого выскочил из комнаты как
ошпаренный, его
место занял представитель КГБ, до этого молчаливо сидевший на диване
позали
меня, но и он от меня ничего не добился, и меня
отпустили.
– А можете ли вы отвезти меня домой
на вашей
машине, как привезли? – спросил я гебешника в шикарном кремовом
костюме по
окончании “беседы”.
– Это законом не предусмотрено.
Таким примерно был ответ этого
чина, так и не
назвавшего мне свою фамилию, не показавшего удостоверения личности,
несмотря на
мои повторенные дважды вопросы.
Я вернулся домой и этим успокоил
Нину,
нервничавшую в ожидании моего возвращения.
Но один раз я чуть-чуть не угодил в
тюрьму. В
Москву приехал из США незадолго до этого получивший Нобелевскую
премию по
литературе писатель Эли Визел. Артур Хартман устроил в субботу, 25
октября 1986
года, у себя в резиденции посла США встречу московской интеллигенции
с Визелом.
Артур представил меня Эли, и мы стали говорить о его книгах, я
рассказал о
работе над своей книгой о Лысенко. Получилось вполне естественно, что
Визел
пригласил меня поехать с ним в Московскую Хоральную Синагогу на улице
Архипова,
неподалеку от зданий ЦК КПСС. Там вместе с известным отказником
Володей
Слепаком Визел собрался попеть популярные израильские песни. Втроем
мы
поднялись на возвышение, на котором хранится Свиток Торы, подошли к
микрофону
и, Эли с Володей, обнявшись, запели израильские песни на иврите,
покачиваясь в
такт мелодии и всё более воспламеняясь. Я стоял рядом. Раввин Адольф
Шаевич по
ходу пения то взбегал по трем ступенькам на возвышение, то бежал вниз
к своему
кабинету через коридорчик.
Зал
уже слился воедино с певцами, и синагога, никогда еще не слыхавшая
здесь таких
песен, гудела и взрывалась аплодисментами. Наконец, Шаевич совсем
раскипятился
и начал шипеть своим подчиненным, стоявшим позади нас:
"Прекратите это
безобразие. Остановите их. Это сионистская провокация!"
Эли
заметил эту возню, но, ничего не понимая по-русски, спросил меня,
повернув
вполоборота лицо в мою сторону: "Чего он бушует?" Я начал
методично
переводить и щептать на ухо Визелу распоряжения Шаевича, и это
взорвало раввина
еще больше. Он бросился вниз со ступеней и подскочил к какому-то
человеку в
коридоре, не видимому в зале синагоги и стоявшему отдельно от всех.
Тот
выслушал Шаевича, что-то ему объяснил и вышел в боковую дверь во
внутренний
двор синагоги. Минуты через три штатский вернулся, а вскоре Визел и
Слепак
решили остановить свой импровизированный концерт. Эли коротко
распрощался с
верующими евреями, теперь около него сиял как намазанный улыбчивый
Шаевич,
источавший благодушие и приглашавший гостей на чай в свои
апартаменты. Я был
ближе всего к лестнице, Визел попросил меня идти первым, я сошел
вниз, но затем
подождал и пропустил его вперед. Все повернули в коридорчике налево к
дверям в
кабинет раввина, а в правой части коридора столпились западные
корреспонденты,
многих из которых я хорошо знал.
Вообще
коридор оказался в эту минуту заполненным какими-то людьми, внезапно
откуда-то
взявшимися. Шаевич прошел вперед, широко растворил дверь кабинета
внутрь и,
придерживая её, приглашал гостей войти внутрь кабинета. Я последним
из всех
приготовился сделать шаг вперед, но тут произошло нечто неожиданное:
с
перекошенным от злобы лицом Шаевич рванул дверь от себя, захлопнув
её, а я
мгновенно был крепко захвачен повыше локтей мощными парнями,
заполонившими
коридор. Кто-то позади меня скомандовал "Во двор!"
Боковая
дверь в коридоре открылась и, как в немом кино, меня беззвучно
поволокли внутрь
двора, в дальнем углу которого стоял "Воронок" с уже
открытой задней
дверью.
Я
начал сопротивляться, во всяком случае передвигать ногами не стал.
Это
замедлило движение на секунду, но её хватило на то, чтобы западные
корреспонденты, находившиеся в коридоре и видевшие, как меня схватили
и
потащили гебешники, высыпали во двор и рванули с микрофонами в
вытянутых руках
ко мне. Том Шенкер из "Чикаго
Трибьюн" и Антеро Пиетила из "Балтимор
Сан" со всех ног бежали за нами и кричали: "Профессор
Сойфер,
профессор Сойфер, несколько слов для нашего издания".
Конвоиры мгновенно отпустили мои
руки, я
оказался окруженным корреспондентами, и они, сыпя вопросами и даже не
дожидаясь
моих ответов, начали потихоньку оттеснять меня от фургона в сторону –
к
открытым воротам со двора синагоги на улицу Архипова. Антеро даже
прошептал на
английском, что они поняли, что меня арестовывают и решили меня
отбить. Как
только мы оказались на улице, мы вскочили в припаркованную невдалеке
машину Антеро,
и я был спасен. Я хорошо знал, что если кто-то оказывался за решеткой
тюрем
КГБ, вырваться оттуда было практически
невозможно.
В ноябре 1987 года на одной из
встреч в
Москве ко мне подошла дама, которую я никогда раньше не встречал, и
спросила, я
ли Валерий Сойфер. Я ответил утвердительно, и она представилась одной
из
помощниц президента США Рональда Рейгана, приехавшей в Москву на
несколько дней
и сказала, что она уполномочена сообщить мне важную конфиденциальную
новость.
Она сказала, что во время недавней
встречи
президента Рейгана с господином Горбачевым в Рейкьявике состоялся
обмен
мнениями о возможности нашей эмиграции из СССР. Горбачев впервые
согласился
обсудить с Ркйганом вопросы прав челвока, а Рейган передал ему список
тех, на
эмиграции кого США настаивают. Она сообщила, что это уже третий
список
переданный Рейганом Горбачеву, второй он вручил ему при их личной
втстрече. “В
первом Вы были пятым или шестым, во втором ваша фамилия стояла
второй, а на
этот раз первой, и Горбачев пообещал Рейгану, что Сойферу дадут право
выехать
из СССР на постоянное место жительства.”
Вернувшись домой, я рассказал Нине
о нашем
разговоре с этой дамой, мы были обрадованы тому, что в конце туннеля
появился
свет. И действительно, вскоре мне сообщили из ОВИРа, что ограничения
на отъезд
в отношении меня и моей семьи сняты.
Но нам надо было собраться, кроме
того в это
время журнал “Огонек” взял
для
публикации мою статью “Горький плод” о вреде, нанесенном советской
науке
действиями Лысенко, о незаконном аресте академика Н. И. Вавилова и
заключении
его в тюрьму, закончившиеся его смертью от голода, о нелепом запрете
генетики
Сталиным. Опубликовать эту статью главному редактору “Огонька” Виталию Алексеевичу Коротичу порекомендовал
писатель
Фазиль Абдулович Искандер, который читал мои рукописи. В течение трех
месяцев
статью готовили для двух первых номеров журнала в 1988 году, и мы
решили
подождать положенные законом полгода в СССР, купив билеты на выезд на
13 марта
1988 года.
Статьи были напечатаны, произвели
хорошее
впечатление, Коротич мне сказал, что Горбачев в личной беседе с ним 4
января
1988 года отметил важность их (Нина повторяла много раз, что моя
статья была
первой в открытую обвинившей НКВД в преступлениях, а Лидия Корнеевна
Чуковская
позвонила мне и сказала: “Вы не можете уезжать из страны после такой
существенной публикации”).
В начале февраля 1988 года В. А.
Коротич
попросил меня встретиться с ним в метро на станции “Ботанический
сад”,
рассказал, что секретарь ЦК партии Егор Лигачев бушует по моему
поводу, требуя,
чтобы я поскорее убирался из страны.
Отношение этого секретаря ЦК партии
ко мне
стало резко отрицательным после публикации 17 августа 1987 года в
западно-германском журнале “Шпигель”
моей статьи о разгуле в СССР антисемитского общества “Память”. Статью
я написал
по заказу корреспондента этого журнала Йорга Меттке. в редакции ей
дали броское
название “Бей жидов – спасай Россию”, и она вызвала гнев Лигачева,
потому что я
упомянул о поддержке им этого общества. На первой странице статьи
редакторы
поместили прекрасную фотографию этого секретаря ЦК с проглядывающим
за ним
слегка затуманенным
Горбачевым.
Получилось, что именно Лигачева в “Шпигеле”
сделали главным антисемитом.
В это же время газета “Московские новости” заказала мне две статьи для их
издания, и я
несколько раз встречался с главным редактором Е. В. Яковлевым,
который бывал
тогда регулярно у Лигачева. Яковлев рассказал мне, что на столе
Лигачева теперь
всё время красуется этот номер “Шпигеля”,
открытый на странице с моей статьей и с его фотографией. Секретарь ЦК
нервно
швыряет его то в одно место
стола, то в
другое, но не убирает. Спустя 30 лет, я узнал, что мое имя не сходило
тогда с
его уст, и он меня постоянно поругивал. В тот момент он узнал о подготовке моих статей в
газете “Московские новости”и запретил печатать мои материалы, а
заместитель
Яковлева Юрий Николаевич Бандура сказал мне 17 сентября 1987 года
буквально
следующее (путая журнал “Der
Spiegel”
с журналом “Stern”) : “В
Центральном
Комитете партии рассматривают Вашу статью в “Stern” как серьезное обвинение СССР в государственном
антисемитизме”.
С тех пор моя фамилия у Лигачева
вызывала
раздражение, почему он и нападал на Коротича за публикацию моих
статей. В том
разговоре с главным редактором “Огонька”
я сказал ему, что мы вылетаем из страны 13 марта, и он огорошил меня
сообщением, что теперь 300 сотрудников аппарата КГБ, которые были
вовлечены в
постоянное слежение за нашими с Ниной действиями, останутся без
работы. Я так
до сих пор не знаю, откуда у Коротича могли появиться подобные
сведения. Я
понимал, что наша квартира, все четыре комнаты, кухня и коридор
прослушивались
24 часа в сутки, значит достаточно много людей сидело где-то с
наушниками, что
за нашими разговорами по телефону также следили специальные
“слухачи”, что какое-то
немалое число сотрудников вскрывало всю почту, поступавшую на наш
адрес,
копировало её, что-то отбирало, что-то заклеивало обратно в конверты
и
доставляло в наш почтовый ящик, что за нами постоянно ходили всюду
представители этой службы, что каждое посещение нас западными
корреспондентами
и дипломатами было под еще более пристальным контролем КГБ, что еще
немалое
число кагебистов отвечало за сбор всей информации и её анализ в
центральном и
районном офисах КГБ. Но все-таки цифра триста показалась мне
преувеличенной,
хотя я понимал, что Коротич был не маленькой и хорошо информированной
фигурой в
том государстве, которое мы оставляли, и что выдумки и преувеличения
вряд ли
были ему свойственны.
Мы прибыли в Вену 13 марта 1988
года. Нас
встретили представители еврейского агентства и поселили в большой
комнате, но
кроватей там не было, матрасы были постелены на пол. Нам полагалось
пробыть в
Вене то время, которое потребуется для получения въездных виз в США.
Примерно
через неделю мне сообщили из Парижа, что главный редактор журнала “Континент” Владимир
Емельянович Максимов
приглашает меня в Париж, где будут организованы мои лекции в ряде
мест. Всем
процессом организации лекций занималась редактор французской версии
“Континента” Галина Марковна
Аккерман.
Само приглашение было подписано министром по правам человека Франции
и пришло в
Вену дипломатической почтой. Но у жены, сына и меня вместо паспортов
были
только бумажки, что мы лишены советского гражданства, и никакого
другого
документа не было. Тогда в Австрийском министерстве внутренних дел в
короткий
срок нам были выправлены документы, удостоверявшие, что у нас есть
вид на
жительство Австрии. В краткий срок мы получили книжечки в форме
паспортов как
жители Австрии. Тем не менее во французском посольстве визу на
территорию
Франции выдали только мне, объяснив, что у французской стороны есть
опасения,
что мы всей семьей можем вздумать осесть в их стране незаконно.
Пришлось
поездом ехать только мне, прочитать несколько лекций в достаточно
важных
ведомствах и институтах и вернуться в Вену, откуда мы через несколько
дней
вылетели в США, прибыв в Нью-Йорк 28 апреля 1988
года.
