TopList Яндекс цитирования
Русский переплет
Портал | Содержание | О нас | Авторам | Новости | Первая десятка | Дискуссионный клуб | Чат Научный форум
Первая десятка "Русского переплета"
Темы дня:

Мир собирается объявить бесполётную зону в нашей Vselennoy! | Президенту Путину о создании Института Истории Русского Народа. |Нас посетило 40 млн. человек | Чем занимались русские 4000 лет назад? | Кому давать гранты или сколько в России молодых ученых?


Проголосуйте
за это произведение

 Повесть
15 ноября 2005 года

Кирилл Рожков

 

 

ЗЕЛЕНЫЙ МОТОР

 

 

Надежде Горловой посвящается

 

 

Унитаз в Доме культуры Поликаменского комбината химического машиностроения ("ДК химмаш") похож на Бахчисарайский фонтан.

Отмечаешь это каждый раз, когда идешь там в туалет. Голубая высокая и узкая раковина, всей задней плоскостью приделанная к кафельной стенке, и по ее внутренней поверхности весь день, не прекращаясь ни на минуту, неторопливо стекает кристально чистая вода, распластанная по всей вогнутости слоем, практически не имеющим толщины, как пленка.

В ДК кое-что изменилось. Вместо застоявшейся гипсовой статуи теперь - небольшая пещерка огромного аквариума с подсветкой, в котором тоже, как капли в Бахчисарайском писсуаре, все время журчат пузырьки.

Стою, замерев, что твоя статуя, и смотрю на них.

Направляюсь обратно мимо вахты. Там бегают дети, и улыбается им вахтерша. Она обосновалась в глубине решеточного гардероба, в своей комнатке с постоянно включенным телевизором.

Наступает вечер, зажегся свет. Хорошо, думаю я, будет ей остаться тут на ночь, где пахнет сладкими столовыми коржами и молочными коктейлями. Спокойно, как в Багдаде.

Я уже побывал в спортивном зале, где мы когда-то играли в теннис с ней, с Валей-с-фестиваля... Спрашивал про него у другой любезной молодой вахтерши типажа воспитательницы детского сада; она, разговорившись, поведала, что там занимаются теперь физкультурой ученики сорок пятой школы...

Ее, Валиной, школы...

Это я тоже уже видел: утром зал наполняют ряды младшеклассников, как солдатики на параде, ими руководит белокурая учительница. А старшеклассники хором ритмично влезают красивыми и точными движениями на макушки шведских стенок и восседают наверху, наблюдая. Звучит музыка, и мужской голос из того же динамика отдает команды. Может, это запись. Учительница без всякого стеснения показывает упражнения: танец маленьких утят. Потом - руки в стороны... Один русокудрый старшеклассник воздвигается во весь рост прямо на верхней перекладине шведской стенки и с нарочито сосредоточенным лицом делает, обезьянничая, упражнения там, чем закономерно привлекает всеобщее сотенное внимание. Учительница грозит ему кулаком или пальцем, испугавшись то ли за него, то ли за дисциплину. Он смиренно проваливается обратно в сидячее положение, свесив ноги.

А сейчас там вяло тусуются, как осенние мухи, несколько ребят. Перебрасывают друг другу мячик. Динамик автоматически включается в нужное время и транслирует мужской голос, отмеряющий упражнения. Но никто на зарядку не торопится - лень... Вот уже воздух сотрясен текстом нескольких упражнений, однако на фоне него те хлопцы пасутся по-прежнему...

Вбегает учительница, уже другая, резко заявляет о непорядке и интересуется, кто проводит  зарядку, имея в виду "старшего" ученика.

- Дядя Вася Кусиков! - отвечают ей.

И тут же - общий хохот - явно понимающий.

Я же, увы, не могу посмеяться вместе с ними - ибо не знаю, кто такой этот дядя Вася Кусиков. Не успел еще выяснить... Я много еще чего не узнал...

Выхожу во двор, двигаюсь вдоль размалеванного граффити цоколя скульптурной группы эпохи большого совка и большого веника.

Пересекаю смеркающийся асфальтовый квадрат - моя дурацкая фигура - большой рост, слегка искривленный абрис и - неправдоподобная легкость при грузном очертании. Словно тугой ветер плавно несет меня, отразив в бесконечных тянущихся витринах.

Я брожу целыми днями, наконец отоспавшись. Но радость - я здесь, уже видел Алешу и Валю... С фестиваля.

Перед внутренним оком фокусируется расплывчатый давний герб того фестиваля Равноденствия.

Я вспоминаю также игры в мяч с командами физиков.

А в том спортзале в химмаше - замысловатые ярусы, эдакий бельэтаж вокруг. Что там? - всегда думал я. Однажды, когда мы играли одни в приятно для нас пустынном зале, у нас улетел туда фланелевый мячик. И решительная Валюшка отыскала проход за дверью, мы поднялись по лестнице и оказались прямо на галерее... Но все же не достигли самого верхнего яруса.

А самый запредельный ярус галерей - слишком, непредставимо даже высоко, выше сетки под самым огромным потолком, зачем-то растянутой там на всю его площадь, словно бредень для кита. Как попасть туда, где и на каком этаже ходы? Иногда там, над головами всех, на высоте десятков человеческих ростов, вдруг в течение нескольких минут появлялись, проходя и исчезая в другой стене под тем же высотным потолком, фигуры вроде рабочих, кажущиеся снизу не крупнее оловянных солдатиков.

Я спешу к началу центрального проспекта, куда  у нас в Поликаменске ведут практически все дороги.

Церковь. Высоченная, но скромная - белокаменная, одноцветная, как будто громадная и красиво обработанная горная глыба. Ее крест золотым бликом светится среди общего сумрака над крышей. Это очень запоминается: мягко, сияя, но не слепя, - застывшей каплей, впечатавшейся неподвижно в цельном блеске.

И я не могу не посмотреть туда, вверх.

Однако по другую сторону улицы - распивочная. По две стороны - храм и кабак.

Захожу в рюмочную. Там тесно, чуть шумно, но уютно, низкий светец.

Ищу свободное место и нахожу его в уголке. Там - ссутулился и застыл человек странного вида.

Заказываю четвертинку и закуску. Выпиваем вместе по рюмке, знакомимся...

Его называют Реладормом. И он - странный человек, встреченный в рюмочной. Сидит передо мной.

Стихийно веду беседу дальше. Я брожу эти дни туда и сюда, у меня стреляют деньги цыганята, но я запросто знакомлюсь - здесь и сейчас.

У Реладорма с собой - пакет с ручками, потертый, с дыркой, в нем лежит книга, которую он, судя по всему, читает везде, где может - дома, в автобусе, на скамейке. По виду его одежды становится очень красноречиво ясно: оная для него выполняет исключительно функции теплоизоляции, внешний же вид ее и что вообще на нем конкретно надето - не заботит его вообще никогда изначально.

Оказывается, он закончил институт. Но работы по специальности толком нет, да ему самому толком ничего и не нужно. До института он служил техником в школе. После - думал, где приткнуться, и пошел тем же техником в ту же самую школу. Начинал - и после диплома продолжил без всяких изменений. Коротко, ясно и безмятежно.

Замысловатый... Видимо, с рождения разочарованный в белом свете тип, думаю я, присматриваясь к нему.

Гляжу вокруг. Трезвонит, заливается чей-то мобильник, но почему-то никто к нему не идет.

От нечего делать рассказываю Реладорму, как мой орел Алешка позвонил по телефону в Москву (умудряются же современные дети!), а потом пришли счета... А он был очень удивлён, что надо платить дополнительно по каким-то еще счетам! Честно Валюне признавался: .Мама, а я не знал, что раз в другой город - то особая плата!.... А пришлось раскошеливаться.

- Квартиру продали? - спрашивает исподлобья Реладорм голосом, сочетающим презрение к миру, укрощённую свирепость, горькую, как маринованные грибы, иронию и придыхающий смешок.

Я смеюсь на коротком выдохе. Н-да... А Реладорм произносит тем же самым голосом в аналогичной интонации:

- В следующий раз твой сын позвонит в Австралию. И потом точно так же скажет: .Мам, а я не знал, что за это надо платить!....

Я спрашиваю его в свою очередь, что это суть за работа - техник в школе?

Оказывается,  в их школе вместо техничек - техники (так уж у них повелось по мало логически объяснимой, но давней устоявшейся традиции). Они работают в три смены - с девяти утра до восьми вечера через два дня. У них есть своя комната, а главная их задача - давать звонки на уроки в нужное время. Еще кое-что убрать или починить - но то обычно чистая формальность.  И даже зарплату платят - пару тысяч рублей.

Спрашиваю, что за школа?

Сорок пятая!

Я, уже не стесняясь, звоню по мобильнику Валюне. И она говорит, что подъедет сюда.

Я не могу, черт возьми, не встретиться с ней сегодня. После того, как столь неожиданно познакомился с еще одним человеком из ее же школы!

Я выпиваю еще пару рюмок, закусываю плоским компактным холодцом и котлеткой. Смотрю на застывшего напротив Реладорма.

Зачем я решил с ним закорешить? Просто интересно. Мне многое интересно. Не сердцем, но умом - занять себя неразгаданным. Мне не неприятно - я научился не реагировать. Так что мне даже было бы сложно объяснить теперь, что мне неприятно. И что - приятно...

Вдруг, ошарашив слегка, но ненадолго всех, в "таверну" вламывается еще один человек.

Лет тридцати, странно отекший для своего возраста, остроносый, в черных очках.

Войдя, садится, но попадает мимо стула и чуть не падает, схватившись за стенку. У него что-то с координацией, хотя он не пьян.

Где я его видел? Нет, вздор.

Второй странноватый (после Реладорма), человек в черных очках подсаживается к какому-то столу и начинает гутарить, куражась и тут же стесняясь, стесняясь и тотчас куражась. Гнусавый голос звучит дурновато. На него с любопытством смотрят, но отворачиваются, решив не обращать внимания на бессмысленную болтовню.

Я вопросительно смотрю на Реладорма. Он понял и сообщает:

- Этот торчок сюда захаживает.

Я невольно еще пристальнее сверлю Реладорма взглядом.

- В тот раз ко мне подсел и стал говорить, что пишет роман, - сообщает Реладорм. - Про то, как через сто лет в универе замысловато проводят конкурс, где тридцать человек на место. Запускают всех тридцать на территорию, закрыв все калитки, и - поступит тот один, кто останется живым: у всех - бейсбольные биты, и - команда начинать побоище... 

- Прекрати, - морщусь я.

- Я не верю ни одному его слову про его писательство, - невозмутимо отвечает Реладорм.

Я вызываюсь зайти к нему в гости - в школу, когда будет его смена. Он не за и не против - просто не возражает. Ему все все равно.

Он называет день и вскоре уходит.

Ходячий черный анекдот - остается там же, где сидел и болтал в виде монолога. Я присматриваюсь издали - что-то непонятное. Он как будто спит. Но как же уснул? Вдруг, на половине фразе, я даже не заметил, а мужики - и подавно, явно привыкли к его иногдашним визитам и не реагируют. Но он - как будто выключился кнопкой, среди мерного общего гула, забыв договорить свой гугнивый, застревающий на словах, будто резина, монолог...

И тут я замираю. За окном, среди зеленого сквера - гудит зеленая "Ока" с зеленым мотором...

Вот и развязка сказочки про зеленый мотор на зеленый свет. Она идет, пробираясь сквозь кабачок, как незнакомка Блока. Не тушуясь и не тусуясь.

Она садится на место Реладорма и протягивает мне руку, щекотливо, одновременно свесив одну ногу с другой.

На ее ногах - легкий пушок, от вида которого сердце стучит в ушах.

И мы молчим. Но я, осознав, как разрушить неловкое молчание, произношу:

- Валя с фестиваля...

Это код, сигнал, по которому мы опознаем друг друга среди чужих, как корабли... В шторме уличного океана и штиле озерца рюмочной.

- Ты, значит, купила машину? - спрашиваю я.

И уже представляю, как она теперь, уже два года работающая учительницей истории в сорок пятой поликаменской школе, едет на службу на этой зеленой маленькой дамской заводной игрушке, сворачивает во двор, сидя в ее низкой коробочке, как в одноместном вертолете. Паркуется в школьном дворе и идет рассказывать про кареты, в которых целый день раскатывала Елизавета Первая.

- А ты, значит, пять лет смотрел на звезды, - говорит она в ответ, задумчиво, незаметно для себя и слишком очевидно для меня легонько тронув губы улыбкой. В ее арсенале всегда имелись улыбки всех десяти степеней, и она их все различает.

- Да. Знаешь, когда это входит в привычку - то вот понимаешь: как мент дежурит в подъезде, наблюдая за двором, чтобы обнаружить вора на детской площадке, крадущего бутылки с сосками и портмоне мамаш - так по точно такому же принципу астроном дежурит по "хорошему стеклу", чтобы обнаружить черную дырку, всосавшую звездное монпасье, - подмигиваю я ей, четко отбарабанив.

В ней не дрогнуло ничего. Лишь усмешинка перекинулась на одну стадию вперед, при этом пока также прячась - Валентинка не может ее сдержать до конца, но я улавливаю эту улыбку одной только слишком ясной догадкой о ней.

- Так вот ты какой стал, - произносит она с легким вздохом, в нарочито деланном разочаровании. - Самодовольный, умудренный, поди.

- Еще я знаю, что наш Олежик дослужился до проректора по А-Хэ-Че, - сообщаю я. - Помнишь, он был старостой с первого курса? А старосте даже в общаге дают... одиночную камеру.

Она легонько качает изящной ногой в кожаной туфле. Отбрасывает назад копну длинных пшеничных волос. Улыбка не отключается, как дежурный аварийный свет. Деланное восхищение. Умеет же она шокировать меня - столь нежно шокировать, что сразу обезоружит.

- А я, может, сидел на высоте двести мэ над уровнем мо, - продолжаю я, чуточку заводясь. - А может - сидел в глубокой заднице. Ущелье по сути - горная задница. Почитай географию.

Я внимательно слежу за ее реакцией. Она - безупречна. Гроссмейстер поддавков. Теперь уже открыто растягивает ироничную ухмылку, нежнее которой быть не может, и говорит спокойнее теплого сна:

- Интересным ты стал человеком.

Медленно теребит деревянные бусики на шее. Смотрит мне прямо в глаза, и в ней воплощена гамма всех чувств кроме только двух: страха и раздражения.

- Ну, что еще скажешь? - деловито спрашивает она ласковым шепотом.

Ну вот и все. Я молчу.

Умеешь же ты, умеешь!

- Выпьешь? - спрашиваю ее.

- Одну - я за рулем.

Я покладисто наливаю ей рюмку. И еще одну - себе. Кусаю корочку.

Вздрагиваю. Опять идиотски дрожат концы моих длинных пальцев...

Через зальчик движется, как слепой, тот отекший. Уже включился. Но наполовину. Чешет по прямой, как импульсный звездолет, застывше косится на угол и поет нечто невнятное себе под нос.

Нас он не видит. Мы встаем и направляемся к выходу.

Валя с компактной черной сумочкой идет через скверик в три дерева возле таверны. Солнце ложится бликами на гладь ее перебирающих ног и на волосики, очаровательнее которых нет ничего на белом свете.

Она останавливается, прижимая к груди глянцевую сумочку, как плоский кусочек агата.

- Знаешь, кто ты? - говорю я. - Девушка из маленькой таверны. Вот она, - оборачиваюсь и показываю на только что покинутое нами заведение, - маленькая таверна. И вот - ты.

Она изгибает тонкую шелковую руку. 

- И глаза дикой серны - твои, - говорю я. - А я... У меня высокий рост и помнишь, тогда, когда у молодых была мода на бороды и Олег Лилиин тоже носил бородку - я отпустил настоящее морское "жабо"...

- Угу, - предельно деловито кивает Валя. - Только вот всего одного не хватает для полного имиджа - корабля!

Я чувствую, что сейчас опять захрюкаю свинячьим носовым смешком, инстинктивно смыкая рот - еще один мой ушлепизм...

Сдерживаюсь.

- Приходи ко мне... э-э... завтра, - говорит она. - Надо бы починить магнитолу. Алеша теперь занимается танцами!

Нет, ну это же надо - с каким выражением сказано. С подчеркнутой язвительностью, к которой я же подводил - ибо слишком хорошо знает - обиды больше не предвидится: я научился быть покладистым. И прекрасно знает, как мне хочется прийти. И делает вид, что не пойму - что ж - играет, раз я кинул кубик и дал правила... Починить магнитолу. Для Алеши. Для первоклассника Алешки, теперь записавшегося в танцевальную студию.

Она слишком хорошо понимает, что я все понимаю. И - наоборот.

Я смотрю в небо. Над кварталом реет речная чайка.

- Чайки летают! - пафосно взмахиваю я рукой. И сочно добавляю: - Значит - помойки близко. А я-то думал, это от Реладорма душок никак не выветрится!

И искоса - ну не могу с собой совладать! - слежу за ней после сказанного...

Мы остановились. Она заглядывает мне в лицо, как в колодезное ведерко с холодной водой, закрывающее собой весь мир, когда пьешь из него, как из кованой котловины.

И опять протягивает мне руку, ласково поводит ею по мне, и тогда во мне что-то вскидывается так сладко, что затмевает своим действием даже действие четырех проглоченных мною рюмок. А я другого - и не ждал.

Ласковое прикосновение - это в ответ на мои слова... И я не выдерживаю и говорю что думаю:

- Ты - прелесть! Нет, кроме шуток. 

 

Я вспоминаю...

Вот он, я, всего ведь каких-нибудь несколько месяцев назад.

Раз в неделю надо подняться наверх - к самой локаторной тарелке, настроить ее и снять показания.

Утром я отправляюсь туда.

Наверх от помещения с моим жилым крылом начинается бесконечная вереница ступенек - металлическая крепкая кованая лестница.

Я иду неторопливо, спешить некуда. Вначале. Но потом входит в тело странный кураж, ноги ступают судорожно.

Многие сотни ступеней.

Все выше и выше. И земля все дальше внизу, как будто башня нависла над ней.

Неправда, что на большой высоте страшно смотреть вниз. На самом деле - страшно смотреть вверх. Это абсолютно точно. Только глянешь в пустое небо - кружится голова, по спине бегут муравьи и рука до боли сжимает перила.

Земля все более равнодушна ко мне. Крепчает высотный ветер. А на самом верху придется, наверное, надеть кислородную маску - она там, в специальном отсеке, соединяющемся с радиотарелкой.

Я почти уже там. А что внизу?

Тянутся горы и горные снега. И рыжие пятна глинистых талых прогалин раскиданы вокруг стальных колонн, опор высотной башни телескопа, вросшей в скалы - как пятна проявителя на белом халате фотографа.

Дальше по линии взора - цветной ковер из пятен - оранжевых, зеленых, буроватых, желтоватых. Это субтропические растения на сбегающих склонах, пожухлая трава и там, дальше - среди кусков туфа потухших вулканов, минералов - ближайший перуанский поселок.

И еще дальше, на горизонте - вуаль туманов и смога, куда убегают неимоверно длинные линии автотрасс.

Мыльная пена снегов неподвижно застыла, как отвердевающая пемза.

Я стою наверху и заглядываю в щель наружу, - в специальное смотровое окно.

И вдруг я кричу. Испускаю крик, здесь, среди пронизывающего холодка свежего Борея, под голубым морозистым небом. Никто не слышит меня, но я кричу "аааа" вперед, в мир, небу и Земле, ведь говорят, наша Земля - тоже живое существо, и она, значит, слышит меня...

Об этом я думаю лишь потом. А пока срывается крик. И отдаваясь эхом, летит в пространство. И затем замирает, и я успокаиваюсь. И вижу, что разрядил что-то криком, этим первородным, сорвавшимся наконец у меня за прошедшие годы, которые дала мне жизнь здесь, в уединении, которое я не хотел, демонстративно не желал ничем нарушать...

И мне пока что не хочется ни у кого еще просить прощения. Может, только у одной женщины...

Боже мой. Я смеюсь. Это самое странное - после этого крика я хохочу, улыбка заливает меня, как я ни пытаюсь ее отбросить.

Валя, говорю я про себя и - смеюсь. Валя-с-фестиваля.

Да, это имя, прозвище - умильный маяк, звукосочетание, раскодирующее меня и свет, над которым стою.

Здесь у меня - наблюдения, наука, крепкий сон, а там - заиндевелые трассы, ущелья и темные валуны.

Я между облаком и мягкой черной землей вдали. И между нами - еще горные цепи. Я в тесном шлюзе, и выше - тарелка, с которой не мог бы есть великан из-за ее перевернутости к небу -  сетчатая, как гигантское инсектическое крыло. Я стою на ровном твердом полу. Я на краю, но не упаду. Я на краю земли, куда вынужден был бежать.

Но я больше не хочу кричать. Кричать о том, что даже не желаю возвращаться. Поймите меня, поймите...

Солнце все выше, и я спускаюсь вниз, облепленный мелкой изморозью, уже произведя все расчеты и уложив все нужное в специальную брезентовую сумку. Потому что сегодня - конец недели. И я прощаюсь с техногенной вершиной до следующей пятницы. Пора возвращаться на землю. На уже другую, низкую вышку моего домика.

Вернувшись туда, я буду спать. Потому что в начале недели тут приходится работать допоздна и вставать пораньше, но зато в конце - представляется возможность выспаться. Можно спать даже днем. И в самом уж конце недели я иногда позволяю себе хлебнуть красного из оплетенной бутылки. И почти сразу уснуть, видя сны - тревожные или теплые - что характерно, сейчас мне это все равно.

И тогда опять запру дверь и отправлюсь в поселок отовариваться. Там, где уже нет горного снега, где солнце печет, как картошку, местных смуглых людей с бородками-"жабо".

Говорят, там, дальше - стоят башенки с флюгерами, и можно добраться даже до того древнего экзотического города, - за табачными плантациями и пирсом.

Я спускаюсь и бросаю взгляд на показавшиеся теперь под нижним углом, справа (лестница делает тут поворот по спирали), горные озера. Почти безветренные студенистые блюдца, чернильно-фиолетовые отсюда. И слишком явственно в соленых озерах сейчас, попав в солнечный луч, проступают черные бесформенные туши каменных гряд - выше и темнее остального дна. Пятна изнутри лилового фона. И в них, как в жидком телескопе, вечером могут отразиться звездочки.

 

В двадцать два года я уже написал свои первые работы по физике, по гравиметрии. И их отметил молодой ученый Олег Лилиин, уже давно работавший в нашем знаменитом Поликаменском физико-техническом НИИ (физтехе). Мы сдружились с ним; я быстро тогда сходился со всеми, неистовый, бешеный, не знающий, куда деть энергию, которую совсем не умел контролировать, рашарниренный... Олег был старше и практичней. Он стал охлаждающим вентилятором для меня - человек как-никак тридцати лет, женатик, уже кандидат наук. Он практически забронировал мне место в физтехе, но попутно занимался другими проектами, двужильный и неостановимый. Он внедрился в одну из поликаменских школ и стал читать там астрофизический факультатив. И я пошел вслед за ним, и устроился практикующимся лаборантом по кабинету физики.

И тогда началось то... Потому что поликаменская школа попалась нам не привилегированная, как та сорок пятая, где, как написала мне письмом Валя, стала работать она и где подвизается этот Реладорм.

Но даже в такой школе если сейчас благополучная семья была бы исключением из правила, то тогда... Тогда еще родителей ужасало то, что происходило с некоторыми из учеников и учениц. Тогда они - были исключением из правила... И может, потому и притянули к себе мой дурной в обыденной жизни взгляд, меня, способности которого так ценил Лилиин...

 

И вот опять наступила пятница, и я иду в город.

Я не езжу далеко, меня ослепляют потоки дневного перуанского солнца. Я смотрю из окна, сев в угловатый автобус, на раскинутые горы, на пологий проносящийся мимо склон, который тянется далеко, как будто тугим ураганом растянуто зеленое косое полотно. И заросли перемежаются домиками. Горными. Стоят прямо на склоне. С одной стороны до.ма - два этажа, с другой - один.

Вон стоит, замерев, человек в сомбреро и с красными четками в руках - маленькой вязанкой крупных гранатовых косточек.

Тянутся виноградные плантации, обернутые колючей проволокой по бокам. Дальше начинаются уже живые изгороди, не менее колючие.

Я схожу с автобуса, возле бензоколонки с заправилой в голубом фартуке выпиваю стакан сока.

От долин поднимается пар и веет озерным запахом.

Слишком много солнца, оно накаляет кожу.

Сколько я прожил здесь?

Но тут у меня нет друзей. Вдруг понимаю это. Стремительно. Значит, я стал чужим. Нет, я и был чужим.

Солнце путает мысли.

Что последует дальше? Я даже не знаю, и в такие солнечные часы полудня я размякаю. Не думаю ни о чем. Странно, как хорошо тому научился. Мне как будто и не нужны здесь друзья. Мне ничего не нужно. Я, в конце концов, смирил-таки себя и укротил.

Я ступаю под сень огромных туй. Лучше, прохладнее. Я никак не могу привыкнуть к местному солнцу. Моя отрада - что на телескопе прохладно. Всегда прохладно. Там не меняется температура. Вокруг в горах лежит снег.

И как хорошо, что там я один. Я могу поговорить тут с кем угодно из поселка, но не хочу. Я на самом деле нервно сжат, а мне-то кажется, что у меня как будто вообще почти нет плоти, одна душа где-то живет. Мой ум затуманен солнцем, а искренне кажется, что он более остр, чем когда-либо раньше.

И правильно: он острее, чем был тогда...

Я "протрезвел". И даже не удивляюсь своей жуткой теперешней непробиваемости. Ведь здесь я уже не плачу по той, по Женьке. Да как могу? Слезы по ней - фарс... Потому что, чуть не хочу заорать, все было фарсом, игрой!

Я заигрался так, что маска стала прирастать! А в тот день, на реке, ее сорвало с болью...

Я зашел тогда слишком далеко, двадцатидвухлетний ушлепок, воспитанный на показных истеричных сценках американского кино, заведший сам себя, как машинку. Слишком помыкнувший самим собой - вот суть.

И прошло раз, два... да, пять лет. И я опять и опять радовался, что здесь я вдали от всех и спокоен. Но теперь покой словно кончается. Потому что мне казалось, что я расслаблен, а выяснилось - я замер. А эти состояния можно спутать.

Что-то замерло во мне. Пяток годков... И ведь ударяет меня эта мысль, но я удивительно для себя не удивляюсь. Я внушил себе тогда, что мне слишком плохо, мне, бросившему Валю и сына. И чем я все разрешил?.. А теперь - теперь я так испугался, что наоборот - внушил, будто мне слишком хорошо.

Уезжая на телескоп, я не знал, когда я вернусь и вернусь ли вообще... Я не рассуждал. И что самое странное - пять лет не возвращался к этой мысли. Да как мог вернуться, когда... Нет, не надо громких слов! Бросьте, люди, этот словесный понос про стыд и неудобство... Скажите честнее: сдрейфил! Я? Да, да, да! Я испугался... И не скрываю этого! При чем тут муки... Мне уже тогда это стало смешно, когда тем роковым вечером пришел Михайлов... Меня напугали. И всё. И не базарьте о том, что страх постыден - мне бы хотелось взглянуть на таких умников, которые говорят об этом, посмотреть на них самих, когда такое происходит, когда к тебе приехал следователь, когда ты подозреваешься! Я хотел бы поглядеть, как вы, поборники высоких чуйств, наложили бы тогда в штаны.

Вот и всё. Я не боюсь духовных мук и прочей чепухи - я боюсь физической боли и унижения. И от этого я уехал сюда, ибо это было все-таки лучше и жизнь дала мне это.

Я постепенно успокаиваюсь. Иду вдоль шоссе, огибающего нависшую зеленую гору, в тени ветвей эвкалипта.

Вдруг обнаруживаю, что этой дорогой я еще не возвращался на телескоп. Куда она ведет?

Смотрю направо - там "Нисан" догоняет бьюика, под гору, по асфальтовой глади соскальзывая вниз, неторопливо. Там еще треплются несколько местных - темные фигурки.

Сворачиваю налево - была не была, разведаю.

Здесь опять тень, шагаю по открывшейся поляне вдоль какой-то рощицы.

Справа от меня бежит ручей, стоит мелкая прозрачная вода, по ней вьется стая рыб вроде анчоусов.

Как я убедил себя тогда, что я несчастен, так я убеждал себя эти пять лет, что счастлив. Но я и был счастлив. Я не мог иначе. Мне надо было просто выжить после того, что я пережил. Ежели при одном воспоминании у меня дрожали пальцы, голос срывался, взгляд туманился... Однако после того дня, повеявшего на меня адским огнем, и эта температура искренне казалась блаженством. Но если бы кто-нибудь только мог это понять - из тех, кому я регулярно писал - родителям, Олегу и Ане! И ей, Вале-с-фестиваля... Потому что знал: она - не посеет обиду на годы. Ибо давно знал, что она все узнала. Узнала даже тот факт, что я ведь не успел ей изменить...

А тогда, когда я был практикантом, я попросту набил сердце ересью. Но слишком серьезно сделал это, и в то же время - в жутковатом ерническом смехе. И все это вкупе и вылилось в ту идею с Женькой... И кончилось закономерно, и только сейчас я понимаю, что я сам это заслужил, я, заваривший всю ту кашу.

Я останавливаюсь. Встряхиваюсь.

Я явно забрел куда-то не туда. Свернул с почти неразличимой дороги. А где она? Я не взял с собой компаса.

Впереди - лес, вдали над ним на заднем плане возвышается гора. Я не могу понять, та ли это гора, от которой я шел утром, или какая-то другая? Вид в любом случае с другой стороны, ракурс иной. Поэтому не уверен.

Я протискиваюсь между деревьями. Замечаю другую дорожку. Мягкую, но как будто давно нехоженую.

Окутывает проклятый страх. Я все не могу прийти в себя до конца. Наверное, подошел тот момент, когда надо на что-то решиться.

Я смотрю под ноги. Неожиданно вижу валяющиеся на земле очистки от капусты, гниловатые. Поодаль лежит странный камень, на нем что-то написано углем.

Иду дальше. Как будто тут - признаки заброшенного жилья.

Справа вроде свалка. Впереди - дорожка сквозь лес.

Она кончается, как будто оборвавшись.

Смотрю вверх - впереди поднимается высокое и толстое корявое дерево. А там, за ним, спрятавшись - нечто вроде землянки. Плохо различимое, бревенчатое, нависшее.

Неужели тут кто-то живет? Кто?!

Я замираю. Врос в землю, что твое дерево.

Зашуршала трава, там, дальше.

На заднем плане возникает... человеческий силуэт. Становится ясно - он идет к землянке или как уж назвать это жилье.

У человека - длинный подрясник, кажется, борода.

Старый человек скрывается в домике. Или за ним.

Ноги плохо слушаются, но я иду вперед. И ловлю себя на мысли: как же странный старик не боится, в отличие от меня, тут обитать? Но эта мысль ловится наполовину.

Тем не менее я подкрадываюсь к строению и, присев, заглядываю внутрь через маленькое окошко.

Я вижу: угол грубого стола, на нем - отломанный кус сероватого почти бесформенного хлеба, как все равно мятый липкий кусок глины. Деревянная доска и на ней - большая книга в сурьезном переплете.

Я отступаю назад и бегу прочь.

Неожиданно выбираюсь на почти такую же тропку. Огибаю овражек, и тут-то соображаю, как отсюда выбраться к бензоколонке.

