Проголосуйте за это произведение |
Повеcти
24 февраля 2023 г.
СЦЕНАРИЙ 19/91
Или повесть о том, как я потерял
страну.
Новогоднее
волшебство.
Когда снежинки влетают в свет фонаря, то сразу становятся видны. А до того — не видны, хотя они летели и до того, так же торжественно и редко. Небо над фонарями абсолютно чёрное и кажется, будто фонарь выпускает снежинки из себя. Да что там — кажется? Это очевидно, поскольку не могут бриллиантовые искры падать из черноты. Из фонаря — могут. И вот, они рождаются из фонарей, кружатся плавно, специально для волшебства новогодней ночи, когда всё чудесным образом изменится к лучшему. Редкие хлопья неспешно ложатся на белоснежную площадь перед дворцом культуры, а на всю площадь истошно пищит фонограмма:
«Я Петрушка-рататуй!
Меня попробуй, обуй!
Эх, крутись-вертись, дубинка!
Берегись, расступись,
Не то хлоп в лоб!»
Под мощные эти звуки на помосте мечется одинокая, но гигантская, непропорционально головастая ростовая кукла-Петрушка с поролоновой дубинкой в руке. Публика ещё не собралась, а представление уже идёт. Это и правильно, потому что скоро в свете фонарей появятся другие персонажи — цыган, поп, генерал, немец-аптекарь и др.
По фольклорной традиции Петрушка бьёт всех без исключения. Кого встретил, тому и навалял, но каждый новый персонаж как бы не ожидает избиения, пускается в диалоги, норовит навязать чего-то своё, обвести судьбу. От судьбы не уйдёшь, милок! Всем сестрам по серьгам, и эта неизбежность радует зрителя, который вот уже и начал постепенно заполнять площадь, привлечённый звуками праздника. Так и весь новый год неспешно вылетит из небытия под свет фонарей.
Начало года.
Новый год начался до того, как вылетел на всеобщее обозрение. С первыми ударами курантов выстрелили две, три, а потом и остальные бутылки. Стреляли не дружно, а хаотично, не заботясь о чёткости процесса, как в середине репетиционной комнаты ансамбля «Конец апреля», так и в разных её углах. У кого оказалась бутылка шампанского, тот и пукнул. Присесть было негде. С бестолковой радостью на лицах все толпились и подставляли под шипучку разнокалиберные чашки и кружки, а потому почти всех обрызгало. В кружки тоже попадало, и пенилось выше краёв, и когда чокались, обливали друг друга снова, кричали — «С новым годом!» — и от полноты чувств целовались. С меткостью профессионального сценариста Ольга Кузина дала определение праздничной атмосфере: «Стало липко и так противно, что даже приятно».
Толклись бы долго, врезаясь друг в друга в тесной, словно кишка, репетиционной, но время, отпущенное на внутреннее веселье, стремительно иссякло. Выступление театра Балаган должно начаться в час ночи. На улице, перед дворцом культуры «Капотня» — заранее выставлено оборудование, но ведь, надо ещё доехать, разгрузить куклы, одеться в них, чтобы вовремя выскочить на помост.
К подъезду подкатила синяя «буханка» Саши Дубова, упакованная с вечера. В прицепе и на багажнике, под брезентом, загодя сложены те самые ростовые куклы. Очаровательно пьяные артисты посыпались из подъезда, попутно поздравляя Сашу Дубова. Непьющий Саша скептично принял поздравления и предположил: «Все не влезете» «Ещё как влезем!» — радостно кричали в ответ и паковались в «буханку». Садились друг другу на коленки, а потом ещё и принимали кого-то сверху, третьим слоем, в положении лёжа. Те, которые в самом низу, кряхтели, но не возражали. Даже интересно было — влезут все, или нет. Когда влезли — воздуха в салоне не осталось.
Ехали недолго, и вскоре уже выгружались, так же радостно и шумно, хотя теперь выяснилось, что не все пьяны очаровательно. Некоторые — в дупель пьяны. Например, Гаврилович — электрик и звукорежиссёр — во время недолгой езды заснул. Не на коленях у кого-то заснул, а на полу, в тесном пространстве приступочки, то есть, внутренней ступенечки перед дверью. Флегматичным он был человеком, а потому так и ехал всю дорогу, свернувшись в позе эмбриона. Невозможно вообразить, что в узком углублении у двери Уазика может уместиться целый человек, хоть и флегматичный. Никто не представлял такого, и пока выгружались наружу, на Гавриловича наступили все по очереди. Когда вылезал предпоследний артист, Гаврилович выпал наземь, но не проснулся. Вот какая крепость духа!
Хорошо — Алексей Походаев был рядом и был трезвым в той степени относительности, которая позволила принять верные решения. Он усадил Гавриловича рядом с пультом, и надел на него наушники. Звукорежиссёр не проснулся, но стал выглядеть профессионально. За те полчаса, пока артисты готовились к представлению, Алексей успел стремительно подключить микрофон и прочие разъёмы усилительной аппаратуры, вставить в магнитофон кассету с фонограммой и дать звук. Размахивая дубинкой, Петрушка выскочил на помост.
Искусство и естество.