Первого мая 1988 года мы прилетели
в столицу
штата Охайо Коламбус, где я с того же дня был зачислен в Университет
этого
штата на самую престижную позицию Distinguished University Professor,
но с
добавлением одного слова, которое снижало пафос титула. Словом этим
было
Visiting, то-есть приглашенный на время, а не постоянный
профессор.
Пребывание в Штатах стало с этой
минуты не
прозябанием в изгнании, а плодотворной жизнью. Поселили нас в
трехкомнатной
квартире с новой мебелью в Университетском городке, зарплата у меня
была такой,
которая в СССР не могла даже присниться. Нина начала осваивать новую
жизнь в
стране, так отличавшейся от нашей прежней родины. Через месяц я купил
подержанный, но первоклассный лимузин, сын начал учиться в том же
университете.
Вскоре в британском “Nature” – самом
уважаемом в мире научном журнале – вышла моя большая статья,
написанная еще в
Москве, “Новый взгляд на Лысенко”.
Примерно через месяц после приезда
в Коламбус
я спросил у профессора Филиппа Перлмана, заведующего кафедрой
молекулярной
генетики, к которой я был приписан, а могу ли я рассчитывать
избавиться от
приставки “Приглашенный” и стать постоянным профессором в их
университете,
то-есть получить то, что называется в Америке Tenure Professor Term.
Ответ,
признаюсь, меня обескуражил.
– Это будет вряд ли возможно, –
сказал Фил.
Надо выполнить три условия. Во-первых, вы должны показать, что вас
знают
влиятельные коллеги в Штатах. Во-вторых, надо начать читать
полнокровные курсы
лекций, а все курсы уже расписаны между существующими профессорами на
годы
вперед, и я не вижу механизма, который бы позволил кого-то сдвинуть с
их
лекционной программы, утвержденной для нашей кафедры. Я подумаю над
тем, можно
ли будет объявить ваш курс в летнее время, если вы подготовите
какой-то
небольшой курс, скажем лекций десять, по молекулярно-генетической
тематике, но
это все-таки будет не полноценный курс, нужный для получения tenure.
И, в-третьих,
надо, чтобы вы получили большой грант от NIH (Национальных Институтов
Здоровья)
или NSF (Национального Научного Фонда), а это длительный и нервный
процесс,
который и действующим постоянным профессорам часто оказывается не по
зубам.
Я загрустил и решил, что должен
хотя бы
начать приглашать тех, с кем взаимодействовал во время создания
своего
института в Москве и тех, с кем встречался в годы безработицы в
СССР.
Первым я пригласил посла Артура
Хартмана,
который согласился приехать, прочел лекцию в университете, выступил
перед
лидерами делового мира штата, встретился с губернатором штата и
президентом
университета. Он был первоклассным дипломатом и знал, как произвести
самое
яркое впечатление. Я на каждой вcтрече представлял Хартмана с его
женой Доной, поскольку
приглашал их в город, а в Штатах не принято, некультурно оттирать
реальных
организаторов любого события.
Затем в Коламбус прилетели из
Лондона Джон
Мэддокс и его жена, известный в мире беллетрист Брэнда Мэддокс, и это
тоже
стало событием для Коламбуса. На лекцию главного редактора
лондонского “Nature” Мэддокса пришло около
тысячи
человек, я рассказал перед лекцией о том, как физик Мэддокс стал
редактором
самого известного научного журнала, какие книги он написал, поделился
воспоминаниями о том, как мы с ним встречались многократно в
СССР.
На специальный семинар из Бостона
прилетел
один из корифеев молекулярной генетики, заведующий биологическим
Отделом
Массачусеттского технологического института (MIT) Александер Рич с женой. Затем по
моему
приглашению из Нью-Йоркского университета прилетел заведующий
кафедрой Чарлз
Кантор, который в том году приобрел всемирную известность тем, что
уговорил
министра энергетики США забрать у физиков большую часть средств со
строительства суперколлайдера в США и начать финансировать
грандиозный проект
“Геном человека”.
Мне также удалось уговорить
университетское
начальство организовать мини-симпозиум “Наука в СССР” и пригласить на
него
вице-президента АН СССР академика Виктора Ивановича Ильичева и
директора
Института белка АН СССР и члена Президиума АН СССР академика
Александра
Сергеевича Спирина. Этот мини-симпозиум стал заметным событием не
только в США,
но и в СССР, а потом я пригласил еще несколько докладчиков на
кафедральный
еженедельный семинар для аспирантов.
Выдающимся событием для Коламбуса
стало
приглашение и выступление в городе вдовы Нобелевского лауреата мира
академика
А. Д. Сахарова Елены Георгиевны Боннэр. Я организовывал всю переписку
президента университета с Боннэр, при её приезде зачем-то были
предприняты
особые меры безопасности (нас повсюду сопровождала представитель
полиции штата
в парадной выправке, неся сбоку оттопыривавшуюся кобуру с заряженным
пистолетом, я даже однажды в лифте, когда мы были только втроем,
спросил
полисвумен, “А пистолет-то у Вас заряжен?”, и она гордо подтвердила:
“А как
же”). Вообще для тех благодатных времен, когда в отличие от
сегодняшних дней
никто о терроризме даже и не заикался, это было необычно. Вокруг
Боннэр всё
время крутилось несколько влиятельных корреспондентов, фиксировавших
каждый её
шаг и публиковавших статьи об этом визите.
Также с лекцией в университет был
приглашен
известный эволюционист из Гарварда, вечно вещавший с экранов
американских
телевизоров, профессор Стив Джей Гулд, для лекции которого
университет рентовал
театр столицы штата на пару тысяч мест, забитые до отказа
слушателями. Мне
показалось, что президенту университета было интересно видеть, как
Стив увидел
меня на приеме в его честь, подошел, мы обнялись и заговорили. Стив
продемонстрировал, что он не только меня знает, а рассказал прилюдно,
как он
бывал у нас дома во время приезда в Москву и позже читал мои
публикации.
В общем первый из трех пунктов,
названных
Филом Перлманом, я начал выполнять. Потом в Штатах вышла моя толстая
книга
“Власть и наука”, правда, по-русски. Я тем не менее отправвил её с
письмом
президенту университета Дженнингсу и получил ответ, что это прекрасно
и что они
начинают думать о том, не предоставить ли мне пожизненную позицию
полного
профессора в обозримое время. Слова были ободряющими, но я понимал,
что эта
любезность в письме вовсе не означает, что вопрос реально может быть
решен
быстро.
Совершенно неожиданным для меня
оказалось
событие, коренным образом поменявшее настороженное отношение ко мне
коллег и
начальства. В последнюю неделю августа в университете должен был
начаться новый
семестр, и за день перед первой лекцией секретарь кафедры попросила
меня срочно
зайти к Перлману. Когда я появился перед светлые очи заведующего
кафедрой, тот
меня спросил без предисловий:
– Валерий, вы хотели читать
полноценный курс
лекций. Один из ведущих профессоров нашей кафедры неизлечимо заболел
и не может
читать основной курс молекулярной генетики для старшекурсников.
Хотите взять на
себя этот курс?
Я мог бы ответить, что для того,
чтобы стать
полным профессором я и мусор в ладошку сгребать из углов аудиторий
стал бы с
превеликим удовольствем, а уж курс лекций… Об этом только мечтать
можно. Но я
сказал кратко, что, конечно, хочу, и, помня его слова о летнем курсе,
задал
вопрос: “А когда надо приступить к чтению?”
– Завтра, - сказал
заведующий.
Я вышел от него потрясенный. Я
понимал, что
это второй из непременных трех пунктов для обеспечения полноценной
профессорской постоянной должности, а, значит, и жизни в Америке мне
и моей
семье, что это очередное чудо, но завтра… Я же совсем не
готов.
Мой кабинет был на том же этаже,
что и
Перлмана (отдельный кабинет на кафедре мне, хоть и временному, но
Distinguished
профессору, предоставили), зайдя в него, я позвонил Нине. Она тоже
растерялась
от представившейся возможности. В этот момент ко мне зашел
заместитель декана
биологического факультета Том Байерс, я начал рассказывать ему о
случившемся,
но он уже знал, что профессор кафедры, с
которым я бфл хорошо знаком, неизлечимо заболел и дал мне
совет:
– Садитесь за компьютер, напишите
перечень
того, что вы хотите сообщить на первой лекции, потом под каждым
пунктом коротко
перечислите факты, которые проиллюстрируют данный пункт плана, потом
вам надо
написать две- три страницы текста, отражающие план лекции и основные
термины,
кои вы хотите сообщать. У вас сильный чужеродный акцент, студенты
могут не
разобрать в вашей речи некоторые термины, а если у них перед глазами
будут ваши
три странички, то, глядя в них, они сразу поймут, о чем идет речь, и
всё
пройдет замечательно. В вашей группе будет около 50 студентов,
поэтому вечером
зайдите в канцелярскую комнату и размножьте на копировальной машине
эти три
странички в пятидесяти экземплярах. Вам ведь Перлман разрешил
копировать
сколько угодно страниц в день, у нас такого разрешения нет. И утром
раздадите в
начале лекции их всем студентам.
Студенты встретили мои лекции
хорошо. Когда в
конце семестра их попросили, как водится в Штатах, выставить мне
отметки за
чтение лекций, они мне дали самый высокий балл на кафедре. На
ближайшем после
этого заседании кафедры молекулярной генетики я заметил какими
благожелательными в мой адрес высказываниями стали обмениваться
професора
кафедры. Холодок отчуждения, явственно ощущавшийся в отношении
немолодого
пришельца из другого мира, улетучился. Один из лучших лекторов
кафедры даже
сказал мне: “Вэлэри! А я слышал, что студенты не бросали в Вас
сгнившие
помидоры. Вас наградили хорошими оценками. Поздравляю”.
Оставалось выполнить последний
пункт,
получить полномасштабный грант на исследования. Первоначально
небольшой грант
(тридацать тысяч долларов) мне выдал на год наш университет. Мне
выделили стол
в одной из лабораторий кафедры. Нина начала работать вместе со мной,
получая
пока небольшую зарплату. Но методы молекулярной генетики за годы
нашей
безработицы сильно изменились. Появилось много приборов, к которым мы
с женой
не знали с какого бока подойти. Я начал читать методички, но понял,
что мне
понадобится много времени, чтобы познакомиться с методами и освоить
новую
технику экспериментов. Я переговорил по телефону с Яшей Глузманом,
который
кончал биофак МГУ не так давно, стал в Штатах рукастым и процветающим
молекулярным генетиком,
руководившим
группой в Колд Спринг Харборской лаборатории, а потом с директором
этой
лаборатории Нобелевским лауреатом Джеймсом Уотсоном, знавшим немного
меня. Они
пригласили меня приехать к ним в Нью-Йорк, потренироваться на новых,
неизвестных приборах и получить навыки работы на них. Как объяснил
Джим Уотсон:
“Теорию вы знаете не хуже их, а техника сделала нашу работу легче, а
не
труднее, мои ребята вам всё покажут, потренируетесь недельку-другую и
всё
освоите”. Так оно и оказалось.
Вернувшись из Нью-Йорка, я
пригласил в
Коламбус профессора Московского физтеха Максима Давидовича
Франк-Каменецкого
(сына того выдающегося физика Давида Альбертовича Франк-Каменецкого,
который
был когда-то в Атомном институте рецензентом моей работы по максимуму
индуцированных большими дозами облучения мутаций). Мы с Максимом
подготовоили
проект гранта по исследованию тройных цепей ДНК, в лабораторию
приехал молодой
исследователь из Института молекулярной генетики АН СССР (так теперь
звали
бывший Радиобиологический отдел Института атомной энергии, где я
когда-то был в
аспирантуре). Пошли публикации в разных журналах, включая еще одну
статью в “Nature”. А через полгода с
небольшим наш
проект по изучению триплексов был одобрен Национальными институтами
здоровья,
меня как руководителя проекта известили, что я могу рассчитывать на
более чем
миллионный грант. Но позже в процесс вмешалось ЦРУ, в американских
газетах
появились статьи о том, что впервые в США огромный грант выдан
эмигранту из
СССР, а тот впервые предложил полноценную работу совместно с
советскими
коллегами. И в результате размер гранта слегка “похудел”.