Через четверть часа я уже там. И снова - горячее шоссе, низко пари.т ленточный раскаленный металл по бокам. Ползет еще один "Нисан".

И как будто - только что нечто приснилось. Откуда этот старик с бородой и в рясе - здесь, рядом? Там, в землянке.

Упорно лезет маза: вернись туда вот сейчас, специально пойди обратно - ничего не найдешь. Ни той дороги, ни землянки. Как в рассказе Нагибина... И никому не расскажешь - удивятся и не поверят.

Как мираж...

Но я прекрасно знаю, что это не мираж, что это есть - нависшая землянка, где живет старик возле большого древа. Один.

Солнце садится. Блаженство.

Я возвращаюсь на телескоп, отпираю помещение.

Вот она, моя квартирка. Кровать, стул и столик, гантели, мясо и фрукты.

Я хлебаю минеральной воды, жую жареное мясо, почти не чувствуя вкуса. Что-то скоро должно произойти... Тот старик из землянки. Он прошел мимо, как будто не заметил. Но, по-моему, он видел меня и не удивился мне. Где бывает он еще?

Я понимаю, что теперь не смогу так крепко спать здесь, как прежде.

 

Практикантский день я обычно начинал с того, что пил сырое яйцо или нюхал настойку эвкалипта. Затем, бодрясь, отдергивал шторы, распахивал настежь обе створки окна. Врывался кривоватый ветер и прямой утренний свет. И я уже готов был почти бегом добраться до школы. И уже внизу обычно видел кого-нибудь из них, - из десятого класса...

В той школе учился сплошной двоечник, никогда ничего не делающий вообще -  Викторов - в сером спорткостюме и конопатый.

А Женька Робинова, маленькая и русая, девочка из того же класса, измывалась над учителем математики, пользуясь тем, что он был уже стар и не в силах был укрощать класс, а характер имел мягкий. Однажды она ему заявила: "Дурачок ты мой!", а потом, когда тот вздумал препираться, залезла на парту и встала на ней во весь рост прямо на уроке. В другой раз попыталась ругаться на матах, но тут уж не выдержавший пожилой математик так ей ответил, что она забыла рот закрыть...

Ее корефанку звали Дашка Садовникова. Она была белобрысая, коротко стриженная и толстая, как будто бомбу проглотила или имела хроническую беременность. Она носила яркий спортивный костюм и смолила беломорины.

Иногда к ним в насиженный вестибюль забредали лица более старшего возраста - Грабенко, бритый под ноль, и остроносый лукаво улыбающийся Перцов - этим уже было лет по двадцать - двадцать один, они перепродавали броские товары и возили в своих "девятках" бейсбольные биты. Причем Перцов был не поликаменский, у него не было тут ни квартиры, ни комнаты, он приезжал сюда только обделывать свои дела.

Викторов поспевал за ними - украшал свою кожаную кепку кучей металлических блях. Кепку эту он купил, наверное, у какого-то лопуха по дешевке. И гутарил, как бил ногой зарвавшегося некто Доярова, который на пивзаводе ящик пустых на полные выменивает и перепродает...

А потом произошел более солидный случай, показавший местные нравы.

Собрались все той же компанией, и сидели вечером возле трансформаторной будки, размалеванной граффити. Выпивали. В частности, даже то, чего не все еще знали...

И тогда Викторов, голова которого от разведенного спирта сделалась совсем дубовой, сорвался с тормозов и полез руками прямо под юбку Женьке, которая сидела, неосмотрительно слишком расслабив ноги. В результате чего он чуть не стянул с нее колготки и панталоны, но такого Робинова уж не позволила. Она железно сжала колени, и Викторову осталось отвалиться не солоно хлебавши, только обрызгав своей прорвавшейся спермой ее туфли.

На следующий день его избили. Сильно, беспощадно, всей компанией, пинали ногами, а он катался по земле и плакал.

 

Подружка Дашка Садовникова в выходные, и не только, убегала из дому рано, оставляя там мать, вечно валяющуюся пьяной.

Дашка носилась по улицам в джинсовых шортах-комбинезоне, возле заброшенной стройки ловила Женьку Робинову, и они бродили вдвоем.

Иногда Дашка напивалась и порой падала навзничь на газон и не могла больше никак встать, как выброшенный на сушу кашалот. Женька тащила тяжелую Дашку волоком и давала ей отлеживаться на широкой лавочке возле ее дома.

Когда Дашка умудрялась добыть "травки" и "дунуть", ее пробивало на громкую истеричную матерщину. А однажды пробило на то, что ей захотелось раздеваться...

Какой-то пацаненок заметил из-за кустов Дашку, стоявшую прямо на берегу Поликаменского гребного канала без трусов. Опустившаяся и с неправдоподобно для ее возраста и вообще женского пола выпуклым животом, с обвислыми грудями, лохматая, она походила на камышовую албасту из русского фольклора.

Но та заметила подглядывающего, молниеносно напялила свои шорты-комбинезон и понеслась за ним с неожиданной прытью. Он метнулся от нее, но Дашка догнала его и, схватив, сильно наотмашь постучала головой о ближайшее могучее дерево. После этого случая учителя и родители спорили: кто пошел - девочки такие, что себе позволяют или же дело в другом - мальчики пошли - которые подобное позволяют с собой?.. А Дашка тем временем мучилась дичайшим травяным отходняком.

 

Что бывало еще?

За школой, где как раз копали и прокладывали кабель, обнаружилась как-то железная тележка на четырех колесах. Дашка Садовникова импровизованно встала на нее, а какой-то холуенок принялся ее на ней катать, сладенько улыбающуюся, туда-сюда позади школы, подобострастно впрягшись впереди и таща за длинную ручку тачку.

А потом опять и опять просто сидели на лавке нога на ногу и пели хором про то, как даже на Ямайке играют на балалайке. Слушали кассеты "Сектора Газа", Михаила Круга и Профессора Лебединского и тащились от них.

Женька Робинова малевала на стенке фаллические картинки...

 

Вскоре Дашка Садовникова отправилась в колонию. Она поцапалась с Грабенко, решила наехать на него, украла у него золотую цепь и шантажировала... Но их быстро замели - обоих, в процессе поняв, что за Грабенко тоже кое-что значится... Искали и Перцова, но тот после этого случая долго не появлялся в Поликаменске.

Дашка в казенной телогрейке сидела в КПЗ - внутри каменного куба, в черном его нутре за прутчатой решеткой. Машинально она бросалась к решетке и дергала за нее - бессмысленно, по одному голому инстинкту заточенного и отрезанного от свободы. А потом забивалась в смрадный угол и рыдала в голос там, светясь лохматым белобрысым пятном во мраке темницы. От ее лихости, бывшей на свободе, остались одни туманные воспоминания, как миражи... Словно вдруг до нее, давно отвыкшей задумываться, дошел весь смысл серьезности случившегося, запоздало.

Вскоре в тюрьме Дашка родила дочку - оказывается, замели ее уже беременной, только, судя по всему, при ее фигуре видно не было.

 

Всему этому я был свидетель или сам, или мне поведывали мои тогдашние коллеги, в том числе и Олег, или просто не мог не узнать благодаря резонансу после громких скандалов...

Но когда я только-только увидел Женьку Робинову в первый раз - эта девочка произвела сильное впечатление на меня, выросшего в не представляющей многого прилежной советской семье и в то же время растратившего твердые основы наивной веры во что бы то ни было.

Исподволь у меня появилось желание познакомиться с ней... А что? Мне было только двадцать два, и почему бы...

Да, тогда я не задумывался о том, о чем бы задумался сейчас. А идея моя становилась все более безумна. Безумна при всей ситуации, в которой я тогда жил.

Я многое вспоминал тогда, в том числе даже школьную мою влюбленность, до Вали, в Таню Дубницкую... В эту девочку, которая слишком притягивала меня и одновременно слишком отталкивала. И кажется, этой легкой травмы той первой влюбленности я и не выдержал. Я решил сорвать все, решив влюбить самого себя в эту лихую Женьку Робинову! Лихую, как вольный и свободный ветер, не взирающий на законы снобского мира!

Ну не идиот ли я был, могущий подумать такое? Но тогда мы еще не хлебнули многих последствий... И каждый, сорвавшийся, как и я, на этом переломном времени, еще не понимал, что, восхищаясь тем, какие мы все стали свободные, и постепенно впадая на этом в идейки вроде той же абсолютно свободной любви, не понимал, что лезем мы в черную дурь сами, куражась, и никто нас туда не зовет...

 

Я пытался узнать ее телефон у Олежика Лилиина. Он как читающий спецкурс по астрофизике имел списки телефонов учеников. Он не дал. Сначала сказал, что не даст, потому что непедагогично. Когда я на него "надавил" (вожжа меня все сильнее жала под хвостом) - он, выдохнув, уже без обиняков сказал, что она девочка больно такая, что будет в случае чего искать виновника, а он сам здесь как практикант, хотя ему уже тридцатник, и он, прости, не видит смысла впутываться в историю... Потом со мной случилась почти истерика (будь все то неладно - я жил тогда не сам - меня несло, я забыл обо всем, забыл о себе, отодвинул в сущности уже всякое понятие о реальности), и он ответил, что вообще-то его не знает... Это уже прозвучало глупее всего, врать Олег даже и по-нормальному-то никогда не умел.

Слава Богу, потом, когда я писал ему письма с телескопа, он не возник. Он все понял. Он знал, что произошло... Он все знал и понимал, но мало говорил, потому что слишком помнил о заповеди "не навреди", хотя, что интересно, никогда не был врачом. Он был осторожен по отношению к другим, хотя при этом иногда даже слишком самоотвержен в отношении себя. Впрочем, наверное, с  собой-то он тоже был осторожен, лишь слишком свято помнил о долге - и рабочем, и человеческом.

Но тогда я так и не узнал у него телефон Робиновой. Но все равно достал его - уже "окольными" путями...

Я не понимал, что перестал адекватно воспринимать действительность, хотя это было слишком очевидно, но я уже успел свести самого себя с  глузду надолго...

Но что я мог понять тогда, если не имел еще в жизни иных проблем? Если я избрал ее для вызова всем, назло, раздраженный...

Я преодолел то состояние, возникшее у меня перед тем, как я собирался звонить Робиновой. Я, двадцатитрехлетний ушлепок, собрался звонить ей, семнадцатилетней. Посмотрел бы я сейчас туда - я бы ужаснулся и заткнул уши, чтобы не слышать самого себя. Но я был ушлепком, решившим как бы по моде плевать на старые морали и глупые принципы, и бросить мысленный вызов неудачной школьной любви Дубницкой, почему-то всплывшей в моем сознании даже при Вале-с-фестиваля и маленьком Алеше... С Дубницкой мы перезванивались. Как давние знакомые. И я упорно делал вид, что она меня не раздражает... 

Хотя у меня был маленький сын, у меня была постоянная девушка (Господи, прости меня перед ней, растопи мой лед, в котором я так монотонно, с душой, но странно спокойно вдруг говорю эти слова! - искренне, но слишком рационально), я вдруг почувствовал, что боюсь звонить Робиновой. Что тело мое налилось свинцом и я не могу поднять руку даже для того чтобы перекреститься или же бухнуть кулаком об стол... Но я преодолел это, как если бы Дубницкая в безумном порыве храбрости могла бы залезть на троллейбус, чтобы обратить на себя внимание мужчин... Но она этого никогда не сделает, и этот факт вот опять заводит меня... И тогда заводило, эта провокация ее, ее, слишком подчеркнуто прилежной, невольно для себя в иногдашней болтовне по телефону заставившей меня, эмоциональное легко ранимое тогда дубло, искать шалаву Женьку - для вызова ей, Дубницкой!!

И я преодолел это отекшее состояние и набрал Женькин номер.

Вы можете мне не верить, но это было так. Как только я набрал ее номер, в низком небе, отекшем и затормозившемся плоско над домом, над пустынным кварталом, грохнуло, и, срезонировав, задребезжали стекла в окнах. Натянутую гладь серых туч прочертила молния. Грохнуло опять и опять, и за полторы секунды, как будто разом и со всех сторон, на землю обрушился ливень.

Гудел, завывал ветер, и никак не прекращающийся дождь сплошной пеленой затемнил окно, заволок весь район, весь Поликаменск, всю землю, как будто сорвало краны на сотнях протянутых водопроводов. По натянутой барабанной шкуре туч била колотушка громов, молнии сверкали еще и еще.

Но и это не заставило меня отказаться от намерения!

Это был мой первый звонок ей, на фоне затмившего ливня, обрушившегося над головой, как только я услышал в телефоне первый гудок на том конце. Длинный гудок...

И тут я вспомнил Олега, как он сказал мне, как уже убеждал: "Не знакомься с ней, не надо. Ты ее не перевоспитаешь! Если ей и нужен муж - то не с твоей зарплатой. И вообще... - тут он запнулся, словно его пнули, как будто в зуммере замкнула судорожная дуга, и я знал почему: мучительно, когда ты четко уверен в чем-то, но не можешь объяснить это рационально другому, при этом зная, что этот другой столь настроен на иное, что никакие не рациональные вещи просто уже не примет автоматически. - У меня предчувствие: это не кончится хорошим, а предчувствия меня не обманывают!"

И я не хотел орать на него, я смолчал, потому что слишком хорошо понимал, что он не болтает и отвечает за то, что говорит, но ему самому чертовски больно потому, что он знает, что я все равно не послушаюсь его, что сказать это - просто его долг, который не отпустит его, пока он не скажет мне - но следующая волна боли Олега - там, дальше - пойдет, когда я послушаю его и не послушаюсь, и он прекрасно и это знает, и мне тоже уже ответно больно оттого, что и я не менее хорошо знаю, что не послушаюсь (я не был дурак, я был только одержим, увы) - понимаю: и он понимает то же самое... И после этого мне оставалось выпить стопку или не выпить. И чтобы сорвать всё это, чтобы хоть чем-то разрешить - позвонить ей, достав телефон правдами и неправдами...

И я сделал это. Тогда же, когда грянул гром. Или наоборот.

Тот дождь прекратился нескоро... И на душе моей было легко, и хотелось попрыгать, покричать или покататься по полу, стуча головой в плинтуса.

 

Я до сих пор недопонимаю, как это произошло.

Вообще, когда я сейчас, отсюда смотрю на себя туда, я не могу адекватно понять собственные мысли. Как будто то был не я, а некая моя матрица, направляемая кем-то неведомым - с виду даже не злым, но туманным. Самое странное - каким тогда было с одной стороны голо рациональным и логичным касательно достижения цели в виде Женьки мое сознание, и с другой стороны - каким же оно было самым алогичным, самым абсурдным, стоило только любому, мне теперешнему или кому посмотреть здраво на саму цель, на то, как я решил бросить вызов всему миру...

Словно обрыв, над которым я стоял на вершине того телескопа, пролег между нами - мною и мною. Но может, это и было то, благодаря чему я все-таки выжил тогда и не свихнулся? Иногда я удивляюсь самому себе, как я тогда не свихнулся, когда узнал о ее судьбе от Михайлова...

Но тогда случилось, как мне казалось, самое невероятное - маленькая Женька согласилась встретиться со мной.

Может, я потому и затеял все это, что не верил, что согласится, до последнего втайне от себя рассчитывая просто на продолжение фарса? Но игра-то закончилась - она согласилась пойти на свидание!..

И я отбросил всё, отринул тягучий страх перед этим решением изменить моей Вале, Вале-с-фестиваля, блин, опять идиотический нелепый смех помимо моей воли падает в душу.

Но вот он, тот самый день... По порядку.

Так или иначе, я надеваю кроссовки и иду. Туда, где мы договорились о встрече - возле реки, где заросли деревьев раскинуты на километры и спускаются мало-помалу к концу главного Поликаменского проспекта. Неплохой парк, только уже почти что переходящий в лес.

Нет, я не там гулял тогда с моей Валей, когда мы только начали встречаться. Мы гуляли не доходя до карьеров, где теперь перерыто и позаброшено. Слава всем богам, или Единому Богу в трех лицах, не знаю, не в состоянии судить - но я не пережил бы, наверное, случись все в том слишком святом для меня месте, где мы гуляли с ней, Валей-с-фестиваля...

Я не понимал тогда, как глубоко я уже залез, куда втянулся в своей идиотической истерике умного, прилежно учащегося придурка...

И может, спасло меня то, что я знал втайне от себя, что никогда не любил маленькое чудовище Женьку, нет, я придумал эту роль, но так хорошо сыграл ее, что тогда сам успел поверить в нее, так слился с тем диким образом, который захотел сыграть в качестве вызова - что не мог "отвиснуть". Я уже не был свободен... от самого себя - вот в чем было главное дело, и я не мог освободиться - потому что освободиться следовало от самого себя, а на это у меня не хватало сил. Как у всех таких же гребаных гордецов - у гордецов есть силы на все: есть силы положить гусиное яйцо на стул учителю или не зная ничего за три дня дикой волей выучить весь курс - все равно, - но на одно у них нет силы - победить самого себя. И они, гордецы, не знают о том в этом мутном разуме, кажущимся им слишком трезвым.

Это сейчас я очень "протрезвел", что тоже плюс. До того протрезвел, что теперь без содрогания могу говорить про все это, а не падать на пол, не передергиваться при одном упоминании об этих местах... Свят, свят...

Потому что это надо, надо и еще раз надо. Потому что я поумнел, потому что просто-напросто хочу жить, и если нужно - буду для этого паинькой, хотя пока до конца еще не могу взять в толк, что, собственно, нужно...

Но теперь я уже могу по крайней мере проговорить все до конца. Хотя не знаю, что еще снимет меня с того берега, на котором я словно стою иногда до сих пор; но упорно забил эту мысль, отвел, и только увеличил во времени момент возвращения этой мысленной кометы. Она вернулась сейчас - но уж ладно. Зато - слишком легко прошли те пять лет. Или - напротив - были слишком большим испытанием, кто знает, с чем это сравнить и от чего "танцевать"... 

И вот мы встречаемся с Женькой Робиновой у ворот в виде двух доисторических столбов.

Я застываю. Даже не могу сразу понять и поверить - она ли идет мне навстречу.

Но да, она, семнадцатилетняя бесовка, решила встретиться с двадцатитрехлетним практикантом, и ей, может, кстати, и более простительно, чем мне...

Она, вероятно, уже курсировала тут и высматривала меня.

Она приближается, издали улыбаясь. На ней оранжевые матерчатые туфли, короткая, выше колен, узкая юбка лилового цвета, голубая футболка, а ноги голые. Никогда еще ее такой не видел - в школу как будто не решалась заявиться с голыми ногами.

Я поражен и беру ее под руку. Или она меня - не успеваю заметить точно.

Она идет рядом, глядя с любопытством, повиснув на руке, перебирает открытыми ногами.

Мы молчим. Идем через парк, направляясь к текущим протокам.

Людей немного. Вон там двое играют в бадминтон, вон там бегают, здесь гуляют.

Направляемся вдоль высокой травы. Я держу курс - перейти протоку там, за нависающим виадуком. Здесь - удаленная часть парка, такая проходная-обходная, и за протоками - уже заросли и еще меньше народу.

И неожиданно отмечаю: на виадуке стоит машина с мигалкой. Уборщик. Маленький такой, как стул под зонтиком. Замер, не двигается с места, но почему-то непрерывно мигает.

Смотрю вдаль. Виадук парит и приземляется другим концом у реки, из которой текут здесь мелкие протоки.

Сворачиваем там, где на траве, временно, очевидно, лежат чьи-то сумки. Бежит собака.

Продолжаем путь. На той стороне слева должны открыться оранжереи и плантации - тут расположено ботаническое хозяйство. И длинная асфальтовая аллея-дорога.

Никого вокруг нет, гуляющий народ остался справа. Я останавливаюсь. Женька тоже.

Смотрю назад.

Та машинка стоит, словно влипнув, и продолжает мерцать вращалкой.

Женька стоит впереди меня. И вдруг словно отходит назад - тоже посмотреть, куда гляжу я, наверх. И будто налетает на меня. Мягко. Прижимается спиной к моей груди.

Я отступаю, давая дорогу. Машинально.

Но она снова отступает и так ненавязчиво прижимается...

И я понимаю все эти ее улыбки и теперь - прижимания. Да, я понравился ей. А я сейчас только понял? Дубло. Раз она - она! - отправилась со мной гулять - так и нет вопросов уже изначально...

Она идет впереди, перебирая оранжевыми туфлями. Я шагаю следом за ней.

И вдруг, наконец-то, что-то спадает с меня. Рассеивается. Меня бросает сначала в пот, потом в холод, затем - в холодный пот.

Я вдруг понимаю: что же дальше? Что будет дальше, если я стану с ней гулять?

И я только сейчас осознаю, что она представляет собой и с какими типами якшается. С ужасом вспоминаю сломанные ребра Викторова - даже такой лихой парень был втоптан в землю за вторжение в ее интимную зону. И еще с большим ужасом я думаю, как повезло Викторову, что он не понравился ей... И что будет, если я понравлюсь ей и дальше.

Как я смогу быть с ней? Как посмотрю в глаза сыну, Вале, когда они узнают обо всем? И как смогу жить дальше с малолетней бандиткой?! Пусть сейчас такой нежной и улыбчивой... А если она отомстит с помощью своих, с битами?

А если напишет заяву, что я ее растлил? Вернее, станет угрожать тем, что напишет оную, если я откажусь от дальнейших отношений с ней, и начнет шантажировать... Да, такая - это сделает, стоит мне только с ней уединиться... Подружка уже сидящей Садовниковой.

Меня будто медленно ударило, стряхнув ту дикую захватившую иллюзию. Я не узнаю. себя... Куда меня занесло? Чего я ждал? На что рассчитывал?

Я смотрю вперед. В перспективе - глубокая и широкая река... И над ней нависает белая плоская дымка. Медленно надвигаясь, как подтекающее сквозь тряпицу молоко.

Женька идет впереди, слава Богу, в эти моменты не смотрит на меня. А я двигаюсь, как машина на подсосе. Перед нами - мостик через ближнюю протоку в виде толстой трубы. Не мостик в сущности, но им в таком качестве пользуются. Женька останавливается. Отходит в сторону.

Мне хочется убежать. Далеко. На край света. Переместиться за одну секунду. Спрятаться под землю. Мне хочется просить прощения у Вали-с-фестиваля...

Что я задумал? Я бегу, машинально, стремглав, как будто все силы ушли на это, прямо по трубе. И перебежав, все не подаю вида, не могу подать.

Оборачиваюсь.

Женька стоит на том берегу.

- Иди, - говорю я. - Тут ребята ходят, ничего, можно.

Она нерешительно осторожно (бывает же и с ней!) ступает на край трубы. Делает два шага, но взмахивает руками и с размаху... садится на трубу верхом. Кривит козью мордочку. Неуклюже отталкивается руками, лезет обратно на трубу и бежит назад.

- Не могу, - голосит она с берега. - Голова кружится и подошвы эти скользят.

- Ну хорошо, - говорю я. - Иди в обход. Вон туда! Разберешься?

Она кивает.

И бежит в обход, и я задним числом думаю: может, не так все страшно? Сама вот испугалась этого диковатого перехода, такая лихая...

Я ни о чем не рассуждаю. Я решаю думать только когда она снова будет рядом.

Жду. Ничего там страшного нет, в этом обходе - пройти над протоками, над большой сливной трубой, что ведет к реке, там довольно невысокий подъем, и люди бродят, идут обычно мимо. Минут через десять, если так резво несется, она окажется здесь.

Я закрываю глаза и вижу ее всю внутренним оком - заполняю мысли. Она подвела глаза и накрасила губы - в школе так редко делала. А в ушах у нее - крупные серьги в виде золоченых полукругов. Самая запоминающаяся деталь.

Я стою. Курсирую по зеленому краю травы. На траву набегает ветер. Небо белое, предметы не отбрасывают теней.

Так случилось, что людей поблизости опять нет.

Вон там - нависший виадук. И мигает огонек. Что там делает эта машина? Становится подозрительным. Почему не уезжает? И не отключает мигательный сигнал? Водитель уснул, что ли?

Проходит четверть часа. Никто не приближается, шагов никаких не слышно.

Еще минут пять. Женьки нет.

Что она, заблудилась, что ли? Да как тут заблудиться, - думаю я. Хотя бывают топографические "кретины", что могут начать ходить по дорожкам парка вокруг нашего физтеха и кричать "ау" во все стороны...

Брожу еще минут десять. Людей все нет. Неудачно получилось, так бы она могла спросить у кого, а теперь... Да ладно, найдет.

Курсирую.

Начинаю недоумевать, тревожиться еще не успеваю. Куда могла отойти? Эта фряшка ведь даже в туалет редко ходит, тем более в присутствии людей - гордость хренова не позволяет. Правда, бродят и совсем другие слухи: якобы ее однажды пьяной учительница не пустила на уроки, так та, говорят, тут же в качестве вызова в каком-то пустом классе в углу пол обцыкала, лапочка... Но может, это уже выдумки.

Еще через пять минут я оглядываюсь во все стороны и делаю несколько шагов в ту сторону, откуда она должна появиться.

Сразу же вижу идущего навстречу мужика с канистрой кваса.

Ага, значит, люди идут, проход не закрыт, ничего такого. Да нет, он и не должен быть закрыт.

Направляюсь дальше. Все спокойно, вон еще протока, травяные скаты. Еще идут люди - два парня с удочками.

Упала, ногу сломала? - думаю я. Но тогда бы люди заметили, они же вон, появились.

Стреляю глазами всюду. Травяные тропки пусты.

Миновал две протоки. Никого вокруг. Смотрю вдаль. Еще маячит фигурка. Она?

Нет, тетка какая-то.

Я начинаю понемногу метаться. Глупо. Уже заработал обман зрения - в каждой появляющейся фигуре вижу в первый момент ее, но каждый раз оказывается не она.

Что, совсем не туда забрела? Но куда? Зачем?

Иду обратно, потом вбок, выбираюсь наконец на то же самое место... Ветер шевелит траву, людей стало меньше. Ну да, приближается закат. Мы же и хотели собственно побродить на закате.

Шагаю один, растерянно. Ее явно нет нигде поблизости. И времени прошло уже минут сорок пять или больше.

Пытаюсь остановить каких-то еще двоих, везущих за рога дорожный велосипед, спрашиваю (тоже довольно глупо), не встречалась ли им девушка в синей короткой юбке и с серьгами в виде полукруга.

Парень лет тридцати как-то посмеивается и говорит бодро и добродушно: нет, такой не видели.

Спрашиваю еще какую-то бабу. Нет, не встречалась.

Я запыхался. Солнце садится. Людей в парке почти уже не осталось. Я стою на том месте, откуда мы шли к трубе.

Смотрю тупо на протоку, втекающую в ту трубу, что несет воды к реке.

Женьки нет. Как растворилась. Никто ничего не видел, не слышал.

Господи, думаю я уже последнее, если она сдуру или еще почему свалилась-таки в протоку, чего сама боялась - ну не могло же это столь бесследно пройти? Но следов нет, ничего нет...

Я иду к той самой аллее, через заросли. Там плантации. Мне становится жутковато.

И я начинаю думать, что Женька просто, может, посмеялась, может, это идиотская шутка - бросила меня да сбежала, а меня заставила кружить как последнего дурака?

И вдруг смеюсь, понимая, что это самое лучшее, что могло произойти. Вот она, развязка. И не знаю, злиться мне или хохотать. Припадок хохота у меня последнее время бывает странно схож с какими-то аффектами...

Я топаю к остановке.

Собственно, остановка эта условная. Здесь не ходит никакой транспорт, но странно и диковато возле аллеи между плантаций стоит стеклянная остановка со скамеечкой. Заброшенная. Говорят, когда-то тут некий маршрутный автобусик возил сотрудников-ботаников. Но сейчас давно уже не возит.

Я вдруг вспоминаю мигающую машину на мосту. К чему вспомнилось? Необъяснимо...

Усталый, сажусь на лавочку на остановке. Сижу неподвижно. Прихожу в себя.

Никого вокруг, я один в конце аллеи. Над рекой разливается низкий розовый, как марганцовка, закат.

Все так же тихо. Спокойно. Гуляющий народ схлынул.

И я встряхиваюсь, выхожу из оцепенения и иду по аллее. Один. Почти бегу, подгоняемый наступлением темноты. Плантации превращаются в грозный диковатый лесок. Я скорее его пробегаю, ежась.

Вскоре я уже на проспекте. И наконец дома. И молчу. Я ведь никому еще не успел сказать, что я пошел гулять именно с ней - даже папе с мамой.

И не буду говорить. И сам больше не позвоню Робиновой. Выкину ее телефон. И даже не спрошу про нее - решено. Она сама ушла. Зачем - непонятно. Но разве могло быть иначе? Это я был в странном состоянии, которое до сих пор не могу осознать, а тогда вышел вообще из него только наполовину - но ведь понял, дурак, в парке - она, с полукругами в ушах, неужели могла серьезно рассчитывать быть со мной? Хотела, но ведь понимала, что не выйдет по определению, я - и она... Разве не логично? Вот и смылась по-английски... Но я-то еще глупее - я большое дубло. Мы, люди, наедине с собой хорошо умеем хорохориться или каяться...

Потому что я больше не прохожу практику в школе. Всё. Хватит с меня. На дворе ведь лето, и на тот год я уже не собираюсь возвращаться в практиканты.

И я почти спокойно засыпаю в эту ночь.

 

И так проходит постепенно, мало-помалу, неделя за неделей, месяц за месяцем, полгода. Вплоть до моего двадцатичетырехлетия, на которое я приглашаю кореша Олега с женой Аней, и поступаю младшим сотрудником в Поликаменский физтех, который люблю, к которому привык - одному из самых известных научных учреждений нашего города.

И мне хорошо, как не было давно. Я слишком горд и доволен собой, я слишком улыбчив. Ведь я уверен, что все уже кончилось и  позади то, что удалось мне скрыть. Ведь я все осознал, и Женька тогда ушла, и опять я с Валей, и у нас - маленькое дитя по имени Алешка, Алешенька, уже начавшее ходить и даже бегать, на которое я, приехав, набрасываюсь с визгом и качаю в руках, кружа туда и сюда. Этот прорывающийся визг, хохот - вот мои составляющие. И больше ни о чем я не хочу помнить. Женька - прошлое. Я ведь не успел, черт возьми, изменить с ней Вале, я только хотел, но "хотел" - не в счет, рассуждаю я, - мало ли кто что хотел, нельзя же все это считать, а раз не сделал - то и не было ничего вообще.

Да и было бы - можно было отбросить - искренне считаю я. Хотя после рождения сына я волей-неволей начинаю забывать об идеях свободной любви, в которую вполне верил тогда, ведь даже, как ни верти, особо ничего не усматривал в том, что пошел за Женькой - вызов снобам, млин...

Так думаю я. И меня ничего не тяготит.

И вдруг кто-то звонит в дверь моей квартиры.

На пороге - незнакомый мужчина с бородой и в милицейской форме. Нетипичное сочетание, явно тут какая-то "изюминка"...  Показывает документ, прямо под нос, дает посмотреть сколько надо.

Следователь.

Что? К чему?

Ничего не понимая, иду вместе с ним в комнату.

Он садится. И я тоже.

И он все мне рассказывает. От и до. А я молчу - не могу говорить... Да и мог - не знал бы, что сказать.

Неделю назад в реке при технических работах по части плиточной кладки возле берегов было найдено тело. Шесть месяцев оно пролежало на дне реки на одном месте - к нему крепко была привязана батарея. Тело опознано - это Евгения Робинова, бесследно пропавшая ровно полгода назад.