Чтобы разнообразить интермедии про драчуна-Петрушку, на помост выскакивали другие куклы и столь же подвижно гонялись друг за дружкой, сопровождая беготню крайне лапидарными обращениями в зал:
«Я зайчишка!
Вот моя кочерыжка!
Лису и волка
собью я с толка…»
Упомянутый волк не заставлял себя ждать, забирался на сцену и бегал то за зайчишкой, то за Красной шапочкой, а то вдруг заканчивал погони и обжимался с лисой, отпуская скабрезные шутки. Во время всех эволюций волк одной рукой, то есть, лапой, держался за голову, а то и норовил обеими лапами разорвать себе рот. Не потому, что он страдал головной болью, или изощрённо ненавидел себя по сценарию. Никакого драматургического смысла в странности волчьего поведения не было, а просто волчья душа, то есть, человек внутри волка, ориентировался в пространстве приблизительно. Так была устроена голова куклы, что если её не придерживать, нос опустится на живот, и зверь обретёт чрезвычайно грустный вид. Опять же, глаза в голове, сделанные из плексигласа, находились очень далеко от головы исполнителя и давали смутное представление о том, где чего расположено. Чтобы не сверзиться со сцены, не врезаться в другую куклу, или предмет, приходилось смотреть в мир через пасть. В тот краткий миг, когда фонограмма обозначала волчью речь, можно, и нужно было остановиться и, размахивая свободной рукой, рассчитать вероятные маршруты дальнейшей беготни. Те лаконичные монологи очень помогали волку, да и другим зверушкам, хоть и не отличались шекспировскими длиннотами.
Диалоги в кукольном представлении тоже не затягивались. «Ах, вот ты, злодейский злодей!» — кричала одна кукла. «Ах, вот ты, добрый добряк!» — отвечала другая, и обе выплясывали нечто парное. Чтобы потрясти воображение публики, на сцену выдвигалась гигантская крыса в эполетах, а две мышки танцевали перед ней синхронно и очень эффектно.
Если бы какому-то заядлому искусствоведу пришла в голову идея определить стиль представления в целом, то это было бы зря. Шоу не угнетало зрителя чрезмерной точностью исторических реконструкций, и если там пахло каким-то фольклором, то в той лишь степени, которую предполагает жизнь. Она, как правило, эклектична в отличие от искусства. Куклы в театре Балаган подбирались от случая к случаю, от разных мастеров, родом были из разнообразных спектаклей, а в результате получался полный синкретизм. Стало быть, никакое это было не искусство, а торжество неожиданности самого натурального естества. Оно не мешало плясать людям на площади, а напротив, придавало ночному празднованию некое подобие смысла, либо ритма, либо ни того, ни другого, но чего-то неизбежного. Чем дальше представление от искусства, чем ближе оно к естеству, тем органичней и драматичней выходит театр.
Прерывистая
память.
Говорят, пьяные артисты — это уже не артисты, и вообще ничего не могут. Враньё. Если сценарий сделан безупречно, если сцены разведены настолько идеально, чтобы исполнители не врезались лбами друг в друга, если фонограмма прописана от и до, а репетиций случилось не менее пяти, то и сомневаться нечего — хоть ты вусмерть ужрись, а спектакля не испортишь. К тому же есть такая штука, как взаимозаменяемость. Режиссёр должен быть в состоянии заменить любое выпавшее звено представления, а в идеале — три звена одновременно. В новогоднюю ночь, слава богу, до идеала не дошло, и никто никого не заменял. Интермедии, продолжительностью по две-три минуты, перемежались танцами, и вся площадь плясала вместе с театром Балаган. А чего ещё делать-то?
Днём первого января Игорь Ерышканов проснулся в подсобном помещении дирекции парка, вышел к другим артистам и спросил восторженно: «Это чего вчера было?» «Представление» — ответили ему другие артисты. «Понимаю, что представление — сказал Игорь — но почему такое рваное? Как это вообще может быть? У меня воспоминания какие-то прерывистые. Помню, как мы брызгаемся шампанским, потом ничего не помню. Потом помню, как меня давят в автобусе, наверное, человек пять сверху. Потом опять ничего не помню. Потом я, почему-то уже пляшу на сцене, в кукле цыгана, хотя не помню, как я цыгана надевал, и что было потом, тоже не помню…» «Потом ты блевал за углом» — напомнили другие артисты. «Не помню — отрезал Игорь — но зато помню, как я пляшу уже в другой кукле, но уже не помню в какой, но всё делаю правильно…» «Ты и делал всё правильно. Мастерство не пропьёшь — сказали другие артисты, и добавили, наливая — с Новым годом!!»
От своего лица.
Ростовая кукла — это такая хрень, которая живёт сама по себе, в такой же примерно степени, как живут подъёмные краны, тракторы и танки. Правда, в машинах есть ещё сила моторов и всякой там гидравлики, а в кукле нет. Есть в ней только собственные руки-ноги артиста, но суть не меняется — артист управляет внешним агрегатом.