В день, когда я услышал, что наш
проект
одобрен и что деньги на грант я как руководитель проекта получу, Фил
Перлман
торжественно объявил, что он запросил у президента университета дать
мне tenure
с завтрашнего дня и что президент уже подписал соответствующий
приказ. Я стал
полноценным профессором, причем эта должность могла сохраняться за
мной до
конца работы в этом университете.
Это было невероятно радостным
событием для
нас с Ниной. Должен признаться, что больше года, пока я числился
временным
профессором, и Нина, и я нервничали и ждали, не окажусь ли я второй
раз в жизни
безработным. Нина старалась держать тревожные мысли в себе, но я
замечал (не
выдавая ей мою озабоченность) внутреннюю тревогу моей любимой.
Все-таки я был
обязан обеспечить жизнь семьи без тревог и плохих предчувствий.
Теперь мы оба
были безмерно счастливы. Теньюр давал возможность не беспокоиться о
будущем до
пенсии, а затем до смерти.
Еще до получения позиции
постоянного
профессора, примерно через полгода жизни в Коламбусе, мы решились
купить наш
собственный дом в этом городе (сейчас я понимаю, что мы были слишком
оптимистичными и могли за это крупно поплатиться, если бы жизнь
сложилась
иначе). Мы искали дома вблизи университета, ездили по разным улочкам
и увидели
недалеко от одной из центральных магистралей табличку о продаже дома.
Довольно
большой газон перед ним понравился Нине. Улица была нелюдной и
свободной от
автомобилей. Дом стоял перпендикулярно к дороге и смотрел на нее
торцом, что
тоже Нину обрадовало. Часть, смотревшая на улицу, была заметно старше
более
дальней, двухэтажной и элегантной постройки, а за ней располагался
гараж на две
машины. Мы решили зайти и спросить хозяев о цене.
На наш звонок вышла невысокая
женщина, явно
не рожденная в Америке, назвала приемлемую для нас, даже не
ожидавшуюся цену, и
на мой вопрос о причине столь низкой стоимости пояснила, что в доме
нет
подвального этажа, и это сразу уменьшает его стоимость. Она
рассказала, что её
муж, вьетнамский архитектор, спроектировал новую двухэтажную часть,
примыкающую
к старой постройке. Но он получил работу в Калифорнии, семья уже там,
а она
должна срочно продать дом и тоже уехать туда. Мы начали оформлять
документы,
получили заем недостающих денег в банке и приобрели этот дом.
Новая часть была просто шикарной, в
то время
как старые комнаты требовали косметического ремонта, но к нашему сыну
Володе в
это время уже приехала его невеста Таня из Москвы, они расписались в
Америке,
теперь мы с Ниной могли занять спальню наверху новой части, дети
расположиться
в старой части и быть от нас слегка изолированными, что им и
требовалось.
Правда, скоро выяснилось, что не
всё в доме
было доведено строителями до ума, в нижнем туалете новой части дома
одна из
труб протекала, в кладовке стена была не заделана, и снег стал
сыпаться внутрь
дома, но тут нам пригодился опыт ремонтно-строительных работ,
приобретенный в
Москве. Мы поехали с Ниной в хозяйственные магазины и обнаружили, что
в них
есть всё, что составляло так называемый дефицит в Москве. Любые
доски, фанера,
строительные инструменты, разнообразные изоляционные материалы,
вообще все
нужные для ремонта и строительства детали были в наличии и достаточно
дешевы. Я
приступил к ремонтам, Нина смогла применить свое умение потрясающе
красиво
окрашивать стены и потолки. Дом засверкал как новенький.
Когда Артур Хартман вскоре приехал
в Коламбус
еще раз, он остановился у нас и в первый же вечер приехал на ужин
вместе с
президентом местного Хантингтон банка Франком Вобстом и дипломатом,
которого мы
хорошо знали еще с московских времен, Клаусом Шрамайером. Он работал
в
посольстве ФРГ, был когда-то культурным атташе ФРГ в СССР и бывал у
нас не раз
в гостях. Он приехал в Коламбус к этому президенту банка, поскольку
они с
детства были ближайшими друзьями (президент оказался эмигрантом из
Германии).
Мы расселись для ужина в столовой, располагавшейся между новой и
старой частью
дома, и в какой-то момент гости спросили у Хартмана, а где он спит?
Артур
картинно, как только он умел, показал рукой в сторону новой части и
произнес со
значением “О, в прекрасной спальне, там на втором этаже новой, такой
шикарной
пристройки к дому”. Гости с удовлетворением закивали
головами.
Следующий день был субботой,
Шрамайер еще раз
приехал к нам и показал себя настоящим немцем, по мнению которых
многое в
Штатах не дотягивало до высокого культурного уровня традиционной
Германии.
– Это надо же догадаться
расположить гараж
позади самого дома. Это значит, каждый раз, когда вам самим или
гостям надо
поставить машину в гараж, надо проезжать мимо всех окон и всего дома.
А ведь
гараж должен был бы располагаться ближе к дороге, а дом дальше
гаража, чтобы
вонь от автомобиля не била в открытые окна большую часть
года.
Через несколько минут последовала
новая
тирада:
– Нина, – попросил Клаус, – а Вы
можете
сварить настоящее кофе, а не эту коричневую бурду, которую американцы
готовят
из растворимого порошка и пьют эту гадость, причмокивая от
удовольствия.
Вскоре в Коламбус из Москвы приехал
с лекцией
академик Гарри Израилевич Абелев, работы которого были широко
известны
онкологам в Америке и выдвигались на Нобелевскую премию. Он тоже
вечерами бывал
у нас. Нина несколько раз устраивала приемы в честь гостей, приглашая
университетскую профессуру, когда кто-то посещал Коламбус.
Один вечер был особенно радостным.
К нам
прилетели из Лондона Джон и Бренда Мэддоксы (напомню, Джон был
главным
редактором журнала “Nature”) и Алекс
Рич из Бостона (заведовал биологическим отделом MIT). Мы позвали
пятнадцать
профессоров из университета с женами, и Нина устроила грандиозный пир
в их
честь, а я удосужился при попытке открыть очередную бутылку
шампанского
выстрелить пробкой прямо себе в глаз, который сразу же закрылся
кровавым
отеком. Один из гостей, профессор-патолог Ролф Барт повез меня на
своей машине
срочно в университетскую клинику, но там быстро определили, что
отекла разбитая
ткань под глазом, а глаз остался невредимым, и мы вернулись домой.
Дело было в декабре, американская
погода была
прекрасной, теплой, но поздно вечером неожиданно повалил плотный
снег,
закрутилась пурга. Максим Франк-Каменецкий, который тогда жил у нас,
сел вместо
меня за руль нашей машины. Я остался дома с моим перевязанным глазом,
а Нина и
Макс повезли Джона и Бренду в гостиницу. На обратном пути машина
вдруг
заглохла, ничего не было видно из-за сильнейшего снега, и они
намучились, пока
Максу удалось снова завести автомобиль.
Другой приезжий гость, Алекс Рич,
вызвал
такси, чтобы возвращаться самолетом в Бостон. Они поехали в аэропорт,
но из-за
пурги таксист потерял дорогу, они проплутали долго, Алекс думал, что
он опоздал
на рейс, но самолет из-за непогоды задержался с отлетом. Так что эта
ночка
оказалась неимоверно плохой. А в университете долго вспоминали
события той ночи
и повторяли “Вот уж русские погуляли, так
погуляли”.
Хотя я получил постоянную
профессорскую
должность, Нине жизнь в Коламбусе казалась оторванной от столичных
стандартов,
а мы все-таки привыкли к несколько иным условиям. Да и плоская как
стол
местность штата Охайо ей была не по сердцу. Её уральская душа
нуждалась в
чем-то возвышенно горном, неровным, с перепадами высот.
В этот момент я получил приглашение
прочесть
лекцию в Вашингтоне, мы с Ниной поехали туда, встретились с
некоторыми нашими
старыми друзьями, и они подсказали, что сейчас в сравнительно новом,
быстро
развивающемся университете в пригороде столицы набирают кадры
профессоров,
поскольку этот университет растет как на дрожжах. Мне сказали, что в
нем уже
работает на очень престижной позиции так называемого именного
професора
известный русский писатель Аксенов, и у него можно получить
информацию о
вакансиях. Меня снабдили его домашним телефоном, и Василий Павлович
оказался
исключительно благожелательным, попросил прислать ему срочно мое
жизнеописание
(Curriculum Vitae по местному), что я вскоре
сделал.
Кстати сказать, штат Вирджиния, в
котором
университет располагался, находился в предгорьях Аппалач, и местность
вокруг
университета был именно такой, о которой Нина мечтала. Дороги могли
взмывать
кверху, а потом довольно круто снижаться, ровными были только
центральные
магистрали, а узенькие улочки могли причудливо извиваться и часто
напоминали
уральские дорожки. Нине такая местность пришлась по сердцу, хотя мне
больше
нравились прямые и ровные охайские просторы, по которым мне – не
очень
продвинутому водителю – было легче водить
машину.
Будучи в Вашингтоне, я также
позвонил
бывавшему у нас в Москве заместителю Госсекретаря США Ричарду
Шифтеру, и мы
договорились о встрече на следующий день у него в офисе. Впервые я
попал в это
министерство иностранных дел великой страны. Мы очень дружелюбно
поговорили при
встрече, Шифтер расспросил меня о работе, порадовался, что всё
складывется у
нас вполне прилично, а я спросил его, что мне делать: перебираться из
Коламбуса
ближе к Вашингтону, или оставаться там.
– А я во всех таких случаях
спрашиваю свою
жену Лило, что делать. Так что спросите Нину. Что она скажет, то и
нужно
выполнить, – ответил дипломат Шифтер.
Аксенов представил мое CV
начальству в
университете и после недолгого обсуждения меня пригласили приехать в
университет, носящий имя одного из отцов Американской демократии,
инициатора
поправок о правах человека к конституции США –
Джорджа Мэйсона. Мне предстояло встретиться с провостом
университета
(человеком, отвечающим за всю учебную, административную и финансовую
деятельность университета, первым после президента руководителем в
университете), с самим президентом, поговорить с именными
профессорами (теми,
кто носил в этом университете перед словом профессор приставку
Clarence
Robinson Pofessor, означавшую, что Кларенс Робинсон оставил свое
наследство
университету, и теперь там держат на особой позиции группу
профессоров, носящих
его имя).
Я прилетел в Вашингтон, добрался до
гостиницы
в пригороде столицы – городе Фэйрфаксе, провел там ночь, а в 7 утра
за мной
заехал вице-президент университета, мы отправились в кампус, где
состоялась
примерно часовая беседа с провостом, потом получасовая беседа с
президентом
университета, потом с директором Иностранного института университета,
моя
двухчасовая лекция для студентов третьего курса по молекулярной
генетике,
формальная встреча за обедом с Робинсон-профессорами, которые
помучили меня
своими вопросами (среди них был такой: “Если вдруг вам станет
известно, что
один из студентов в вашем лекционном курсе откровенно вас не любит,
что вы
будете делать?”). Во второй половине дня я еще раз выступил перед
Робинсон-профессорами с часовой лекцией о моих научных работах. Весь
этот
марафон (естественно, мои нервы были напряжены до предела, и я
зверски в тот
день устал) закончился около 6 вечера в большом холле в офисе
Робинсон-профессоров, где обладатели этой приставки к их должности
расселись по
диванам и главным образом шутили. Помню, что Аксенов (чей английский
был
превосходен) рассказал своим коллегам анекдот, как Никита Хрущев
решил
втереться в компанию Ленина и Сталина в мавзолее на Красной
площади:
– В мавзолей как-то вечером заходит
Никита
Хрущев с зажатыми под рукой подушкой и одеялом и просит Ленина и
Сталина
разрешить ему поселиться где-нибудь в уголке. Ленин покосился на
него, помялся
и как-то неуверенно говорит: “Ну, если тебе негде жить, ложись, куда
же
деваться”. А Сталин приподнялся в своем саркофаге и строго говорит
Ленину: “Не
потакайте ему, Владимир Ильич.” Потом поворачивается к Хрущеву и
добавляет: “А
ты, Никита, уходи отсюда. Тут не общежитие”.
Все Робинсоны посмеялись, хотя я не
понял,
намекал ли Аксенов на то, что они в моем случае исполняли роли Ленина
и
Сталина, а я выгнанного с позором Хрущева, но в этот момент зашла
помощница
президента университета и объявила, что вопрос о моем приеме на
работу в
качестве еще одного Робинсон-профессора решен положительно и что я
получу
формальное одобрение Совета университета в ближайщее время. Василий
Павлович на
своей машине повез меня на ужин к себе домой. С этого дня мы
подружились с ним
и дружили больше двадцати лет, пока он не ушел на пенсию и не уехал
во Францию.