- А... при чем тут я?! - выпаливаю я, не в силах даже понять, при чем тут вообще может быть батарея?

И только мелькает, режа сознание, как длинный узкий нож, протока... И труба, которой она испугалась, глядя, как в воду...

- Это что, правда? - совсем уже тупо говорю я.

- Совершенная. Родители ее подали заявление в милицию шесть месяцев назад, после того, как она не вернулась с прогулки, - продолжает точно и сухо следователь. - Ушла она из дома примерно в четыре часа дня...

Прошибает пот. Всё точно...

- Свидетели, увидевшие ее в тот день, в последний раз - видели рядом с ней человека, по всем приметам совпадающего с вами. Вы гуляли вдвоем по парку по другую сторону реки, в которой нашли тело. Вывод: последним человеком, который был с ней рядом - были вы.

Мне хочется одного: проснуться. Тривиально, да? Но от этого не перестает быть совершенной реальностью моих чувств в ту минуту: я изо всех сил хочу пробудиться, отряхнуть этот нелепый кошмарный сон.

- Но я ничего не знал... Я полгода не знал, что с ней и где! - ору я, не слыша собственного голоса. Голос сел. Разом.

Голова кружится. Голос следователя - как летний гром, то приближающийся, то удаляющийся. Вокруг его лица фокусируются желтоватые разводы, отпечатавшиеся на моей сетчатке. Я почему-то зацепил взгляд за его бороду и не могу оторвать. Рассматриваю его бороду... Минуту, другую... Его борода... Вдруг до меня доходит, что он говорит дальше.

- В течение полугода ее искали и не могли нигде найти: она не сказала тогда никому, в какую именно часть города идет. Теперь же картина восстановлена, допрошены жители, живущие рядом с парком и часто гуляющие именно там. Среди них оказался человек, который знал эту скандально известную девушку и раньше. У нее ведь были приводы к нам!.. Он запомнил тот день, отметил  тогда, что видел вас. Говорит, еще удивился, что этот приличный высокий человек делает рядом с этой бедовой девочкой.

- Но я к ней не привязывал батарею! - кричу я, ужасно глупо. - Она пропала!

Повисает пауза. Следователь смотрит на меня, как будто поджаривая взглядом на медленном огне. И вдруг у меня отчего-то мелькает какая-то надежда, когда я смотрю на него. И, словно поймав мою мысль, он говорит:

- Так, значит, так. Я вот смотрю на вас тоже, как и этот мужчина, и вот что вам хочу сказать. Видите - я мог бы вызвать вас по повестке, но пришел сюда. Так я сам решил. Поэтому будем честны друг перед другом, ладно? Так вот - мне чувство подсказывает, что вы невиновны. Да, да, - кивает он в ответ на мою гамму чувств, отразившуюся на лице - удивление и еще больший проблеск надежды. - Поверьте, у меня опыт большой, я - психолог: работа такая. Я смотрю вот вам прямо в глаза и вижу в них - это сделали не вы. Но баш на баш. Сейчас расскажите мне все, как было. Ничего не скрывая. И я заранее обещаю вам: я постараюсь замять это дело. Теперь вот, сейчас, говорите.

Мне ничего не остается, и я с облегчением выкладываю всё. Я не утаиваю, что хотел изменить с ней Вале, - и вдруг мне сейчас становится нестерпимо стыдно - рассказываю, как мы шли по парку, как я перешел по трубе, но она побоялась, как она побежала в обход, как я ждал и не дождался...

Следователь серьезен. Он слушает очень внимательно. Только задает, на минуту меня останавливая, вопросы вроде: шли ли мы от ворот парка или из другого места? Были ли рядом люди, когда она отправилась в обход? Сколько примерно я ждал ее возвращения и когда ушел? Где примерно бродил, пытаясь ее найти? Не слышал ли ничего подозрительного? Куда потом направился - сразу домой или еще куда?

Я не скрываю даже того, что пошел к плантациям и сидел там на ложной остановке. И колеблюсь, рассказывать ли про это - нужная ли это деталь или бессмысленная - и все же брякаю, что видел на мосту странно остановившуюся там мигающую машину - уж очень запомнилось мне это, не знаю почему.

Следователь выслушивает. Потом легонько - очень легонько вздыхает - и говорит:

- Суть в том, что ваши показания - которым я верю - могут у других наших вызвать подозрения. Уж очень они не конкретны, слишком много белых пятен. Так подумают. И опять же - подозрение вновь падет на вас... Но хорошо, - не дает он мне свалиться, хотя голова опять предательски кружится, - я постараюсь сделать все возможное. Знаете, доверьтесь, я вот считаю как правило: лучше уж отпустить виновного, чем осудить невиновного. Я думаю, я вытащу вас. Придется кое-что замять. Но... Желательно, когда я сделаю это, вам скрыться из поля зрения. Вы не могли бы на какое-то время сменить работу? Или уехать куда-нибудь? Поймите, дело очень зыбкое... Чтобы отвести от вас стрелки... подумайте. Вам желательно не всплывать, пока пройдет некоторая минимальная "давность". И запомните на всякий случай мою фамилию - Михайлов. Ссылайтесь на меня, если что... Вот что вам скажу на первый раз. Если вызову вас - приходите. И если отведу от вас стрелки - уезжайте. Иначе могут еще чего навешать. Слишком нечисто дело, - говорит он. - Чувствую - что-то нечистое.

Он уходит, а я падаю на диван и бьюсь в кошмаре. Незаметно наступает ночь, но я не сплю, а потом вдруг сплю, и вижу развевающиеся в комнате фиолетовые тени и - самого себя отдельно от себя же. Словами не объяснишь - это я, я на том же месте, но осознаю себя иначе. И я очнулся, и боль поражает - миг назад я как будто увидел себя со стороны - побледневшего, со впалыми щеками... И это было почти реально, я не понял в первый момент - сон или явь. Типа сон наяву.

Но я инстинктивно понимаю: самый жуткий кризис миновал. Я трясу головой. Я в своем уме и трезвом сознании. Михайлов, Михайлов...

Я не могу поверить в случившееся. Но это так. Почему я ни разу не поинтересовался в те полгода, где она? Но я уже работал в физтехе, а не в школе практикантом, мне не было это нужно... Так вот почему она не вернулась - не могла вернуться. Но что, что могло случиться там?! Кто схватил ее? Кто привязал батарею? За что?!

Я ворочаюсь туда-сюда-обратно, опять.

Да, надо уезжать. Пусть он заминает дело, но я смоюсь из Поликаменска, пусть, уйду даже из физтеха...

Десятки мыслей стрелами в полминуты поражают меня.

 

И вот уже дни текут, как минуты.

Правдами и неправдами, подарками в том числе (а вы бы что - так не сделали, окажись в моем положении??!) я воздействую на Михайлова, а он - на следствие. Он отводит от меня обвинение в убийстве... Дело заминается и сдается в архив.

А через неделю я нахожу работу. Олег ничего еще не понимает до конца, и родители, и Валя, но родители-то уже знают, что навесили на меня, но они уже отплакались, они стеснялись плакать при мне. И не противятся тому, что я уезжаю...

Я даже не столько уезжаю из поля зрения огласки всей этой истории, сколько потому, что сам не хочу больше помнить об этом, хочу убежать от всех после происшедшего, мне хочется быть одному, я знаю - один я успокоюсь, а остальное мне не требуется...

Я нахожу работу по контракту за рубежом, через Олега же как сотрудника физтеха: требуется человек из любой страны, под эгидой международного сообщества астрофизиков, с физико-техническим образованием - в качестве бессменного дежурного на радиотелескоп на территории Перу. Один из самых мощных телескопов такого рода в мире.

Я целую на прощание сына, обещаю Вале, что буду писать... И я знаю: она уже знает обо всем, почему я оказался тогда с Робиновой под ручку, только теперь она не скажет, не напомнит... Но, может, как раз ее молчание и гнетет больше всего, эти недоговорки, повисшие вокруг меня... Идиот, верящий в свободную любовь, докатившийся до этого. Мне не нужно больше читать морали - жизнь красноречиво дала под зад.

Я больше не вспомню ни о какой свободной любви. Я погружусь в науку наблюдений...

И я делаю это. Я пересекаю океан. 

 

И вот я на телескопе, в Перу.

Это - радиотелескоп, стоящий в горах, возле большого поселка городского типа, как будто вдали от всех, но тем не менее . удобно, можно быстро добраться до шоссе, сбегающего со скал.

На вершинах гор вокруг башни телескопа лежит снег, а внизу - уже давно теплым-тепло, растут эвкалипт, пальмы, секвойи.

И мне теперь предстоит работать здесь.

Огромная сетчатая тарелка косо и недвижно мощно смотрит в небо. Там автоматически снимаются показания и ведутся наблюдения. Там не требуется живого наблюдателя. Это считается - вершиной техники современных радиотелескопов.

Но обработчик данных может жить здесь - внизу, где на небольшой высоте, над ущельями, расположена в основании этой же башни - его комната, маленький такой домик внутри. Там есть все удобства - душ, кухня, кровать, телевизор. Там стоит компьютер, на котором можно обработать все данные.

Только раз-другой в неделю следует подняться наверх и снять показания.

И я прибываю туда по контракту.

В первые дни разливается блаженство, что я ушел от погони, спрятался, мне неудобно перед собой за этот страх. И я начинаю осваиваться на этом новом месте, и мне искренне хорошо, хотя многие бы недоумевали, как мне вздумалось поехать туда - русскому на перуанский радиотелескоп...

Я просыпаюсь в первую половину недели с утра пораньше, умываюсь холодной водой, отжимаюсь побольше от пола, чтобы вогнать тепло в кровь, затем включаю компьютер и запускаю ряды цифр.

Я больше ни о чем не думаю - только о своей научной работе здесь, под сенью этой раскинувшейся надо мной тарелицы.

Мне удалось. Я ушел от погони.

И с этими мыслями недели складываются в месяцы...

Я буду писать письма, опять и опять твержу я себе, хотя я почти уже даже не помню о своем сыне, о Валентине... Я напишу и родителям, но я просто наивно и искренне верю, что уже отбросил все, что грех с меня снят, потому что я изменил жизнь, приехав сюда, и уже с первого дня на телескопе можно забыть о прошлом как о недоразумении... Отрезать его и заменить на сплошной покой.

И наверху неслышно гудят радиоволны. Где-то осыпается тонкая снежная лавина...

 

Но, увидев того старика из нависшей землянки, я не выдерживаю, и вскоре, через пару дней, опять иду туда, к шоссе, к тому входу в лес.

Я крадусь по дорожке. Но чаща молчит.

И снова не верю: было ли? Хотя знаю, что было.

Я курсирую в обратном направлении, останавливаюсь у овражка с мусорком.

Оглядываюсь...

Он стоит в нескольких шагах. Тот самый!

У него серовато-седая борода, подрясник, и свисает некая цепь, не пойму как и куда вплетенная - вериги, что ли?

Смотрим друг на друга три мига, и он чуть-чуть улыбается мне и показывает к выходу на шоссе.

Я не могу ослушаться и почти бегу. Он, мягко ступая, идет рядом.

Мы выбираемся на шоссе и садимся на скамейку напротив бензоколонки.

Там стоят человека три, через дорогу, у стоек со шкалами. Они пристально смотрят оттуда на нас, кажутся меньше, чем вроде бы должно быть по расстоянию. Затем отворачиваются. И все буднично, как было.

Проносится жук. И затем - с такой же скоростью и жужжанием, появившись и тотчас скрывшись в противоположной стороне - пролетает по шоссе бьюик.

И он начинает разговор. Это закономерно и вырывает у меня вздох облегчения.

- Я заметил тебя, - говорит он. - Да, да, - продолжает. - Не только когда ты подходил, но и там, возле телескопа. Я слышал, что ты там работаешь и что ты из России.

Прикипает раздражение волной: опять та же песня - я не могу спрятаться - я с моим, будь он неладен, большим ростом и вообще какой-то необычной (черт знает в чем??!) внешностью всем заметен...

Но волна стихает. Я слушаю. Потому что он говорит:

- Я сам из России. Но когда ты заметил уже меня, я решил не прятаться.

Повисает пауза.

Я смотрю на него. Морщинистые его щеки шершавы и красноваты, бороду качает ветер, как сгусток ниток, или вату, или одинокий сухой лист. Он как будто жует губами.

- Ты не знаешь, как быть.

Он чуточку, запросто, постукивает своей рукой по моей.

- Ты приучил себя не думать, но теперь думаешь.

- Не бойся, не знаю, может, сейчас я стал прозорлив, - говорит он в ответ на мой невольный испуг. - Может, Господь сподобил сейчас. Хотя вряд ли.

Опять пауза.

- Так вот, в России я был когда-то священником, но меня лишили сана за злоупотребление алкоголем.

Замысловато говорит. Понятными словами, но каждый раз вешая фразу в полунамеке. Приходит догадка: может, он и сейчас выпивши?

- Об этом долго рассказывать, я не к тому, да тебе и не будет интересно. Я догадываюсь - ты ехал погрузиться здесь в дело, забиться в уголок - так многие поступают. У тебя там было что-то - не спрашиваю, что, но ты решил убежать. И не рвался обратно. В твои годы легко забыть об этих уже вошедших в песню березках. Ты скрылся от какой-то опасности, а может, сам ее возомнил. Но сейчас, наверное, ты понял, что здесь ты не смог найти друзей.

Пауза.

- Я иногда брожу по округе. Меня видят возле бензоколонки, мама как-то говорит сыну: вон, этот чудной старик. Знай - судьба занесла меня сюда, это мне в наказание, и я уже не ропщу нисколько. Мои родственники остались в России, и я бы готов уехать туда, но уже по некоторым причинам не могу.

Я слушаю, замерев. Никто еще никогда не говорил мне так за всю мою жизнь. Я сам никогда еще толком не думал о таких вот вещах... Казалось даже старомодным. Но я же понял именно здесь, что нет, это - вечно...

- Ты не можешь объяснить тоску и делаешь вид, что ее нет, потому что чисто от ума - не умеешь и не сумеешь найти причину. Но я вижу - ты уже созрел, - говорит он, улыбнувшись. - Уезжай. Уезжай обратно - и поверь мне, вот в этот час, может, единственный в моей жизни, я тебе говорю как предвидение. Я грешный человек на грешной земле. И знай: моя вера православная. Я не служу, но я работаю тут в меру сил в православной епархии как дьякон. Мне уже восемьдесят два. Так что мне кончать, тебе - начинать. Я увидел тебя, потому что у тебя светлое лицо.

Я смотрю скептично, но почему-то верю.

- Ты спрашиваешь, что будешь делать, когда вернешься? Ты видишь, я просто озвучил, что думаешь ты... Верно? - он говорит, не дожидаясь ответов. - Вспомни Купера, следопытов. Мальчишки или юноши постарше. Они искали. Искали кончик нити... Они хотели ухватить... Вот так.

Он не больно щиплет меня за руку.

- Вот так ухватить. Вот начни с этого... Ты ухватишь там. Там можно много чего ухватить. И если ты не веришь до конца, то представь, что свой остаток я как бы отдал тебе. Считаешь, это метафора? Считай. Но она одухотворенная. Поэтому возьми ее и живи. У тебя есть силы, я вижу. Просто я много прожил, и потому вижу. И ты так когда-нибудь будешь... Живи. И ухвати. Как следопыты. Поезжай в Россию.

И я уже сижу спокойно. Мне все равно, пьян он или трезв, этот бывший священник. Мне недвусмысленно вспоминается аббат из "Графа Монте Кристо". И я догадываюсь, что он не пьян. Но просто мне вначале это показалось, потому что когда в наше время кто-нибудь вот эдак говорит нечто, не вписывающееся в бытовые слэнговые речи, то первая мысль приходит: выпивши...

Я медленно возвращаюсь домой, а он остается сидеть у леса. Как будто и не смотрит уже на меня. Или - провожает взглядом? Не разбираю издали и невольно отворачиваюсь.

Значит, так вот я пересек этот рубеж.

Я поеду. Не сомневаюсь. Не сомневался и два дня назад, но только не говорил этого себе даже внутри.

А теперь...

 

И я твердо знаю: я не буду мстить. Слишком жутко бывает, когда думаешь о таком. Нет, мстить нельзя. Надо понять. Ухватить...

Я смеюсь, но вспоминаю это слово: ухватить. Ухватиться за край...

Нет, не сейчас. Успею. Сейчас надо собираться. Не неделю, а может, месяц, пока найдется другой доброволец сюда. Но я уже знаю - я скоро буду в России.

Да, старикан прав, я все понимаю. Я писал туда, в Россию, регулярно потому, что пять лет общался в основном с самим собой да с продавцами и бензоколонкой. И я много думал, а может, мне кажется, что я думал обо всем, а на самом деле - ни о чем кроме наблюдений и научных вычислений на телескопе. Было слишком много времени думать, но его я потратил на то, что думал обо всем чем угодно, но в результате - ни о чем конкретно. Однако эти усилия по сдерживанию себя, по избавлению себя от слишком раннего осознания, наверное, и подвели меня к этому барьеру. Хотя я не представлял, что он последует вообще... И посмотрев отсюда туда, я удивляюсь: как я мог так жить, не думая об этом барьере, не веря в то, что прозвучало сегодня?

Но это было. Я встретил старца... Или я бы встретил кого другого, не встреть я его?

Так или иначе - гудок прогудел. Я еду...

 

Вот, я - в России.

По денежной оказии мне не удается добраться до Поликаменска сразу. До него еще дня два пути, и я, плюнув на все, хочу пройтись, и топаю прямо по трассе, ни на какой транспорт больше не садясь.

В первый день я помогаю на шоссе одному толкнуть машину. Он попросил. Мы вместе толкали, потом, когда разгонялись, он впрыгивал в кабину и заводил мотор... Толкали еще и еще раз, по идущей полого вниз дороге. В конце концов мотор завелся, он пожал мне руку, и на душе у меня остался след от этого: от первого дела уже на русской земле - когда я просто помог толкнуть автомобиль случайно встреченному.

 

Я иду по шоссе.

Шагаю вдоль тянущегося леса, и сердце слегка похолаживает. Меня обгоняют машины.

Шоссе сходится к горизонту, в точности в середине него.

Дорога идет "качелями" - я то поднимаюсь, то спускаюсь вниз.

Но уже не так одиноко: вон, на обочине в траве, у самой кромки леса, лежат на боку два велосипеда.

Интересно, чьи они и где их владельцы? Никого поблизости не видать.

Ушли в лес по ягоды и бросили так лихо то, на чем приехали? Не боятся, что кто-то еще более лихой вскочит в седло и по-цыгански задаст полный дер по шоссе, пустому до самого края земли по имени горизонт?

Может, это парень с девушкой, влюбленные, уединились на полянке, вдали от всех, трепетно? Ну, тогда нечего удивляться, что велосипеды забыты... Возможно, те возвратятся еще нескоро. Уже на пустое место с примятой травой... Но, вполне возможно, даже не слишком расстроятся от потери техники, а он только схватит ее на руки, сделает в руках с нею несколько скорых фуэте, а затем томно вскруженную, с лицом, как малиновый кисель, девушку любовно и мягко бросит навзничь на травку и сгоряча вызовется нести ее на руках хоть до Поликаменска пешком...

О, лес прорезала, как плосковатый мыс море, поляна с дорогой. А вон - как в сказке - среди черных корявых ветвей, в глухой дремучей, но одновременно близкой тени, мелькнули видимые аж на шоссе яркие оранжево-красные грибы возле пня - крупные, даже взор слегка порезали. Интересно, ядовитые или съедобные?

А вон ходит грибник - мальчик лет семи в красном комбинезоне. Почему один? Явно местный, знает лес, не пропадет. И что его сбор даров природы вызывает умильную улыбку - ясно-понятно, но зато сам гордо считает себя грибником, петляя возле шоссе с бумажной склеенной самостоятельно пустой красивенькой корзиной под мышкой.

Странно спокойно. Я вдруг понимаю - как это сейчас для меня непривычно, но это так.

Здесь я один и никто мне незнаком. Никто ничего не спросит с меня, ни с чем не пристанет, никто не призовет к ответственности, не ищет. Как будто душа дышит всей полнотой. Удивительный покой и знание - что я приду, обязательно приду. И еще отыщу - моего сына, моих знакомых...

Верю, что обрету.

И эта мысль гонит меня вперед.

Весь день иду.

Вон - очередная бензоколонка, бегает собака, мужики стоят.

И опять - деревья.

И я вздрагиваю.

Что-то мигает за густыми ветвями, тонко-тонко, некие лучи бьют в просветы. Словно кто-то пристально смотрит на меня оттуда.

Я инстинктивно замедляю ход, вглядываюсь.

За рощицей будто горят электрические лампы. Что там и кто?

Размышляю с минуту, остановившись...

И вдруг доходит. Выдыхаю. Уф, одичал же я... Или наоборот - оцивилизовался сверх меры?

Уже нет никаких сомнений - это лучи заката, нестерпимо острые уходящие лучики догорающего фитиля солнца тонко пробиваются через неподвижную листву.

Я сворачиваю на обочину, достаю из рюкзака свою поклажу - теплый мешок из верблюжьей шерсти. Можно еще достать одиночную палатку - узкую, низкую и длинную, в которой представляется возможным только лежать, но она у меня на случай дождя. А в верблюжьем спальнике - ночуй хоть на инее - даже не почувствуешь холода.

Горит костерок, я кипячу в старой консервной банке воду, грею мясцо.

Вот я и сыт. И совсем стемнело.

Машины, вжикая, летят мимо. Они переключили ближний свет на дальний.

И тут я вспоминаю глаза Тани Дубницкой. Те самые, надменные, которые светятся только ближним светом, вокруг себя, освещая себе пространство, но не впуская в круг настоящей теплой дружбы разгильдяев вроде меня. И не знаю еще, кому включает Татьяна свой дальний свет. Она подчеркнуто не откровенна в некоторых вещах.

Я задумался и ловлю себя на том, что костер гаснет, огонь ползет мутными исчезающими студенистыми пятнами на фоне черной кромки обочины. Я, стоя на коленях, пытаюсь раздуть его заново.

Еще некоторое время костер горит.

Вдруг откуда ни возьмись - семья - мать, отец и маленькая дочь. Не заметил, как приблизились. Дочка любопытственно на меня уставилась, отец с видом, что дело сторона, стоит действительно в стороне на заднем плане. А мать почти встревожено спрашивает, не плохо ли мне, не отбился ли я от кого - один, мол, человек на пустом шоссе, вот мы и подошли.

Я горячо убеждаю ее, что нет. И честно говоря, начинаю заводиться - они нарушили мой покой и уединение, разве их просили?

Она еще раз переспрашивает - боже мой! - правду ли я сказал, и только потом "Фома неверующий" уходит, ведя за собой дальше мужа и дочку.

Интересно, куда они идут?

Костер окончательно погас, и зажигать его уже бесполезно.

Я залезаю в спальник и закрываю глаза. И вдруг мое презрение к этим лезущим не в свое дело неожиданно сменяется уважением к ним, невольным, пронзившим до глубины души, взметнув там метель... В наше время - и есть такие люди - которые могут неравнодушно подойти к совершенно незнакомому и готовы позаботиться о нем... И что я нес про себя? И ребенок с ними... Дай им, Боже. И дочери их.

Я больше не открываю глаз. Я привык к жиканью мчащихся, как ракеты через космос, машин. Только возникла - и уже исчезла за горизонтом, не успеваешь даже осознать. Вот оттого и засыпаешь так крепко.

Ночью мне снится холодное море, грохочущее об утесы, а когда открываю глаза, то вижу раннее утро над пустынным шоссе, низкое бледное небо; и прямо ко мне с грохотом чешет огромный трактор, в скребке которого может поместиться целая бригада - такие на стройках службу служат.

Поспешно откидываю капюшон, стихийно выскакиваю из мешка, хватаю оный и несусь со всех ног прочь, отряхивая сон, и на бегу окончательно просыпаюсь. 

Трактор катит к повороту, в сторону бензоколонки. Мусор собирает?

Я уже стою на шоссе. Во - вместо будильника.

Вспоминаю, как в молодости Олег Лилиин мне рассказывал, что когда отдыхал с Анютой на даче, то так любил поспать, что добудиться его утром ни она, ни свекор не могли. А поэтому поступали так - брали его из кровати прямо в одеяле, несли до речки и кидали в воду. Только тогда он просыпался.

Вы верите в эту историю? Я лично нет, но весело.

Иду по шоссе, умывшись остатками холодной воды из банки, на ходу жую банан.

И неожиданно думаю о вчерашней семье. Куда они направлялись в такой час? Где-то тут живут, что ли? 

Солнце встает, и возле меня тормозит "Икарус". Из него высовываются поджарый водитель и толстый молодой мужчина, видимо, экскурсовод. Спрашивают меня, как ехать до города. Междугородная экскурсия, значит. А водитель - не знает точно маршрута, не успели сказать. Только карта какая-то, то ли из выкройки брюк, то ли из пачки "Беломора". Экскурсовод тычет, пытается показать, шофер тоже силится понять, где развилка... Стало быть, уже на трех колонках спрашивали.

Я отвечаю, что дорогу знаю. Меня... берут на борт.

Сажают на свободное место и просят показывать.

Я с удовольствием. Во как. Ноги отдыхали всю ночь, хотя к вечеру гудят, как поезда. Теперь отдохнут опять.

Автобус нашел маршрут с моей помощью. За это меня повезут уже до Поликаменска.

Я расслабился.

Экскурсовод - оказывается, кандидат наук по истории, рассказывает об исторических загадках, про Куликово поле, точное местоположение которого так еще и не установлено. Потому что очень странные данные раскопок, и никто до сих пор не может добиться разгадки. Копали как надо - но удалось найти всего-навсего две кольчуги и полтора десятка стрел. Хотя стрелы летели тогда, как град под вихрем...

- Может, мелко копали? - усмешливо высказывает версию шофер - суровый измотано-грубый человек с нависшим лбом и коком волос над ним.

Толстенький дружелюбный экскурсовод отрицает эту версию. Осматривает салон.

- Так, посмотрите на соседей - не подсели ли к нам чужие?

Какой-то веселый непоседа на камчатке, да еще с пивом в руке, по виду - техникумовец какой-нибудь, начинает хохмить. Громко кричит истово встревоженным голосом:

- Подсели чужие?! Тревога, граждане! На корабле - чужие!!..

Ну что ж, понятно, насмотрелся самых модных сериалов.

Автобус мерно катит. Водитель держит в одной руке огромный руль, в другой - дымящую сигарету. У него в кармане начинает играть закручивающимися оборотами, как штопор, мелодия танго. Он спешно вытаскивает мобильник и аллекает.

Улыбчивый и слегка застенчивый немного нервный (невооруженным глазом видно - еще новичок) экскурсовод предлагает кому-нибудь из детей прочитать стихи про Куликово поле из книжки.

- Ну, кто прочтет?

Молчание, дети побаиваются...

- Можно я?

Это тот самый - веселый техникумовец. Глаза уставились на него, и он поясняет:

- Я в школе чтецом был!..

Да, дорога не скучная... Экскурсовод ласково приструнил озорного техникумовца, сам пока прервал рассказ и уселся в креслице - "свободный полет".

Автобус несется молча. Только задерганный жизнью тертый калач за рулем с коком иногда делает легкий мах рукой встречным автобусам, отмечая за рулем знакомых шоферов.

Меня неумолимо клонит в сон.

Повожу глазами - вокруг уже тоже позасыпали. Такое шоссе и такой "Икарус" очень убаюкивают. Тем более проснулся рано... 

Я не могу бороться с собой. Укладываю голову поудобнее, подгибаю длинные ноги и дремлю.

Едет мирно автобус со спящими в разных позах людьми внутри.

Открываю глаза. Люди попросыпались, экскурсовод снова вещает. Рассказывает, что раньше люди точно были меньше: он сам, лично, пытался примерить аж гренадерский подлинный мундир - не налез!

- Кто там сказал, что в ширину не налез?! - настойчиво, но не обиженно всматривается кругленький экскурсовод в задние ряды, встряхнувшись. - Не-ет, - бодро говорит он, - в том-то и дело, что в высоту!

Из далеких времен переносят в современность звуки магнитофона у шофера. Поет Михаил Круг.

Рука моя сжимает подлокотник, чуть не впившись в обшивку. Выпрыгнуть бы.

Не могу, не могу, стискиваю зубы - не переношу этого Круга с тех пор... Ведь еду оттуда, где сидел пять лет на телескопе. И что, жалко мне ту? Нет, нет, не знаю, не жалость это, другое... Себя жалко, что ли? Не, опять не то, просто противно, так противно, что хочется заткнуть уши - чтобы не слышать собственных воспоминаний... И еще глупее, дурнее...

Но я сдерживаю себя. Ладно. Я устал, черт возьми, мне надо хоть по-нормальному добраться до родного Поликаменска.

Опять свободный рейс. Все уже порасслабились - подъезжаем к городу. К моему родному городу. Экскурсовод осторожно болтает с водителем.

Последний рассказывает о своем житье-бытье: сегодня, когда окончится экскурсия, он поедет на базу и там будет до двух ночи мыть автобус. Сам. Потом устроится спать прямо в салоне. А рано утром - с базы везти иностранцев. А после них - доставить авиаторов на полигон. И за этот день получит четыреста рублей.

- А что, - дергает он плечом в ответ на сочувственный взгляд виннипушного экскурсовода, - мы ж университетов не кончали!

Метель на дне моей души укладывается и осыпается легкой порошей. Никогда не надо злиться - всегда ловишь себя на том, что понимаешь - он, на кого ты злишься - не имеет того, что ты... И что, что я провел пять лет на том телескопе? Я спал там вволю, меня не беспокоили. И что, что Дубницкая так и остается холодной луной? У нее до сих пор нет детей, а меня ждет сын. Он, он притягивает меня туда, в Поликаменск... И я почти не боюсь. И уже не злюсь больше, даже на этого шофера. В конце концов, шоферская мода на Круга объясняется лишь тем, что он был до начала певческой карьеры начальником колонны. И Круг погиб... И Женька тоже... А я жив. Да, я жив, и этим всё сказано.

И гаснет желание попросить остановить и ссадить меня. Мы скоро въедем в город.

Ну, вот я и дома. Экскурсовод жмет мне руку своей пухлой теплой и умильной ладонью, благодарит, благодарит. Даже водитель улыбается краем рта и прощается со мной. Пассажиры поднимаются со своих мест, смотрят на меня.

Встают две вульгарноватые подруги. И меня опять передергивает, но уже не столько оттого, что я вспомнил Женьку. У одной почему-то между ног на джинсах - коричневое засохшее аж раздваивающееся пятно. Что с ней - в штаны наложила, что ли?! Боже мой...

Да нет, наверное, просто прокладка в дороге соскочила. Может быть, пока та спала. Случаются оказии... А я было подумал - сфинктер не выдержал...

Встряхиваю головой.

Иду и удивляюсь себе: почему же я так спокоен?

Я дома, но только узнаю. Поликаменск, привыкаю к нему - это понятно. Смотрю на него так стороннее... О! Сколько проходил здесь, почти каждую неделю - никогда не замечал этой фрески над остановкой. Вдруг заметил! Сейчас - впервые за всю жизнь!..

Впервые увидел так четко свой город.

Но, видимо, есть такой закон: когда столь долго не было чего-то в жизни, а ты его ждал и уже переждал все сроки - если оно, это, наконец появилось - ты уже не можешь понять до конца, есть оно, нет ли - как будто не подействовало, как наркоз на злостного алкаша... Притупило - так странно!