Важно, насколько артист знает надетый на себя инструмент, какой фокус-покус может из него извлечь, как заставит куклу выглядеть живенько. Куклы-то бывают разными. У одной глаза там, у другой — сям, а у третьей и вовсе не дотянешься до глаз этих, декоративных. Зрительское восприятие кукольного персонажа резко теплеет, если это неживое существо возьмёт, да поковыряет пальцем в носу, или просто нос почешет, или кулак запихнёт себе в рот. Много есть жестов, заставляющих зрителей уверовать в живость кукольной хари.
Изнутри у куклы — свой мир, замкнутый и конструктивно простой. На плечах артиста сидит железное крепление и несёт на себе проволочный каркас. Артист видит внутреннее пространство каркаса и поролоновые стенки за ним. Узнать о событиях внешнего мира можно через амбразуру, которая снаружи художественно вписана в рот куклы, или в её грудь, или в лоб. Амбразура чаще всего невелика, а потому, когда артист снимает этот скафандр, он с удивлением замечает в самом себе некое косоглазие.
Если артист настоящий, а не какой-то болван из драмкружка, то, находясь внутри скафандра, должен представлять себе — как эта хрень воспринимается зрителями. Есть у человека свои ноги и руки, ну и что с того? Совсем не так они выглядят снаружи, как человек привык в жизни. Раздутые размеры куклы, её искажённые пропорции — диктуют особенную пластику, неповторимо присущую каждому персонажу. Для всех кукол обязательны широкие жесты, а потому со временем артист-кукольник начинает и в жизни утрированно размахивать руками, словно всякий раз, когда чего-то говорит, он попутно гоняет облака.
Бывают иные варианты устройства ростовых кукол. К примеру, надета на башку тесная будёновка, а на неё уже нашит поролоновый образ головы. Такая облегчённая конструкция делает персонажей не столь здоровенными, как те, которые слеплены на основе железного наплечного крепежа, да и не ощутить себя танкистом в такой кукле. Это скорей, костюмный вариант скафандра, но необходимость широких жестов и косоглазие от ограниченного обзора — не отпадают.
Кукла может солидно весить, а может быть не тяжелее шубы, но в любом случае, внутри этих доспехов — то жарко, то дышать тяжко, то смотреть криво, то ещё какой-то физический неуют. Неудобства телесные с лихвой восполняются кромешным душевным комфортом. Быть артистом в кукле гораздо легче, чем без неё. Находясь там, внутри, артист не отвечает за себя, а становится той бестелесной душой, которой можно всё.
Вот и с рассказами похожая ситуация. Зарабатывая сочинительством, за последние десять лет я нашлёпал более тысячи рассказов, но всегда не от своего имени. Говорят, у Ленина было более ста сорока псевдонимов. Так, я давно уж на порядок переплюнул Ильича! Легко сочинять байки, исключив из них себя. Можно врать безгранично, от чего возникает ощущение всемогущества. Другое дело, если человек вылезет из анонимных личин и признается, что это он сам. Совсем иное получается отношение к событиям и себе. Даже говорить становится неловко, что это я писал некоторые эклектические интермедии для Балагана, это я ставил новогоднее шоу, я же и прыгал внутри ростовых кукол. Это я, а не кто-то другой оказался внутри той игровой программы, которая была произведена над людьми в 1991 году.
Явь круче
вымысла.
В 1991 году произошло нечто грандиозное, которое я долго не мог умом понять, аршином измерить, но по ходу дела накарябал здоровенную байду в стихах. Сообразил, стало быть, что оказался участником гораздо более масштабного и драматичного спектакля, чем те выдумки, сказки и сценарии, которые умел сочинять сам. Вирши, скроенные по горячим следам, казались мне тогда вполне точными, а значит и теперь можно использовать их в качестве верстовых столбов, или реперов, чтоб не сбиться с пути.
Нам говорят: «Блажен, кто этот
мир посетил в час роковой»
Ну что ж, пожалуй, это метод,
чтоб голос невеликий свой
вплести в историю большую,
когда ломаются миры.
Воображение рисует
картины будущей поры.
Потомки, надо думать, позже,
не скроют зависти своей
к тому, что нас теперь тревожит,
меняя ход привычных дней.
Тогда и мы с тобой, как мэтры,
седины свесив на пузы,
расскажем про лихие ветры,
что вынесли фуфло в тузы…
В действительности вышла глупость.
Да, вышло в результате так,
что все, кого сие коснулось,
не то, чтоб вовсе, но — дурак.
А чем ещё вы объясните
энтузиазм народных масс?
О «Белом доме», о защите
я начинаю свой рассказ.
«Белеет парус одинокий
в тумане моря голубом…»
Тьфу, блин, я, вроде, не о том…
Реальность выходит куда фантастичней придумок всяких авторов, сценаристов, или каких-нибудь там режиссёров. Многие люди, которых вместе со мной засосало в те турбулентности, уже ушли из жизни и если я где совру, то ничего не возразят. Другие — живут и здравствуют, несут в себе обрывки обманчивой памяти так же, как и я. Они меня, может, и поправят, скажут: «Эка ты, друг, заврался!» — но на этот случай у меня есть отмазка. Память любого трезвого человека мало отличается от воспоминаний пьяного артиста на следующий день после праздника. Так же обрывочно она выхватывает некие фрагменты, другие стирает напрочь, словно ничего и не было. Вон то запомнилось отчётливо, другое тоже, а что там происходило между? Пойди, откопай. Память прыгает вперёд-назад, не желая чётко следовать по той прямой, которую принято считать временем.