Поскольку у нас уже был опыт
приобретения
домов в Коламбусе, первое, что мы решили сделать в Фэйрфаксе – купить
лом.
Хартман посоветовал нам нанять не одного, а двух риэлторов, которые
бы искали
продающиеся дома и показывали их нам для
сравнения.
–А разве это законно нанимать двух,
а не
одного агента, –спросил я.
– А никакого закона на этот счет
нет. Скажите
каждому из риэлторов, что у вас есть еще один, и всё. Зато у вас
будет с Ниной,
что сравнивать.
Так мы и поступили, и вскоре
приобрели дом в
прекрасной спокойной части Фэйрфакса, носящей название “Город Октон”.
Он
располагался в самой центральной части Фэйрфакса, города, который на
наших
глазах рос неимоверно быстро и в настоящее время имеет почти полтора
миллиона
жителей.
От дома до университета было
близко, мне
выделили большое помещение для лаборатории, Нина была в нее зачислена
профессором-исследоваиелем, у меня был отдельный офис по соседству с
Аксеновским, появилась оплачиваемая университетом помощница в роли
секретаря,
был отдельный от зарплаты счет на поездки и приобретение приборов для
офиса,
солидный пенсионный план, средства на медицинское обслуживание
семьи и еще много разных приятных для
жизни услуг.
На деньги из гранта мы приобрели
нужное
оборудование для лаборатории,
пригласили
в нее нескольких сотрудников, я приступил к чтению курса лекций для
студентов.
В печати вскоре появились наши статьи по исследованию ДНКовых
триплексов.
Нашлось время и для продолжения моих исторических исследовааний и
вскоре несколько
книг по анализу развития биологии пошли в печать. Словом, жизнь пошла
радостная, наполненная приятными событиями, встречами с коллегами и
друзьями.
Нина обихаживала наш дом в свободное от работы время. Мы часто
получали
приглашения приехать в гости то к Хартманам, то к Шифтерам, то к
другим
знакомым нам людям.
Осенью 1991 года, например,
позвонила Лило
Шифтер, жена заместителя Госекретаря США и пригласила нас приехать к
ним
вечером на встречу с председателем КГБ СССР Вадимом Бакатиным. Когда
мы с Ниной
приехали, Вадим Викторович представил нам своего сопровождающего,
бывшего
генерала КГБ Олега Калугина, сказав странную
фразу:
– Я английского не знаю, он
переводит
сказанное, но я заметил, что он говорит нередко не то, что я
произносил.
По окончании трехчасовой встречи мы
вышли из
дома Шифтеров одновременно с Бакатиным, и я спросил его, могу ли расчитывать, если приеду в Москву,
получить
разрешение ознакомиться с моим делом в его ведомстве. Ответ меня
изумил. Вадим
Викторович сказал, что перед приездом в США он спросил у Шифтера
(приглашавшего
Бакатина в Штаты), с кем ему придется встречаться. Шифтер среди
других назвал и
нашу с Ниной фамилию.
– Я перед приездом запросил Ваше
дело и
просмотрел его. Я не дам разрешения Вам ознакомиться с ним. Вы можете
прочесть
в нем доносы многих Ваших друзей, доносы злобные и вредные. Вам не
нужно этого
знать. Живите спокойно.
Через пару месяцев я получил от
Бакатина
открытку, в которой тот благодарил меня за интересную встречу и
разговоры в
доме Шифтеров.
К нам приежали гости из России,
которые или
навещали нас вечерами или же останавливались у нас, как в гостинице.
Роальд
Зиннурович Сагдеев, академик и бывший директор Института космических
исследований АН СССР, будучи однажды в Москве, даже написал в
российском
журнале “Природа”, что
дружит с нами
и что наш дом превратился в гостиницу для приезжающих в Вашингтон
советских
ученых. У нас действительно останавливались многие ученые из СССР, а
потом из
России, члены правительства и парламента[4].
Один из
них, Алексей Владимирович Яблоков, всегда предпочитал жить у нас, а
не в
гостиницах, замечал изменения в доме и вечно спрашивал, переступая
порог: “Ну,
показывайте, что еще вы перестроили и улучшили”.
Неизменно самыми дорогими гостями
были наши
ближайшие друзья из Новосибирска академик Валентин Викторович Власов
и его жена
Инна Евгеньевна, а также наш многолетний друг член-корреспондент АН
СССР Л. И.
Корочкин, проработавший несколько месяцев в моей лабораnории.
Особое место среди друзей, часто у
нас
бывавших, несомненно занимал Василий Павлович Аксенов с семьей и его
гости,
которых он иногда оставлял нам на выходные – З. Е. Гердт или А. Г.
Найман.
Бывали у нас и американцы – Джордж Сорос, директор Библиотеки
Конгресса США
Джим Биллингтон, ведущий американский генетик Джон Дрейк с женой, министры и
заместители
министров США Пол Волфовиц, Лио Даффи, Ричард Шифтер с женой, многие
сенаторы и
конгрессмены.
Всех этих людей привечала Нина,
всех кормила,
старалась держаться в стороне, но все присутствовавшие понимали её
главенствующую роль в доме и в нашей жизни. В целом мы жили
счастливо, дом был
открыт для друзей, атмосфера в нем была радушной и не просто
доброжелательной,
а исключительно радостной.
Надо еще рассказать о том, что мы
много в
годы американской жизни поездили по свету. В средней школе Нина
любила
географию, но понимала, что её интерес останется чисто теоретическим
и что
никогда она не сможет повидать мир и посетить разные континенты. Она
не раз
делилась со мной и в Москве, и вскоре после приезда в Штаты этими по
сути печальными
мыслями. Поэтому, когда мы оказались не просто на свободе, а обрели
достаточно
твердую почву под ногами, я решил, что всеми силами постараюсь
показать своей
любимой весь мир. При первом же приглашении приехать в Израиль на
Израильско
–Советский симпозиум по биомолекулярным структурам в декабре 1989
года я
ответил согласием. У нас еще не было паспортов, а только беленькая
книжечка
“перемещенных лиц”, но я спросил знакомых в Госдепартаменте, могу ли
я покинуть
США и вернуться назад с этими “матрикулами”, и получил положительный
ответ.
Эта первая воездка оказала на Нину
и меня
огромное впечатление. Мы оплатили также экскурсию по Израилю и
смогли увидеть
всю небольшую, но исключительную страну. Через непродолжительное
время мы
отправились в Швейцарию с докладом о структуре ДНК на Конгроесс по
противовоспалительным заболеваниям, куда меня пригласили
председательствовать
на одной из секций. Я ответил
согласием
и послал тезисы нашего с Ниной доклада на требуемую тему. В
последующие годы,
когда меня приглашали на международные конгрессы, конференции и
симпозиумы, я
отправлял устроителям абстракты своих предполагаемых выступлений
(часто в
соавторстве с Ниной). Так мы съездили на Биохимический конгресс в
Израиль и
оттуда в Египет, Генетические конгрессы в Канаде, Австралии и
Берлине и многие
другие научные митинги во всех частях света. Открытием для нас стала
поездка со
студентами Джордж Мэйсенского университета в страны Карибского моря.
Поездка
был частью программы изучения некоторых предметов и была
осуществлена на
океанском лайнере в весенние каникулы. Несколько профессоров из
нашего
университета, включая нас с Ниной, примкнули к этой группе и вдруг
мы
познакомились с необычайно хорошо устроенными порядками на океанских
многопалубных кораблях, превосходной пищей, каждодневными концертами
и лекциями
в корабельных театрах, с прекрасно устроенными для пассажиров
кораблей экскурсиями
по разным странам и стали завсегдатаями корабельных путешествий. В
дальнейшем
мы почти каждый год заказывали себе в летнее каникулярное время
билеты в круизы
по всем оканам мира и посетили самые удаленные уголки земного шара[5].
Нина
была счастлива бороздить океаны на огромных кораблях, смотреть с
палубы или с
балкона наших кают вдаль на удивительные закаты, наблюдать за
спинами плывущих
невдалеке китов и дельфинов или шагать по берегу, заполненному
огромным числом
пингвинов, иногда идущих в шаге от тебя и недовольно бурчащих что-то
на ходу.
Важнейшую роль Нина играла как
выдумщица
всевозможных перестроек и достроек в нашем доме и изменений в нашей
судьбе.
Она была архитектором нашей жизни
в прямом и
переносном смысле. Я уже писал раньше, как она придумала, что мы
должны уехать
из СССР, когда на меня посыпались напасти, организованные людьми в
академичяеском мире, настрочившими доносы о нас в КГБ. Она была моим
советчиком, когда возникла идея перебраться из Коламбуса в Вашингтон
в 1990
году. Она была главным заводилой в бесконечных ремонтах и
перестройках нашего
дома. У нее был несомненный архитектурный талант, и по её проектам
нам многое
удалось улучшить – и в доме и на двух прилегающих к дому участках
(перед домом
и позади его, вокруг плавательного бассейна).
Началось с того, что она объявила
мне вскоре
после покупки дома в пригороде Вашингтона, что в гостиной комнате,
куда все
попадали после входа в дом, окно открывает вид на соседний дом и
складывается
сразу впечатление, что мы зажаты между достаточно близкими домами.
Она
придумала, что это окно должно быть заделано, здесь должен быть в
будущем
встроен камин, а с обоих боков заделанного места должны быть врезаны
два окна.
Тогда в них будут видны только деревья, всё облагородится и придаст
окружающему
пространству глубину, в результате появится для обзора радостная для
глаз
панорама зелени.
Потом она решила, что нужно убрать
на первом
этаже затертый карпет (ковровое покрытие – для тех, кто не знает это
английское
слово) и вместо него следует положить паркет. Я выполнил это
пожелание,
исхитрился использовать паркетные планки с боков пола и искусно
сделанные
клееные деревянные квадратные пластины в остальной части пола, и сам
всё
смастерил. Выполненное полностью подтвердило правоту Ниной
выдумки.
Затем она решила, что мы с ней
должны
разломать огромную кладовку на втором этаже, в которой прежний
жилец, адмирал
из Лас-Вегасского ядерного центра, развешивал на длиннющей палке
свои мундиры.
По её словам, надо было сократить эту кладовку в четыре раза по
площади, а
освободившееся пространство присоединить к малюсенькой спальне на
этом этаже.
Мы сломали стенку между прежней
кладовкой и
этой спальней, объединили их в одну комнату, и получился мой большой
кабинет.
Но света в нем не хватало. И тогда моя мудрая жена придумала, что я
должен
пропилить в потолке довольно длинное прямоугольное отверстие,
сделать дыру
поменьше в крыше и установить так называемый sky light (дословный
перевод небесный свет) в этой
комнате. Мы с
Ниной проделали всё задуманное. Я купил в строительном магазине
нужную раму с
окном для крыши, вставил её в нужное место, оформил боковые стенки
этой прорези
в потолке и крыше, пригласил эксперта из местной администрации, тот
проверил,
что все сделано качественно. Теперь в комнату проникал свет сверху,
под
скай-лайтом мы поставили мой письменный стол. А затем Нина решила,
что в стенке
позади стола надо сделать дополнительные прорези для двух узких
высоких окон,
которые мы обнаружили в хозяйственном магазине и купили. В
образовавшемся
кабинете я положил вместо затертого коврового покрытия красивый
дубовый паркет.
Комната приобрела качественный вид.
Следующим Нининым проектом стала
пристройка к
дому каменного крыльца вместо деревянного помоста, позеленевшего от
плесени и
неказистого. В доме у Аксеновых в то время заканчивали работу два
умельца,
равнявших кривоватые стены в их главной комнате, мы пригласили их к
нам. Эти
два молодца разломали деревянную платформу перед домом, передвинули
внешнюю
стену из фойе дома ближе к внешней стене дома (фойе стало просторным
и
красивым), выстроили каменное крыльцо, установили по бокам его
чугунные кованые
ограждения, над крыльцом построили большой балкон, в который теперь
можно было
попасть из моего нового кабинета.
Передняя сторона дома изначально
была ровной,
плоской, и это по мнению Нины придавало дому невыразительный, просто
унылый
вид. Было бы лучше, говорила она, если бы к части дома, примыкающей
к гаражу,
пристроить маленькую комнату, достаточную по размеру для установки в
ней
стиральной машины и сушилки выстиранного белья. До этого обе машины
были
втиснуты в узенькое пространство коридора, куда открывалась дверь из
гаража.