И я ускоряю шаг. Я найду! Найду ее! И его. Ее - Валю, и его - Алешу.

 

Откуда произошло это имя - Валя-с-фестиваля?

Тогда, к концу нашего обучения, мы с Олегом побывали на фестивале международного сообщества астрономов в Москве, на празднике осеннего равноденствия, который у астрофизиков отмечается каждый год в столице.

В Москву съехались из всех стран и всех городов России.

Во дворе Астрономического института имени Штернберга стояли толпы народу, парковалась куча машина, выстраиваясь в нескончаемые ряды. И мы передавали чемоданы - багаж забирали только завтра, его должны были доставить в гостиницу к нам отдельно. Мы уже не знали судьбу чемоданов, которые уплывали по рукам через море голов. Надеялись только на честность и порядок.

Но нам с Олегом удалось-таки прорваться ближе к зданию, когда к передним рядам вытеснилась резвая девочка с длинным пшеничным хвостом волос. Она подбежала к нам, у нее в руке был список, и она стала быстро распределять народ по "Рафикам", подъезжающим уже не за багажом, а за людьми.

Она же села в наш "Рафик", и сопровождала нас до гостиницы в центральной башне МГУ.

И там же, в гостинице, мы уже хорошо успели отметить ее; а я - так попросту не мог ее забыть, я слишком большое внимание обратил на нее, эту резвушку с бросаемым в стороны бодрым, но в то же время умненьким взором.

Когда она в третий раз появилась на уже притихшем этаже возле портье, мы наконец спросили ее, откуда она:

И она вдруг стушевалась и робко ответила:

- С фестиваля.

Мы тотчас спросили ее имя, и она ответила:

- Валя.

И мы вдруг рассмеялись, и долго веселились, а Олег и пропел: "Валя с фестиваля", - и повторил несколько раз, смеясь. И мы спросили ее, откуда она - в смысле из какого города? И когда я узнал, что встретил землячку - то тогдашняя моя жизнь изменила оборот...

Как попала она, историк, на фестиваль "Равноденствие"? У нее просто была своеобразная тема доклада, который она делала уже на научном симпозиуме, входящем в программу, - на стыке двух наук: "Небесные тела, упомянутые в древнерусских летописях".

Отзвучал праздник со студенческими выступлениями, с исполнением гимна физиков, с разыгранным спектаклем про короля Артура, но домой мы уже ехали вместе с Валей. И я повторял это про себя: вот она, Валя с фестиваля...

А когда мы прибыли, то стояла ранняя теплая осень, и мы пошли на реку, и гуляли на ее берегу, долго гуляли, и резвая Валя бегала, и я догонял ее, как будто мы играли в пятнашки, в состоянии окрыленности словно впав в умильное детство...

И даже когда у нас родился Алеша, то и тогда это прозвище, соединившее нас, осталось таким же по своему значению, как детское "имя", данное матерью, вроде "путя" или "лапуся", или дворовая кликуха иногда становится для человека чем-то иным, неким потайным ключом к нему, более знаковым, нежели тривиальное паспортное имя. Я называл ее про себя и вслух - "Валя-с-фестиваля". С тех пор. Запомнив ее как активистку - ведь только приехав из нашего же Поликаменска, эта девочка в отличие от нас не теряла времени зря, а сразу стала как энтузиаст помогать проведению празднеств...

Да, она такой была и осталась. Только после всех прожитых лет, когда в этом году сын наш пошел в первый класс, она стала тише и осторожнее.

 

И вот я, значит, дома.

Первые дни в своей квартире после прошедших пяти лет отсутствия самого себя тут - свет кажется слишком мощным и слепящим, а тени - слишком черноватыми.

И даже не удивляюсь: уже перевалил эту стадию. Я просто иногда как будто не верю. И тогда засыпаю.

Первые недели я подолгу сплю. Валяюсь на диване, затемнив комнату. Блаженство.

Другое отгороженное дверьми крыло квартиры (еще одна комната) - сдается, все устроил. Снимают студенты.

А я хочу отоспаться. Хотя отсыпался еще и там, на телескопе. Иногда.

Некоторые говорят фразы типа: "мало у кого из пьющих по-черному находится смелость бросить". А мне несколько смешно: о смелости ли речь? Речь, по-моему, о совершенно противоположном - о самосохранении - задуматься, перестать быть как раз "смелым", безрассудно ныряющим в рюмку, перестать геройствовать, подумать хоть немного о шкуре, которую портишь... Разве нет? Прекратить безрассудство, умерить гребаную смелость - вот что значит бросить пить! Потому что смелость - не обязательно несет на себе только положительный знак. Иногда можно совершать безрассудные по своей наглости и храбрости поступки - и получать с них жуткие разочарования - за что боролся-то? Потому что они были с другим знаком, не вели к свету, значит - были тебе противопоказаны.

Мне искренне хочется не считать себя совсем уж трусом. Но если мне заявят, что  я смел, я тоже посмеюсь и отнекнусь, и станет несколько хреново как будто. Или так настрою себя?

Смешно. Иногда говорят: вот сделал я что-то не то - обматерился в присутствии Дубницкой или еще какую интеллигентную проблемочку себе на зад нашел - и вот - чувствую, млин, как мучаюсь теперь, не так типа что-то... Не знаю, но всегда в таких случаях думаю одно и то же: ты человек, небось, внушаемый, вот сам себе внушил, что мучаешься - вот и мучаешься. Ибо так хотел. А почему? Принято так было - базарят нам, что есть штука совесть. Кто-нить видел? Но ведь мучает. Да, может, и мучает потому, что заранее же исходим, что должна мучить - и незаметно, стихийно, себя на уровне подкорковых клеток настроим - себе внушим - вот и мучаемся. А не внушили бы - а кто мог бы доказать - что мучило бы?

Меня другое мучает. Меня мучает то, что совесть, зараза, вот не мучает меня сейчас там, где должна. Итого - мучаюсь тем, что не мучаюсь. Смешно? Мне тоже. Неужели люди песен внутреннего голоса боятся? Люди боятся, что могут серьезно получить по морде. Чтобы человек не бил морду другим - ему нужно знать, что за это он сам может слишком сильно получить по роже. Да будем рациональны, господа: да, злоба разрушает человека, да все это человеческое, а куда деться? Что вы рассусоливаете про то, что будешь мучиться? Просто скажи: нервы себе скушаешь, желудок пробьешь, сдохнешь преждевременно... И это так. Это больше в точку нам, из плоти и крови, живущим, черт возьми, на Земле же! Да не бухти про нравственные муки, млин, а своди подрастающего парня в тюрьму и покажи, как там живут, дай понюхать парашу. И спроси: ну как, посмотрев, пойдешь по торной дорожке? И всё. Лучше всяких рассказов про то, что спать не будешь, а направо не встанет... 

Или это я бесчувственное бревно? Я знаю, я дубло. И Дубницкая почти говорит о том же. И она мила, чертовски мила. И я ей мил. В том эта странная истина, что я ей мил, ибо не будь этого... да не стала бы вообще на меня время тратить, а я на нее. Как будто повязаны тем, что втайне от нас обоих хотим послушать друг друга, а так, внешне - оба холодны, когда вместе - резонансом, что твои два зеркала друг против друга, отразившие дурную бесконечность...

Эти мысли лезут в голову, когда просыпаюсь.

Иногда проснусь посреди ночи. Никак не могу привыкнуть на старом месте. Моя квартира. Завтра поеду к родителям. Они уже знают, что я здесь. Я рад их слезам - слишком искренним, таким хорошим. Слезы радости, и мой долг - не отнять ее у них.

Высоко над головой среди белых известковых просторов дрель издает трель. И так перманентно среди ночи, до утра.

Это мой сосед наверху - Шляпов. Его жена спит в качалке, а он бегает по квартире в огненно-оранжевых семейниках или пижамных штанах, под мышкой с красным молотком. Каждый день он что-то делает в квартире.

Недавно ушел на пенсию, книг не читает, поэтому дома заняться больше нечем, только что-нибудь руками обрабатывать. Он плотник-разрядник, хронический трудоголик, для которого, давно очевидно, важен даже не результат, а процесс, как по Троцкому или по закону игр в казино...

В прошлом году он обил бревнами балкон, потом сам сколачивал из досок ящики для рассады. Ему привозили землю, жена сажала цветы в домашнюю балконную оранжерею, а он смотрел, перегнувшись через перила, из-под ладони, и громово кричал, увидев вдали подвозимую рассаду: "Земля! Земля!".

Потом он перекроил, судя по звуку "болгарки", одну стену в квартире, и еще что-то понемногу наворачивает каждый день, сверля дырки, для чего - уже затрудняюсь сказать.

Похоже на то, что у него - так называемый депривированный сон. Выработал, видимо, за годы. То есть - не суточный цикл, как у всех, от человека до одуванчика, а двоесуточный. Мы спим восемь часов и шестнадцать, значит, бодрствуем. А Шляпов, по моим расчетам, спит шестнадцать, а остальные тридцать два часа - бодрствует. Раньше, по слухам, ночами устраивал большую стирку, аж по стене моей кухни стекала стелящаяся вода, как если взрывы глубинных бомб над подлодкой нажали на ее сальники. И так несколько раз. Потом как-то гулял у нас в ночном сквере, слушая шуршащий ветер - один или с женушкой. (Она у него не менее чудна.я, чем он сам). А теперь тратит время на труд, ибо оный облагораживает.

По-моему, он спит с дрелью. Судите сами: дрель у него перманентно гудит до полуночи или до часу, и только тогда смолкает. А когда я порой лежу еще не бодрствуя, но уже не спя, часов в семь утра - я уже слышу, как она включена опять и судя по звуку - бодра, ласточка... Вместо жены у него в постели - дрель. Когда весь дом уже спит и огни отключены, Шляпов делает последнюю дырку, затем юркает под одеяло, так и не выпуская из рук дрель, обняв ее в подмышке, словно карапуз любимую игрушку. До утра он сладко дрыхнет, а в час ранних туманов бодро откидывает одеяло и выпрыгивает на пол, как ребенок с выплеснутой водой - и рука опять не утруждается поиском дрели - она уже всю ночь была под ней, и Шляпов в прыжке из кровати вгрызается в стену, как отбойщик пневматическим молотком.

Прошла неделя, но я не решаюсь еще ни на что. И понимаю, что так продолжаться уже не сможет, и в то же время всей душой почти хочу этого... И вот в такой момент я спускаюсь в киоск и покупаю четвертинку, поднимаюсь к себе и наливаю на три пальца, пью и закусываю.

Сижу и смотрю вокруг. Где я? Комната моя. Книжный шкафчик, уйма книг по моей специальности; где надо было вытереть пыль, давно уже вытер. Один томик "Взаимодействия туманных скоплений" лежит с закладкой. На кухне - микроволновка и стиральная машина. В ванной немного прело, но мох я уже вывел.

Выпиваю еще сто грамм. Откидываюсь, шарю глазами по потолку. Почему некоторые новоселы хотят высокие потолки? Много неудобств - в такой квартире больше воздуха, он медленнее согревается и холодно, а во-вторых - если вдруг станет скучно - захочешь плюнуть в потолок - так не доплюнешь! Незадача...

И вдруг я сам срываю себя с места. Она странная, эта огненная вода: то расслабит до полного умиротворения, какого как будто и не сыщешь без нее, а то даст такой срыв, как будто под тебя штопор воткнули.

Родителей я увижу, я с ними уже много говорил по телефону. Боже, какая мама мягкая, кроткая, как она хочет видеть меня и как любит. И мне перед ними неудобно... А за что? Никогда не бывает неудобно перед собой - только перед другими. Я всегда в гармонии с собой, все проблемы - когда я перед другими, а не один.

Надо кого-нибудь найти. А кого? Куда я опять отправлюсь, пьяный? Зачем приехал?

Прочь эти мысли. Я не смел и не труслив - я сделал то, к чему подступил, чего не мог не сделать, что легло, пришло. И хватит затягивать себя занавесом, отгораживать. Я разберусь. Сам с собой. Но не спеша.

И странно теперь живу: один год проживаю как все равно десять лет. Такое вот ощущение. Так уж привык. И плохо ли это или хорошо?

Но пока я принимаю третью маленькую дозу - снотворную, и опять засыпаю рядом с полусухой уже четвертинкой. Мне снится, как я ныряю вниз, в облака, с поднебесного трамплина, вроде того телескопа. Кстати, у нас подобный есть на Солнечной горе. Дух захватывает, но мягко и томно. В который раз. Я уже сплю. Но знаю - утром я взбодрюсь окончательно.  

 

Когда темнеет на другой уже день, я покидаю насиженный дом.

Пересекаю палисадник двора и спешу на проспект, уходящий туда, к карьерам.

Но здесь - не видно ни сопок, ни равнин, здесь - блестит желтыми витринами шумный Поликаменск, и в этой центральной его части даже светофоры не переводят на ночь на подмигивающий желтый глаз.

Я пересекаю проспект. Скитаюсь вечером опять.

Там, дальше, тихо - кончились витрины с нарисованными улыбающимися умильными желтыми цыплятами, потянулись ювелирные лавки, граненые и прозрачные, и там вращаются ожерелья и светятся камни. Блеск - это гран света.

Я, давно уже стихийно ставший бесшумным, лечу вдоль ночных витрин. Я слишком крупен и слишком бесшумен, и чрезвычайно легко отрываю ноги от асфальта. Тем и интересен.

Мой чуть ссутулившийся на миг силуэт скользит туда, где справа за огромным слюдяным окном, как мясо в холодце, вплавлены манекены. Впереди - темный двор, где гуляют девушки с собаками и ради юношеского самоутверждения громко кричит парень пивным голосом.

А слева - поднимается твой дом. Твой, Валя-с-фестиваля.

Я опять не зайду сегодня к тебе. Я жду здесь, во дворе, у окна. Как в засаде.

Кого я жду? Или чего? Кого - тебя. Но к тебе я еще загляну, я должен увидеть Алешу, я должен в очередной раз починить тебе стиральную машину или соковыжималку. Я в любое время и день могу прийти к тебе, и ты примешь меня. Значит - не кого, стало быть, а чего.

А чего жду, как будто жду тебя - притаившись во дворе, опять бесшумно, так, чтобы обязательно было видно твое окно на первом этаже?

Я знаю - когда я вернулся сюда, я ощутил: то, что кончилось, кончилось затем, чтобы еще что-то, другое, началось здесь. Тогда, на телескопе, я чересчур убедил себя - стихийно, неосознанно - что закончилось то насовсем, что похолодания не будет, но только тут я читаю другую истину.

Вот она.

Я думал - когда всё плохое закончится - начнется самая лучшая жизнь. Я верил в это и надеялся, я не потерял надежду там. Но похолодание продлилось дальше, и я понял: просто в жизни ничего не должно кончаться вообще, в ней должно сменяться. Покой - для пирамид, как в песне поется. И если кончились съеденные на изломе пирамиды пирамидона - то началось... нет, не покой, а новые события, а смысл - в том, чтобы знак их стал другой. Вот чего недооценивал я тогда.

Я искал отсутствие событий вообще, а не события с другим знаком.

И теперь я уловил это. Когда вернулся. Вот о чем говорил мне тот русский дед, бывший священник, нынешний дьякон в Перу. Вот о чем молча говоришь мне ты, Валя-с-фестиваля. Вот что ты понимаешь в душе, и вот почему мы пока никак не можем встретиться с тобой надолго. Я во многом победил себя. Но слишком...

Как пруд, замерзающий зимой. Представь, что не видел его никогда, и глянь на него вот в таком виде - не поверишь, что в иное время там может быть буйство жарких красок вокруг.

Вот в чем дело: я слишком помнил о безумии, в которое впал, предавшись эмоциям. И я сумел так нажать на себя, что отказался от них вообще. Нет эмоциям. Они перестали. И так я жил на перуанском телескопе, но ведь иногда выдают меня дрожащие концы пальцев, будь они неладны, или срывающийся вдруг голос, или туманящиеся глаза, когда нет-нет да набегут воспоминания, заблазнится...

И я виноват перед тобой, Валя-с-фестиваля, и хочу судорожно загладить вину. И счастлив тем, что мне радуется наш Алеша.

И я смешон себе, что вот так опять забредаю сюда, как будто ноги несут, когда вечерами нечем заняться. Я прихожу увидеть кусочек твоей жизни в окно, притаившись. И понять ее. Понять то, что забыл.

Я забыл об этом быте. Еще "горлан главарь" писал, исходя легким криком, - "любовь заменяете чаем и штопкой носков". А для меня в этой фразе всегда оставалась загадка - а разве чай и штопка носков - не часть жизнь, той самой теплой и уютной жизни двоих, а значит - не часть любви - той, брачной? И я размышляю об этом. Иногда. Потому что знаю - я сам стал слишком выше, я бросил вызов независимостью, а мир... ответил тем же. Почти. И это "почти" - здесь, когда я стою под твоим окном.

И ты не видишь меня - зачем мне показываться сейчас? - ты не задумываешься о том, что я могу незаметно подсмотреть, а я гляжу и изучаю кусочек твоей жизни, словно не знал ее ранее... Как переместился во времени, прыгнув. Но теперь я рядом.

Вот хлопнула дверь, а комната твоя залита мягким компотным светом. Значит, ты ходила во двор гулять с Алешей, а свет в твоей спальне оставался включен.

Вот две тени шмыгнули. И вот уже, возле кружевной гардины, - ты и Алеша. Маленький господинчик сидит высоко и глядит далеко, важно снимает ботики. И несется в комнату.

Я знаю - Алеша хочет, чтобы ты купила ему ролики. И ты скоро купишь ему ролики, я тоже догадываюсь. И он тогда не будет их вообще снимать, даже входя, вернее, въезжая в квартиру. Во дворе он будет весело бумкаться, кататься под горку, опять бумкаться и снова давать тягу вперед, под полными парусами. А в квартире помчит по глади паркета длинного коридора в позе самого настоящего конькобежца из телевизора. Но ты будешь только чуточку смеяться - не закрывая себя улыбкой, как ты тоже умеешь, но - очень важно заметить - отражая в ней душу, когда увидишь, как весь коридор покрылся волнистыми росчерками колесиков.

Ты наливаешь горячую воду в таз, пар поднимается и обволакивает тебя, как Афродиту пеной.

И я вслушиваюсь, как вокруг тебя, за решетной рамкой окна первого этажа, гудит сонм соседских квартир - уютных, немного загадочных в похолаживающем сумраке подъезда, и распространяется душок масла, на котором жарят ужин...

И я отчаливаю, незамеченный, и огибаю смотрящих на меня - холодно и приветливо - манекенов, и снова скользну вдоль вечерних витрин на проспекте, вдоль обгоняющих и не тормозящих машин.

Я смотрю вверх. Высоко крутится зажегшийся в вечеру неоновый шар - "шар голубой", как из песни. И хочется домой, на душе - странное чувство выполненного долга.

 

...День надо мной.

Я вижу издали подвесной мост.

Вхожу под него. Здесь тенисто, гулко, и мост огромной плоскостью навис над моим миром.

Я иду по земляному склону. Здесь и зимой не лежит снег - мост - как неимоверный зонт. Под ним тепло и почти нет ветра.

Я спускаюсь по пологому серому чуть сыпучему скату.

Кончился проспект, и я - за пределами Поликаменска.

Передо мной простираются равнины с почти заброшенными дорогами. Далее - карьеры, каменоломни; изрытые, разровненные, размякшие земляные плоскости. На высоких распорках - ржавые цистерны, к которым прилипают одинокие облачка тумана, как вата к шершавой поверхности.

Я иду все дальше по пологим склонам.

Вон - песчаная сопка, будто сахарная голова к столу великана. Вон, совсем вдали, силуэт замершего роторного экскаватора.

И я пересекаю последний рубеж - забытый кран, об стрелу которого точит нож тонкого свиста соленый ветер и на крюке которого висит так и не снятый... киоск. Железный и пустой. Год, два - кран, стрела и киоск на леске троса, как сальная наживка на стальной мормышке - все на своих местах. Аквилон не в силах сбить напряг троса и раскачать повисший между небом и землей киоск. Над ним проходят дни, холодные и солнечные, оставляя на нем легкий след в виде тонких пятен ржавчины.

Сюда давно уже почти никто не ходит. Говорят, здесь кое-где - остатки радиации от проблемных руд, разрытых в былые времена. Так, на полтика, но люди недолюбливают.

Я ступаю один по пыли цвета ржаного хлеба. Холмы и вдали - не видная отсюда река. Почти такая же, возле которой гуляли мы с Валей, - слишком иной отрезок той же самой реки...

Когда совсем один - некого бояться. А я знаю: тут я совершенно один - остальные не ходят. Из-за облучений, рассеянных до сих пор. Может, уже и выветрилось окончательно, но толком не проверяется.

А я не боюсь. Мне все равно. Выведу водкой.

Слева открывается длинная бетонная стена.

Пусто. Слишком пусто и серовато.

Я сажусь на массивное толстое и короткое бревно, лежащее здесь, под бетонной оградой, ведущей неопределенно куда.

Когда шел сюда - отметил, уловил краем глаза: по тому мосту медленно, на подсосе, курсировала машина голубой масти. Затвердевший сгусток сиреневого цвета. Как та, что мигала на виадуке...

Дрогнул. Но та совсем стояла, как кол.  Я слишком, посредством работающей уже на автомате воли, не хочу думать про подобное и сам не замечаю, что даже не подумал, кто же это так странно, словно высматривающий чего-то, движется по мосту. Здесь, на безлюдье.

Запыхавшись, сижу у бетон-забора. Открываю свой бювар, в котором, судя по его внешнему виду, должны оказаться папка бумаг, "паркер", пресс-папье и калькулятор. Но у меня там на самом деле - стопка галет, открывашка, пластиковый стакан и четвертинка. Взял специально сюда - сидеть у каменной стены одному трудно без кайфа.

Отхлебываю. И вторую.

Время пошло.

Вот ощущение: один, и как бы не один, приподнят. Забор рядом веселит глаз. И главное - время как будто изменило ход - проходит час, но не скучаешь, играют полублики в углах поля зрения. Не думаешь, о чем думать - и отступает проблема мысли.

Еще пятнадцать минут и еще пара глотков.

Мысль. "Пэрот" и "пэрэйд" - "попугай" и "парад" по-английски. В свое время изучал языки - такой прилежный по успеваемости и такое дубло по той части, от чего освобождал душу в ранней юности.

Меняется одна буква, и если смешать - "parrot.s parade" или "parade parrot". Парад попугаев, парадный попугай, попугайский парад. Перевод значений "parrot" - последовательно: попугай - попугайский - пестрый. Т. е. - пестрый парад, парад зеленых мундиров с золотыми аксельбантами и адъютантскими свистульками, красные и синие медали и планки.

Так, это "умняф" - "умняк". Можно записать - иначе можно забыть, а без водки так оригинально могу не повернуть мысли вторично.

Я выпиваю еще и засыпаю, прислонившись спиной к бетону.

Просыпаюсь. Та самая синяя машина с моста - узнал. Только там она была маленькой - смог бы отсюда рукой прикрыть, а тут - она же на расстоянии этой самой руки.

Она опустела, а на переднем плане стоят Олег и Аня Лилиины. По одному я их мог не узнать, но вместе - узнал сразу.

Олег - подтянутый, русый, гладко выбритый и умный мужчина, в жилете, руки в боки.

Рядом - Аня. Она изменилась меньше.

Ветер дует не холодными порывами, развевая ее волосы, черные как смоль. Блестящие глаза и смуглый лик. Сдержанная улыбка сдержанно сжатых губ. И - тверденький джинсовый расклешенный сарафан до колен - колени оставлены голыми и тоже смуглые. А поверх сарафана она завернута в неимоверный пестрый платок, наброшенный на плечи так, что бахромчатые концы свисают еще ниже опущенных рук. Аня похожа на цыганку, как и раньше.

Они берутся за руки, ненавязчивым знаковым жестом.

- Бог мой, - произносит Олег. - Федор!

Они удивлены мне больше, чем я им. Ведь я знал - все равно их встречу. И уже специально выяснил об Олеге, что он теперь - проректор по административно-хозяйственной части физтеха.

А Аня рассматривает меня. Изучающе, как редкий вид. Горбатый носик и улыбка Джоконды, и волосы цвета воронова крыла с синевой.

- А мы тебя увидели, - говорит он. - Вначале еще сомневались... Издали наблюдали, ехали на малом газу. Вот тут и нашли.

Догадался уж, думаю я. Да мне плевать. На всё.

- Что ты тут делаешь? - спрашивает Олежик.

- Гуляю, - честно отвечаю я.

- Ну, вот что! - говорит он бескомпромиссно  и жестко. - Хватит. Ты это все брось и надо собой хоть как-то заняться. Не надо на себя-то рукой махать!

- Не надо, - соглашаюсь я после паузы.

- А я понял, - говорит он. - Тебе теперь нужно сказать слово "надо". Тебя спросишь: хочешь? Ты скажешь: не знаю. А скажешь "надо" - так решишь: ну, значит надо. Вот в чем твоя проблема и как с ней бороться.

- В яблочко, - оцениваю я восхищенно.

- Сидай, - показывает Олег Макарыч.

Вместо старой "копейки" у него уже - вот эта "голубая система". Как у Вали - уютный "зеленый моторчик", сам в себе, с прилагаемым сиденьем и крышкой - "Ока".

Сажусь на заднее сиденье. Слева от Олега за рулем - Аня твердо впечатывает в пол салона массивную кожаную туфельку с каблучищем в виде постамента - аккурат под кусочек мрамора, какие раздаются школьникам для химических опытов - растворения их в кислоте.

Олег нажимает стартер.

- Я тоже узнал, что ты вернулся, бедолага, - говорит он.

- Откуда? - спрашиваю без обиняков.

- Слухами мир живет, - в тон, так же уверенно отвечает Олежик.

Мы катим мимо сопок и заброшенных карьеров, мимо протянутой проволоки.

- Дома у нас все расскажешь, - говорит Олег.

Аня держится смуглой рукой за верхнюю ручку над дверью, как адмирал за подзорную трубу. Она спокойна, словно ровный ветер. Через ветровичок прозрачная струя взбалтывает ее черные власы, как миксер пену.

Олегу уже тридцать шесть, их дочери - шестнадцать, и Олег уже дослужился до проректора по АХЧ. Глядя на этого двужильного человека, я понимаю, что он работал день и ночь: для проректора Поликаменского физтеха, пусть и по хозчасти, тридцать шесть - возраст "юниора"...

Олег важно прохаживается по дому.

Он изменился, но так, как будто тридцатилетнему тогдашнему Олежику нарисовали несколько морщинок у глаз и под носом. Сотри их ластиком - и ничего - все то же.

Изменился ли я? Со стороны не видно, даже в зеркало - оно неадекватно, если смотришь в него со своей точки зрения. Или я слишком хорошо сохранился - на холоде - снаружи и внутри?

Я ложусь на тахту и укрываюсь пледом.

Закрываю глаза и вспоминаю Олега и Аню в те годы.

Эта пара... Я восхищаюсь ими и не устаю по-хорошему удивляться. Они всегда вместе. Их нельзя разлучить. Они не ходят никуда в одиночку. Изящно берутся за руки, и оба всегда были украшением любого света - они смотрятся блистательнее других, но при том и серьезнее других - на ректорских банкетах, на научных симпозиумах. "Цыганка" Аня и Олег Лилиины, вместе могущие пройти через огонь, лед и пустоту.

Я почти смеюсь - их дочери было одиннадцать, а теперь шестнадцать, как будто снова то же ощущение: год как эпоха...

И я вспоминаю и не знаю, смеяться или ужасаться, как мы когда-то боролись с ним, как по молодой возне я прыгал на него, а он в конце концов повалил меня и крутил мою кисть, а я орал, похохатывая и делово: "Не ломай мне руку, Джо!". И затем сломал об его голову французский батон-палку... И мы тогда вдруг, словно отрезвев, отпустили друг друга. И будто опомнились, посмотрели вокруг на раскиданные нами по ковру подушки от софы...

И тогда в комнату вошла легкой железной поступью Аня в красном сарафане - черная и красная.

И с размаху метнула в нас, молодых придурков, тарелку. И разбила еще одну об стену, а первую - об наши головы...

Она стояла: угольная шевелюра, вьющаяся над головой, светская, прямейшая осанка, скромно поджатые губы, глубокомысленные глаза - такой она была - как образцовая на всех научных симпозиумах и обедах. Точно такой она была в тот момент и, не изменившись в лице, не дрогнув ни единой черточкой, метнула в нас блюдце - так, как метают диск олимпийцы, с не меньшей силой бешеной энергии.

И когда мы встали на ноги и потупили взор к белым твердым осколкам, и нам стало жутковато и неудобно, мы затем наконец подняли на нее четыре растерянных глаза. И еще больше растерялись - потому что она и сейчас не двинула вытянутой ногой или опущенной по шву рукой - она по окончании бросков являла собой такой же образец воплощенной собранности. Но, поняв и решившись, она... заулыбалась. Мы машинально сделали то же. И Аня сказала:

- Ну что ж - посуда бьется к счастью!

И инцидент был исчерпан. Который устроил я, в те годы заводящий на всю катушку музыку и пляшущий так, что голова тыкалась в потолок, побеливая волосы известкой, ноги оставляли вмятинки в паркете, а руки задевали за стены. Я не мог остановиться. Я отменил тогда тормоза - без них мне казалось проще и легче. И на этом я нагрелся так, как не нагрелся тот же Олег...

Позади нас, обозначившая наше детство, стояла монументальная эпоха голого атеизма - во всяком случае, так отчетливо отпечаталось это время в моей памяти. Но Олег был все-таки старше. Может, он уже тогда был из "сумлевающихся"? Он почти не обсуждал подобные темы...

Я засыпаю.

Когда я проснулся, уже надвигаются сумерки.

Я встаю и иду на кухню. У плиты стоит, подогнув ногу, Аня. Подтянутая и монументальная. Почувствовав мой взгляд, обернулась и подарила мне осторожную улыбку.   

- Ты волнуешься? - спрашивает она.

- Нет, - отвечаю я.

Она легонько жарит голубец.

Потом в квартиру поднимается возившийся внизу у машины Олег.

- Вот, - улыбается он. - Теперь почти нет свободного времени. Днем - на службе, вечером - техосмотр. Свободное время, как ни странно, - вечерами у меня там - в физтехе. Вечерком там можно расслабиться.

Он садится за стол и говорит, говорит.

Он спрашивает меня про то, что я освоил на телескопе.

Узнав, что я смыслю и в теплотехнике, потому что сам же и отапливал башню в Перу, он уже принимает решение.

- Беру тебя на работу. Пойдешь к нам в физтех. Пока - на одну побочную вакансию. Другого ничего пока нет, зато попутно займешься бойлерной - за дополнительные деньги.

Очень удобно, заявляет он. Сутки через трое. Тебе отдам научный кабинетик. Творить там по части физики и заодно - делай дела по воде и отоплению. Начнешь с этого, там - посмотрим.

- Нельзя! - говорит он, став совсем сурьезным. - Нельзя бросать! Бросать себя! Тебя уже тогда отмечал ректор. Ты написал тогда прекрасные статьи. Ты уже многое умеешь.

Он говорит правду, но опять едва сдерживает смех - он, Олежик, почти неожиданно для себя - теперь мой начальник. И как это теперь кажется хорошо и просто...

Он решил проблему.

Да, я начну работать. Значит - пора, если все случилось так. Я не уйду больше к карьерам. Ни к чему. Послезавтра мне заступать... И я еще что-нибудь узна.ю. Как узнал сегодня их обоих.