«Сам генерал пожал мне руку дверью»
(М. А. Кочетков)
Подвиг, слава и тщета.
Январь 1991 года оказался богат на внезапные радости, удивительные подвиги, неосознанные пророчества и творческие успехи. Начну с творческого успеха, когда сам министр культуры СССР Губенко — обратил высочайшее своё внимание на мой талант художника-оформителя.
Молодое поколение и не знает, поди, кто такой этот Губенко. Особо любопытные могут заглянуть в википедию, чтобы понять, какова была глыба, а я процитирую оттуда лишь самую мизерную часть: «…являлся членом КПСС с 1987 года, на XXVIII съезде КПСС в июле 1990 года был избран в президиум ЦК КПСС. С 21 ноября 1989 года по 28 августа 1991 года — министр культуры СССР…» — ну и всё, пожалуй. Этого хватит, чтобы стал ясен масштаб моей всемирной славы.
Всякой славе обязательно предшествует творческий подвиг. Пока творческого подвига не случилось, нечего о славе и помышлять, хотя, в момент совершения подвига — никто о славе не думает, а думает лишь про то, как бы поскорей завязать с этим подвигом, будь он неладен.
Морозы стояли истошные, а я числился художником парка культуры и отдыха имени Ленинского Комсомола, который располагался посреди района Люблино. Там, в здании дирекции, пользовался я комнатой художника в качестве жилья. Удобно. Проснулся — и уже на работе.
И вот, сидим мы вечером с Игорем Ерышкановым, пьём чай, а в комнату входит директор театра Балаган — Виктор Григорович — и говорит: «Спасите-помогите, срочно выручайте! Дело крайней важности. В шесть утра вагоны повезут на Манежную площадь, а краска на них облупилась. Надо все облупы закрасить, и колёса надо покрасить, и всю ржавчину, которую увидите — тоже замаскировать. Центр Москвы, всё-таки, а на вагонах ржавчина!» — примерно такое вот он говорит, и обещает выдать нам за труды аж по десятке.
«Ого! — подумали мы с Игорем вслух — Целых десять рублей за какие-то мгновения покрасочных работ. Вот же радость какая!» Краски у меня было много. Недаром я числился художником. Взял ведро белой масляной, две кисти, и пошли мы с Игорем закрашивать ржавчину на вагонах.
Что за вагоны такие? Вагоны самые обыкновенные, строительные, типа бытовок на колёсах. С одной стороны стены модернизированы так, чтобы откинуть их наподобие навесов, а внутри — аттракционы. В каждом вагоне по два аттракциона с призами. Суть аттракционов — разводилово. В одном надо закидывать мячики в сеточки, как в маленьком баскетболе, в другом — сбивать шариками мишени, а в двух остальных надо закатывать шарики в лузы. Большие призы, естественно, никто не выигрывал по причине невозможности, но человеческая тяга к шальной удаче обеспечивала аттракционам необычайную самоокупаемость.
Красота вагонов состояла в оформлении. Их жестяные стенки украшали изображения скоморохов на фоне ромбиков. Вполне себе ярмарочные скоморохи, и фон весёленький, но со временем краска местами облупилась, а жесть покрылась ржавчиной. Образовались бурые пятна, и портили они всю праздничность. Конечно, нельзя такой обшарпанный вид выкатывать на люди, да ещё и на Манежку. Манежная площадь тогда была не такой загромождённой, как теперь, а совершенно лысой, без всякой там архитектуры.
Стоя на морозе и глядя в свете одинокого уличного фонаря на порченное непогодой великолепие, Игорь спросил: «И как это реставрировать?» «А мы не будем реставрировать — утешил я товарища — мы нарисуем облака. Могут же быть облака. Почему на фоне скоморохов и ромбиков не могут быть облака? Вот и у нас будут облака. Белые облака. Празднично, просто и по-новогоднему. Да! Облака!»
Стали мы украшать изъяны облаками. Как подсказывал мой художественный опыт, облака внизу имеют плоские днища, а сверху — чёткие окружности. Я до сих пор так думаю, хотя мог бы как-то переосмыслить и опыт и вкус. Довольно быстро изобразили мы шесть, или даже семь одинаковых, снежно-белых и чётких очертаниями тучек. Если бы рисовали быстрей и не так скрупулёзно, могли бы и не закоченеть, но быстрей не вышло. Мы же не халтурщики какие-то! Старались.
От высокого художества пришлось перейти к низкому малярству. «Мне не смешно, когда маляр негодный мне пачкает Мадонну Рафаэля!» — говорил Пушкинский Сальери. Мы с Игорем никакую Мадонну не пачкали, но всё равно ощутили низость упомянутого ремесла. Колёса вагончиков, хоть и были большими, но стояли на самой земле и даже в снегу. Здоровенные такие железные ржавые колёса на цельнорезиновых шинах. Снег мы отгребли, но там ещё и лёд намёрз на железо. Мерзость одна, к тому же, не все колёса видать. Фонарь освещал вагончики половинчато, лишь с одной стороны, а другие стороны скрывал полумрак. С одной стороны мы ещё могли видеть плоды результатов, а с другой стороны пришлось красить на ощупь. Ну и что? Бетховен же сочинял музыку вглухую, а почему не покрасить колёса вслепую? Гений может всё! Красили прямо по льду.