Строители поняли её замысел и пристроили к кирпичной стенке дома
небольшую
дополнительную комнату. Дверь в нее была вставлена в прорубленное
отверстие в
прежней кирпичной стене. Эта дверь теперь выходила в прежний узкий
коридорчик.
Но, когда мы перенесли стиральную машину и сушилку в новую
пристройку,
коридорчик стал вдвое просторней, вид облагородился и при входе в
дом из гаража
вам не бросались в глаза обе машины.
Благодаря этому сооружению
передняя стенка
гаража теперь встала вровень с пристройкой, а вся передняя плоскость
дома перестала
быть плоской. В боковых стенках пристройки были вставлены три
красивых окна, в
саму пристройку я провел водопроводную воду, снабдив стиральную
машину
источником воды, установил там маленькую раковину, на потолок
укрепили яркий
светильник.
В результате внешний вид дома
разительно
изменился к лучшему, а внутри дома стало просторнее, да и
функционально это
решение было правильным. К тому же всегда при включении стиральной
машины и
сушилки их гул разносился по всему дому, а теперь прачечная была
отделена
прежней звуконепроницаемой кирпичной стеной, дверь в нее была
вмонтирована
массивная, плотно закрывающаяся, и надоедливые звуки работающих
приборов стали
не слышны внутри жилых комнат.
Дополнительно Нина решила, что
сторона дома, к
которой пристроили крыльцо с балконом, должна быть вся обрамлена
кирпичом
(раньше лишь центральная часть вокруг входной двери была обложена
традиционным
для этих мест красным кирпичом). Внешний вид стороны дома, глядящей
на улицу, в
целом преобразился настолько, что к нам приходили соседи с нашей и
соседней
улиц и спрашивали, можем ли мы дать телефон архитектора,
спроектировавшего
такой замечательный передний вид дома.
Этим же двум умельцам Нина дала
новое
задание: пристроить два балкона на верхнем этаже в противоположной
стороне
дома, смотрящей на выстроенный нами на этом участке плавательный
бассейн. Они
играюче это сделали, и дом преобразился и с задней
стороны.
Затем она придумала сделать еще
один камин –
газовый в главной гостиной на первом этаже, той, где я заложил пол
паркетом.
Мы также отциклевали старый черный
паркет в
соседней комнате, где еще со старых времен существовал дровяной
камин. Там же
во внешней стене дома было неказистое маленькое окно. Нина
предложила купить
огромное окно во всю стену, выпилить почти всю стену и вставить
новое огромное
и великолепное окно. Это тоже было сделано.
А потом на верхнем этаже по
Нининому проекту
над гаражом была убрана крыша, в образовавшемся пространстве были
созданы еще
одна спальня, новая огромная ванная комната с отдельным душем,
отдельным
джакузи, двумя раковинами для нашего умывания и еще одна комната с
небольшим
окном, где мы устроили вешалки и полки для наших носильных вещей.
Над всеми
этими комнатами крыша дома была приподнята на почти три метра.
Внешне наш дом
окончательно и неузнаваемо изменился к
лучшему.
Последним крупным нововведением
было
обустройство нижнего (полуподвального) этажа. Прежние хозяева
превратили
довольно большое пространство в одной половине этого этажа в
огромную кладовку.
По всем четырем стенам стояли ободранные невысокие шкафы, в них
запихивали
всякую рухлядь, на сами шкафы ставили ненужные вещички, которые
выбрасывать
было жалко, старые лампы и всё прочее, а потом наш сын Володя привез
из
Коламбуса и из Филадельфии, когда он закончил там зубоврачебный
факультет
Пенсильванского университета, много десятков толстенных тетрадей с
записями его
лекций и практикумов. В этом хламовнике было полутемно, пыльно и
душно. Нина
решила покончить с этим безобразием. Весь скарб, рухлядь и ненужные
вещи были
выброшены, заказаны огромные (от потолка до пола) зеркала на одну,
самую
большую стену, вызваны строители, которые очистили пол, установили
новый
потолок, отделили стенами пространство для еще одной кладовки и для
моей
механической мастерской, где бы я мог заниматься поделками. Были
созданы также
еще одна небольшая ванна с туалетом и раковиной и маленькая комната
для
кондиционера и большого кипятильника для потребляемой нами воды. Мы
выбрали с
Ниной красивые светильники и попросили врезать в зеркальной стене
отверстия для
проводов и для присоединения этих светильников.
К противоположной стене я
присоединил
огромный стеллаж для книг, которые были сложены стопками в разных
комнатах. В
него вошло около 6 тысяч томов художественной литературы, собраний
сочинений и
научных изданий по генетике, биофизике, молекулярной биологии,
философии и
истории науки, а также биографий ученых. Теперь эта библиотека
отражалась в
противоположной зеркальной стене, и каждому входящему казалось, что
всё книжное
богатсво расположено где-то вдалеке. Зрительно впечатление от этого
было
замечательным. В целом получился огромный зал с красивой дверью в
сад.
В новом просторном зале наши
внучки и внук
стали носиться, заниматься гимнастикой и танцевать. Зеркальная стена
создавала
впечатление огромности пространства, и приходившие соседи дивились
этой Нининой
выдумке и хвалили её за такое существенное преобразование этой части
дома.
А кусок земли позади дома,
примыкавший к
двери из нового зала, мы попросили строителей залить бетоном.
Получилась бетонная
довольно большая и красивая площадка, на которой мы планировали
поставить стол
для настольного тенниса, а сбоку установили резной чугунный столик с
двумя
креслами.
Были у Нины и еще новые
архитектурные
придумки, но неожиданная неизлечимая форма рака скосила её, унеся
все
архитектурные планы моей удивительной жены.
Помимо описанных здесь крупных
преобразований
она придумала еще много мелких, но важных для жизни мелочей. На
каждом шагу мне
в глаза бросаются одна или другая деталь, созданная ею.
К тому же в поездках, на
нескольких
аукционах, проводившихся в Вашингтоне, а также на так называемых
гигантских
распродажах, проводившихся ежегодно около Вашингтона, мы покупали
понравившиеся
нам картины, статуэтки и вазы. Выбирала их Нина, и её художественный
вкус во
всем был безупречен. Поэтому в доме на всех уровнях на стенах
появились
картины, офорты, на лестнице огромный гобелен.
Плюс к этому она как выходец из
другого (не
американского) культурного мира не могла вынести отсутствие люстр на
потолках
во всех комнатах. Стоявшие в углах торшеры (привычные американскому
глазу) не
давали нужного освещения, заставляли размещать около них кресла или
диванчики.
Это Нине не нравилось. Поэтому, когда в году 1991-м президент Чехии
Вацлав
Гавел решил учредить в Праге Европейский Культурный Клуб, я принял
его
приглашение, присланное мне в университет, и мы с Ниной отправились
в столицу
Чехии. Туда действительно на сами заседания учредителей клуба были
собраны
многие видные писатели, артисты, журналисты и ученые. Однако сначала
небольшая
группа (шесть человек приезжих, включая Д. А. Гранина и А. И.
Приставкина из
России, меня как представителя США и нескольких чешских
интеллектуалов) провела
неделю за выработкой программы форума и обсуждением возможных
направлений
деятельности нового центра. Участникам этой инициативной группы по
распоряжению
Гавела была выдана денежная премия. Нина, пока мы заседали, увидела
в магазине
в центре Праги прекрасную бронзовую люстру с хрустальными
подвесками, стоившую
точно столько, сколько нам вручили от имени Президента страны. С
Толей и
Мариной Приставкиными мы пошли в этот магазин и купили по такой
люстре им и
нам. Мы повесили её в парадной столовой, стены украсили купленными в
круизах и
на аукционах картинами.
Позже мне пришлось во всех
комнатах нашего
дома протаскивать под полами провода, чтобы подсоединить
покупавшиеся в разное
время люстры. В результате в каждой комнате дома, включая кухню,
появились
люстры, обеспечившие нормальное освещение всех пространств. Комнаты
разительно
преобразились.
Разумеется, за двадцать семь лет,
которые мы
прожили с Ниной в этом нашем доме, почти вся мебель была заменена на
более
удобную и более красивую. Появился порядок, уют, а Нина не раз
напоминала мне:
“Все приходившие к нам и в России, и здесь всегда говорили: “Как у
вас уютно,
как всё на месте – и эстетически, и функционально”. Весь этот
эстетический
феномен создала она, вся функциональность была производным её
раздумий над тем,
как и что надо улучшить, перестроить и приспособить к нашим
нуждам.
К нам в гости из Москвы как-то
приехала
единственная супружеская пара, в которой и жена и муж заслужили
присвоение им
звания Соросовский Профессор (у обоих – и у Ольги Николаевны
Кулаевой и у её
мужа Игоря Степановича - были весомые научные достижения, высокий
индекс
цитирования, студенты дали им прекрасные оценки в ходе опросов
качества их
лекций). Они с интересом сначала осмотрели картины на стенах дома и
всякие
украшения, потом сели обедать и вдруг Ольга Николаевна спросила нас
с Ниной:
“Ну и как вам живется в музее?” Мы посмеялись над вопросом, но я
запомнил его.
Конечно, я описал только крупные
Нинины
проекты, а масса мелочей в доме также появилось благодаря её
находчивости и
сообразительности. Сейчас, когда я остался один в этом большом доме,
я на
каждом шагу сталкиваюсь с мелочами, придуманными Ниной, вижу вещи,
купленные по
её совету, вспоминаю детали покупок, поездок с ней по всему
миру.
А когда гляжу в окна дома, любуюсь
посаженными её руками цветы, кусты и деревья. Она отдавала саду и
растительности вокруг много времени. Кроме нескольких высоких
деревьев в саду,
росшх и до нас, всё остальное она посадила и вырастила сама. Год от
года сад
улучшался и хорошел, она следила за тем, чтобы все кусты, розы,
кустарники во
время подкармливать нужными только этим розам и кустикам
удобрительными
смесями.
В парках, окружающих нашу и три
соседние
улицы, с древних времен живут лоси, зайцы и лисы. Днем на деревьях и
кустах
садятся мириады птиц, по ночам около дома ухают совы, над всеми
нашими
участками часто летят с криками стаи диких гусей. Край здесь,
конечно,
благодатный и красивый. Но лосям, например, надо кормиться, они
обегают гуськом
(иногда четверо-пятеро, а
иногда до
десятка) все участки на наших улицах и кормятся, объедая
растительность. Нинины
кустики, особенно цветущие розы, нравятся им очень. Поэтому
расстройствам Нины,
что опять у нее в её благодатном саду что-то оказалось сожранном
противными
красавцами лосями и их потомством, не было конца. Ей приходилось
сажать заново
что-то, но спустя один или два года, новые источники пищи для лосей
были
употреблены ими. Наш сын часто говорил: “Мам, ты сажай больше
цветов. Это же
такой вкусный салат для наших лосей. Корми их, а то кто это будет
делать?”
Всю прожитую нами вместе жизнь,
все эти
пятьдесят пять лет счастья Нина заботилась обо мне. Она выполняла
всю работу по
дому, стряпала, убирала дом, стирала белье, ухаживала за садом. Ни
разу за все
годы нашей жизни не было случая, чтобы перед уходом на работу я не
нашел на
вешалке чистой сорочки, она баловала меня своими подарками –
покупала галстуки
разных тонов и расцветок, считала, что перед началом каждого
учебного года в
университете профессору полагается надевать новый костюм, и мы ехали
в
найденный ею неблизко от нас магазин, где можно было купить
прекрасный костюм за
половину или даже четверть цены по сравнению с таким же костюмом в
фирменном
магазине. У меня всегда была купленная ею новая обувь, хорошие
портфели, все
нужные мне принадлежности и приборы.
Она не просто знала мои
пристрастия в еде, но
предугадывала желания и была непревзойденным кулинаром. По этой
части она, как
я считаю, превосходила всех наших знакомых, и я помню, как Майя
Аксенова
советовалась постоянно с Ниной о рецептах приготовления чего-то
такого, что
Василий Павлович попробовал у нас и потом просил Майю приготовить то
же самое
блюдо у них дома, или как Сережа Алексеев (сын Людмилы Михайловны
Алексеевой, с
которой мы подружились в Америке) всегда поедал в большом количестве
Нинины
котлеты и приговаривал: “Ну до чего вкусны! У нас таких никогда не
бывает”.