Неужели это только начало?!

 

Через день Олег привел меня в бойлерную.

Физтеховская бойлерная представляет собой закуток внизу, в цоколе здания, под лестницей, под нависшими изгибами труб. Там продольно протянуты три автоматических насоса в виде вращающихся турбин.

Она - независима, бойлерная института, точно так же, как и наша система вентиляции, включающаяся в специальной комнате.

А наверху - тот самый кабинетик, о котором говорил Олег. Там стоят письменный стол и компьютер, зажигается люминесцентный свет. Там я могу быть один, и никто меня не побеспокоит.

- А если что - вот будет тебе товарищ, - говорит загадочно Олег и ведет меня в другой отсек, рядом.

Там - похожая комнатка. И уже с раннего утра обитаема.

Олег стучит.

Дверь открывается.

На пороге стоит молодой человек с сигаретой в зубах. Бодрый, улыбающийся, очень худой, сутуловатый, с так и выпирающими ребрами.

- Это - Зайцев, - представил Олег.

Зайцев - техник и программист, прекрасный специалист, и дежурит вот в этой комнате.

Так начался мой день на этом месте - при физтеховской бойлерной.

Что еще могла желать душа?

Я снова один и невольно отдыхаю в этой тиши.

Рядом - добрый и бодрый Зайцев. Деловой и сосредоточенный.

Я кладу в своем кабинетике-закутке свои вещи, узелок с едой и спускаюсь вниз, в бойлерную, когда уже встает солнце. Расписался за принятую смену в журнале, а затем сгонял к мерно резво вращающемуся насосу. Он чуточку гудит, как приглушенная пчела, перебоев в моторе не наблюдается.

Этот насос должен работать до самого вечера - до восьми-девяти часов пополудни. Ночью его сменит его левый брат-близнец. Третий насос - в резерве, он - "аварийный", и включать его следует только если услышишь (или увидишь) серьезные неполадки в работе задействованного в данный момент - такие, что лучше выключить его подобру-поздорову до завтрашнего дня - до прихода старшего техника бойлерной.

Я стою некоторое время, смотрю, как красиво вращает насос. Потом опять поднимаюсь наверх, скрипя деревянной лестницей. Так потайно, в цоколе, среди малолюдного утреннего здания...

Но постепенно появляется народ. Открываются лаборатории, комнаты для исследований и вычислений.

Мне еще пока не приходят в голову идеи касательно новых работ. Я должен первые несколько смен просто еще прийти в себя и обжиться.

Время идет. Возвращаюсь к себе в кабинетик, грею на микроволновке обед. Куриные ножки . ах, вкуснота. Изнутри разливается тепло. Сижу еще некоторое время в кабинетике, блаженствую, любуюсь на стопочки чистых бумаг, монитор компьютера и набор ручек.

Опять спускаюсь к насосам. День в разгаре. Все наши на местах.

Кое-кто уже встретил меня. Не признали сразу.

- Ой, а я-то вижу - возле бойлерной стоит человек, внешне похожий на Федора Кадовина, отбывшего пять лет назад! Подумала: ну всё - крыша поехала...

- Ой, а я смотрю, кто-то издали мне рукой машет, вроде на Федюху Кадовина похожий? Думаю: кто же это такой может быть??!

И т. д. и т. п...

Но к концу дня это уже подутихло. Возможно, с кем-нибудь встречусь на квартире у Лилииных. Сегодня ведь, по новой работе, не буду ночевать дома, может, завтра поеду к ним.

Иду вниз делать подпитку системы. Пробираюсь вдоль протянутого шланга, свернувшегося удавьим хвостом ближе к углу, мимо скопившихся на полу маслянистых луж; с потолка падают капли, как в парилке. Стою возле давно хронически заклиненного окошка, где ничего не видно; открываю два нужных вентиля. Жду. Гудит вращающийся пропеллер насоса. В трубах шумит, потоком вниз срывается вода. Ага, значит, все в порядке. Выжидаю, пока отольется немного - что твой цирюльник кровь отворил. Затем запираю краны множеством оборотов, которые идут все туже. Присвист утихает. Падает напор рвущейся сверху струи, как расплавленного сталактита. Остатки воды сбегают по желобу в сток. Подпитка закончена.

Любуюсь на славный вертящийся себе насос, заложив руки в карманы. Затворяю скрипнувшую дверь бойлерной и, не вынимая рук из карманов, шагаю наверх.

Навстречу несется вприпрыжку мой новый приятель - Зайцев. Сигарета прикусана грызуньими резцами, дымит. Ссутулен, руки, подобные палкам, быстро мелькают. Летит кому-то помочь с каким-то делом. Всегда готов - как девиз пионеров и стряпающих обед поваров.

Я вернулся к себе, посидел на стуле. Спать, решаю, буду внизу, в коридоре цокольного этажа, на кожаном диванчике, прохладном и гладком, что стоит под окошком с фикусными кадками. Тогда уже все уйдут - и главинженер, и ребята из мастерской. Только ползут слухи, что Зайцев останется на ночь тоже типа как бессменный дежурный.

В пять часов колоброжу по коридору. Дверь у Зайцева открыта, и в вечерней комнате - как будто микроклимат дня - эти мастерски подлаженные им самим люминесцентные трубки горят ну совершенно дневным светом - не подкопаешься... Зайцев сгорбился над компом, обеими руками нащелкивает орехи клавиш, в зубах дымит во все стороны догорающий фитиль сигареты. Падает пепел, прожигает ему рукав. Упоенный работой Зайцев вскидывает ушастую голову со впалыми щеками, торопливо, практически уже на ощупь, не отрываясь от монитора, выбивает из пачки новую сигарету, прикуривает от догорающего огарка первой, меняет их, откладывая окурок в пепельницу, уже наполненную с верхом.

Зажглось электричество в коридорах и гаснет день. Фойе стало так уютно. Я сижу там на ореховой скамейке и вспоминаю детство - уютный школьный холл, сладкий свет, заботливых мам, помогающих детям переобуться. Ласковая техничка за таким вот столом, группа продленки грохочет где-то по коридорам.

И здесь почти так же.

Рабочий день клонится к концу, наши собираются домой, снова жмут мне руку.

Возникает Зайцев - выносит в очередной раз полную пепельницу, тащит ее двумя руками, на ходу коптя потолок.

Когда народу уже мало, я заявляюсь в другое крыло цоколя, где нажатием красной кнопки выключаю вентиляцию. Комната, похожая на уголок для муфельной печи алхимика, только железный огромный шкаф передо мной, вделанный в стену и потолок, - не печь, а основание уходящей вверх трубы. Останавливается бешено летящая вертушка, не сразу, еще минут десять вертится по инерции, уже освобожденная мной от привода. Красная кнопка - отбой, черная - вкл. А почему не наоборот? Интересный вопрос... Но так везде - и на насосах точно так же.

Утих гул, ритмично завывающий в длинной стене цоколя - вентиляция отключена.

В восемь иду к насосам, где уже темно, как в погребе. На ощупь зажигаю свет - одну из двух ламп в сетках и защитных колпачках, вроде тех, что висят по краям траншей, где прокладывают кабель. Смотрю вверх, поеживая глаза от резкого света в столь тихом физтеховском вечере. Над головой парят металлические мостки, к которым ведет лесенка. Там, над ними, - проходик, через который не горбясь прошел бы разве что гном. Трубы вьются хитрыми сплетениями, нависают застывшие круглые капли манометров.

Встряхиваю головой, снимаюсь с места и прохожу несколько шагов вперед, к насосу.

Обязательно надо сначала включить второй - "ночной" (назначенный в эти дни главным по бойлерной ночным), а потом уже вырубить этот - "дневной" - ни в коем случае не наоборот - иначе получится водяная пробка и аварийное состояние. Несколько секунд они оба будут фурычить вместе, но перерыва в работе быть не должно вообще.

Нажатием в черную крупную точку я удваиваю взвывший гул. Потом с облегченной душой останавливаю шикарноватым жестом его, мой насос, трудившийся сегодня весь день с утра. Пусть отдыхает.

Машинально прислушиваюсь. Всё пока нормально, перебоев по-прежнему нет. Что интересно - второй насос, запущенный теперь в ночное, гудит так же - но все-таки иначе. У каждого из них - свой голос, некоторое отличие тембра.

Гашу одну лампу, оставляю только вторую, дальнюю - еще раз прогуляюсь, сделаю подпитку. И разок надо ночью сгонять - просто посмотреть еще одним глазом - так, на всякий случай.

И вот она, наконец, - ночь.

Еще раз как бы невзначай натыкаюсь на Зайцева с сигаретой, и он так же бодро говорит мне, что можно обращаться к нему если что - без стеснения.

Я иду в цокольный этаж, и растягиваюсь внизу на диванчике.

Надо мной - ряд окон в мшистых нишах, уходящих в сумрак ночи. Тишина, и я скрылся под стеной, прикорнув.

Закрываю глаза и представляю себе, как Зайцев отправится к себе тоже ложиться спать на подобный диванчик, куря очередную сигарету, как, не вынимая ее изо рта, отключит компьютер и погасит свет, потом примет горизонтальное положение, дымя, и тогда наконец отложит "бычок". И последний пролежит рядом, судя по всему, до утра, чтобы зажечь его сразу как только откроются глаза.

Но у Зайцева - свет! В бойлерной он погашен, и много где погашен, а у него - горит. Видимо, он либо спит при свете (боится темноты или тараканов?), либо сегодня не будет ложиться вообще.

Первый день снова в физтехе. Я никак не могу заснуть, я размышляю. Обо всем. Как постепенно опять привыкаю, как и кто останавливал меня, но еще слишком мало что поняли, очень мало что успели расспросить - и снова хорошо, что пока я один и что есть на свете Олег, и что послезавтра, когда отосплюсь после смены дома, поеду к нему, и встретит Аня с подносом, полным пирожных, в красном кружевном платье, и будут гости...

И я как будто думаю о нечто, что вроде знал давно, а в последний момент задним числом понимаю, что это родилось в мыслях только сейчас, как обманная память... И такое ощущение - знаю - первый признак того, что я засыпаю. На новом месте. Таком добром и старом, что теперь, когда вспомнилось, стало как новенькое...

 

И вот я, как обещал, приезжаю к ней, Вале, и Алеше. Чинить магнитофон.

Волна радости заливает меня. Я знаю, что недостоин этого, но Алеша подъезжает ко мне на роликах и буксирует меня тут же властно за руку в комнату.

Он по дороге рассказывает мне, что с утра строит аэродром из табуреток.

Появляется Валя. В одной рубашке и наброшенном пеньюаре. На очаровательных ногах - резиновые шлепанцы. В ответ на мой немой вопрос она объясняет, что попала под дождь и вымокла, теперь сушится. Свет лампочки в каждом маленьком волоске, и между ними натянулась бы вода, стекающая по ножке...

- Только что ноги не промочила, - смеется она, - потому что была в босоножках.

- А-а! - ухмыляюсь я и шепчу ей: - Это как Леня Капремонт говорил Кате Рыжей на вставшей дыбом корме "Титаника": "Влезай на мачту - слетишь самой последней!" А она ему: "Да не парься - у меня ноги все равно уж мокрые!".

Валя отвечает мне удивительным в своей замысловатости, умиляющей и диковинной, выражении лица: она одновременно, синхронно улыбается и морщится.

И мне ясен смысл этой комбинации, четко выраженный в двух песенных строках: "ты очень симпатичный, но очень-очень грубый..."

"В другой бы раз, наверно, вела себя построже", - чуть не срывается с языка в ответ.

Да, ведь рядом - Алеша. Он бухается на коленки, задрав ролики, и сообщает маме в ответ на ее уже строгие вопросы, что день шел по плану: после школы 1) уроки 2) катание на роликах по трассе от кухни до джакузи 3) продолжение строительства аэродрома из табуреток.

- Нет, сначала к магнитофону, - велит Валя-с-фестиваля.

Боже, как умна ты, Валюха, думаю я. Ты слишком хорошо знаешь, на какую кнопку надо нажать. То, чего не следует допускать в отношении меня - пафос. Он не исправит меня, а опять раздражит.

Возле магнитофона лежит куча кассет, которые напел Алеша. Если включить - слышен его голос, то раскатывающийся на веселый высокий крик, то шепчущий, и еще - пухлое придыхание, от которого непроизвольно сам начинаешь дышать глубоко, как надувая мячик.

Когда иду мыть руки от смазки, через дорогу наперерез катит Алеша.

- А в школу ты тоже ездишь на роликах? - спрашиваю я.

Меня опережает прыгающая Валя. А Алеша просит ей позвонить Мане и узнать, как она.

Валя рассказывает, что Маня - это ровесница Алеши, племянница завхоза Лены Пиворезовой из их школы - такой комбинезонной девки с выпуклым животом. Одни поговаривают, что завхозша Лена беременна, а другие утверждают, что беременна она уже года три и пока что-то не рожала... Непроходимость, что ли?

Вскоре выясняется: Маня сейчас - строит аэродром из табуреток.

Я не могу сдержать улыбку. Мне становится слишком ясно, что телефонограммный контакт между Алешей и Маней установлен уже давно и оба решили выполнять одинаковую работу по дому - вот это самое строительство аэродрома из табуреток.

После работы (я только чинил, Алеша - строил) мы садимся на кухню с Валей, и она наливает мне чай. Достает из футляра очки. Это в ней - новое. Она теперь надевает их для чтения и когда садится за руль.

Пока говорим за жизнь, в комнате слышно, как Алеша сам воспользовался телефоном и куда-то звонит.

Валя перестает жевать и прислушивается.

Но тут Алеша прыгает к нам на коньках. И радостно сообщает маме, что он только что позвонил Илье Манипоникову и неожиданно выяснилось, что он, Илюха, не пойдет завтра в школу, потому что... тоже строит аэродром из табуреток!! И завтра будет весь день занят тем же! Учительнице - доложит.

Валя хмурит брови. Нет, этот намек не пройдет. И Валя сообщает, подняв палец, что на месте учительницы этого Ильи она лично упала бы в обморок...

А в следующий раз я опять загляну. Уже изнутри, как сегодня, а не снаружи, как тогда, когда я проходил мимо витрин и стоял во дворе. Приду прибить карниз для штор. Или прокачать поддон. И так много раз... Потому что иначе ты не сможешь. Ведь не в поддоне настоящее-то, непроизнесенное дело - он слишком низко. И не на карнизе - этот слишком высоко... Но зато я понимаю, и ты понимаешь, что я это понимаю...

 

Не забыв еще об одном запланированном визите, я прихожу в школу к Реладорму.

Смена техников заступает, и сразу дается звонок на первый урок. Кнопка его находится на стене, как все равно кнопка электричества, только по-особому отмечена. И включается она как свет - нажимается и через минуту-другую - переключается обратно. Под ней - как бы дежурное место техника по звонкам - деревянная скамейка, протянутая по стене. Но сидеть именно на ней не обязательно.

Как раз идут уроки, а Реладорм - горбится вопросительным знаком на этой скамейке и читает книгу.

У него, понимаю я, полно свободного времени, в котором он не знает чем заняться и от нечего делать - читает книги. Какую возьмет с полки, какая попадется. От Софокла до Хаксли, от Гейне до Марининой, от "Теории снабжения" до Буковски, от Джойса до Тургенева, от "Песни о нибелунгах" до Лукьяненко, от "Результатов гималайской экспедиции" до Трифонова... Единственная его поклажа - драный пакет с нелепой затертой модельной фотографией женщины на боку или каким фирменным клеймом, в пакете болтаются одна-другая книжка. Всё. Дальше он бродит где угодно, как угодно, с кем угодно, и сидит где попало...

Причем почему-то книгу, которую читает, всегда обворачивает или газетой, или какой еще оберткой. Чтобы не заглядывали и не клянчили почитать, что ли... Или уж кто его знает.

Ни к какой работе он вкуса не питает, окончил институт постольку-поскольку и вот служит техником; с родителями отношения у него, видимо, попросту никаковые; друзей особых у него нет, и он не стремится их заводить.

Дав очередной звонок, он отчаливает с насиженной скамьи, колобродит вокруг школы, руки в карманы, наклонив голову вперед. Или идет в помещение техников - узкую длинноватую комнату, где стоят столик, стул, даже, кажется, диванчик.

В восемь часов уйдет домой. Утром, в девять, заступит его сменщик.

А Реладорм будет либо валяться в квартире на кровати, либо до зари смотреть телевизор; ведя в остальном (по части дома, родителей и еды) растительный образ жизни; или - отправится играть в волейбол в клуб ДК химмаш. В тот самый спортзал, где мы тогда с Валей наворачивали в большой теннис...

Реладорм сидит, как обычно, застыв, возле звоночной зоны, уткнувшись в книгу в пластиковой темно-коричневой обертке.

Я сижу рядом.

Ученики бегают, носятся, играют в "сифака" (пятнашки).

Через вестибюль топает пришедший человек - с лысиной, блаженной улыбкой, в кургузом пиджачке.

- О, познакомься с нашим третьим техником, - вещает Реладорм. - Техник из третьей смены - дядя Вася Кусиков.

А, тот самый, про которого говорили ребята в спортзале!

Дядю Васю Кусикова, осторожно пробирающегося, замечают ученики пятого класса.

- Дядя Вася пришел! - кричит один, другой, подхватывает  третий и еще...

Глаза обернулись к нему. Игры прекращаются. Ученики бросаются кучкой к Кусикову. Стихийно они забыли обо всем: пришел дядя Вася.

Его окружают со всех сторон, он отмахивается и застенчиво хихикает, но они не обращают внимания, а все - десятка три человек - кидаются, как марраны на железного дровосека, лезут по нему, будто по стремянке, всем классом виснут на Кусикове со всех сторон, визжа и крича.

В конце концов он не выдерживает тяжести тридцати или больше сорванцов и проседает, а они с готовностью валят дядю Васю на пол.

И вот дядя Вася распластан навзничь по полу вестибюля, а на него попрыгали три дюжины ребят, они тянут его во все стороны за руки и за ноги, кто-то уже садится на голову, еще кто-то дергает за фалды, еще пацан теребит за лысину... А дядя Вася бьется на полу, сучит ногами и руками и стонет: "Ой, разбойники, ой, что же вы делаете..." И скорбно тоненько смеется от щекотки...

- Да-а... - говорю я. - И часто такое бывает?

- Да в каждую его смену, - отзывается Реладорм. 

- А чего сегодня пришел, смена же твоя?

- За зарплатой, - коротко отвечает Реладорм.

От Реладорма распространяется запах слежавшегося пота. Складывается упорное впечатление, что он по нескольку дней не только не снисходит до водных процедур, но даже как будто вообще не снимает с себя никакую одежду... 

Он смотрит тяжелым взглядом на не работающий по случаю теплого мая радиатор под окном и вдруг задумчиво произносит:

- Холодная мумия батареи...

Кажется, прихожу я к выводу, у него какая-то такая духовная болезнь, при которой ничего вообще не вызывает положительных эмоций. Наверное, думаю я, если смоделировать мир, каким он видится Реладорму, надо произвести некую съемку в черно-белых тонах, цветы в горшках сделать слегка квелыми, а оттенки всего - сероватыми.

Хотя до института Реладорм работал здесь же, в армию его не берут. Диагноз отвода у него - .недостаточный вес.. В связи с этим подозревают желудочное заболевание.

 

Следующий день - уже не Реладормова смена по звонкам, а моя смена по насосам.

Когда солнце переваливает за зенит, ко мне заглядывает Саша Кобзаев - техник из компьютерного отдела в цоколе, внизу. Он зашел попросить у меня бумаги - сегодня нет их начальника, ихняя бумага кончилась и пока не обеспечили.

Я охотно даю взаймы.

Саша Кобзаев представляет собой трепетного человека с судорожно вытаращенными глазами. Он идет, сутулясь и озираясь по сторонам, будто всё время боится чьих-либо недобрых намерений, таящихся за углами, словно везде ему мерещится кто-то, кто наскочит исподтишка и швырнет его на пол, толкнув в спину.

Он то и дело торопится состроить виноватую боязненную улыбку с постоянными выражением вроде: "Всё нормально? Ничего? Не помешал я вам? Не раздражил? Вы не будете на меня кричать, обижать? А я вас не обидел? Простите меня заранее, если что не так, простите, простите!!!".

Сашина должность, как он сам мне рассказал, называется "электроник". Они пытаются оспорить, что, мол, правильнее как-то было бы "электронщик", но девицы из бухгалтерии стоят на своем и не хотят менять шаблоны ведомостей, оставляя "электроник".

Ихнего начальника часто не бывает в апартаментах, по принципу - "если шефа нет на месте - значит, он отсутствует по важному делу". Впрочем, он охотно оставляет все на попечение Саши Кобзаева, потому что Саша - надежный и проверенный. Он - смиренный и безропотный, стоит, опустив вниз по швам дергающиеся ручки, выслушает кротко всё и будет добросовестно исполнять все инструкции, какие дадут - не увильнет от работы, а хоть до вечера, а то и до утра проторчит в компьютерной и примется всё методично делать - молчаливый, беспрекословный, отворачивающийся в некоем припадочном стеснении от всех и дающий каждому встречающемуся ему сотруднику жалкую улыбку.

Саша - "старший" в техотделе. У него есть напарник - Пауков. Малый с крутящимися небольшими глазами, одновременно заискивающая и нагленькая рожица, носит вечно слегка жеваный пиджак цвета ржаного хлеба. Когда заведующий компьютерным отделом на месте - Пауков трезв и отрепетированно подобострастен, - как ученик, еще минуту назад вертевшийся посреди урока на стуле и щелкающий по зубам своих соседей, моментально принимает нарочито каменную позу - руки перед собой и взор на доску, - заслышав строгий окрик учителя.

Когда же шефа нет, Пауков заявляется на работу пораньше, успев купить бутылку спиртного. Утром он резвый, вертлявый и успевает что-нибудь сделать, чего еще не сделал за вчера. Но обычно это продолжается не слишком долго - когда рядом только тишайший и безропотный шепчущий Саша Кобзаев, Пауков не может удержать себя. В подсобной комнате, за железной дверью, где стоит мягкий диван, он раскладывает закуску, проглатывает пару рюмок, через некоторое время - еще и еще.

Когда солнце отступает от зенита к западу, Пауков уже под мухой, и вскоре засыпает на том же диване и почти до сумерек спит в тихой маленькой подсобке компьютерного отдела. А в самом отделе хозяйничает один Кобзаев. Не жалуется, не делает замечаний - просто спокойно и тихо всё проворачивает сам, привыкший к такому поведению напарника, не будит его. К вечеру Пауков просыпается самостоятельно. 

И Саша зарабатывает дополнительные деньги в той же бойлерной, где теперь я. Только его смена - послезавтра, аккурат во вторые сутки из трех между моими сменами - так что в бойлерной мы не соприкасаемся, если я на вахте - он - только у себя.

Кобзаеву вольготно сотрудничать в бойлерной - сидит себе в компьютерном классе, прогуляется к насосу, посмотрит, как он воду качает, обратно уйдет. Вполне можно совмещать - не сидеть же целый день у насоса. А когда наступит ночь - переключит насосы да и спит на том же диванчике у себя, где днем валяется пьяный напарник Пауков. Там, внизу - очень тихо, потому и спится хорошо.  

На ночь остаются немного человек: астрофизик, какие-нибудь операторы, вот я да Саша Кобзаев в компьютерной. Не считая еще охраны на входе. Поэтому всё вроде спокойно, а если что понадобится ночью - то всегда можно заглянуть в соседний со мной отсек и стукнуть к Зайцеву.

Сквозь его белую дверь горит свет всю ночь, как просвечивающий желток сквозь треснувший белок на яйце, сваренном в мешок. И можно наносить визит к нему, не стесняясь, в любое ночное время - он открывает дверь и внимательно слушает. Улыбающийся, приветливый, в зубах - сигарета, и сна - ни в одном глазу. Вон, в комнате - включен монитор, провод протянут. Что-то себе делает в полной тишине пустого здания, в маленьком изолированном углу.  

И точно так же - если днем чего-нибудь понадобится - он на своем месте, и в два часа дня, и в три часа ночи. Костлявый, как толстолобик, дымящий, услужливый, внимательный.

И если кто-то, кроме вахты и дежурных смен типа бойлерщиков вроде нас с Кобзаевым, еще может обнаружиться в воскресенье, первого января или на Пасху - так прежде всего можно сказать однозначно, что это Зайцев, даже если кроме него нет никого. Во все дни недели, во все часы суток, во все праздники и будни - он у себя или где рядом - далеко не отлучится - подождешь его не более десяти минут - и он уже бежит, сутулясь и на ходу смоля зажатой в зубах сигаретиной.

 

В час дня все тихо. Насос работает, я наконец начал работу по физике, составляю у себя чертеж, но прервался и решил отовариться.

Отходить можно, только не слишком далеко.

Иду в магазинчик, проехав одну остановку. Покупаю там курицу - сготовлю в микроволновке, - гороховый суп-концентрат, лук и перец. И на всякий пожарный - стопарик.

Иду обратно к остановке и... вижу снова на улице знакомое лицо.

Настоящее или померещилось? Как вернулся - часто обознаюсь - машинальный рефлекс вот увидеть на улице кого-нибудь, кого так давно не видал. 

Нет, ошибки нет. Она, Дубницкая.

Сердце бьется.

Подбегаю к ней, не могу этого не сделать.

Она смотрит на меня. Жмурится и моргает.

Да, она до сих пор живет тут, поблизости. Вот и ходит в этот магазинчик.

И я отмечаю задним числом: ведь сколько, значит, ходила вот так мимо физтеха, и в мою смену, а пока не видел ее здесь. Не свело два пути.

- Я даже поздно вечером иногда хожу - за хлебом в дежурку, где круглосуточно, - сообщает она, разомкнув губы.

Я одним махом предлагаю ей зайти ко мне. У нее нет четкой логики, никогда почти не было, но она соглашается. Я этому почти не удивляюсь. Как не удивился бы и обратному...

Но мы проезжаем вместе одну остановку в противоположном теперь уже направлении.

Мы поднимаемся наверх, к апартаментам ректора и проректоров, садимся там в коридоре в кресла.

Она кладет ногу на ногу и закуривает.

- Вот, я вернулся, - говорю я. - И шести лет не прошло... - брякаю.

Потому что она - та, в которую я был влюблен. Еще до Вали-с-фестиваля и до...

Я ей никогда об этом не напоминаю, но она знает и тоже никогда не говорит мне об этом. И мне уже не хочется заткнуть уши от себя. И от нее тоже.

Я - в который раз - рассказываю о телескопе. Она слушает внимательно и говорит:

- Да-а...

И неясно - с иронией или с интересом.

Я понимаю самым кончиком чувства: она, увы или к счастью (опять же к чьему увы или к чьему счастью - моему или ее?), не изменилась.

И я, помня о том, что отказался от мести - забито! - укрощаю поднимающееся рвущееся раздражение. Потому что знаю, что она слишком деланно заткнет свои уши, если я скажу что-нибудь  крепкое, как водка. Как делала всегда в тот возрастной период, именуемый подростковым, когда все нарочито поругивались, чтобы казаться круче и взрослее... Что она слишком равна себе - что она не запоет, не прыгнет от радости до потолка, не кинется от грусти на пол...

Что она груба ко мне и прилежна и нежна не к таким, как я. Что она раздраженна и воспитана...

Подчеркнуто воспитана, в пику мне, в острую, язвительную пику.

И я не выдерживаю и говорю:

- Вот и весна почти прошла. Пора, когда следы прогулок с собаками оттаивают.

Она морщится. И я раздражаюсь тем, завожусь, что слишком хорошо знал, что она сейчас сморщится, отрепетировав, как это делать, и это морщенье уже за секунду до реального появления во всех точках сфокусировалось, мелькнуло на ее лице в моем мозгу. Потому что она до скандала отказывается быть лихой, быть своей в доску, отвязной девчонкой... И ладно сейчас - нам уже тридцать, но ведь никогда - никогда не хотела! Я не знаю, прав ли я, но по-моему, морализирующий подросток - явление столь же противоестественное, сколь и старик-эпатер.

И это то, что и обернулось драмой: красивая Дубницкая, в которую влюбился молодой балбес Федя Кадовин, оказалась на поверку деланно морализирующей и чурающейся всего иного, расхлябанного, но при этом - у нее не было горячего святого сердца, сердца прощения, а она была жесткой, как наст, ледяной кометой. Неспособной на откровенность за бокалом вина, не способной хлопнуть по плечу, сказав: "Не дрейфь, дружище!"... И вот это-то и оказалось диким сочетанием... 

Однако я не могу уйти. И сейчас тоже. Потому что знаю: она не станет ругаться со мной, и в том ее суть. Ее суть в том, чтобы подзадорить, но не браниться, никогда не поссориться...

- А я была на море, - говорит она. - Вот, можешь взглянуть, ношу в портмоне для таких неожиданных встреч.

Она подает мне стопку фотографий.

И я смотрю.

Белый город, скалы, чайки в порту, пенный гребень под каменным хребтом, закат...

Прекрасно, но куда интересней было бы мне все это не плоско, а объемно, без этих ее фоток, а в настоящем виде. От вернувшейся с моря девушки, в которую был влюблен, невольно ждешь другого: фотографий, где ее красивое загорелое лицо - на фоне цветного зонтика над стаканчиками мороженого, где ее длинные шелковые руки в зелено-синей воде... Но я знаю - и это знание уже второй волной подзадоривает, ибо я уже пересмотрел фотографии и не мог ошибиться - от нее никогда не дождешься снимков, на которых она плавает в неглиже, под валуном, в пене морской... И беленит то, что это же было, было в ее жизни на море, но не для меня, не для моего глаза, и ни для кого, только для нее одной, а другие не должны смотреть на нее иную, кроме как в ряде пуговиц и с тонкой сигаретой в руке, и такую же надменную... Вот в чем суть ее, и вот что привлекло меня к ней когда-то в виде тайны, объяснившейся этим.

От нее нельзя услышать самокритичных слов как от меня, когда я называю себя дублом, от нее нельзя услышать ничего подобного. Она слишком правильна. Подчеркнуто правильна, и никогда в этом не перебесится - потому что в свое время она не разрешила себе перебеситься, не дала себе куража... И не даст.

И я ловлю себя на том, что, может, это я большее дубло тем, что, как многие дураки, бесился, а она подчеркнуто не захотела играть в эти игры? Так, может, будущее за ней, а не за мной?

Но что-то переворачивается во мне, протестует против...

Потому, что будь она закрыта и в стороне, я бы не взгрелся, но я помню и другую ее суть - приоткрыться наполовину, а потом - тут же закрыться, заставив человека корчиться... Это - хуже всего, и хуже всего мне, потому что давняя любовь иногда вдруг дает о себе знать сильнее, чем что-либо, в своей традиционной драматичности именно давней любви...

Но я не подаю вида, возвращаю ей снимки.

И вспоминаю, как тогда же, на одной из молодых встреч с гостями, она же сама подошла ко мне, с невычисляемой и обезоруживающей всех женской логикой подошла сама и прижалась ко мне... Один раз... И я потрогал рукой ее бедро. На ней было летнее тонкое платье, и сквозь него я прикоснулся горячей ладонью, плотно прижался к ее бедру выше левой ноги, нащупал там ее теплое бедро... Это было два мига, когда я так и сжал рукой ее бедро под тонким ситцем, и мы поцеловались... Но тут же, как будто спустя еще миг, она же остыла и отстранилась. Зачем это было? Но это произошло. Эта двойная сущность, эти две перевешивающие половины, маятник, лишающий покоя...