Краска, в конце концов, кончилась, и мы вернулись в здание дирекции — греться и получать гонорары. В шесть утра приехали грузовики, подцепили вагончики и увезли на Манежную площадь. Всё было хорошо до полудня, а в полдень в моём художественном жилище вновь появился Витя Григорович. Рожа красная от мороза и переживаний. Сел он огорчённо, вздохнул беспросветно и сказал укоризненно: «Ну, ты меня и подставил!»
Моё недоумение сделалось безмерным. Что значит — подставил? Работа выполнена на высшем художественном уровне! Может быть, лёд откололся с колёс, пока вагоны ехали? Не должен такой пустяк привести к чему-то серьёзному. Краска масляная, крепкая. Она схватилась на двадцатиградусном морозе прям в цемент! На месяц, или даже два, пока не случится какая-нибудь оттепель, всё должно быть крепко и надёжно. Скорей сами колёса отвалятся, чем облупится эта краска.
И вот тогда узнал я от директора театра Балаган причину его печалей. Оказывается, в десять часов утра проезжал через Манежную площадь сам министр культуры Губенко. Ехал он в кортеже, на чёрных «Волгах» и даже, наверное, «Чайках», смотрел в окошко — как идут праздничные улучшения. А может, и не смотрел даже, а просто так, мимо проезжал. Но тут он велел остановить кортеж, вышел из автомобиля, приблизился к вагонам, и стал изучать творения моей кисти, то есть, белые тучки на весёлых ромбиках. Изучив их, министр культуры громко спросил: «Это что за хуйня?»
Настоящее искусство всегда понятно народным массам, но вовек недоступно представителям администрации, даже если перед тем, как стать администрацией, те представители были из той же самой массы. В результате этой природной несправедливости я получил приказ Григоровича — исправить досадное недоразумение и сделать так, чтобы образ тучек на вагонах прочитывался министром культуры.
На следующее утро, в шесть часов утра, я выехал на место преступления, то есть, на Манежную площадь. В полиэтиленовом мешке со мной были две кисточки и две баночки — с красной и синей краской. Предстояло завершить светлый образ небесных облаков, сделать его понятным не только простому народу, а и великим управителям нашей могучей страны. Художник должен быть понятен как народу, так и власти. Иначе нет перспектив.
Значительно позже осознал я ошибочность своих тогдашних представлений, взращённых в невыносимо тоталитарных условиях. Когда идол коммунизма был свергнут уже, то на примере скульптора с итальянской фамилией Церетели, народу популярно было продемонстрировано, что хрен бы с ним, с народом. Чем безобразней идолища, тем понятней и милей они для власти, а всякие рассуждения про народ — пережиток коммунизма. Но тогда я этого не знал, поскольку труды Церетели показывать народу ещё не решались, а обслуживал он исключительно властные структуры, украшая своими монстрами их коммунистический быт. Таким образом, до победы демократии про Церетели никто в народе не слыхал, а про меня — слыхал. Ну, естественно! Я же и есть этот самый народ, а потому и слыхал про самого себя.
Раннее утро на Манежной. Опять двадцать градусов мороза. Из всего народа на площади — я один, но и этого не мало, если народ вооружён идеей творческого подвига. Тонкой кистью придал я каждой тучке чёткий синий контур. Отступив подальше, оценил картину. Ясность абсолютная! Но и до того, как я обвёл тучки синим контуром, была эта ясность, однако не до всех доходила. Вдруг, министр культуры снова не догонит? О нём же забота!
Я вернулся к полотну и внутри каждого облака написал красной краской: «Тучка!» — именно так, с восклицательным знаком. Думалось мне, что восклицательный знак остановит высоких персон от употребления ненормативной лексики в отношении произведений искусства.
Конфликт эстетических взглядов на этом должен был исчерпаться, и он исчерпался. Не потому, что министр культуры вернулся на Манежку, оценил мои исправительные работы и сказал: «Эх, Вадим Геннадьевич, прости меня за прямоту суждений. Не прочитал я заложенного в твоём полотне высокого художественного образа. Теперь — другое дело!» — вовсе нет. Попросту сама собой закончилась вчерашняя слава, истощилось внимание высоких персон, иссякло оно как весенний ручей, растворилось как утренний туман, рассосалось как прыщ. Можно было не рисовать ни контуров, ни надписей, ибо вся суета человеческая — тщетна.
Ради радости.
Чего ради носимся мы по земле и производим всевозможные действия? Неужто, ради одних только гонораров? Без гонораров, конечно, скучновато, но всё-таки, большинство человеческих поступков совершается ради радости. Я к этому выводу пришёл на основании долгих наблюдений. Всякий раз, получив гонорар, ощущал я некоторый аналог сытости. Буквально на физическом уровне — такое чувство, как будто чего-то съел. Как-то спокойно делается внутри, толсто и неповоротливо. Совсем другое дело, когда радость. Её и фиксировать не приходит в голову, и даже не случается отдавать себе отчёта в том, что вот она, радость наступила.