Нина пристрастилась в последние
десять лет
американской жизни разгадывать судоки. Сначала она покупала в
книжных магазинах
книжечки с судоками и быстро их расчекрыживала, но потом нашла иной
путь
получения табличек с судоками. Каждый день их стали публиковать с
начала 1990-х
годов крупнейшие американские газеты, и Нина выискивала в
приходившей нам
каждый утро домой газете “Вашингтон пост”
новую табличку с этой головоломкой, вырезала её из страницы, перед
сном
заходила ко мне в кабинет, увеличивала на копировальной машинке
табличку, чтобы
она занимала весь лист бумаги (так было удобнее рассматривать цифры
и писать
наверху каждого квадратика нужную комбинацию), ложилась в кровать в
её спальне,
потушив верхнюю люстру и оставив горящей лампу на прикроватной
тумбочке, и
разгадывала очередной “рекбус” перед тем, как заснуть. Она хорошо напрактиковалась в
отгадывании
этих заданий, предпочитала задачки максимальной – пятой категории
сложности – и
мило ворчала, когда обнаруживала в газете слабенькие задания, второй или третьей категории.
Наборы с
табличками судок мы теперь брали с собой во все поездки, и на
самолетах или в
каютах кораблей, если мы уезжали в каникулы путешествовать по свету,
она решала
эти замысловатые головоломки. Комбинаторика стала важной
составляющей её
мыслительной деятельности.
Надо сказать еще об одной важной
составляющей
её жизни. Она всемерно радовалась появлнию внучек и внуков у наших
детей, и
поскольку семья сына Володи жила неподалеку от нас, в десяти минутах
на машине,
она ездила к ним в дом часто, каждую неделю или чаще. При посещениях
продуктовых магазинов она покупала им сладости или фрукты,
повторяла, что они
любят их и отправлялась одна или в моем сопровождении в дом к Володе
и его жене
Тане, ставшей нам очень близкой, и выкладывала гостинцы у них в
доме. Она
просила Таню заказывать на её долю фотографии молодого поколения
Сойферов в
школах, и весь наш дом, все шкафы, книжные полки, столы, полочки,
телевизоры
были уставлены рамками разного размера с фотографиями внучек и
внуков, главный
холодильник на кухне был уклеен их личиками с самого юного возраста
до уже
вполне зрелого. Таких рамок и рамочек стоит в доме несколько
десятков на всех
атажах и почти во всех комнатах.
Особое внимание Нина, конечно,
обращала на
младшего внука Мирона. Нина вспоминала, что когда она была
маленькой, она часто
была свидетельницей того, как её папа и брат соревновались друг с
другом в
шахматы. Её тоже научили играть, и она отдавалась этому занятию
вполне
серьезно. Когда Мирону исполнилось года три или четыре, бабушка
стала учить
внука игре в шахматы, и Мироша просился с мамой в дом к бабушке
главным образом
для того, чтобы сразиться с ней в шахматы. Он очень переживал, если
проигрывал,
но бабушка часто поддавалась ему и тогда пределов радости и силе
воплей
восторга не было конца.
В Москве у нас было неплохое
немецкое
пианино, купленное на деньги, присланные Нине её папой в подарок.
Она пыталась
учить обоих наших детей музыке, мы отдавали их в музыкальные классы,
но оба
наших дитяти к музыке не просто относились без большого интереса, но
откровенно
тяготились такими уроками. Из занятий ничего хорошего не вышло, хотя
Марина
училась года три или четыре, Володя меньше, но потом настали дни,
когда нас
обоих уволили с работы, и денег на музыкальные занятия детей уже не
было.
После переезда в Америку вначале у
нас даже
мысли не возникало приобретать инструмент, но когда мы переместились
в пригород
Вашингтона, купив свой дом, мы вдруг загорелись мечтой снова заиметь
инструмент. Вскоре мечта была осуществлена на практике. Теперь Нина
почти
каждый день, если она была наверху, спускалась в гостиную к пианино,
садилась
за инструмент и с полчаса или дольше играла любимые пьесы, иногда
сетуя на то,
что пальцы огрубели и не подчиняются так, как бывало раньше. Если я
был дома,
то любил сесть потихоньку в кресло у окна рядом с камином позади нее
и
наслаждался этими замечательными домашними концертами. Они меня
трогали
безмерно. Нина это знала. Её музыкальные упражнения стали в нашей
жизни
бесценным подарком обоим, превращали день в духовный праздник.
Вообще Нина была
талантлива во всем, что делала или о чем
думала.
Мы оба любили музыку. С первых
студеческих
лет я пристрастился на те жалкие гроши, которые оставались у меня от
стипендии,
все-таки выкраивать раз в месяц или в две недели полтинники на самые
дешевые
(стоячие, тогда были и такие, наверное в расчете на бедных
студентов, вроде
меня) билеты в Большой театр, на самый верх галерки, и слушал оперы
в
прекрасном исполнении. Как я теперь понимаю, Большой был на том же
уровне, что
и лучшие оперные театры мира. Позже, уже в аспирантуре, я начал
покупать
пластинки классической музыки, мы с Ниной приобрели сначала
простенький
проигрыватель, а потом, на гонорары от моих книг я купил прекрасный
американский проигрыватель, и по субботам и воскресеньям
симфоническая музыка
или камерные концерты звучала из качественных динамиков у нас дома
постоянно,.
С упрямством зануды я завел толстую тетрадь, в которую записывал по
алфавиту
всех композиторов, чьи записи у нас были, и отмечал произведения
каждого
композитора, оказавшиеся в нашей коллекции. На конвертах всех
пластинок я
наклеивал на уголки бирки с номерами. Нина, и я любили
договариваться о том,
что и в чьем исполнении мы сегодня будем слушать.
В Америке свободных минут уже не
было,
времени вообще не хватало, поэтому перевезенная в Москву коллекция
пластинок
так и стояла неиспользованная в одном из шкафов, и Нина не раз
сетовала, что я
перестал слушать музыку и замкнулся в своей жизни, засел перед
компьютером и
нарушил нашу прекрасную традицию. За год до смерти она даже
заставила меня
поискать, где можно купить наилуший проигрыватель для пластинок, мы
вместе
провели вечер перед компьютером, изучая производителей
проигрывателей
пластинок. Рынок таких приборов сильно поредел, мы вроде бы нашли
приемлемую
фирму, я выписал телефоны и был готов заказать нужное нам, но
диагносцированная
у Нины зловещая болезнь остановила эти планы, и им не было суждено
сбыться.
Но то, чем мы утоляли нашу любовь
к музыке
все тридцать лет жизни в Америке, были концерты. И в Коламбусе, и в
Вашингтоне
мы стали завсегдатаями концертных залов, покупали абонементы и
регулярно,
каждый месяц по разу или два, ездили слушать оперы и концерты. В
Вашингтоне это
были Кеннеди-центр и Музыкальный Центр Стратмор. Сначала нас много
раз
приглашали на оперные спектакли в Кеннеди-центр Артур и Дона
Хартманы. У них
были зарезервированы четыре места на все оперные представления в
ложе. Потом я
сам вступил в члены Общества Друзей Кеннеди-центра, и в
Вашингтонское Общество
Исполнительского Искусства, и мы уже сами заранее, до начала
сезонов, получали
приглашения приобрести билеты, до того, как их обычная продажа
начнется. Каждый
год в зависимости от этого расписания мы строили наши планы на
вечернюю жизнь в
течение осени, зимы и весны. Нина любила слушать оперы, я
предпочитал
симфоническую и инструментальную музыку, и мы наслаждались, посещая
регулярно
оперные спектакли или концерты.
Мы оба любили поэзию, у нас были
собрания
сочинений великих поэтов и стихотворные сборники многих поэтов,
которые мы
иногда по вечерам доставали с полок, и я читал Нине те или иные
стихи. Я нашел
однажды в бумагах маленький листочек, на котором рукой Нины была
запечатлена
формула Самуэля Кольриджа “Стихи – лучшие слова в лучшем порядке”.
В течение нашей совместной жизни
мы нередко
писали друг другу записки в зарифмованной форме. Стихами наши
послания назвать
было нельзя, поэзия это все-таки нечто большее. Но мы часто
записывали в таком
стиле шутливые обращения друг к другу или откликались на события
нашей жизни.
Например, когда на нашу Соросовскую Образовательную программу в
России
навалились чины из ФСК, и один вице-премьер России даже передал мне
пухлый
доклад этого ведомства против Сороса и меня, Нина, прочтя донос,
сочинила:
“Кипят в правительстве
дебаты
И острый вновь стоит
вопрос:
Был бескорыстным
меценатом
Или шпионом был
Сорос?
И не понять им
тугодумам,
И не понять
Степашину,
Как миллионы можно
кинуть
На нашу нищую
страну.
Но каждый день мы шли на
дело,
И каждый день нас ждал
сюрприз.
А мы смотрели в завтра смело
И выпускали “Press release”.
Не покорится наше
знамя,
И ФСК не страшен
мне,
Пока Борисов в связке с
нами
И Сойфер на своем
коне.
To be or not to be? That is the
question.
Да здравствует программа
“Education”!”
(Всеволод
Васильевич Борисов был долгие годы директором Програмы образования
в России).
Она всегда подталкивала меня к
работе, каждый
новый проект встречала положительно: “Делай”, “Пиши”, “Выступи”.
При таком
отношении было легко и приятно выполнять её
пожелания.
Мы смотрели в будущее с ожиданием
перемен к
лучшему, были в высоком смысле этого слова оптимистами.
Она всегда приходила мне на
помощь в трудную
минуту, не оставляла наедине с тяжелыми или тревожными мыслями,
умела создать
обстановку, в которой я приободрялся и становился стойким к
возможным
преследованиям, уверенным в том, что мы с ней вдвоем всё
превозможем и в
конечном итоге победим. Даже живя в СССР, когда не оставлявшие меня
мысли о
возможном аресте и тюрьме были реально ожидаемыми, я стопроцентно
был уверен в
том, что, если окажусь в заключении, она мне не изменит, не
предаст, будет
стараться облегчить мою судьбу, вырастит и воспитает детей.
Поддержание
высокого морального духа, уверенности в том, что мы делаем
правильное,
абсолютно законное по любым меркам дело, было для нее на первом
месте. А то,
что она всегда была рядом, умела несколькими словами или просто
взглядом
поддержать меня, было решающим в совместной
жизни.
Вернувшись в 2016 году из
Лондона, где в
“Русском доме” М. Б. Ходорковского Джордж Сорос дал
пресс-конференцию, а я
выступил после него, я вдруг услышал по телевизору вздорное
выступление Никиты
Михалкова против Сороса и против Запада в целом. Я решил ответить
на его
обвинения и записал двадцаминутный рассказ для телевидения об
ошибках
Михалкова, сказав также о совершенно неверном распространении им и
другими
сегодняшними русскими пропагандистами (без всякого основания
называемыми
патриотами) антиамериканских взглядов (вообще заявлять, что Запад
только мешает
развиваться России, стало сегодня прибыльно; эта антизападная
демагогия
помогает таким говорунам выплывать на верхи). Говорить мне было
легко, потому
что Михалков задел меня своей оголтелостью и, скажем прямо,
цинизмом
“Бесогона”.
Нина во время записи выступления
у нас дома
сидела позади телевизионного оператора, и внимательно слушала, что
и как я
говорю. Когда я кончил, и оператор оторвался от камеры, она подняла
вверх
правую руку и показала мне большой палец. Это была для меня
наивысшая из
возможных похвал, я вспоминал этот жест много раз и внутренне
гордился собой.
Никаких дополнительных слов мне не было нужно.
Михалков даже ответил на мое
выступление еще
одной передачей “Бесогон”, в которой опять говорил заведомую ложь
уже не только
о Соросе, но и обо мне.
В последние годы жизни, когда мое
здоровье
подкосилось из-за трех инфарктов и диабета, я иногда бурчал себе
под нос, что
жена меня разлюбила, что ушли те времена, когда я однажды нашел у
себя на столе
перевернутую страницу рукописи очередной статьи, а на ней рукой
Нины было
написано по центру пустой страницы:
Сойфер
Валерий
Николаевич
+
Яковлева
Нина
Ильинична
=
любовь
Эта детская формула, которую мы
иногда видели
начертанной на стенах дома, где я жил в детстве, нисколько меня не
расмешила, а
безмерно обрадовала. Эту страницу с её детской формулой я хранил и
буду хранить
до смерти. Накопились у меня также её короткие записки, которые она
оставляла
дома на столе в кухне, если уезжала куда-то, пока я еще работал в
университете.