Я рассказываю о своем житье-бытье уже здесь. Еще раз смотрю на фотографию моря. Напеваю вдруг про мир бездонный...

- Значит, садится народ в шлюпки с "Титаника", - начинаю я, снова отбросив захлестывающее меня истеричное слюнтяйство, - и он посадил ее в шлюпку тоже. Спускают. И вдруг - она полезла обратно. "Катя, что случилось?!" - "Лень, я вспомнила! У нас там в каюте под койкой остался стопарь "Пшеничной"!!!"

Таня смотрит на меня прямо, рот сжат, лицо бледно.

- К чему это? - спрашивает она.

Ничего не могла сказать другого? Ну что ж, - еще один брошенный ею кубик, - отмечаю я, предсказывая сегодня уже трижды. Нет, она заранее приказала себе не смеяться.

- А как твои дела? - нарочито меняю я тему.

- Вот, кстати. Приходи.

Она дает мне приглашение. У нее состоится выставка. Все в том же ДК химмаш. Будут представлены ее работы как фотографа и дизайнера.

- Молодец, - говорю я ей и надо заметить: говорю-то  искреннее... Или это опять слишком много самооправдания с моей, дубильной, стороны?..

- Здесь хорошо, - произношу я. - И там тоже было... Тайна какая-то. Ведь мы все - тайна. Даже от самих себя.

И я не думаю впадать в романтизм, я уверен, что говорю обычную истину, кажущуюся мне в тот момент почти привычной...

Но нет, ее, Татьяну, слишком легко предсказать с одной стороны и вообще невозможно - с другой.

Она иронично смеется.

- Да уж - тайна... Х-х...

Я недопонимаю смысла этой дурацкой ее фразы. И мне только хочется сказать, но я не позволяю себе: да, вот тайна - пытаться дружить со мной через годы, после того как на вечеринке позволить себе прижаться ко мне и дать положить руку прямо на бедро, а потом же - поставить прозрачную неуловимо когда приоткрываемую стену, причем зная, что я ведь не приду к тебе за чем-то серьезным, нет, ты ведь знаешь о Вале-с-фестиваля, но даже сейчас ты как будто на что-то провоцируешь меня... И это - не твоя тайна? Или я опять тебя не понял?

Мы должны расходиться, я обещаю прийти на выставку и готов это сделать... И... Вот оно - еще один тот крючок, не дающий мне просто сказать еще грубее и отвернуться от нее в ответ на ее хамство. Она протягивает мне коробочку сухариков.

- Это - тебе. Вкусные!

И ведь это ее подарок. Ее, от сердца. Нет, я не могу быть грубым сейчас. Я вообще не груб. И кому это лучше знать, чем Вале-с-фестиваля?..

Я провожаю Таню Дубницкую до входа.

Иду к себе, и смотрю на то, что уже наработал - на листках набросал схемы. Но сегодня - нет, я не могу больше работать. Я спускаюсь к Саше Кобзаеву. Приношу купленную четвертинку, и вот уже спустился вечер, и я зову его к себе - поговорить о чем-нибудь, занять время.

Наливаю ему рюмку водки. Саша нерешительно ее выпивает, и я тоже проглатываю стопку. Угощаю его жареной курицей и хлебом.

Я рассказываю ему про то, как жил на телескопе. И он слушает. Внимательно, судорожно и стесненно уставившись в одну точку. Впечатление, будто он, как прежде, застенчив и дрожит, но не в силах оторваться, его взгляд почему-то свело на меня.

Я выпиваю еще рюмку. Какая-то мысль вертится. И соображаю, что давно.

Тогда я проглатываю третью - и меня осеняет на ней.

Как будто нечто ударило изнутри, тот голос внутри меня, который без слов говорит - просто так давно нет времени, вроде полно свободного времени, но все пока бестолково, заполняешь не поймешь чем - и нет опять времени послушать эту мысль, уловить ее, задуматься...

Я понимаю: за Сашей есть своя тайна. Что-то не совсем так, как есть. Но что? Не мог просто так человек стать таким в тридцать с лишним лет.

И доходит, что наверняка так почувствовать смог только я, вот в этой бойлерной, и никто вокруг, ни один человек, даже Олег. Наверняка все уверены, что Саша равен себе, что он - по жизни розовый паинька, и все к нему относятся соответствующе.

Но я понимаю... А что? Захмелев, я ловлю себя на том, что понять я понял, но не могу догадаться, что это. Сашин взгляд желтоглазо горит, как заломавшийся ночной светофор, переставший мигать.

Мы едим куриные ножки, и Саша, лепеча, рассказывает, что мама сейчас болеет, поэтому сегодня он уедет пораньше...

Он живет с мамой, никогда не был женат, детей у него вроде бы тоже нет, и как опекает он ее... Как будто заранее виноват и перед ней тоже. И клеймо маменькиного инфантильного сына прилипает к нему в устах всех обывателей.

И я невольно чувствую нечто как будто родственное, я готов защитить его от клеветы, от всех этих пошлых толков. Потому что я понимаю - что-то у него было, над чем не надо так вот посмеиваться! Потому что противно, - разводить этот бараний смешок за столь ужасный "грех" - человек, видите ли, живет с мамой!!..

Да, я хмелен, и мысли бегут, будто кусочки золота, опоясанные камешками лучинного света. Такую фразу не изречешь в трезвом виде - факт, а теперь она звучит во мне удивительно закономерно!..

Саша идет к себе, так и не выпив (ясно-понятно...) больше одной рюмки.

А я как будто ускорился и лечу, опять слегка сутулясь, почти как Зайцев.

Опять останемся вдвоем с Зайцевым. Вон он, у себя, стоит, заглядывая под монитор, в руке - отвертка, в зубах - сигарета, такой же тощий, а на одежде видны прожженные дырочки - периодически, не замечая за увлеченной работой, ронял на себя горячий пепел...

 

Через три дня рано утром прихожу, расписываюсь за смену и первым делом тащу на задворки ведро со всякими ошметками. Вынести.

За физтехом, в раскинувшемся саду - свежо, и небо стоит низко.

Впереди - целые сутки. Насос работает исправно - сейчас на дневном режиме тот, что тогда был на ночном, и наоборот. Так решил начальник бойлерной.

Конец недели, и никого пока в такую рань - в восемь утра - нет. Только я, и дымок над комнаткой Зайцева выдает его, ясно-понятно, присутствие.

Да вон пришел начальник мастерской - пухлый, румяный белозубый бородач в смоляных кудряшках, в натянутом синем рабочем халате - Игорь Дмитриевич, сокращенно - "Иг-Ич", а Олег его в шутку зовет "Игорянтус Дмитриантус" - а ля латынь. Все-таки есть в Олеге нечто от врача, эдакого слишком жесткого, но одновременно слишком ответственного перед человеком хирурга с тонким скальпелем, режущим глаза упавшим на него солнцем.

Сегодня надо чаще делать подпитку - начбойл просил, потому что вчера только набил сальники. Интересно, воду-то он закрывал, пока набивал? А то мог додуматься вместе - он тот еще товарищ... Боится иногда грязной работы да хлопотной - надо до пояса раздеваться типа, да по шею перемажешься, пока сальники эти набьешь. В ту смену он болтал, как вот так повозился под трубами, чиня, вспотел, а потом вышел сразу на ветреную улицу и - радикулит. Надо было немного по физтеху побродить, остыть, а потом уж и маршировать домой...

Внизу, дальше - шум.

Иду в компьютерную и обнаруживаю в пустых апартаментах притаившегося невольно в углу Кобзаева. Курсирует, смешно спрятав руки в карманы, не зная, куда их деть. Подтрусил к окну, стоит, пялится, как дите. Оглянулся - я. Улыбнулся, пряча лицо вниз.

Чтобы его подбодрить, я сам заговариваю. Он слушает и все-таки робко решается говорить, "пробитый" наконец. Шепча и лебезя, рассказывает мне, что в эти дни дежурит по компьютерному классу один, а напарник его Пауков дня три не выходит. Звонила сюда его жена, говорит: заболел. Но Саша понимает, как он заболел - видимо, серьезно: обычно он все же прямо здесь болеет - в той каморке при компьютерных лежит...

Гуляем по просторной компьютерной. У меня времени много - между подпитками могу колобродить где хочу, общаться с кем хочу, да только сегодня мало с кем можно пообщаться.

Захлестывает романтика. Саша, горбясь и пряча руки, тихонечко рассказывает, перекрутившись от стеснения, как от гальванического тока, что когда-то тут на всем этом пустом пространстве стояла огромная вычислительная машина и еще во-от такой ротор был протянут аж от стенки к стенке. А теперь - ряды мониторов. А кто знает, думаю я, может, в будущем опять начнется нечто подобное, может, вернется добрая бумажная книга, Интернет ограничится, на водах запустится экологически чистый парусный транспорт, управляемый электроникой, и землю покроют вновь посаженные леса, сады, забегают белки... Может быть.

С такими думами покидаю Сашу, который рад, что я больше не стесняю его, прячется в глубь компьютерных.

Я думаю о его житье-бытье. Дня два он может оставаться наедине с собой. Будет работать по части компьютерной наладки, где что следует настроить. Завтра придут сюда сидеть в Сети студенты, аспиранты и прочие ребята. Саша будет вести записи в журнале и сновать от компьютера к компьютеру, если кому с чем надо помочь. Такой же смешной, иссохший, извивающийся, жалко и растерянно резиново тянущий хронически дрожащую улыбку. И будет звонить домой маме, спрашивать, как она себя чувствует. Это уже вечером.

А днем заглянут сюда две мажорки, оборзевшие и избалованные, стихийно и почти невинно считающие дерьмом людей, которые не имеют мобильного телефона и выделенной линии дома, искренне не представляющие себе тех, кто ходил в школу пешком, а не ездил на папиной машине.

Я их не люблю. За то, что они никогда не здороваются. Один раз я поздоровался с ними - я, черт возьми, иначе воспитан, всегда, млин, со всеми здороваюсь - они в ответ, с подчеркнутой, укрощенной из одолжения злостью, прошли мимо молча. Я не люблю думать про людей сразу плохо - так тоже воспитал себя на телескопе - понял, что со злобой я погибну, если я хочу жить - мне надо жить иначе. Но они, увы, пока этого еще не поняли... И я, в общем, тогда и подумал: может, спешат, может, еще что, мало ли, думы о другом, потому и не ответили в этот раз...

Они опять шли мимо, я снова поздоровался - в другой день. Они не ответили принципиально.

Они студентки или аспирантки. Одна красивая, длинноногая, сама под два метра, другая - низенькая, приземистая. Дон Кихот и Санчо Панса в женском обличье. Вернее - Бриан де Буагильбер и его араб. Обе, понимаешь, здесь типа учатся. На БМВ приезжает папа и в нужное время оплачивает все экзамены. Даже к самой замухрышистой преподавательнице, грустной и красноносой, наведается, поставит ей бутылку портвейна и брякнет:

- Христос воскресе!

Нашелся, что сказать, повод. В декабре или июне... А та поймет, не смутится, уберет портвейн и скажет:

- Воистину воскресе. Давайте зачетку дочери.

Конечно, есть и такие, что... ужас! Вот потому длинную перманентно корчит: у других вообще бесплатно принимают, а у нее - за деньги отказываются!!

И они вдвоем забегают в пустую Сашину компьютерную, сидят в Интернете подолгу. А потом гуляют в саду.

Длинная не меняется - улыбается углом перекошенного рта, тонкая и натянутая.

Несчастная, со вздохом думаю я, глядя, как она стоит вот в углу фойе и часами треплется по мобильнику.

Она ужасно горда. Тем, что играла даже в институтской самодеятельности. Правда, без слов, да они ей, наверное, трудны и ни к чему - на то силы тратить.

Улыбчивые веселые ребята устраивали постановки, разыгрывали сценки, снимали шуточные фильмы. Нашли место и для нее. В одной сцене длинная плясала "танец маленьких лебедей". Вместо джинсов надела пачку, изготовленную из просто обернутого вокруг нижней половины тела оконного жалюзи из отдельных тонких и длинных болтающихся полос, и так вот попрыгала несколько минут, вскидывая коленки повыше. Вот была ее короткая и ясная роль.

Но после нее ее нос не мог больше поникнуть вниз, как будто его за продетую леску привязали к главной люстре на высоком потолке физтеховского холла. Она сыграла на утреннике! Теперь ее папа всем об этом трезвонит, даже, наверное, Олегу Лилиину: его - его! - дочка сыграла! на утреннике!! Лучше всех, без нее бы утренник вообще не мог состояться по определению!

О, длинная легка на помине, как ей и положено. И с ней - та же, низкая. (Та - хотя бы иногда скомкано здоровается, у длинной же - принцип тверд и высок в своей непоколебимости молчать!!) Вот они - солнце еще не в зените, но уже сидят на ореховой скамейке.

Я иду мимо, нарочито руки в карманы. Не здороваюсь. С меня хватит. Выучите хоть чуть-чуть народную мудрость об эхе в лесу в ответ на ауканье...

Спускаюсь в бойлерную, по обыкновению брожу по ней два обычных шага и любуюсь на насос.

Поднялся наверх. Из мастерской перебегает куда-то Иг-Ич.

Те две таращатся на него и начинают флегматично обсуждать.

- Симпатичный купчик, - говорит низкая. - Сам как уголек, и бородка курчавая.

- Мне черные кудри не очень, - шикарно великосветски морщится длинная.

- А как же цыганы и байронисты? - протягивает малая.

- Байрон просто был еврей, - замечает большая. - Поддержал революцию, защищал не только греков, "еврейские мелодии" состряпал. А звали его как? Джордж Гордон - то есть Гордо.н, только ударение поменял.

Надо же, думаю я. Значит, что-то читала. Ведь сама бы не сумела до чего такого додуматься. Впрочем, возможно, папаша ее возит на БМВ на литературные чтения - показать народу, что они, понимаешшш, и культурой тоже интересуются. И милая дочка там сидит на концертах, подняв ноги, и ест чипсы из пакетов, а папа ее обмахивает платочком. Если уснет прямо в кресле - подложит подушку, запасливо взятую из дому. А если она культурно укажет пальцем на фотографию Василия Белова на стенде и заинтересованно серьезно спросит: "Па, а это чо за чувак?" - то отец мучительно покривится и, приложив лапки к груди, протянет: "Доча, ну что за речитатив!?"...

Ловлю себя на том, что слишком много думаю на эту тему. И просто стараюсь убрать их двоих из поля зрения...

 

Как обычно, наступает вечер.

Как обычно, я брожу по коридору.

Иду мимо компьютерной. Заглядываю.

Горит свет всеми лампами и - никого.

Приоткрыта дверь в побочную комнату, где обычно спит Пауков. Там темно.

Приоткрываю шире. В темноте, залитый призрачным лунным светом, - силуэт припавшего к столику человека, как будто уснувшего под хлороформом.

Присматриваюсь - Кобзаев!

Он как будто не видит и не слышит.

Меня давно нельзя почти ничем поразить, но тут я ошарашен.

Если бы я не знал, что Кобзаев непьющий, я бы решил, что он пьян. Но он не пьян, это какое-то другое состояние.

Прикрываю дверь, стою в освещенной компьютерной.

Что происходит? Заболел?

Заглядываю опять - не могу иначе.

- Саша! - зову.

Подхожу. Тесно. Темно.

Он шевелится. Вяло. Поднимает припавшую к столу голову, двигает затекшей ногой, как в кандалах.

- Вам плохо? - тревожусь я.

- Ой, нет, нет, - говорит он. Эдак гулко. - Ничего, оставьте меня пока одного...

Я понимаю: что-то случилось. Но машинально ретируюсь, как он просил.

Внизу вращает насос.

Если что - позову Зайцева - решаю я.

Проходит час. В компьютерных классах - по-прежнему свет, но никто не уходил.

Иду туда опять. Саша там же, как расслабленный, лежит головой на столе.

- Саша!

В этот же миг звонит телефон в компьютерной.

Я машинально хватаю трубку.

Сашина мать. Встревоженный суетливый голос.

- Где он? Два часа назад должен был дома быть. Скажите ему, пожалуйста, - что он там затеял, уже хватит, пора домой!

Происходящее столь неестественно, что я вообще не знаю, что думать. Обещаю матери разбудить его.

Разбудить - не то слово. Он не спит и не пьян - это видно. Моральное оцепенение, ступор, он выпал и не может уйти от самого себя и боится света...

Я кидаюсь к нему.

- Саша, мама беспокоится!

Он шевелится и встает. Опять садится.

- Боже мой! - шепчет он.

Со мной давно не бывало такого испуга - с времен той жизни...

- Саша, что с вами?!

Я тормошу его, сбивая собственный ужас (нет, все как будто спокойно, но страшна непонятность!) этими судорожными рывками. Он вскакивает. Я тащу его на свет. Он зажмуривается, отбивается, затем плюхается на кожаный диван подле отключенных рядов компьютеров, заснувших на ночь.

- Я не могу... - шепчет он. - Но я должен... Я смогу... Я вспомнил...

- Что? Что вспомнили? - я вижу: он что-то хочет мне сообщить, но не знает как.

- Я вспомнил... вас! И тюрьму... Но я ее и так помню... И то, то я видел!!

- Что?

Еще несколько минут таких же отрывистых криков. И тут он голосит, не в состоянии больше молчать, уже промолчав три часа во тьме, борясь с собой:

- Я видел! Как она упала, и вы ее искали! И еще человека, который там стоял!

- Где? - ору я.

- За протокой!

Я едва не падаю. Что это? Самое поражающее - форма его слов, как будто он прочел мои воспоминания именно в том виде - когда я сам не в силах нарушить свой приказ не произносить об этом мысленно полностью... Значит, нет ошибки!

- По порядку! - говорю я, взяв себя в руки и дрожа руками. Мы поняли с полуслова. - Где вы были, где?

- Моя уборочная бандура сломалась. Она не могла ехать, в ней еще заело мигалку. Я четверть часа пытался завести мотор, но не смог. А потом увидел, как девушка поскользнулась и упала...

Одиннадцать вечера. Отзвонили Сашиной маме, я принес крепкий чай.

- Я сидел! - кричит Саша. - Прости меня, я не мог никому рассказать, что видел - я вскоре сам на два года сел! А тебя я узнал по походке!..

Его рассказ сбивчив, но я уже научился его понимать. Я никогда не знал Сашу до знакомства с ним в физтехе, ведь раньше он здесь не работал - и я не мог видеть оттуда водителя той машины, мигавшей на виадуке, но он видел сверху лучше...

К полуночи я узнаю. его историю. Она правдива. Он плачет и бьется. Я пою его из чашки, зубы стучат. И теперь я верю: он точно не врет.

Он сидел. Два года. За воровство.

Через несколько минут он уже успокаивается. Он выговорился. Мне. Мы увидели друг друга давно, и я один - один из всех - почувствовал присутствие его тайны. И он тоже понял это, даже неосознанно... Он просто думал все это время, где же видел меня, не говоря на эту тему вслух... И наконец вспомнил.

Он заметил меня, когда я проходил под виадуком. И запомнил. Он был свидетелем ее гибели. И видел еще кого-то.

Я понимаю все.

Он был воришкой и сукой. И поплатился за это сполна. Как положено - двумя годами тюряги.

Показать бы его людям в назидание - жалкого, похожего на запуганного ребенка, озирающегося в ожидании наскока сзади, прячущегося за любые спины, кормящего с ложки маму, с робкой слащавой улыбкой... Садился он орлом и грубияном, вышел - слюнтяем, готовым при виде кулака упасть на пол и, закрывшись локтями, слезно просить пощады...

Он стал тряпицей. Его сломала тюрьма.

Я смотрю на него, и мне становится его нестерпимо жалко. Он вернулся, дрожа, с сорванными нервами, боясь собственной тени, настроенный уже на бессознательном уровне на побои, ставшие для него нормой жизни, с вонючей парашей на внутреннем оке за внешними, теперь студенисто мигающими глазами...

Господи, говорю я про себя, показать бы его любому дуболому, думающему, кидая пальцы, как круто стать "реальным пацаном" и "вкусить в жизни все", в том числе пусть и нары! Не надо рассказывать о тюрьме, только покажи его, Кобзаева, этим малолетним брехунам, уже бросающим клич "заткнитесь, родичи, я лих и крут" - думающим своей балдой, будто из тюрьмы они выйдут "просоленными железными малыми" или... красиво погибнут.

Саша не погиб и он вышел - затравленным исхудавшим задохликом с сутулой спиной, звонящим каждые два часа маме... И это никак не проходит, он горит и плавится в стыде и хочет быть нормальным человеком - изо всех сил, судорожно...

Вернувшись, он всеми силами старался начать новую жизнь - не по тривиальной формуле, но понимая, что иначе уже однозначно не выживет. Он теперь не отходил от мамы, содрогаясь при воспоминаниях. Тогда, до темницы, до вонючей параши, до того, как его глаза, отразившие виденную им кровь полоснутого им ножичком человека, не потупились окончательно и не стали детски испуганными, он "отреагировал" и на мать, пытающуюся уговорить его одуматься... И он не мог заткнуть уши от того, как в памяти возникало и еще то, что было: как он обзывал, исходя истошным криком, в лицо мать "очкастой мымрой" и "вонючей интеллигявой крысой" и несколько раз, не выдержав, он бил ее по лицу... Он должен был загладить эту страшную вину и перед мамой... Он не собирался жениться, он жил с мамой и опекал теперь ее как мог и даже через "не могу". Теперь он стоял перед ней на коленях и целовал ей руки. За что давно все обыватели посмеивались над ним и называли "маменькиным инфантильным сынком, не умеющим стать взрослым и самостоятельным"... Если бы они только знали правду о нем... Они бы... нет, не были бы ошарашены, они бы попросту не поверили.

Он решил заняться работой - ведь у него не было толком образования. Он не помышлял уже об институте, но окончил компьютерные курсы, работая много руками, не думая ни о чем, кроме учебы, освоил специальность компьютерщика. И он поступил в физтех, где был шанс приткнуться любому, до чего бы он ни дошел, если действительно он искренне хотел быть человеком - потому что правили институтом такие люди, как Олег Лилиин - то есть живущие ради жизни на земле, а не ради денег и хоть потопа после.

Его напарник Пауков - тоже был выпускником техникума, но тоже точно так же освоил компьютеры.

И я вдруг понял: Саша был счастлив... Да, он был счастлив, что сумел обрести эту жизнь после того, через что прошел, после школы унижений, которую получил за свое...

И еще я понял: пока я не имел право вмешиваться в жизнь этого человека. Потому что именно я - я один узнал теперь его правду.

Он рассказывает дальше.

В тот день он ехал по виадуку на своей уборочной машине - работал на ней. Она сломалась прямо посреди виадука и встала, мигая. И от нечего делать он смотрел вокруг, и отметил меня (ну что вот опять сделаешь, такой я по жизни, что все меня запоминают!) и Женьку рядом.

Видел и остальное. Она бежала вокруг, отказавшись переходить по трубе. На другой стороне, за деревьями, она поскользнулась на склоне. Ирония - боялась упасть и упала, спасаясь от падения. На скользком краю занесло ее скользкий ботинок. Она свалилась на дно и не всплыла... Но потом он видел (и этого не видел я, искавший ее в другой стороне) - к ней подбежал молодой человек. Он стоял там, не видный ни мне, ни ей, но Саша опять-таки усмотрел, очень издали, но видел... Тот человек был вторым после Саши свидетелем случившегося.

Он вытащил ее из протоки и поволок... Куда-то...

Дальше уже не было видно, они скрылись за деревьями. А Саша, поняв, что уже сам не сдвинет машину, выскочил из кабины и побежал по виадуку к базе, за механиком...

Через месяц его уволили из водителей-уборщиков, а потом он снова дрался, воровал, даже порезал кого-то... И кончилось тюрягой.

...Был час ночи. Мы еще раз отзвонили Сашиной маме - что он решил ночевать уж у себя в компьютерной.

Я не мог заснуть. Я бродил по светлому подземелью темного физтеха и видел негасимый свет у Саши. Издали.

Я узнал его тайну и - приоткрыл наконец ту завесу. Единственное - он не знал, кто был тот человек и что произошло потом.

И я тоже не знал - я тер и стучал себя по лбу - откуда взялась батарея, если все было так?! Значит, он тащил ее еще живой, а потом - утопил в бессознательном состоянии, на батарее? За что? Но кто он был, кто стоял там и тоже видел?!

Наутро Саша, сжатый, однако уже пришедший в себя, стоял передо мной.

И он сказал:

- Если надо - я выведу тебя на кого-нибудь. На моего напарника или на завхоза из сорок пятой школы, где мой напарник - еще техник. У нее, у завхоза... сестра двоюродная сидела.

И так я узнал, что кроме физтеха Пауков подрабатывает в той же школе, тем же техником.

Ту женщину завхоза - Ленку Пиворезову - я уже видел как-то раз. Но если теперь о ней сказал Саша, упомянув вкупе с Пауковым - я всерьез задумался о... двойниках.

И весь следующий вечер, отоспавшись за целый день, ворочаясь, я думал о них. И не мог больше отступать от задуманного.

 

Так вот о чем речь.

Вернувшись и много бродя в первые дни по Поликаменску, я все больше встречал старых знакомых на улице - мир оказался еще теснее, чем я ожидал.

Уже отшумели встречи с людьми из физтеха, это уже был, как говорится, не вопрос, жизнь пошла-поехала... Но потом снова подняла хобот в виде знака вопроса, когда я стал обнаруживать двойников.

Я предполагал вначале, что, может, я просто обознавался - это со мной бывало - приехав, я уже на автоматической памяти мозгов иногда кидался к какому-нибудь прохожему - ведь поди, казалось, что встретил человека, которого не видел так давно...

Но нет, это уже было не то.

А именно - я повстречал двух человек, через столько же лет, в которых вначале чуть было не узнал двоих других. Но это были не они. И они вроде были непохожи... Только вначале показалось нечто похожее, но потом я присмотрелся и понял: нет, люди другие, но... Даже не то чтобы черты внешности, не досконально, но нечто в облике, в манерах, хватке определенно напоминало...

И я условно назвал их "двойниками".

И мысль о том опять заставила меня потереть лоб.

Первый двойник оказался двойником Викторова. Да, того самого... Из той школы...

Это был тот самый напарник Саши Кобзаева Пауков.

И я знал, что его фамилия не Викторов, но что-то было такое, напоминающее о себе сходством. Даже невыразимое словами... И похож, и непохож. И явно не он - но как будто смазанный, что ли... Точнее выразить не удавалось.

И я не знал, как отнестись к этому. Это не пугало, но это настораживало. Потому что с одной стороны я знал, что встречаются похожие люди, но я просто помнил Викторова, и проступала невольно вся та история...

И снова вспоминал старика-изгнанника и его слова: "ухватиться" и "будешь жить".

Он, размышлял я, сумел тогда меня настроить так потому, что не стал для меня навязчивым авторитетом. Он сказал мне только монолог, и отрывисто, без все того же пафоса. И потом он ушел. Нет, суть даже  в том, что ушел я. Навсегда оттуда и уже навсегда сюда...

И я обрел уверенность в тот день, когда решил, что тут можно ухватиться. По части этих двойников.

Но я еще не ухватился. Потому что когда зашел в школу, конечно, все в ту же, где теперь работала Валя и где я знал уже Реладорма и теперь - Паукова, я заметил там одну женщину, глядя на которую снова подумал о двойнике. О двойнике Дашки Садовниковой.

Эта женщина была в точно таких же джинсовых шортах-комбинезоне, просторных, с точно таким же животиком, и она стояла неподалеку от дежурного места техника и говорила с каким-то молодым учителем. Я знал: это - Лена Пиворезова, завхоз. 

И я решил закинуть первую удочку. 

 

К часу дня я подъезжаю в школу.

Реладорм у себя. В узкой длинной каморке.

Я предлагаю ему выбраться в вестибюль.

Он молча встает и идет, щурясь.

Садится на свое обычное дежурное место - на деревянную скамейку возле кнопки звонка.

Сидим некоторое время молча.

- Я люблю когда идет дождь, - вдруг сообщает Реладорм. - И вот фишка - иду под дождем - и ничего от этого особенного не чувствую. А какой отсюда вывод? Либо мир абсурд, либо я, - констатирует он в своей обыкновенной манере: с укрощенной свирепостью, горькой, как грибы, иронией и придыхающим смешком.

Я скашиваю взгляд. Реладорм сам по себе действительно одним своим внешним видом и выражением потупленного лица больше всего напоминает болотное растение в дождливом климате.

Невольно хихикнув, я перевожу разговор на другую тему.

Я должен наконец выяснить. Эта мысль сидит уже как гвоздь и чешет в голове.

- Скажи, - говорю я, - эта девушка Лена, что у вас тут завхоз, ну, вот ходит в таких джинсовых шортах, знаешь ее?

- Знаю, - бросает вниз Реладорм, недвижно уставившись в пол и переплетя затвердевшие руки на груди. - Пиворезова.

- Так... А кто ее мать? Или... родственники какие?

- Я знаю, при ней есть маленькая племянница. Двоюродная племянница, - выдавливает он слова с паузами, но четко и твердо, как гирьки роняет. - А что касается ее двоюродной сестры - то, говорят, она какая-то не такая... Не знаю точно, - пожимает он узкими плечами.

Сердце бьется. Моя догадка все ближе.

- Как зовут ее двоюродную сестру? - спрашиваю я напрямую.

- Даша Садовникова, - сухо роняет Реладорм...

 

На другой день я заболеваю, и тому не удивляюсь.

Я так уж неосознанно приучил себя за последние годы, что ничем не болею, кроме простуды разной степени, но простужаюсь нередко.

Сейчас бьет особенный озноб, как будто где просквозило. Или правда продуло в бойлерной, когда настраивал манометр, как тогда главбойла?

Я забираюсь в постель, у меня горит лицо и накаляется докрасна кончик носа, глаза туманятся и чуть не плавятся, и я невольно стужу их закрываемыми веками.

Дотягиваюсь до телефона и звоню Олегу и Вале.

Сообщаю Олегу, что намереваюсь просидеть дома три дня до следующей смены, но на следующую уже выйти. А если вдруг не выйду - возьми уж Кобзаева на аварийную позицию, что делать...

Завернув себя в одеяло, как бутерброд в салфетку, я лежу и дрожу.

Забываюсь на время, потом что-то неведомое будит меня в сероватой от теней комнате, и я подкладываю подушку поудобнее и ложусь повыше, натягивая одеяло.

Приезжает Валя. И я с восхищением думаю о том, что она проверенный человек. А ведь мало кто проверен. Сколько ни общаешься, никогда не знаешь еще толком, кто на что способен. Говорил кто-то: исходи из худшего. Окажется человек в конце концов плохим - не будет горчить разочарование, окажется по-настоящему хорошим - тут уж и вообще замечательно.

И вот мало кто до сих пор проверен. Только Валя. Если она выдержала уж то испытание - то выдержит и другое! Вот и весь сказ. И Олег, пожалуй, тоже.

Она садится рядом на мою кровать. Внизу у подъезда припаркована ее зеленая "Ока".

Блеснув в тени очками, она приносит мне шарики таблеток в стакане голубой воды. Химическая голубая система зеленого мотора.

- Эх, - выдаю я, - как говорил Квазимодо Эсмеральде, вытаскивая ее из подземелья: "Оклемаешься, не дрейфь! Горячий портвешок, ноги в тепло, голову в холод, горячую тряпку поливай холодной водой - и зашипит!".