Серый рассвет выплюнул на заснеженную площадь первых людей, и люди эти оказались не кем-нибудь, а артистами театра Балаган. Шли они открывать вагоны, чтобы потом, в течение дня, стоять там, на аттракционах и облапошивать праздничную публику. Появление первых людей вызвало во мне тихую радость, близкую к ощущению родства. По морозному утру приближались через пустую площадь милые сердцу, задорные и скептичные тётки да дядьки — Оленька Заринова с сестрой Наташей, Лёша Решетников и Лёша Кузьминкин, которого все звали — Кузьмич. И Серёга Сёмин, которого все звали Семён, тоже двигался от метро в группе добродушных вагонных шулеров. Был там и Витя Гавриков, царство ему небесное.
Семён с Кузьмичом дружили со школы, были они с одного района и даже из одного класса с нашим директором, Виктором Григоровичем. Такой тогда был костяк «Балагана». Однажды мне подумалось — взять бы, да и назвать улицу в честь их обоих, то есть, в честь Семёна и Кузьмича. Два персонажа срослись бы окончательно в одно. Тогда я сочинил песню, которая ни одного из них не касалась в частности, но вместе с тем была, как бы, от обоих неотделима. Благодаря такому подходу — мне удалось увековечить сразу всё, причём сделать это легко и не навязчиво. Даже странно — почему слова той песни не подхватили краснознамённые ансамбли песни и пляски? Почему роты всяких караулов — не стали под неё маршировать? Почему, в конце концов, наша эстрада не взяла этот текст на вооружение?
Вот ты идёшь по улице Семёна Кузьмича.
Из окон люди падают, отчаянно крича.
Твоя походка лёгкая и камень возбудит.
Ты женщина жестокая, велик твой аппетит!
А за тобой по улице Семёна Кузьмича
бежит толпа влюблённая, чегой-то бормоча.
Все смотрят только на тебя и все тебя хотят,
и платят все по три рубля за твой случайный взгляд.
Все женщины на головы надели бигуди,
и ходят только голые, мужьям кричат: «Гляди!»
Мужья не отзываются на громкий этот крик,
и каждый день стреляется из-за тебя мужик.
Я тёмный, знать я не могу — кем был Семён Кузьмич,
но третьи сутки берегу я для тебя кирпич.
Вот завтра с крыши запулю те в бошку кирпичом,
чтоб ты узнала: как шутить с Семёном Кузьмичом.
Семён, Кузьмич, и все остальные подошли ко мне как раз в тот момент, когда я завершал картину маслом, поглядели на тучки, поржали. Кузьмич сочувственно спросил: «Замёрз, поди?» — и вполне органично предложил хлебнуть коньячку. Кто ж на моём месте откажется? Конечно, я хлебнул, после чего так же естественно помог банде открыть вагоны.
Открывать их было непросто. Часть стены полагалось задрать вверх и закрепить, чтобы она исполняла роль навеса. Изнутри вагона извлекались деревянные настилы и лестницы, чтобы публика поднималась на удобную для обмишуривания высоту и оказывалась на уровне прилавков. Это всё надо установить, да закрепить, проявляя сноровку и удаль молодецкую. Девки наводили порядок внутри вагонов, расставляли по полочкам призы, которых никогда никому не выиграть, и другие призы, которые копеечные, которых не жалко.
Накатить коньячку предложили мне и в другой раз, и в третий, после чего радость моя развернулась вовсю, и предложил я нарисовать на внутренней, не оформленной ромбиками стене — Деда Мороза. «Конечно, рисуй — согласился Кузьмич — если больше делать нехрен»
Мороз у меня получился страшный! Нос красный, борода и глаза — синие. Других-то красок не было в палитре. Кафтан, тоже красный, к низу уходил в небытиё, отчего Дед немного смахивал на джина, вылетающего из пара, или ещё каким-то образом лишённого ног.
Невозможно было снова не выпить, и тогда я предложил нарисовать Снегурочку. Меня пытались остановить, но как остановишь творца, когда он уже малюет рот? Снегурочка получалась ещё страшней и кровожадней, чем Дед. Огромные губищи заняли пол лица, а вторая половина состояла из синих ресниц. Треугольный кокошник тяжко синел над седыми косами, а ниже бюста, тоже гипертрофированного, мне рисовать стало скучно.
«Давай уже, вали отсюда!» — сказал Кузьмич озабоченно, и я с чувством перевыполненного долга поехал на базу, то есть, в дирекцию парка. Были же времена, когда по московскому метро свободно перемещались пьяные художники, а добрым милиционерам не было до них никакого дела. Разве сравнятся с теми, прежними милиционерами нынешние полицаи? Да и где вы теперь найдёте ту свободу, и даже волю, которая была до победы прогрессивных сил демократического добра?
Новые
деньги.