Почти все они заканчивались словами: “Целую. Вечно твоя”. Это
упоминание о
нашей вечной любви мы попросили также выгравировать на нашей с ней
бронзовой
надгробной плите между словами Нина Сойфер и Валерий Сойфер. Теперь на ней есть краткая фраза
из двух слов
“Together Forever” – “Вместе навечно”.
Иногда в последние годы я
надоедал Нине
словами, что внуки и внучки стали для неё дороже, к ним она готова
лететь по
первому призыву, а я отошел на задний план. На всех снимках семьи в
последние
лет двадцать Нина неизменно занимала свое кресло в переднем ряду,
держа на
коленях и обнимая самого маленького.
За год до своей кончины Нине
видимо надоели
эти мои стенания, она взяла трубку своего мобильного телефона,
набрала наш
домашний номер и оставила на автоответчике такое сообщение:
“Роднуленька! Я
тебя очень, очень люблю. Ты мой любимый, и самый родной, и самый
дорогой, и
самый… Ты моё всё! Всё моё! Целую. Тебя очень люблю. Пока”. Эта
запись так и
хранилась на автоответчике, и после ухода Нины из жизни я переписал
её на свой
мобильный телефон, и когда теперь слушаю её каждый день перед сном,
меня
охватывают чувства непоправимой потери моей любимой и одновременно
несказанного
удовлетворения от её слов.
Уже после её кончины, наша дочь и
сноха
рассказали мне, что перед смертью, когда рак уже доедал её, Нина не
раз
говорила им, как она была всю жизнь счастлива со мной и какую
замечательную
жизнь мы с ней прожили. Иными словами, мы оба пронесли через жизнь
чувство
взаимной любви.
Наверное надо пояснить обращение
“Роднуля”
или “Роднуленька”. Нина ввела в наш обиход этот термин в первое
десятилетие
совместной жизни (признаюсь, мне казалось, что имя Валера не очень
ей
нравилось, а в Америке мы к тому же узнали, что Вэлэри – ударение
на первом
слоге – это женское имя, и мне часто приходили письма из разных
контор с
обращением “Мисс Вэлэри Сойфер”). Поэтому постепенно обращение
“Роднуля”,
особенно в устах Нины, стало частым. Переселившийся из района
Джорджтаунского
университета в Вашингтоне поближе к нам знаменитый российский
писатель Василий
Павлович Аксенов, работавший профессором лингвистики в том же
университете,
куда я перешел в 1990 году, и друживший с нами, любил приезжать к
нам раз в
неделю или чаще. Заходя в дом (наша парадная дверь редко
закрывалась днем на
замок, поскольку район был благоустроенным и спокойным), он
неизменно кричал из
фойе “Роднули! Ну где же вы?”
Следует еще сказать о нашем
отношении к
Америке. Лет наверное десять назад нас навестила пара из моего
родного города
Горького, теперь Нижнего Новгорода, которым город был почти тысячу
лет до
этого: Шура Андронов, сын выдающегося российского радиофизика
академика А. А.
Андронова (сам Шура уже член-корреспондент РАН) и его жена, Наташа
Бондаренко,
которая с первых лет жизни жила в одном со мной доме в Горьком, в
соседнем
подъезде. Моя мама и её бабушка были близкими подругами, и потому я
отлично
знал её с детства.
Пока мы с Шурой разговаривали за
ужином в
столоовой, Наташа попросила Нину показать ей весь наш дом, и они
отправились
осматривать сначала подвальный этаж, затем вышли оттуда через дверь
в сад к
бассейну, потом прошлись по первому этажу, поднялись на верхний
этаж, где были
наши спальни и мой кабинет. Наташа дивилась порядку и убранству,
обилию книг в
наших огромных стеллажах и трижды повторила Нине один и тот же
вопрос: “А вас
ностальгия по России не мучает?” В ответ она слышала одно и то же:
“А что ты
имеешь, Наташа, в виду?” Но гостью ответ не удовлетворял, и она
повторяла один
и тот же вопрос трижды.
Такой вопрос прежде нам,
признаюсь, никто в
открытую не задавал (хотя наверное многие держали его в голове).
Позже Нина
рассказала мне о Наташиной настойчивости, и мы сошлись во мнении,
что нам ни
разу за жизнь в Америке не приходили в голову горькие мысли о
расставании с
родиной. При этом надо заметить, что врастание в американскую жизнь
было не
простым занятием. Например, Нина, особенно в последнее десятилетие
жизни не раз
говорила, что не чувствует себя полностью адаптированной к
полнокровной жизни в
Штатах из-за того, что не добилась такого же знания английского
языка, как
русского. Она свободно читала по-английски, во всяком случае именно
она каждое
утро внимательно просматривала газету “Вашингтон
пост” и без каких-угодно трудностей переводила мне за завтраком
многие
статьи оттуда, поскольку из-за резкого ослабления зрения я перестал
сам читать
газеты и журналы. Она получала несколько журналов, которые
регулярно
просматривала, свободно общалась со знакомыми и вообще со всеми на
улице, в
магазинах и на концертах, у нас никогда не было лингвистических
проблем во
время наших семнадцати путешествий на круизных кораблях по всему
свету. Но тем
не менее она считала, что её английский не столь же активен, как
русский. Дома
мы говорили с ней только по русски, но по ночам, когда ей не
спалось, она
включала американские и британские фильмы по телевизору и понимала
подчас
разговоры актеров лучше меня.
Таким образом сетования на
неполное знание
английского назвать ностальгией никак нельзя. Да и какая могла быть
ностальгия
у людей, по сути выдавленных с родины коммунистическо-кагебешным
режимом и теми
негодяями, которые использовали политические мотивы в их узко
эгоистичных целях
и делали всё возможное, чтобы отравить нашу жизнь в СССР.
Хочу заметить, что в первые 10-15
лет
американской жизни Нине некогда было даже вспоминать о прежней
жизни, ведь её
время было рассчитано по минутам. Надо было исполнять свои
обязаннности в годы
работы в обоих университетах – и в Коламбусе, и в Фэйрфаксе. Надо
было
содержать в порядке дома, в которых мы жили в обоих городах. Рос
Володя,
приехавший в США молодым человеком. У нас еще была жива наша
любимая собака –
коричневый пудель Кэнди, переехавший из Москвы в США, и он тоже
требовал ухода.
В обоих купленных нами домах мы многое перестраивали и
приспосабливали, и я
указывал выше, что Нина играла во всех перестройках главную роль
архитектора. В
повседневной жизни ей надо было закупать продукты и готовить пищу
для семьи
(хотя я неизменно старался поехать с ней в магазины, чтобы
исполнить роль
носильщика сумок). Мы выкраивали постоянно время для посещения
концертных залов
и жадно вслушивались и всматривались в действия великих артистов, о
которых в
Москве могли что-то слышать, а здесь получили возможность видеть их
вживую.
Наши зарплаты позволяли нам жить, не шикуя, но вполне достойной
жизнью, мы
купили две машины и не были зависимы друг от друга, когда надо было
успеть
обоим выполнять какие-то свои отдельные обязанности или нужды. К
тому же с
первых дней в Америке я вернулся к активному изучению истории
науки, был принят
в члены нескольких научных обществ, надо было писать статьи и
заканчивать
начатые еще в СССР рукописи книг, выступать на конференциях то в
США, то в
Европе, Азии, Австралии или однажды в Африке. Я не мог отправить в
печать ни
одного своего текста, не прочтя его Нине и не выслушав её строгую
критику, а
лучшего редактора в своей жизни я не встречал. Она благожелательно
относилась к
написанному мной и не раз говорила, что иногда мои построения и
доказательства
сильно её волновали, но вместе с тем любой промах, любая неловко
написанная
фраза немедленно вызывали её критическую оценку, и я очень следил
за тем, чтобы
не оставить хотя бы малейшего её замечания без исправления.
Пока Нина работала в нашем
университете, она
приходила на все мои лекции и тщательно следила за моими промахами,
неаккуратно
сказанными фразами, записывала все недочеты, и после лекций, чаще
всего уже в
машине (в университет мы, как правило, ездили в одной машине
вдвоем) она
устраивала разбор моих промахов. Это очень мне помогало в
оттачивании
преподавательских навыков. Каждый год студенты давали мне высокие
оценки, когда
им раздавали вопросники в конце семестра. Заслуга Нины в этом
отношении
неоспорима.
Таким образом с раннего утра и до
последней
минуты перед сном всё наше время было занято. При такой жизни не
оставалось
возможностей для воспоминаний о том, что мы, бедные, потеряли,
оставив Россию.
Жизнь била ключом, и до ностальгии ли нам было. Мыслей об этом
никогда, я не
преувеличиваю – никогда – не возникало.
Был и еще один важный момент в
отсутствии
болезненных воспоминаний об утерянной родине. Я уже упоминал, что
нас обоих с
1978 года уволили с работы, и почти десять лет мы оставались
безработными и
бесправными в СССР. Это легко сейчас писать, но ведь строчкой или
двумя не
передать громаду унижений, испытанных за десятилетие бесправия,
издевательств,
моральной и финансовой пытки, коими нас старалась уничтожить
советская власть.
Вырваться из этого ада, обрести человеческое, а не скотское
подобие, к которому
власти принуждали нас увольнениями и преследованиями, было
сокровенной мечтой.
Я упоминал выше, что мы стали зарабатывать на жизнь ремонтами
квартир у
знакомых. Как правило, этих денег хватало. В США же я с первого дня
начал
работать на престижной позиции “Distinguished Professor”, что
трудно перевести
на русский, потому что “выдающийся профессор” не звучит, а в
Америке это –
высшая из профессорских позиций, и люди, работающие в системе
университетского
образования, знают, сколь значима такая должность. И ни одного дня
без работы в
Штатах я не оказывался, никаким преследованиям или остракизму не
подвергался.
Как же не ценить такое отношение, как не осознавать высоту порядков
в стране,
которая взяла нас к себе? Нет, ностальгией мы не страдали и
страдать не могли.
Мы стали америкацами, получили
американское
гражданство, искренне полюбили эту страну и вошли в число её
патриотов. Но это
не значит, что мы забыли или разлюбили Россию. Нет, мы говорили на
английском
вне дома, старались вести себя так, как повели бы себя коренные
американцы, но
повторю – говорили дома
между собой
только на русском, читали в большинстве своем книги русских
писателей,
большинство моих книг было написано на русском и выходило в России.
Мы
пропагандировали в Америке великое русское искусство, выдающихся
русских
ученых, изобретателей телевидения и вертолетостроения, композиторов
и
философов, я непременно вводил в свои лекции студентам в Америке
сведения о
том, что впервые обнаружили ученые России и что забывают упоминать
многие, если
не большинство, западных специалистов. Выходили и выходят мои
статьи на эту
тему. Мы не порвали дружбы с многими людьми, оставшимися жить в
России.
Когда я с начала нашего
знакомства с Джорджем
Соросом стал уговаривать миллиардера поддержать его кровными
деньгами ученых
бывшего Советского Союза, и он потратил на эти средства и на
развитие Интернета
больше 225 миллионов долларов, а потом вследствие моих уговоров
выделил еще 125
миллионов на финансирование Образовательной программы, я показал
(как я
надеюсь) люблю ли я страну, в которой родился. Ведь больше 100
тысяч самых
образованных, самых успешных ученых и преподавателей всех уровней
не погибли от
уготованного им голода и сохранились в работающем активном
состоянии. Мы с
Ниной гордились этим. К Соросу сейчас властные лидеры России
относятся с
открытой и противной злобой. Могут ли благодарные и совестливые
люди вести себя
так? По моему не могут. Но Сорос даже в условиях этой оголтелой
пропаганды зла
нисколько не поменял своего отношения ни к русским, ни к России,
он сказал на
пресс-конференции в Лондоне в 2016 году: “Я люблю Россию”. Это
ведь важнейший,
определяющий штрих к рассуждениям о чувствах Сороса о
России.
В то же время мы с женой
относились с
презрением к тем, кто ронял и роняет престиж России в мире, кто
выдавил из
страны несколько миллионов лучших ученых, врачей, философов,
музыкантов,
композиторов, художников, инженеров и изобретателей. И мы
оказались в числе
выдавленных из России. А там сейчас процветают те, кто ввел
воровские порядки и
наживается на обворовывании своих бедных соотечественников.