Валя пристально смотрит сквозь плоские кварцы узких очков.

- Ты знаешь, я ведь все понимаю, - говорит она. - Это - ну вот это - защита.

- Что? - переспрашиваю я.

Я-то думал, уже знаю о ней почти все...

- Это - твоя защитная оболочка. Она понадобилась тебе, чтобы прикрыть твою рану. Чтобы защититься дальше и уже не упасть, как говорится. Но ты начнешь ее перерастать, подумай об этом.

Я молчу. В яблочко. В десятку. Просто без нее я бы сам вслух в том не признался.

- И ты знаешь, - говорит она, вдруг приложив руки к груди, - ты меня прости, но ты инфантилен. Ты умен, но ты мальчишка.

Нет, это ты умна, - с незлым раздражением думаю я. - И всегда это знал, мягкая девочка по прозвищу Валя-с-фестиваля.

- А что ты хочешь от меня, который одичал на телескопе? - хмыкаю я, переходя в полусидячее положение. - Да, я оброс шкурой, а как иначе? Это тогда у меня все нервы и мысли были наружу, у дурака... Опомнись, мне двадцать девять и тебе тридцатник. Но я просто пять лет жил там, вот и остался даже моложе - может, и душой. Юношеский негативизм, да? Плакат еще повесь, учительница.

Она не обижается, ибо знает: я не думаю ее обижать.

- Я даже не совсем об этом, - еще нежнее и еще деловитее говорит она. - Ты не очень понимаешь, каким стал мир. Тебе наивно такие вещи кажутся вызовом, и слава Богу. Но народилась целая половина поколения, для которого подобные словеса - норма. Вот в этом вся разница. Ты этим подзадориваешь, они - нет - искренне, важно заметить! - они в том живут! Они - воспитаны на книгах Незнанского.

И тут я слишком потрясенно замолкаю. И откидываюсь на подушку.

- Не надо, отчаиваться не надо! - сурово говорит Валя. Сурово. - Я сказала - половина поколения. Я говорю тебе как учительница - другая половина - вот фокус - как будто совсем другая. Та читает Незнанского, а эта - Жюля Верна и Дюма. Понимаешь, на Западе - прости, что сразу бью этим тебя по голове, но ты же технарь, а я историк - можно не падать слишком низко, можно найти компромисс, устроиться удобно, как писал Ортего, со "своим демоном". У нас же, в большой России, с ее ресурсами, за которые ответственность нельзя передавать частникам, в отличие от пронумерованных до каждого дерева саксонских лесов - у нас падение сразу будет слишком великим, как и территория. Русский - он или падает - так уж падает в самый ад, или - уж возвышается, уж знает, что можно, а чего нельзя. Вот и был удар по нам, по мне и тебе!

Я закрываю глаза. И понимаю.

 

Выздоровев, к одиннадцати часам дня я сразу же прибываю в школу. К Паукову. Пришла пора "прощупать" и этого типика.

Пауков обнаруживается в затемненной комнате техников, узкой и длинноватой. Можно зажечь полный свет, но он сейчас ему как-то и не слишком нужен.

Здороваемся. Пауков вертляв.

Я приехал выяснить, кто ж таки есть сей. Я давно понял, кого он мне напоминает. Он - моя первая догадка. Вторая - та девушка в комбинезонных шортах по имени Лена, завхоз.

Еще полдень не наступил, но Пауков уже успел выпить.

Мы выбираемся с ним наружу, на свет, идем на школьный двор. Позади школы - узкое пространство, траву шевелит ветер.

Пауков гонит стайку голубей, как впавший в детство.

Мы возвращаемся.

- Я тя помню, помню, - брякает он. - Ты, это, работаешь в бойлерной, знаю, мне еще Санек про тебя рассказывал. И еще учительница эта, по истории, Валентина, тоже у нас.

Я озираюсь по сторонам, ища глазами девушку в джинсовых шортах. Но не нахожу.

Мы заходим в комнату техников, и Пауков проворно извлекает из-под стола, где она стоит возле камина для зимы, бутылку с водкой, надпитую.

- Будешь?

Сажусь, киваю.

Наливает мне. Он достает апельсин, ветчину и хлеб, а также авокадо.

Идет дать звонок.

Перемена.

В коридоре шум, но здесь тихо - уголок-закуток, почти не долетает звуков.

Сидим, он еще наливает.

Я должен наконец выведать.

Интересуюсь про здешнее житье-бытье. Говорю, что знаю уже Реладорма.

- Кроме меня и Реладорма есть еще третий, - кивает Пауков.

Он со смехом рассказывает, как однажды на дядю Васю Кусикова нажали здесь два местных хулигана, один его держал, а другой сам давал звонок с урока, выводя чудные трели - то включит, то выключит, то так понажимает, то этак. Вся школа в это время явно ходила ходуном от хохота во всех классах, а бедный дядя Вася даже не сопротивлялся, только канючил: "Ребята, ну разбойники, ну не надо-о..."

Мне становится неприятно от этих лихих речей и жалко безответного Кусикова.

Выпиваем.

- А что дальше было? - спрашиваю.

- Ну, директор, конечно, их вые...л, - кивает Пауков.

Мучительное раздумье бьет: родственник ли Викторова?

Водка не помогает вначале, но с четвертой наступает озарение. Язык развязывается. Я - в ударе. Начинаю говорить так, как не мог бы без водки.

Спрашиваю о многом. И многое узнаю. о Паукове.

- Сегодня пришлось встать пораньше, - рассказывает он. - Теща еще спит, а жена тоже на работу собирается. Она мне тоже сложить должна кое-что. Утром она телик посмотрит - аэробику - и бежит. А вечером видак будет смотреть. Она у нас по нему командует, меня не очень подпускает. Но кое-что я смотрю - "Брак по-итальянски", например. А "Жанну д.Арк" с Йовович еще не видел... Думаю, у кого бы взять на время.

- У меня есть, - сообщаю. - Могу дать.

Плывет перед глазами, но как легко, незаметно, будто одна метаморфоза сменила другую - уплыла прежняя тягость. Я понял все. Я знаю точно: он - не родственник Викторова. Нет. Он не имеет к нему никакого отношения. Это совсем другой человек, просто похожий.

Все становится проще и легче. Пока. Сегодня. А на завтра не загадываю. Я привык проводить этот прием - отметать всякое загадывание на завтра. Научился с той поры, с телескопа. Господи, как мне удалось так поменять себя - стать почти флегматиком из того горячечного истерика, который воткнул меня во все?

Неужели тот я - это я?

А о чем я?

- Тут вот случай был, - брякает Пауков, начав по пьяни болтать. - У нас два орла из пятого класса стибрили ценную аппаратуру со склада на чердаке. Причем там решетки стоят зашибись, так они каким-то образом отомкнули. Но далеко не ушли - задержали. Потом еще директор бегал и вахтеров е...л в хвост и в гриву. То орал, то ржал. И говорил: это, знаете, как компьютер выносят? Не ночью - ночью на сигнализации. Так приходят днем. И спокойно, не торопясь, берут комп и деловито тащат по коридору. Видят все. Но никто ухом не ведет: совершенно уверены, что это грузчики. - Пауков хохочет. - Ловко, а? Но этих поймали. Потом участковый приезжал. Допрашивал. Я еще тут дежурил и сто пятьдесят взгрел, рулю к этим двум. Они сидят, а училка им брякает лист: пишите, допрыгались, докладную на самих себя, как все было. А я говорю одному: "Воришка ты! Мелкий воры-ышш-ка!" И он в ответ начал угогатываться. А другой - одновременно начал плакать. Опа. Но так, по-моему, с них толком мало что и прояснили. Еще мелкие, не знаю, может, им и простят по дури - в колонию же с четырнадцати, а этим нет. Может, родителей вые...ли со стороны администрации школы, фиг знает, мое дело левое. У них, судя по всему, какой-то главарь был. А кто? Хрен знает. Видать, он указывал им, на какой радиорынок нести "толкать". Но не успели...

Он гутарит, и я, витая в угаре, пропускаю все это почти мимо.

Мы раздавили бутылку.

Пауков дал все нужные звонки почти правильно. Уроки кончились, школа почти опустела, ушли родители с детьми.

Пауков выбирается в холл, шатаясь, и пререкается с двумя детьми. За то, что носятся возле звонка. Пытается полушутя ухватить одного за ухо, но те с полуиспуганным хохотом удирают со скоростью реанимобиля.

Очевидно, там уже продленка - делают домашнее задание, сидя на окнах.

Но технику надо сидеть до восьми вечера - вторая смена плюс разные кружки.

Уже мало людей в здании, гораздо меньше.

К шести мы прикончили еще чекушку. Пауков пьян, и я тоже. Он вот так вот приносит сюда бутылку и выпивает ее за время дежурства.

Голова не держится. Пауков спит у себя в темноте, приткнувшись на длинном диване у стенки.

Я выбираюсь наружу, падаю задом на деревянную скамейку возле звонка и тоже засыпаю. Удивляясь запоздало, как смог заснуть прямо так, сидя.

Меня будят, тормошат, но мягко.

Электрический майский вечер пустого вестибюля, темнота за окном. И вспоминаю, что сквозь сон слышал гул того зеленого обаятельного мотора, который не спутаю ни с чем в жизни.

Передо мной стоит Валя.

- Валя, - бормочу я невнятно, разлепив губы. - С фестиваля.

Она смотрит на меня. Так ласково и жалостно. Ну, так мне и надо.

- Опять напился! - произносит она строго и мило.

Чудо.

Я полулежу перед ней, выставив вперед ногу. Обсос несчастный.

Ну конечно, что я поеду сегодня сюда, я ей сказал. А она знает, что со мной в компании будет Пауков... Ловлю себя на том, что почти ничего не скрываю от нее.

- Пошли, уже поздно, - она поднимает меня.

Я иду, шатаясь, держась за нее и стенку, потом, уже взбодрясь - только за нее. Ноги выписывают вялые кренделя.

Догадываюсь углом сознания: Пауков так и спит у себя в каморке, крепко. Он проснется еще нескоро. Час назад ему надо было уйти, звонков к концу дня с него больше не спрашивают, но он не просыпается.

Валя ведет меня к машине.

Я смотрю на лиловый вечер, треплющийся необычными ореолами фонарей. Как будто почти замершая жидкость без толщины аккуратно легла на плоскость двора, уравновесив и пересы.павшись палочками света. Во как подумал! Никогда бы такого не сообразил трезвым, но эти слова сами выразили то, как сейчас вижу окружающий кусочек мира.

- Красиво - дым от ТЭЦ почти не пахнет, только глаз радует! - выпаливаю я.

- Ты все такой же? - интересуется она, нежно ведя меня за руку. И что ей с меня взять, с пьяного-то?

Она сажает меня на заднее сиденье зеленой "Оки". Но не сразу заводит мотор, сев за руль.

Начинаю болтать, как мы провели день с Пауковым.

Она подкупает тем, как нарочито умеет не возмущаться, а сердится только когда надо. Она рассказывает про то, как на той неделе со своим научным руководителем ездили к одной могиле с интересным и загадочным с точки зрения истории надгробьем, что, собственно, и послужило причиной этой микроэкспедиции.

- Вот, решили: пойдем сегодня к могиле... - спокойно рассказывает она.

- ...и выкопаем из нее труп! - опять брякаю я. Ну переклинивает на такие вот вещи по пьяни.

И опять она подкупает. Смотрит на меня ласково и вздыхает. Нет, это надо уметь - так отпарировать, чтобы я нисколько не обиделся, но заткнулся!

- Как Мефф Поттер, да? - вскидывает она деланно брови.

Она нажимает на газ. Мы трогаемся с места. Я опять засыпаю в ее "Оке", заняв собой заднюю часть салона. Поэтому - вольготно и мягко. Маленький кузовок укромной уютной тачки на четырех резиновых мотороллерных колесах. И уверенно правит Валя-с-фестиваля.

Алеша уже спит. Валя стелет мне постель, я быстро раздеваюсь и ложусь в нее. И в третий раз засыпаю. Уже крепче всего.

Утром она просыпается первая. И я вскакиваю и бросаюсь к ней... Словно вспомнив.

Она в пеньюаре и тапочках, хлопочет в ванной у стиральной машины. Которую я ей чинил.

Валя - родная. Она снова стала родной.

Я целую ее. Сначала - судорожно, резко, а потом вдруг размякаю в ее нежности...

 

Утро в смене обычно начинается с того, что я докладываю о каких-либо неполадках, если оные были, начальнику бойлерной - главному специалисту-сантехнику в ней. Или если все в ажуре - так и говорю соответственно. Поломку устраняет либо он сам, либо я, как уж он распорядится.

Главный бойлерщик приходит на работу в десять или в одиннадцать, но появляется каждый день, кроме выходных и иногда еще пятницы. Обычно он - до пяти или до шести, но если идет какой ремонт или начало отопительного сезона - может и до темного вечера хлопотать. А уж время отдать распоряжения нам, посменным дежурным техникам, у него всегда имеется в наличии.

Вентиляцию я включаю в девять утра, а отключаю в шесть вечера . все в той же самой комнатке с муфельной печью алхимиков под лестницей. И еще что тоже входит в наши обязанности - снимать температурные показания на двух термометрах. Для этого надо забираться в дальний закуток бойлерной, спускаться чуть вниз по железной лестнице. В этой шахточке часто стоит внизу вода, но наверху висит гирлянда шкал. Там же, в стене, всегда закрыта дверь, за коей по слухам главбойл организовал свой тайник, где держит обеды или что-то типа того.

Я этого не касаюсь - моя жизнь здесь идет в моем кабинетике наверху.

А главбойл заявляется утром, с выпуклым пузом, и весь такой слегка посинелый и отекший, вроде как водяной из славянской мифологии. На нем туго висит сумка на ремне, как все равно на раздутой вешалке. Его бы - на подиум, ходил бы вперевалку, спортивные костюмы показывал... Как вот на нем обычно. С другой стороны - естественно - что ему, фрак с бабочкой надевать, чтобы по трубам карабкаться?

После того, как раскланялись с главбойлом, иду навестить Зайцева, посмотреть, как он там.

Выясняется (как на каждой моей смене), что предыдущей ночью он был на своем посту и не ложился. Ранним утром жег у себя свет, но сейчас уже погасил.

Застаю его за завтраком. Зайцев умудряется одновременно курить сигарету, потягивать чай, покусывать цыпленка табака и еще мне улыбаться. Все так же бодро - ни в одном глазу, хотя утро раннее, а позади - его рабочая ночь.

Зайцев, отмечаю я, не носит с собой ни спичек, ни зажигалки - они ему не нужны - он навострился на уровне мышечной памяти использовать в качестве зажигалки для новой сигареты просто окурок от предыдущей.

Главбойл идет вниз, в мастерские, а оттуда навстречу ему - Игорянтус Дмитриантус - такой же иссиня-черный, как вакса, кучерявый, румяный, жемчужные зубы наружу, расстегнутый синий халат. В кильватере шагают два практиканта-пэтэушника. А Иг-Ич им говорит с эдакой мужицки подвывающей укоряющей улыбищей:

- Ы-ы! Ну что так веселиться, ребята, оттого, что у рубанка есть деталь "щечки", а у токарного станка - кнопка "пускатель"?!

Все вместе - он, главбойл и ребята - должны осторожно (он весит пару центнеров или около того) перетащить большой ценный мотор по приказу ректора. Он переедет в другой отсек. Стоит много денег. И каждому из них за эту погрузку на уровне спецбригады по переноске роялей "Шредер" заплатят дополнительный "гонорар".

Сверху спускается Олег, жмет мне руку, извиняется, что сейчас не может долго говорить. За то, как мне работается, он уже не беспокоится - и так видит, что я искренне не жалуюсь. Будет наблюдать за погрузкой.

К вечеру все операции благополучно закончены, главбойл отбыл домой, Зайцев - у себя, его тоже на что-то мобилизовывал Олег.

А из компьютерной выбираются те две - длинная и короткая.

Идут мимо вахты и начинают вязаться к вахтеру.

Там сидит юный вахтер, похожий на зеленого суворовца или нахимовца. Длинная фря обнимает его сзади за шею, легко поводя липнущими руками, и поет что-то типа "солнышко мое вставай ласковый и такой красивый". Позади нее лыбится короткая, крутится, кривляется, забегает вперед, щебечет в лицо охраннику, осторожно лапает его одной рукой.

Бедный парень краснеет и стесняется на своем посту. Ему явно дискомфортно.

Я начинаю ненавязчиво приближаться руки в карманы. Сладкая парочка, завидев это, ненавязчиво улетает на вечернюю улицу, в синий вечер, влажный от легкого дождя.

Я подсаживаюсь напротив, спрашиваю, как дела. Вахтер сообщает, что учится на дизайнера.

Он тихий и скромный, робкий, но не так, как Саша. Этот - нет, он свеж и явно мало что еще видел такого. Не видал покойников и по лицу ему не стучали...

Я хочу подбодрить его в жизни, ненавязчиво, чтобы не обидеть парня. Начинаю рассказ про телескоп, где работал (уже мой стереотип, не надо лезть в карман за темой).

Потом рассказываю, как в двадцать лет ездил в студенческую экспедицию в Таджикистан, как мы жили вначале в палатках, ели кучу шашлыков, а потом - я якшался с таджиками. Свадьбы у них, рассказываю, безалкогольные, зато мне, русскому, спокойно наливают - у них своя традиция, но ничуть не осуждают чужую, понимая, что такова уж жизнь. У них вино продается свободно, но однако на пьющих его своих смотрят косо - это надо знать: выпьешь без проблем - купишь - но заслужишь косой взор.

Кстати, замечаю я, чем мог так эпатировать Омар Хайям? Ну чем? Да, любил в стихах вино. Ну и что уж такого?! Живи он в Европе... Ну разберись, прикинь - верно? Именно и потому таким скандальным оказался Хайям для своей эпохи, что жил на Востоке, где по части вина... известно. Вот в чем фишка!

И в баню они смешно ходят, рассказываю. Догола там не раздеваются. А какое это мытье - так, тусовка... Х-х. И меня вначале спрашивают, когда сам в баню ихнюю собрался: вы совсем без ничего мыться, конечно, будете? И опять же, на мой удивленный вопрос, кто же, мол, в трусах в баню заявится, они говорят: да что вы без оных пойдете - это понятно - и на вас никто не посмотрит, вы - русский, но вы уж сами не удивляйтесь, когда их всех рядом в плавках увидите! Вот такие они люди.

А горы... - вспоминаю я. Я на звезды смотрел, говорю, там, в Перу. Но это не совсем для меня то. А вот горы... Не знаю, кто как, но я люблю горы даже больше звезд.

Наступает ночь. Я покидаю молодого приятного вахтера, пожав ему руку.

Тишина пустого освещенного ночниками здания с загадочной ночью снаружи.

Цоколь с моим диванчиком, где прячешься за грядой набросанных обломков кирпичей во внешних нишах окон.

Электрический свет дневного искусственного солнца ложится на синий дым, стоящий прозрачной стеной в комнате Зайцева.

Я ложусь на диванчик, протянув и свесив одну ногу, как Карлсон. Странно - вроде бы думаешь здесь в такие вот минуты не о доме своем или еще чем таком, а о вдруг набегающем, случайном...

Вот думаю сейчас: еще никогда не видел Зайцева спящим и без сигареты во рту или в руке. И еще интересно: как и где он моется? Правда, можно отсюда дотопать до криогенного корпуса - там есть душ. А когда он бывает дома? У него ведь есть девушка, я знаю, он говорил, и она захаживала пару раз. Тоже загадка.

Я закрываю глаза и прислушиваюсь к тишине, низко накрывшей весь квартал и сад.

В криогенном корпусе - он маленький - там тоже, точно так же, как я, спит вахтерша на обтрепанном продавленном диване. А криогенные лаборатории на ночь все закрыты спецдверьми - вредные облучения, надо предохраняться.

Час ночи. Шаркаю до бойлерной, заглядываю. Насос крутит свою турбину во тьме. Блик лежит в каплях парной росы на трубах.

У Зайцева горит неперегорающий свет. Он что-то чинит, копается двумя руками, должно быть, в разобранном компьютере, и из чуть прыгающей сигареты, сплюснутой грызуньим резцом, бегут-бегут дымовые кольца...

 

Заявляюсь в тот день, когда Саша Кобзаев как раз обещал "посватать" меня через Паукова с Ленкой Пиворезовой.

У звонка восседает, сгорбившись, Реладорм, с книжкой, как обычно. Он сухо здоровается со мной, тоже как всегда. И вдруг неожиданно вижу саму Ленку.

Она шагает поодаль, в тех же шортах и босоножках; как и раньше, с животом, производящим впечатление накладного.

Вскоре подхожу к ней. И она визжит, как будто давно меня знает.

Оказывается, Саша ей рассказал про меня много хорошего, и вот Пауков подтвердил.

Идем к ней.

У нее в кабинете завхоза - то ли верстак, то ли письменный, то ли гладильный стол - не могу понять суть этого замысловатого предмета мебели. В глубине - прочная хорошая фанерная доска и стоит выжигательный аппарат. Лена охотно рассказывает, что увлекается, и ее двоюродная племянница тоже, и вот в свободное время, когда нет непосредственной работы - для души... Иногда вдохновенно выжигаем прямо в четыре руки - Маня и я - через ее плечико.

Я осторожно спрашиваю ее про двоюродную сестру.

- И-е, - досадливо машет она рукой.

Становится ясно: поговорить об этом она желала бы потом.

Я спрашиваю, когда теперь пауковская смена, и замечаю, что вот сегодня на вахте еще один мой знакомый - Реладорм. Читает, вишь ли...

- О! - с жаром говорит Ленка. Она умиляет своей непосредственностью, эмоциональностью и готовностью везде видеть только положительное. - Я тоже знаю этого мальчика. Он одинокий и невеселый... Но мне кажется, большой умница! Мало говорит, сидит один, много читает - значит, о чем-то думает внутри себя! Значит, наверное, просто что-то у него в жизни не так. Не знаю, как бы к нему подступиться? Дружи.те с ним, если у вас получается! Наверное, он нуждается в этом.

"Молчит, одинок и все время с книгой - значит, слишком умен"... Гм. Логичный вывод. Но уж слишком произвольный, - замечаю я про себя.

Машинально смотрю, что за книжица валяется у самой Ленки.

Конечно, Дарья Донцова, свежий том.

- Понятно, - говорю я. И чтобы замять молчание, сообщаю, что сам вот перечитываю "Чистые пруды" Нагибина...

На что Лена тоже кивает, и в этом кивке причудливо мешается стыдливость перед моим вкусом за свой и одновременно попытка куража в ответ - показать себя не дрейфящей из-за этого же.

- Как вам? - спрашивает она, не найдя ничего оригинальней.

- Очень даже, - серьезно киваю я. - Вот только один рассказ и один образ... Короче, вот тут я совсем не понимаю Юрия Марковича.

Лена смотрит на меня во все большие крупно моргающие глаза - умильно, опять в непосредственности серьезности и внимательности, готовая слушать мои умные речи...

- Там три пацана и одна девчонка намылились ехать на велосипедах весь день и всю ночь за город, - рассказываю я. - А навстречу им движется туча. Один пацан говорит: вы как хотите - а я домой поеду. И поехал. А остальные два и девочка помчали навстречу туче, катили под ливнем, но добрались-таки до места и грелись водкой с апельсиновым соком. В общем, преодолели трудности. А дальше - уж их типа судьбы, встречаются после войны молодыми людьми... А что тот, кто тогда домой поехал? Он на фронте от пули побежал, да в спину она ему попала... И вывод, значит: вот достойный его конец - он всегда был слабаком начиная с той прогулки... Так вот что меня смущает. Глубоко. Вывод. Потому что ну вот смотрю я, ну, на себя. Представляю себя в их велосипедной ситуации. Знаешь, что было бы для меня - свершить истинный подвиг воли, а что - никак не победить себя, а пойти на полном поводу у собственных слабостей и страстей? Да поехать домой - было бы для меня величайшим подвигом!.. Если бы меня стали на это уговаривать - как бы я заканючил, как бы я орал!! А чесать дальше, хоть в дождь, хоть под тучу - да я бы катил, не думая даже, я бы остановиться не мог - и это было бы для меня объективно идти на поводу у своей страсти, у моего настроя на поездку, никакой бы волей тут не пахло вообще, тут было бы ее полное отсутствие! А вот повернуть домой - это был бы поступок: преодолеть себя и заставить отказаться от прогулки из-за дождя, аскетично лишить себя удовольствия ради рацио!! Да я не знаю вообще, смог бы я свершить такое, - честно признаю.сь я, - сумел ли бы мужественно заставить себя поехать не вперед, а домой... Так и только так. А вывод в рассказе - совсем противоположный. Вот я и не верю тут Нагибину.

Стоит обдумывающая Ленкина пауза.

- Я поняла вас! - говорит Лена, качая головой. - Тут в другом дело. Вы просто даже, видимо, не можете представить себе такой психологи... И слава Богу, если уж на то пошло. А Нагибин другое имел в виду. Не о воли вообще шла речь, а его этот злосчастный герой был уж такой слабак, что просто-напросто боялся, что упадет с велосипеда, поскользнувшись, или насморк получит!

- Ну, может быть... - соглашаюсь я, обдумывая ее, неожиданную для меня, признаться, версию.

Раз Ленка так запросто разговаривает, ко мне приходит еще неожиданная идея. Давно хотел претворить ее в жизнь... Настал черед, кажется. Именно в этот момент.

- Давай, - говорю, - махнем - на Солнечную гору поднимемся. Посмотрим оттуда на мир. А?

- Давайте! - говорит Ленка.

Надо же - встретить такое потрясное согласие сразу! Редко у кого так бывает - звучит почти как анекдот, лотерейный билет с выигрышем. У всех обычно всегда, хронически, уже привычно в ответ на любое подобное предложение: у меня дети, и меня лампочка не в свете, у меня теща, у меня воспаление левого глаза, у меня программа про модернизацию медного таза...

- Но слушайте, - тут же осекается она.

Ну уж конечно! Не без этого - слишком было бы тогда просто, да...

- Давайте возьмем еще Реладорма! Пусть сходит парень тоже. А то вот все сидит.

Да, думаю я, вспоминая Реладорма. Если подумать - он такой с виду заморыш, что трудно вообще понять, как он находит в себе силы жить в обществе и, в конце концов, носить на своих двоих самого себя. Его дохлость выглядит просто неправдоподобной - толкни, кажется, и упадет. Одни его руки - пожимаешь, здороваясь - невольно вздрагиваешь: как будто пожал руку не человека, а какого-то призрака или биоробота. И ведь еще в волейбол играет!

И воображение снова рисует мне наш зал в ДК химмаш. До вечера стукает мяч, давая свечки, на галереях - опять пустынно и тихо. А под самым потолком - проходят те незнакомые фигуры, глядя оттуда на играющих...

Хорошо, была не была.

- Лады, возьмем товарища, - говорю я. - Пойдем втроем.

Мы отправляемся к Реладорму и высказываем свое предложение. Лена поет, махая ладошками.

Он, конечно, соглашается - он на все соглашается, потому что у него никогда нет никаких собственных планов, и он идет куда угодно, куда предложат, без всякого энтузиазма, но и не ломаясь - чем-нибудь механически занять себя, разочарованного во всем от А до Я.

Я прощаюсь с Леной и целую ей руку.

Она снова восхищенно, не стесняясь, сияет. И неистово в своей искренности заявляет мне, что я чудный человек: умный, интересный и галантный...

Это я-то?! Да-а... а впрочем - кто знает...

Что есть Солнечная гора? Это особая достопримечательность Поликаменска.

Она находится у самой его окраины, как бы граничная веха, указывающая переход от города на болотистые равнины, к далеким карьерам и сопочным цепям.

Все знают дорогу туда, и в то же время там обычно почти нет людей.

Каждый житель Поликаменска должен хотя бы раз в жизни подняться на нее, желательно - дойти до вершины. Я лично еще не был на вершине. Но считается - это переходящее из поколения в поколение поверье нашего города - что побывав на Солнечной горе, набираешься света, обретаешь новые силы, излечиваешь старые недуги.

Всходить на гору не так трудно, там, вроде бы, даже есть перевалочный пункт с удобствами в виде маленького дома. К подножию вообще можно доехать на машине, и припарковаться есть где, но потом - надо уже только пешком. Автомобиль не пройдет.

Склон горы удивительно, неправдоподобно широк и длинен, при этом не отвесен, а почти полог. С той стороны, как бы на первой площадке ступенчатости этой горы, построен трамплин, и зимой тут проходят соревнования по слалому и прыжкам на лыжах, там есть внизу трибуны и приезжают репортеры с камерами.

Что на вершине, какая она и каков с нее вид - говорят по-разному. Олег с Аней уже были на горе, но до вершины тоже не дошли. Это не опасно - еще ни один человек не упал с Солнечной горы, никто из старожилов подобного не помнит, надо очень постараться, чтобы слететь, да и, видимо, не захочет такое святое место, чтобы кто-нибудь с него падал. Основная сложность лишь в том - что путь очень длинный, весь его надо идти пешком и под горным ветром, и напрягает ноги больше обычного из-за покатости этой дороги-"серпантина". Вот и Анюта спеклась раньше времени. Слишком уж она южная для подобного похода к низким прохладным облакам, видать. Но они счастливы, что прошли почти половину пути, а то и больше, и смотрели на мир оттуда, прямо на равнины и далекие леса.

 

Мы встречаемся в назначенное время возле Солнечной горы.

Лена такая же, только вместо шорт-комбинезона - брюки-комбинезон, но тоже джинсовые, как будто за ночь наросли. У нее все то же красноватое лицо немного грубоватых черт, белокурые волосы, коротко стриженные в кружок, как у хохла.

Реладорм движется, как обычно, сгорбленной фигурой, с мелкими точками прыщей на бледном подбородке. В руке он тащит непрозрачный пакет с книгами - единственный свой багаж. На Реладорме - полосатая рубаха длиной почти до колен. Хорошо, что не до пят.

Продвигаемся вверх по пологой дороге.

Я ловлю себя на том, что точно так же поднимался на телескоп. Только я был один. И там вздымалась почти такая же стальная лестница, как этот полуприродный-получеловеческий исполинский пандус.

- Хорошая погода, - замечаю я.

        - Да уж, хоро-о-ошая, - через мгновение отзывается Реладорм, придыхая. - Аж топор кинь в воду - прямо сам поплывёт!

Не поняв до конца смысл его изречения, я переспрашиваю:

- Как то есть?

Реладорм, завысив голос, прошипывает:

- Да так вот. Возьми топор - и брось в воду. И он поплывёт. Сам собой, кувыркаясь и гребя, по прямой, по курсу, резво! - протягивает он совершенно деловито.

Я ничего не отвечаю. От его реплики становится одновременно и смешно, и холодно...

Поднявшись, мы смотрим назад и видим там трассу лыжного трамплина. Сейчас он пуст и зелено светлеет своим щеточным мохнатым пластиковым покрытием - коврик для ног великана.

Над нами проплывают, слипаясь, облака, как прорвавшаяся перина.

Небо холодно и ясно. Как тогда. Но тогда я завис между небом и землей - между преисподней и Господом, между дольним и горним...

Что-то будет теперь?

Я уже кое о чем узнал от нее, идущей рядом Лены, с которой меня свел Саша Кобзаев. Спасибо ему. Я понимаю его все больше - в этом его диком стремлении забить, загладить вину перед  людьми... Ему теперь трудно жить: он изначально чувствует себя виноватым перед всеми, даже перед теми, кто его не знает - лишь потому, что он-то знает, что они не воровали, не порезали никого, не мотали свой заслуженный срок... В отличие от него...