Директор театра Балаган — Виктор Григорович — всегда умел сформулировать задачу чётко, но притом и душевно. Ощущалось высокое доверие и уважение к уникальным способностям. Он, вроде бы, даже и не произнёс вслух ничего про ответственность, но я почувствовал ответственность из серии — «Кто, если не я?»
«Неделю будем играть твоё шоу на Манежной — сказал Витя озабоченно — но есть проблема. Шоу длится час двадцать, а надо заполнить два часа, с пяти до семи. В общем, надо сделать такую игровую программу, чтобы минут сорок потянуть. Допустим, с пяти до пяти сорока ты на эстраде играешься с народом в загадочки и всякие шарады. В это время ещё полчаса ребята поработают на вагонах, потом за десять минут закроются и выйдут на шоу. Ты спокойно переодеваешься в куклу и уже в кукле прыгаешь вместе со всеми, до конца. То есть, до семи. Потянешь?»
Чего ж не потянуть? Не сказать, чтобы к тому времени я достиг вершин как ведущий игровых программ, но уже имел в скоморошестве положительный с отрицательным опыты, легко мог бы развлекать публику на ровном месте минут двадцать. Полчаса — уже с натугой, а чтобы занять площадь на целых сорок минут — надо готовиться. Как можно принизить высоту оказанного доверия? Никак нельзя.
«Под луною песню петь сел на веточку… кто?» — кричу я с помоста. «Медведь!» — радостно отвечает публика, и сама же радуется коллективной посадке в лужу. Оно, вроде бы и в рифму, но смысла-то нет! Какой такой медведь на веточке? Чего он споёт под луной? «Как-то был я в зоопарке, мимо клеток проходил. Вдруг гляжу, сидит на ветке здоровенный…» «Крокодил!» — кричат из народа и снова всем смешно.
Однако, чтобы не иссяк интерес к участию в массовой белиберде, надо поощрять особо активных. Для этого придуманы награды в виде леденцов, свистулек и прочих пустышек. Призы для вагонных аттракционов Григорович закупал мешками, но там — совсем другое дело, там за каждый копеечный приз народ берёт билетик по рублю, из чего складывается прибыль, а тут прибыли нету. Сплошная благотворительность. Не жирно ли будет отдавать свистульку только за то, что какой-то хрен раньше других догадался про медведя с крокодилом? Так что, Витя меня честно предупредил: «Призов мы тебе дать не можем. Придумай чего-нибудь»
Ну, я и придумал. Расчертил лист А-4 на равные части, похожие по размерам на деньги, нарисовал там тушью страшные каляки-маляки, отдалённо напоминающие профиль Ильича, и написал красивым почерком: «Новые деньги! Хранить в банках стеклянных, людям не показывать! Подделка не карается, но подвергается осмеянию» — потом я пошёл в кабинет к Тадеушу Константиновичу — директору парка, и там размножил чёрно-белый шедевр на принтере. Осталось только порезать это всё по линиям, да уложить в пачки.
Имея на руках неограниченный запас дурацких бумажек, вышел я в 17.00 на помост. Праздничная площадь встретила артиста морозной пустотой. Редкие люди кучковались вдалеке, рядом с игровыми вагончиками. Других аттракционов на Манежке не было, и вообще ярмарочная движуха не казалась ещё возможной там, в самом сердце СССР. Места эти считались официальными, не для простых людей предназначенными, а потому их строгая пустота выглядела гораздо правильней, чем хаотичное брожение зевак.
Для того чтобы играться — надо, чтобы с кем играться. Можно, конечно, играться с самим собой, но Витя Григорович выставил меня на эстраду вовсе не в качестве онаниста. Вынув микрофон из стойки, я обратился к далёкой, просаживающей деньги на аттракционах публике: «Эй, народ, беги сюда! Это вам не ерунда! — на этом запасы стихотворных обращений иссякли, и я перешёл на прозу — Сегодня и никогда! Впервые и только здесь! Вы можете силой своей мысли получить новые деньги в неограниченных количествах! Таких денег никогда прежде не было, и никогда больше не будет. В новый год с новыми деньгами!»
Первыми отозвались дети. От группы граждан у вагончиков отделились маленькие фигурки, издалека похожие на задорных гномиков, и побежали через площадь к эстраде. Как я им обрадовался! С детьми жизнь становится осмысленной. Есть — кому загадывать загадки. Дети не обременены жизненным опытом, в который включены такие неминуемые штуки, как смысл, выгода, или рядящееся в скромность высокомерие. Пока их родители косятся на скомороха с умудрённым недоверием, да похихикивают, имея на уме, мол, они себе на уме, дети ретиво отзываются на вопросы, хором кричат кричалки, быстро смекают, как взяться за руки, чтобы встать в хоровод. С детьми просто. Да им и призов-то не особо надо, хотя раздача призов превращается в некий ритуал, похожий на вручение орденов: «Ай, да какой ты внимательный! Тебя не проведёшь! Как тебя зовут? Петя! На тебе, Петя, игровую деньгу. Если наберёшь таких десять штук, то можешь бесплатно сыграть вон на тех аттракционах…»
Взрослые дяди и тёти, увидав, как мелкий пацан получил бумажку, думают про себя: «Я-то чего теряюсь?» — и включаются в игры, и на очередную загадку с эстрады: «На небе свет зари потух. Крадётся царь зверей…» — громко орут: «Петух!» В жёсткой конкуренции выигрывают они по две, а иногда и по три бумажки.