Разбрасывать камни
Россия научилась, а время собирать камни в ней не наступило.
Нинины мысли и её мироощущение
в этом вопросе
было точно таким же, как мое. Мы не разнились с ней в наших
взглядах.
Я знаю твердо, что все наши
знакомые
относились к ней с глубоким и заслуженным уважением, и она
совершенно также
относилась к большинству наших знакомых. Однажды, когда мы
традиционно
проводили в имении Сороса уикенд с ним, в воскресенье утром он
зашел к нам в
комнату и пригласил меня пойти поплавать с ним в океане. Когда
мы закончили
плавание, он вдруг предложил “Давайте полежим на берегу на
песочке”. А когда мы
разлеглись, вдруг спросил: “Почему Нина не любит меня?” Я
ответил, что он
глубоко ошибается и что Нина относится к нему с искренним
уважением.
– А почему она со мной никогда
не
разговаривает?
– Она не хочет встревать в
наши беседы и
отвлекать внимание на себя, - ответил я.
Этот вопрос показал мне, что и
Соросу мнение
Нины было интересно, что его удивляла её манера не надоедать
никому своими
вопросами, тогда как она по моему мнению просто не хотела
переводить разговор
на себя. Но то, что Джорджу было интересно знать её мнение,
свидетельствало,
что оно было ему небезразлично. Через день после девятого мая
2017 года – дня
кончины Нины – он прислал мне замечательное, доброе и
прочувствованное письмо
сожаления о её смерти. Он пригласил меня провести с ним два дня
в его
резиденции в августе 2017 года, а в конце моего пребывания
подарил свою
последнюю книгу с надписью, что я его “друг на протяжении многих
лет”. Это
показало, кем он и меня считает в своем
окружении.
Следует еще сказать, что Нина
очень меня
оберегала. Она заботилась о том, чтобы я вовремя принимал
лекарства, чтобы у
нас поддерживался ненарушаемым распорядок дня, чтобы мне не
мешали дети, когда
я работаю в кабинете, и прочее и прочее.
Наш сын сказал мне надавно,
что всю жизнь,
если она чувствовала, что я устал, она требовала от детей вести
себя тихо, не
носиться по дому, не кричать и не топать. “Папа устал. Он прилег
на полчаса.
Угомонитесь”. При мне она этого никогда не говорила, и я был
удивлен, когда
услышал пару недель назад это объяснение
сына.
Мне кажется, что Нина всю
жизнь была гордой
от осознания своей силы, крепости характера, выносливости и (я
не люблю этого
новомодного слова) самодостаточности. При этом ни тени
высокомерия или
неуважения к окружающим она не проявляла. Ничем никогда своей
гордости не
показывала никому. Просто была закрытой от внешних взглядов.
Если что-то
случалось, терпела любую боль, не стонала от недомоганий,
сохраняя спокойствие
и невозмутимость. Трудно сказать, приобрела ли она от родителей
эту царственную
по сути способность не отягащать ни близких, ни знакомых своими
трудностями или
воспитала в себе самой это умение хранить самообладание,
превозмогая жизненные
неурядицы.
И лишь незадолго до смерти,
когда после
сеансов химиотерапии она лежала в больнице почти три месяца,
самообладание один
раз изменило ей. Всё время, которое она провела в клинике, я не
отходил от нее
и оставался на ночь в её палате. Но однажды возникло неотложное
дело, и мы с
дочерью отъехали из больницы на час. Вдруг у меня зазвонил
мобильный телефон, и
в нем раздались слова Нины. Испуганным почти плачущим голосом
она как ребенок
взволнованно прошептала: “Где ты? Мне без тебя плохо. Приезжай,
пожалуйста,
скорей. Я без тебя не могу”. Впервые я услышал в её речи испуг,
которого раньше
никогда не было. Еще раз похожая интонация прозвучала из её уст
последней её
ночью, за несколько часов до того, как сердце
остановилось.
Коммунистические нравы
прививали людям
атеизм. Возможность существования души и сохранения её в
каком-то виде после
смерти считалась химерой и религиозной чушью. Но были и те, кто
твердил, что
именно душа остается после нашей смерти, что она даже в чем-то
может проявлять
себя. В России я впервые услышал это мнение как несомненно
правильное, из уст
крупного ученого Николая Владимировича Тимофеева-Ресовского,
выраженное им как
совершенно неоспоримый феномен. Но недавно то же самое мне стали
говорить
некоторые из моих сегодняшних американских знакомых. Я возражал
им, что нет
никаких твердых доказательств в пользу справедливости такого
предположения.
Убедить моих собеседников однако было невозможно, поскольку и у
меня не имелось
никаких доказательств правоты моих
сомнений.
Но разговоры о существовании
души и её
присутствии около нас действуют на наше сознание. Червь сомнения
гложет
атеистов, и как бы и мне хотелось, чтобы это верование оказалось
реальным. Во
всяком случае, мне помогает сейчас выживать странное чувство,
что Нина где-то
рядом, что она продолжает помогать в трудные минуты. Мне
чудится, что это она
нередко подсказывает нетривиальные ходы или оберегает меня от
опасности. Много
раз на дню я мысленно обращаюсь к ней. И как это ни
парадоксально, в мозгу
вдруг возникают решения, о которых я раньше и подумать не мог. Я
воспринимаю их
как советы моей мудрой и любимой Нинули. Несомненно это выглядит
по меньшей
мере странно, наивно и ничем не объяснимо, но я пишу
правду.
Зачем
я это рассказываю? Конечно, мне трудно, просто жутко жить без
нее, существовать
в одиночестве. Я не перестаю вспоминать жизнь, проведенную с ней
в единении и
любви в течение более полувека. Перебираю в мозгу разные
события, хочется
вспомнить центральные моменты совместного пребывания на этой
земле. Главным
сокровищем этой жизни была для меня моя Нина. Она наполняла все
дома, в которых
мы жили, теплом, уютом и любовью. Всю мою сознательную жизнь она
была рядом со
мной и дома, и на работе. Ни разу в жизни она не предала меня,
не изменила,
наполняла смелостью и радостью каждый наш день. Она продлила
свой и мой род.
Она одарила меня настоящим счастьем. Без нее мир померк, краски
жизни поблекли.
Во
время прощания с Ниной на кладбище я сказал, что моя жена была
для меня
ангелом, оберегавшим и просто спасавшим меня в трудные минуты.
Ангелом она
остается в моих мыслях по сей день. Из всех актрис кино она
больше всех любила
Одри Хепбёрн. Когда Хепбёрн хоронили, на одном из венков было
написано: "Теперь
у
Господа появился еще один ангел”. То же самое можно сказать о
Нине. С её уходом
в другой мир Господь получил еще одного ангела в Своем
окружении.
[1] Coйфер В. Н., А. Н. Мустафина, Н. И. Яковлева. 1972. Темновая репарация в диплоидных клетках эмбриона человека, Доклады Академии наук СССР, т. 205, № 5, стр.1251-1253; Soyfer, V. N., A. N. Mustafina and N. I. Yakovleva. 1972. Doklady Biochem., Plenum Press, N.Y.
[2] Не раз приезжали к нам из США Питер Дэй и Дональд
Кенефик, регулярно
посещали и другие известные в мире ученые Эрнст Фриз, Мелвин
Грин, Оке
Густаффсон, Марк Пташне, Стив Джей Гульд, Александер Рич, Бенно
Мюллер-Хилл,
Макс Хехт и другие. Важную помощь в передаче книги о лысенкоизме
на Запад
оказал Хуго Эриксон, который, спустя двадцать лет, стал
ближайшим сотрудником
М. Б. Ходорковского. Посетили нас Джон Дэвидсон, журналист Ал
Алшуллер из
Майами, Стив Бюрант, Хэрриет Кросби из офиса Президента США,
Алейд Стинман,
Мариэтта де Ваард и ее сестра Анита, а также Атти Гроот из
Голландии, Бернард
Голдман из Лос-Анджелеса, Брэнда и Стенли Кроухилл и супруги
Гевартц из
Лондона, Бранн Нахемсон из Швеции, супруги Таубмэн из Амерст
Колледжа около
Бостона, Роберт Маргулис из Калифорнии. С Робертом Фрадкиным и
большой
компанией его друзей – студентов-славистов из США, Англии,
Бельгии, Голландии и
Германии мы на протяжении почти двух лет регулярно по
воскресеньям отправлялись
в походы по Подмосковью. По году в
СССР работали тогда еще
молодые
исследователи советской биологии Марк Адамс и Дуглас
Винер,
и они проводили у нас каждое воскресенье или
субботу.
[3] Мы встречались с сенаторами и конгрессменами США Альфонсом Д’Амато, Куртом Велдоном, Деннисом ДеКонсини, Эдвардом Зорински, Джеком Кемпом, Эдвардом Кеннеди, Джимом Линчем, Томом Лэнтосом, Чарлзом Метайесом, Говардом Метценбаумом, Барбарой Микульски, Джорджем Митчеллом, Джимом Муди, Мэри Роз Оакар, Дэном Ростенковским, Полом Сорбэйнсом, Арленом Спектором, Луи Стоксом, Роджером Хартом, Патришией Шрёдер и Гусом Ятроном, госсекретарем США Джорджем Шульцем, заместителями госсекретаря США Полом Волфовитцем и Ричардом Шифтером, шведскими, австрийскими и французскими парламентариями, членами Европейского парламента, дружили с послами США, Западной Германии, Голландии, Дании, Мальты, культурными и научными атташе Англии, ФРГ, Канады, Австралии и многими другими.
[4] У нас в гостях были заместители председателя правительства и министры России Е. Г. Ясин с женой и дочкой, Я. М. Уринсон с женой и сыном, Б. Г. Салтыков с женой, Олег Николаевич Сысуев, Владимир Евгеньевич Фортов с женой, почти 10 дней у нас прожили бывший Госсекретарь Российского правительства Г. Э. Бурбулис с женой и сыном, замминистра образования А. Г. Асмолов с женой и сыном, а также российские, украинские, белорусские и грузинские ученые Н. В. Карлов, Л. В. Хотылева, Ю. Ю. Глеба, Ж. И. Алферов, Ю. С. Осипов с женой, С. С. Герштейн, С. П. Капица, В. Е. Захаров, Ю. М. Васильев, В. Я. Александров, В. С. Кирпичников, В. П. Эфроимсон, Б. П. Будзан, Т. Г. Чанишвили, зав. канцелярией Президента Грузии К. И. Имедашвили с женой и другие. У нас не раз бывали посол РФ Владимир Петрович Лукин с женой. Почти две недели жил у нас известный писатель А. И. Приставкин с дочкой, навещали нас А. А. Пионтковский, литературовед Б. Ф. Егоров, блистательный журналист О. Р. Лацис, и многие многие другие. В дни празднования в Вашингтоне 50-летия Сибирского отделения РАН, где я был избран поченым профессором, один вечер был посвящен визиту к нам председателя этого отделения Н. Л. Добрецова и руководства Сибирским отделением РАН. Мы подружились в Америке с Дорой Соломоновной и Виктором Матвеевичем Левенштейном, ставшим известным писателем.
[5] Где мы побывали, кроме России и США? Я приведу лишь список, составленный Ниной по памяти в ее записной книжке (и, как я думаю, не полный): Канада, Мексика, Аргентина, Перу, Чили, Уругвай, Бразилия, Эквадор, Коста-Рика, Панама, Никарагуа, Сальвадор, Исландия, Ирландия, Великобритания, Франция, Ватикан, Швейцария, Испания, Португалия, Бельгия, Нидерланды, Дания, Норвегия, Швеция, ГДР, ФРГ, Польша, Чехия, Австрия, Люксембург, Монако, Венгрия, Греция, Италия, Словакия, Украина, Белоруссия, Грузия, Армения, Молдавия, Литва, Латвия, Эстония, Киргизия, Казахстан, Таджикистан, Туркмения, Узбекистан, Китай, Индия, Япония, Южная Корея, Сингапур, Австралия, Новая Зеландия, Израиль, Египет, Ботсвана, Замбия, Зимбабве, Южно-Африканский Союз, Гибралтар, Тринидад и Тобаго, Гайана, Суринам, Парагвай, Тасмания, Кирибати, Фолклендские острова и еще несколько стран, которые ни она не указала в ее записной книжке, ни я сейчас не могу припомнить.
Высказаться в Дискуссионном Клубе:
Проголосуйте за это произведение |