Конечно, с аттракционами я предварительно договорился, то есть, подошёл к Кузьмичу и спросил: «Не будешь возражать, если я направлю к тебе победителей?» Кузьмич недоверчиво уточнил: «Это в каком смысле?» Я разъяснил: «Ну, если припрётся ребёночек, который выиграл у меня десять штук денег, то ты за это дашь ему сыграть на аттракционе» Кузьмич засомневался активней: «Ну вот ещё! С чего это бесплатно играть?» Я смягчил перспективы: «Наверное, вряд ли такие появятся, но это я на всякий случай спросил…» «Нехрен! — отрезал Кузьмич — Пускай покупают билет и играют» «Тогда пойдём другим путём — выдвинул я инициативу — ты после игровой приносишь мне десять штук моих денег, а я за это покупаю билет. Так нормально?» «Ага — смекнул Кузьмич — но игра уже проведена?» «Ну, да. Выиграет он у тебя свистульку, или ещё чего-нибудь» «На баскетболе вообще ничего не выиграет» — заметил Кузьмич.
Наверное, по типу такой же договорённости скроена и система социального мироустройства. Любой человек может увлечённо заниматься чем угодно до той поры, пока не вздумает измерять результаты какими-то деньгами. И ведь, никто не скажет ему: «Не отвлекайся, дурень, получай радость от хороводиков и кричалок! Зачем навешивать дополнительные смыслы на то, что ценно само по себе? Ну, предложат тебе деньги в качестве призов, начнёшь ты их копить, потеряешь радость непосредственного бытия, а потом все эти деньги так и просрёшь. Неминуемо просрёшь, поскольку ничего другого не предполагается, даже если деньги настоящие, золотые там, или серебряные»
Раздавал я чёрно-белые бумажки, загадывал загадки и руководил танцами, как вдруг появились прямо под сценой, в непосредственной близости от меня — двое бомжей. Как их сюда занесло? Такие запущенные люди только начинали формироваться в виде явления, вместе с другими достижениями перестройки, но формировались они совсем на других площадях, к примеру, в районе трёх вокзалов, а не в центре. И вот, встали эти двое под сценой и орут на меня. Я даже не сразу понял — чего орут, чего им надо? Когда же различил в хриплых звуках слова, то чуть не забыл про основную публику. Бомжи вопили, перекрикивая танцевальную фонограмму, и друг дружку: «Дай деньги! Дай новые деньги! Дай нам новые деньги!» — вот так вот, дай и всё тут. Другие усираются, прыгают сильней других, вырывают удачу из детских ручонок, создают всеобщую праздничность, а этим — дай запросто так, ни с того, ни с сего.
Не прошло и месяца, как новые деньги достались всем, кроме тех алчных бомжей. Конечно, страна получила не те деньги, которые я ксерил в дирекции ПКиО им. Ленинского комсомола, а немножко другие, но тоже ненадолго, и тоже не впрок.
Вот как это описывают исторические источники: «22 января 1991 г. Президент СССР Михаил Горбачёв подписал Указ об изъятии из обращения и обмене 50- и 100-рублёвых купюр образца 1961 года. Обмен изымаемых купюр сопровождался сильнейшими ограничениями: сжатые сроки обмена — три дня с 23 по 25 января (со среды по пятницу). Не более 1000 рублей на человека — возможность обмена остальных купюр рассматривалась в специальных комиссиях до конца марта 1991 года. Всего обмену подлежало 51,5 миллиарда рублей из 133 миллиардов наличных, или около 39 процентов всей наличной денежной массы. Одновременно была ограничена сумма наличных денег, доступных для снятия в Сберегательном банке СССР — не более 500 рублей… С целью проведения реформы были выпущены новые купюры 50 и 100 рублей образца 1991 года. Купюры образца 1991 года достоинством 1, 3, 5, 10, 200, 500 и 1000 рублей были выпущены позже»
Неужели я мог знать заранее про эту каверзу? Не мог. Ни третьего января, ни четвёртого, ни даже после старого нового, когда по окончании всех плясок, Виктор Григорович впорхнул в мою художественную каморку, размахивая пятидесятирублёвкой, словно гигантская бабочка маленьким крылышком, и сказал: «Вот и гонорарчик!» — даже тогда не мог я знать, что эта купюра через неделю сравняется по ценности с любой из нарисованных мной бумажек. Легкомысленное отношение к собственным пророчествам и славе не отличалось от всех других моих легкомыслий. Положил я купюру на шкаф, да и забыл. Когда началась суета с обменом денег, я тщетно искал её среди множества бумаг. Досадно было, когда она не нашлась вовремя, а ещё досадней, когда нашлась. Летом уже я зачем-то полез на шкаф, и вот вам раритет — деньга, вышедшая из употребления. Полгода назад было богатство, а теперь и нет его.
Вадим
Геннадьевич Шильцын.
Проголосуйте за это произведение |