Мы поднимаемся на первую пологую площадку, широкую, почти как центральная площадь Поликаменска.

Там действительно стоит маленький домик - пустой, не запертый, с толстой дощатой дверью - вот для тех, кто так поднимается подобно нам.

Внутри - приятный полумрак, низкие скамейки по кругу, каменный очажок в центре, мягкие подстилки.

Реладорм плюхается на деревянную лавочку. Его вид говорит: ему так уж ли нужна теперь эта вершина, он устал от этого похода, долго шагая, а ныне вместо познания вершины - сел на ступеньку созерцания.

Располагаемся вокруг очажка, который умело разводит присевшая на корточки Лена.

В каменной кладке светят угли, как прикрытые ветками елочные лампочки или лампадки. Дым свободно выходит в курную трубу прямо в центре потолка.

Мы жарим кусочки мяса, разогреваем суп из концентрата.

- А у вас рядом с вашим физтехом, - произносит Ленка, бодро жуя, - есть криогенный корпус, ага? А чего он такой мрачный и закрытый?

- Там, нав-верное, проводят опыты на живом материале, - подает голос Реладорм, решивший остроумно пошутить. - Вот возьмут тебя,  Леночка, - продолжает он с придыхающим смешком, - отправят туда, и там в недрах будут из тебя вытапливать подкожное с-сало!

Я, сделав вид, что не услышал этой дичи, предлагаю погреться изнутри - из припасенного мной стопарика.

Реладорм выпивает одну рюмку, я - две, Лена отказывается: она, говорит, сейчас не пьет и не курит. Тепло костра и два мягких кайфа двух стопок отгоняют ерошащиеся идеи. И так надо бы еще побеседовать с Леной, а сейчас не хочется хотя бы временно загружать себя. Тут, в этом месте, душа желает отдохнуть.

Лена греет красноватые руки, еще более красные от пляшущих на них то раздувающихся, то гаснущих бликов огня.

Реладорм замер, как обычно, будто ему вступило в поясницу, уронив вниз голову на выставленной шее с острым кадыком.

Я смотрю на живот Лены, мягко лежащий под комбинезоном, и тщетно пытаюсь понять его происхождение: пиво или муж натер мозоль?

Лена засыпает, укрывшись клетчатым пледом, который обнаружился в ее поклаже, уложенной с женской практичной запасливостью.

Мы сидим, Реладорм уставился на огонь. Пытается почитать книгу, обернутую газетой. Но потом откидывает ее и тоже ложится на матрасик.

И я ложусь.

Огонь потухает, становится равномерно тепло и темно. Снаружи чуть свистит ветер.

Так проходит ночь.

Раннее утро, и бьет легкий озноб. Но укутанной Лене теплее всех, она сладко спит.

Реладорма рядом не оказывается.

Я отправляюсь на его поиски.

Выглядываю наружу.

Ветер почти утих. Простираются зеленые склоны, подернутые синей утренней холодной дымкой.

Тишина, и ни человека на километры.

Я вдруг думаю о реке, и меня передергивает...

Огибаю "вигвам" и натыкаюсь наконец на Реладорма позади него.

Он скорчился за поленницей. Что он там делает, орлом сидит, что ли?

Мне почему-то становится невыносимо смешно от этого зрелища.

Нет, не орлом сидит. Но шурует долго и протяжно, кажется, меня толком еще не заметил. Как будто то ли там, в углу, читает книгу, закрывая ее от посторонних взоров и ветра, то ли прячет что, закапывает...

Мой хохот усиливается.

Он поднимает голову и вопросительно смотрит на меня.

- Доброе утро, - говорю я и машинально пожимаю ему руку.

Интересный жест получается - спали в одном доме, но начало нового дня скрепляем рукопожатием. 

Он улыбается краем рта, как будто рот перекосило слабым гальваническим током. Стильное зрелище - попытавшийся улыбнуться Реладорм. Он, оказывается, проводит осмотр своей сумки-пакета.

Коротко поведал: толком не разбирал свой пакет месяца три и уже не помнит, что там с собой носит. Помнит, что там томик Хайдеггера "Разговор на проселочной дороге" в подистлевшей потной обертке из когда-то свежей газеты. Реладорм давно его прочитал, но в свое время забыл за делами вытащить и поставить обратно на полку, и так машинально и таскает с собой книгу, к ней уже не притрагиваясь.

Еще там у него журналы "Ом" и "Текстильное обозрение" и несколько билетов в кинотеатр. И еще - половина яблока и какая-то ненадписанная дискета с налипшей пылью.

- У Таньки Дубницкой дома таких груды валяются - использованные дискеты и пыль уже на них аж в мизинец, - улыбаюсь я. - Рассказывала.

- Как мне надоели эти тани дубницкие, - процеживает Реладорм сквозь скрипнувшие зубы.

Эта фраза бьет, как мокрое полотенце по лицу, в своей идиотичности и при этом - в отчетливой, хотя и плохо выразимой словами ясности, что его высокомерие хочет ею обозначить по части собственной философии. Я сдерживаюсь, чтобы не дать ему пинка ногой, приказываю себе не злиться не пойми из-за чего.

Реладорм встает с корточек и возвращается в домик.

Лена проснулась и повесила над очажком чайник, раздув огонь, подползая на четвереньках и надувая щеки и тотчас - быстро зажмуривая глаза от поднявшейся черной метели сажи.

Греемся чаем.

Реладорм, тотчас выпив чашечку (как умудряется такой крутой кипяток пить?!), неподвижно сутулится некоторое время, да от скуки и контраста утреннего холодка, в котором только что сидел, и тепла комнаты клюет носом окончательно.

Мы с Леной инстинктивно отодвигаемся от него.

И тут Лену опять прорывает. Она рассказывает мне о том, о ком я спрашивал вчера. Нет, пока не о Даше Садовниковой - о Викторове, том оболтусе...

Она рассказывает, что Викторов стал другим. Причем очень интересно вышло: после армии устроился дворником в радиотехнический НИИ, смирился со своей долей, убирал двор неплохо, попутно изучил сантехнику, стал и по этой части служить, а потом - дослужился до должности инженера-теплотехника, и там же и работает, уже в отдельном кабинете, и даже вроде женился.

- Неужели все правда? - спрашиваю я.

Она кивает.

- Это на другом конце Поликаменска. Вон в той стороне, - показывает Лена.

- Понятно. Я думал - техник Пауков, что у нас же компьютерщик - его родственник. Но нет.

Сидим еще некоторое время. Лена шуршит ногами. Становится ясно, что она так размякла в тепле, что идти на самую вершину ей тоже не хочется. Может, пока и не надо? Недостойны?

Я предлагаю ей завтра поехать к Викторову - может быть, узнаю что-нибудь по поводу моего дела.

Лена замирает со странным выражением. Но видно - она готова помочь, только сама недоумевает, боится как будто.

- Ничего, - подбадриваю я ее.

У нее иногда вспыхивает испуг на лице. У нее быстро и легко, непосредственно меняются все выражения. Ничего, бывает гораздо хуже. Встречаются такие женщины - вечно с испуганными глазами. И с такими чувствуешь себя неуютно - никак не можешь понять: чем же ты ее напугал и когда, или же - почему и из-за чего она за тебя боится?

Я рассказываю ей еще раз то, что знаю по моему давнему делу, почему я уезжал и жил там... Опять повторяюсь...

Но она бодро рассказывает, что никогда не могла сладить с двоюродной бестией. Поэтому дай только Бог, чтобы Дашкина дочь выросла другая... Но она рождена в тюрьме. Впрочем, помнят ли дети такое? Детство - слишком тонкая материя, иногда травмы этого периода бывают самыми жуткими тем, что глубже всего ложатся на подсознание, пугают потом долгими годами, но при этом - никак не в силах осознать их до конца, эту наложившуюся глубину и раны. Во взрослом возрасте - уже есть шкура, а тогда... С другой стороны, совсем маленький может не запомнить, не понять, все пройдет мимо него. Но чуть старше - может лечь отпечатком надолго, почти незаметным отпечатком, молча вопящим, который ты не можешь стереть и не можешь даже заговорить о нем - как вот тот факт, что грудью тебя кормили в темной зловонной одиночной камере...

Мы принимаем решение возвращаться, Лена будит Реладорма, бодро толкая за плечо.

Он встряхивается и, очевидно, раздраженный ее веселостью, бросает:

- Лена, скройся с глаз моих! Надоела! Мельтешишь очень много.

Это так ошарашивает в прямолинейности подобной нарочитой грубости человека, не считающегося вообще ни с кем и ни с чем, что реакция моя и Ленина оборачивается уже некоторым шоком, выразившимся в форме... козлиного смешка. И Лена, сориентировавшись, отвечает: 

- Я скроюсь, но тогда дай нам спуститься, а потом иди сам.

Через десять минут мы покидаем постоялую сторожку.

Лена невольно останавливается. Самая первая.

- Эх, - говорит она. - Простор! А вон там, смотрите, проспект. Я вечером неделю назад там бродила. Вы не можете себе представить, как это было. Я одна, проспект, убегающий к этой горе, фонарный такой медный свет, и луна только всходит. Я шла, и мне было хорошо, как никогда...

- Тебе карманы там гоп-стоперы не обчистили? - предельно спокойно, бодро и деловито, с легкой брезгливостью тотчас осведомляется Реладорм.

Я не выдерживаю.

- Слушай! - говорю я. - Помолчи наконец, а? Знаешь, вот пока ты спал - ты был в самом пристойном виде!!

- Уймись, - бросает он из-подо лба, судорожно, отшатнувшись и скривившись. - Мы одного поля ягоды, не надо. Сам заткнись, если что, скажешь, нет?

И я не могу ничего ответить. Потому что он уязвил этой правдой. Той, которую я давно паскудно сознавал, общаясь с ним да еще с Пауковым, но в чем не мог, никак не мог признаться себе.

И может, тут бы все и затихло, но Реладорм додумался добавить - с этой неподдельно серьезной - фишка в том, что ничуть не вызывающей и не юморной интонацией:

- Ты бурно так не реагируй, спокойней. Ты меня слушай и впитывай.

Я срываюсь и кричу:

- Нет, ты же врешь про "ягоды одного поля"! Я не подарок, но я знаю, кому и что допустимо брякнуть, а где нет! Я хорохорюсь, а ты гнусишь и оскорбляешь!! Есть разница!.. Я не могу поднять язык на женщину!!! Этого - я не могу себе позволить!..

У меня срывается голос. Я запоздало удивляюсь на собственную пафосность. Но я же, черт возьми, говорю правду!.. Я перевожу дух и выпаливаю:

- Нет, дело в том, что ты не циник: ты хуже циника! Ты бы родителей своих хоть пожалел! Я теперь хорошо представляю, каково им с тобой, и наконец-то понимаю, почему они вообще давно на тебя рукой махнули! Я бы на их месте тоже бы махнул и давно!!..

И я хочу его бить, но осекаюсь, вдруг понимая одну вещь - если его начать бить, он ведь даже вряд ли ответит, а так вот судорожно затвердеет и будет стоять, упруго шатаясь под ударами, как твердый тяжелый сухой пень, по которому стукают кувалдой. И даже если потом упадет, он не издаст ни звука - и это-то будет самое дикое.

И я опускаю кулак, но тут... тут вместо меня на него налетает Лена.

Она кидается к Реладорму и звонко врезает ему розовой ладошкой по морде, потом ещё и ещё, хватает за грудки и неуклюже, по-женски, мнет, тот забился, закрылся руками, а Лена насела на него, сцепилась с ним и хлещет яростно...

- Ладно, хватит, хватит! - кидаюсь я к ним и мягко пытаюсь оттащить ее.

       Она отступает назад. Я тащу ее прочь за руку.

Мы отходим вниз, Реладорм в состоянии диковатого шока отстал, еще не до конца придя в себя после происшедшего...

И Лена опять останавливается. Я предполагаю - перевести дыхание, но она почему-то подносит руку к лицу и потупляет голову...

Губа разбита, что ли? Я наклоняюсь к ней, но, оказывается... на ее ладонь из глаз капают слегка раскачивающиеся слезинки.

Боже мой, Лена плачет...

Бросилась бить его в исступлении, но теперь - почувствовала нестерпимую жалость, накатившую из затаённой глубины. Жалость, размягчающую душу до слёзных потоков, жалость к мизантропу Реладорму. Опять, даже теперь увидела в нём человека, человека, отброшенного и отверженного праздником жизни.

- Я не понимаю... - произносит она, всхлипывая и трясясь, такая милая даже сейчас в этой своей душевной неиспорченности. - Чего он добивается?

- Провоцирует, - коротко и твердо в компактном остатке раздражения произношу я, отрезав. - И искренне считает себя умнее всех.

- Ты думаешь? - она вытирает пальцем нос. - Да... Может, он юродивый? Знаешь, вот как были юродивые... Может, его не надо трогать, он как бы вне мира, и не нашего ума дела?.. А?..

- А тебе не казалось, что он попросту дегенерат? - говорю я с такой же интонацией.

Лена как будто осекается. Поднимает на меня растерянные чуть подтекшие влажные глаза, уже высыхающие.

- Вот видишь! А я и ожидал, что не казалось, - ухмыляюсь я. - А почему? Вот по той странной логике. Вот такие натуры, как ты (может, это и слава Богу, что ты такая, может, это мне в пику - я ничего не говорю, даже не злюсь, просто рассуждаю, истину хочу понять...), так вот вы видите перед собой ведущего себя как отморозок, но сразу ничего подобного не разрешите себе подумать, а первым делом изойдете из другой предпосылки, начнете искать: ну, почему он так себя ведет, ну не дегенерат же он? А спроси.те себя: а почему "нет"-то? Ну почему? Вот видишь, молчишь... Нет, сразу пойдете в обход, зададитесь вопросом: ну, может, его обидел кто; это, мол, он себя выразить правильно и найти не может; ну, или родители не то, а это то и не то... И так далее. В общем, непременно начнете себя убеждать, что это, конечно, маска, а есть тут некий скрытый смысл. Ох, удивительный вы народ, женщины! Ведь даже после того, как сама же врезала, - вот теперь что говоришь - и ведь искреннее... И только я (вахлак, да?) скажу попроще, не стану разыскивать никакого "второго дна", а если вижу дегенерата, то и скажу: да дегенерат ваш Реладорм!.. А? Так может - я тогда и есть тот невинный мальчик, который попросту всем сказал, что король голый, а вы все усердно и судорожно размышляли, как увидеть костюм. Теперь сечешь?

- Поняла, - кивает Лена. - Да не надо на себя наговаривать, не вахлак ты, Федя. Я же не обижаюсь, просто... Ну, интересно ты сказал.

И ведь, кажется, я себе слукавил: ведь сколько времени потратил на это, прости Господи, убоище... - говорю себе мысленно. Чистая Ленка, свет в оконце... Дай лапочку твою обнюхаю.

Лена весело смеется, расслабив ладонь в моих руках. Я отрываю лицо от ее руки и выпрямляю голову.

Мы вдвоем на склоне.

Да-а, произношу про себя запоздало. Вот так вот и сходили на гору из-за этого шизика. И ведь знал я, знал, что не будет с него толку! Знал еще тогда, когда в таверне его встретил... Только не мог себе признаться. Тот же проклятый рационализм, как сказал Кривин: опьянение трезвостью... И надо было сразу довериться себе. Не доверился. Хотя уже с первого раза понял, что за фруктик передо мной в той рюмочной, где я встречался тогда с Валюшей... И сейчас только признаю.сь себе в том. А между тем всю дорогу догадывался... В чудо, что ли, верил? Что мы с Ленкой его за несколько дней согреем своим теплом и исправим? Или правда верил? Х-х...

- Слушай, и правда, хватит! Пойдем куда-нибудь, - говорит Лена, словно прочитав мои мысли о прерванном походе на гору. - Ну не добрались до вершины - и ладно! Все равно хоть до половины дошли - и то уже погуляли и посмотрели! - бодро резюмирует она.

О, святая простота, три минуты назад дралась, две - плакала, одну - пребывала в растерянности, а теперь - сама подбадривает меня, не тушуясь!

И самое главное - мне и правда от ее слов становится лучше.

Лена предлагает мне прямо сейчас отправиться к Викторову. Мы же хотели. Ну его, Реладорма, он где-то там, спускается один, но мы проделываем остаток обратного пути вдвоем. Мы решили. Отбросив все мысли, разряжая этим решением только что схлынувшую случившуюся там сцену. Мы идем туда, где уже виден убегающий вдаль проспект.

 

Вот мы уже на центральном проспекте, садимся на рейсовый автобус.

Занимаем свободные места в хвосте салона.

Долго ехать, часа два или больше. Как все равно из одного мира в другой - два часа с малым количеством остановок, по прямой никуда не сворачивающей трассе, и можно обсудить многое.

Я смотрю на Лену. По причине беременности - ложной или истинной - до сих пор не могу понять, ее лицо погрубело, поэтому нет невольного тока, текущего из того понятия, что любые отношения между мужчиной и женщиной, пусть даже банальный разговор - все равно иное, чем между людьми одного пола...

Интересно, думаю я задним числом, если я перевел старушку через дорогу - это тоже были на моральном уровне уже отношения с сексуальным оттенком - согласно данной теории?

Едем, легонько потрясываемся, Лена протянула тонкую ножку под арбузом в джинсовой сумке передника комбинезона.

Долго молчим, и потом она рассказывает мне про двоюродную племянницу Маню. Она ходит в драмкружок, но зато вместо кукол играет в оловянных солдатиков. Однажды стреляла из пушечки в дверь, а в это время как раз в комнату вошла она, Лена, и резиновый снарядик попал в ее колено. Но двоюродная тетка не обиделась, а назвала ее амазоночкой. Зато когда катались на колесе обозрения, Манюшка жутко испугалась высоты, даже ошарашив этим, и заплакала. Но Лена утешила ее, спрятав ее глазки между своим животом и ласковыми руками.

Едем мимо приземистого ресторана, еще одного открывшегося в городе... Везде проблемы, в одном только их теперь нет: на улицах всегда найдется где поесть и где просадить деньги.

Прибываем в радиотехнический НИИ, когда уже наступил вечер.

На вахте - необычный парень с лошадиной головой, черным хвостом длинных волос и неимоверно тоже длинными ногами с копытцами подкованных сапожек без голенищ. Он указывает, где кабинет Викторова, но Лена, видимо, немного и сама знает. Только, замечает верзила, он, кажется, уже уехал...

Вот так вот.

Идем мимо пустого актового зала, почему-то открытого и освещенного всеми тамошними лампами, где внутри простираются полукруглыми ярусами ряды кресел, как великанье крыльцо. Огибаем мозаику на стене. 

На втором этаже - темно. Да, кабинет его закрыт и поблизости нет людей.

Слегка оголтелая Лена бежит вниз, выжидает, пока хиппозный вахтер отойдет, и сама хватает нужный ключ.

Словно моя волна желания таки войти в кабинет Викторова подхватила и ее. А зачем мне это? Вряд ли мы увидим там какие записи... Просто стихийно хочется вдохнуть саму атмосферу, осознать, что вот где живет теперь бывший паскудник. Которого, наверное, проучила и изменила та история с его избиением, ибо, думаю я, втаптывание в землю запоминается много лучше и поучительнее, чем сотрясение воздуха разговорами о совести, морали и нравственности... Более того - пинки от почти своих же, когда ты ссучился и когда же - понял кошмар тупого мира задворок, - где даже дружба относительно настоящей дружбы - матрица цветка по отношению к натуральному растению - и в этом-то главная, разъедающая "соль".

Шуруя, Ленка, запыхавшись, открывает дверь и, машинально пригнувшись, проникает внутрь. Чиркает свет.

Узкий длинный кабинет, вдали - место секретаря. Сейф, огромный стол. Выключенный компьютер. На верхнем краю экрана - приклеена маленькая бумажная иконка святого Варлама. Рядом с компьютером - глобусик не больше крупной сливы размером, из цельного твердого специального стекла, на золоченой подставке, в золоченом полуобруче. На нем ровно прочерчены аккуратные широты и все материки.

Лунный свет падает на глобусик и проходит, как сквозь хрустальную призму, преломляется и светит на шарике упавшей на Землю звездочкой, как в круглом сосуде с водой мирового океана.

Больше ничего особенного нет, мы быстро уходим, запирая кабинет обратно.

Вскоре мы уже на улице, где совсем темно; в НИИ горит внизу только пара квадратных окошек, как намазанные медом галеты.

И вдруг Ленку осеняет, как будто не зря мы свершили всю эту гонку сегодня, почти бессмысленную, неистовую, стихийно сбежав от Реладорма и не в силах остановиться...

- Я вспомнила! - говорит она. - Да, вот в этот институт - точно, в этот! - заезжал один лихой по фамилии Перцов. И что-то закупал оптом, не помню уже что. Ты ведь спрашивал и о Перцове, не ошиблась?

- А больше ты этого Перцова не видела? - допрашиваю ее теперь я.

- Нет, - твердо отвечает Лена.

Мы ловим попутку. И уже молчим всю обратную дорогу, только ветром несет по ногам.   

Тот или нет? Но я решил зондировать. Начал с Викторова. Теперь она, двоюродная сестрица Дашки Садовниковой. И теперь - прозвучавшая фамилия "Перцов"...

 

В следующую смену первого кого я встречаю - Олега, рассеянно жмущего мне руку, глядя мимо меня. Он бежит по коридору...

Никогда не видел его таким. Он смятен и озабочен.

И вообще странные бега в физтехе, шум, недоумение...

Вскоре все узнаю..

За прошедшую ночь случилось ЧП.

Утром обнаружили исчезновение декоративной пальмы, что стояла в цоколе возле мастерской.

Пальма исчезла, как будто ее никогда там не было.

Сначала - уж слишком нелогичным закономерно казалось подобное - возникли слухи, что, может, вообще ее просто перенесли куда-то, но потом типа забыли?

Обыскали весь институт - не нашли. Во дворе - тоже. Да и куда могла исчезнуть пальма в два с небольшим метра ростом да еще в кадке?

Вчерашний вахтер утверждает со слезами, что ничего не слышал.

К вечеру суета стихает, но загадка повисает в воздухе.

Чтобы унести такую пальму - нужно само по себе человека минимум четыре. Как ее протащить мимо вахты? Как доставить незамеченной до главного входа? Ведь на задворках - стоит глухой забор - через него не перевалишь. Правда, ходят слухи о каком-то там проломе, но вряд ли и он бы "выручил"... И даже если предположить, что пальму все-таки выволокли на улицу - куда потом, - в ночь, с пальмой в деревянной кадке, весящей, наверное, центнера два вместе со всем?! Нести впятером? Угу, хорошая картина, несколько человек волокут пальмочку в кадке... До первого поста или вообще любопытных?

Но не находится ни одного свидетеля. Где-то ждала машина, и ее увезли в грузовике? Но где он стоял? И как эти несколько людей опять же проникли в здание, и как получилось, что никто не видел, не слышал?

Тем не менее факт остается фактом - пальма в два-десять высотой, с большой кроной и толстым стволом, в песчаной кадке, это фривольное украшение коридора напротив мастерских - исчезло бесследно.

Начинают уже бродить следующие, крайние слухи: да была ли пальма вообще? Но помнящие неистово доказывают, что нет, нет, была! Да и я припоминаю ее там, где теперь пустой пыльный угол...

А кто-то уже рассказывает, как в этом же сезоне украли компьютер внизу. Но пальма - похлеще...

Вот как начинается июнь, - думаю я. Пальма испаряется или улетает на крылышках. Бедный Олег... Теперь его ректор может заругать... И что вообще все это значит? 

 

Вернувшись со смены, во сне вспоминаю, что сегодня вечером я должен быть у тебя на дне рождения. Но... Но ты, Валечка, сказала мне тихо и четко - как обычно - чтобы я еще раз позвонил сегодня утром - утончил, как и где будет праздноваться и кто еще придет.

Утром я дал стране углей - проспал в физтехе до самой сдачи смены, а потом отправился спать домой. В этом промежутке я не позвонил, потому что проторчал на работе дольше обычного, пытаясь подловить Сашку Кобзаева. Он обещал мне рассказать еще что-то.

Но я его не поймал и ничего не успел.

Зато просыпаюсь опять странно - в разгар дня.

Встаю, потягиваюсь. Голова ясная.

Подойдя к гладильному столу, разминаю руками белье по утюжному следу, думая о водяном душистом паре. В окне стоят замершие перистые облака на многие версты, низко, упершись головой "колонны" в горизонт.

Очень хочется на улицу, в доме что-то как будто преет и гнетет.

Выбегаю из подъезда и освежаюсь.

Из канализационных колодцев во дворе валит пар, пахнущий вареным рисом.

Мне только что приснилось, что я пошел на твой день рожденья и слишком рано стемнело, но меня почему-то это не удивляет. Лежит низкая полутемнота вроде белых ночей, и я оказываюсь у длинной не кончающейся стены.

Пробираюсь вдоль нее и нахожу там лаковую дверь. Открываю, и за ней - все те же поднимающиеся пары., и различаю тебя в окружении еще нескольких человек. Среди них я узнаю. одного - Олега, но не такого, как сейчас, а с модной бородкой, как тогда. "Человек вас видеть хочет!" - "Пожилой?" - "Нет, с бородой..." Это о моде.

Но я сажусь рядом, и подо мной - мягкая висящая тут же сетка. Меня качает механический гамак, или просто проникающий мягкий ветер. А из печи-гриль, где вращаются жареные ребра с мясом, как в салуне, валит дым.

И тогда просыпаюсь, и почти мчусь, а ведь так тебе и не отзвонился...

Но не хочу звонить - зачем? Я недолюбливаю телефон - когда не видишь лица, не знаешь, куда деть глаза, и сковывает какой-то элемент скуки.

Я бегу по улице, и вскоре, с тортом в руке, открываю дверь твоей квартиры.

Вхожу внутрь. Тихо.

И вспоминаю, что сын наш сейчас - на уроке танцев...

Тебя нет дома. А в кухне на микроволновке лежит поваренная книга и каталог аудиоколонок для компьютера.

Я запираю квартиру. В руке качается торт, я направляюсь к школе.

Там уже зажигаются окна. Идут экзамены у старшеклассников - завершение учебного года. Найду хоть кого, узна.ю... Кто сейчас в смене из техников?

В вестибюле стол охранника стоит, как пустынная баррикада, теплятся лампионы, как лампады.

Я продвигаюсь вдоль гардероба, и вдруг замечаю сбоку как бы потайную дверь, где, думал, какой склад...

Как в том сне - почти уэллсовская дверь в стене. Эта - не темноватая, а совсем светлая, желтоватая такая.

Приглушенные голоса.

Открываю.

Я не сразу нахожу глазами тебя, но тотчас догадываюсь, что это ты.

Я вижу директора. И других гостей в основном из твоих коллег-учителей.

Директор в костюме-"тройке", снял пиджак и сидит в жилетке.

Голоса смолкают. Глаза - на меня.

Гости вышли из легкого оцепенения и как будто удивлены. Чему - что пришел или что явился не сразу? Не могу понять. И как будто становится тише.

Но тут же - ты бодро окликаешь. Твоя улыбка светит через весь стол в темноватом вечере, как в той таверне.

Длинный грубоватый столик, на нем стоят бутылки, банки с компотом, разложены пирожные и белый хлеб, куча бутербродов с ветчиной и сервелатом, зелень, груша, пирог.

И так все просто, свойски.

Улыбки робко сияют там и здесь.

Но опять стихает гул. Я подсаживаюсь на уголок, не решаясь сесть ближе к тебе.

Мне предлагают на выбор спиртные напитки, я выбираю водку, выпиваю первую рюмку, ем бутерброд, пахнущий портфелем первоклассника.

Ты скромна и тонко взмахиваешь кончиками пальцев, легкая отмашка, изящная и деланно хитрая, в то же время с элементом наивности. Ты положила ногу на ногу, и остро свисает вниз стекающая лаковая капля туфли.

Вдруг директор становится серьезен. Он расстегнул жилет, он красный и ему жарко, и он вдруг говорит: я рад, что снова вижу вас вместе.

Я не успеваю удивиться, ибо не хочу этого делать. Но мне почему-то становится приятно от его слов.

Зато я побаиваюсь оказаться чуточку чужим, слишком свободным и слишком не огненным...

Гул голосов, шепчутся. Едят.

Я выпиваю еще рюмку и вдруг думаю о том, что когда-то я просто спас себя от безумия, выбросив из души эмоции. Правильно ли я сделал, заморозив чувства? Но тогда истерия, перешедшая все границы, не могла продолжаться, не убив меня... И я впериваю снова взор в тебя, и опять не могу себя винить - потому что я спас себя - и для сына тоже - заморозив тогда те чувства, ту часть сердца, забитую, как сальники... Но сейчас я уже не знаю, что. у меня на дне, если тогда я орал всем обо всех своих чуйствах. Которых, может, и не было, которые я выдумал тогда, незрелые, но в которые поверил сам. Как я орал бедному Олегу, что мне нужна Женька, какие фарсы я устраивал, падая на пол и катаясь по комнате... Как только он выдержал... Железный... Железный дровосек с шелковым сердцем...

И как хочется иногда затеряться, спрятаться в уголок. Или и это - остаточное?

Директор снял жилет, сидит в одной рубахе и рассказывает о ротанах. Как он забрасывает, клюет малек размером с половину мизинца. Приятель - завуч двадцать восьмой поликаменской школы - стоит рядом и с пафосом понимающе произносит, что больно велика-то рыбеха!!.. Я отпускаю малька, но он, дурёх, вскоре попадает опять на крюк... Да, судя по размерам и особой примете - он самый... А у кореша никогда не ловится. Непонятно почему - то ли ни одна вода не хочет, чтобы у него клевало, то ли... не умеет подсекать и у него по жизни хронически срывается; но он сам ни понять, ни проверить не может.

За столом больше женщин - учительницы. Одна из них рассказывает, как ее дочка уела у нее всех гостей, когда энтузиаст Мегаполисов принялся ей, ученице пятого класса, показывать фокус с отрыванием пальца. Оторвал себе палец и гордо повел четырьмя оставшимися. Собирался было произвести вторую часть трюка - приставить обратно... Но не успел: доча при всем честном народе просто и наивно сделала шаг к нему, взяла его за руку, повернула упирающуюся ладонь и отогнула спрятанный с другой стороны палец, продемонстрировав всем... Вид у Мегаполисова был что надо - пожимал плечами и жалко улыбался без лишних слов - и ничего достойнее сделать было уже нельзя... Только смиренно принять смех гостей и похвальбы умной и смелой девочке.

Совсем как ты, Валёк, - вдруг думаю я. Нежная и смелая.

Я уплетаю пирог, запиваю компотом.

И вдруг понимаю, что опять почти чужой. Голоса несутся рядом, как плывущая аудиомузыка, но все смотрят в Валину сторону... А я - очень крупный, за все задеваю, зацепляюсь, один локоть всегда заедет выше другого, а плечо утянется за уровень спины, по линии которой поставилась нога... И я же - как будто затерялся на углу стола. Это смешно.

Потому что не успел прийти вовремя, но теперь начали уже без меня.

Здесь слишком тихо, сакрально. Как будто ты что-то выжидаешь этим днем рождения.

И я понимаю: мне сейчас лучше уйти - пора. Я произношу тост "на посошок" за тебя, и знаю, и уже вижу: все с удовольствием подхватят, чтобы потом почти забыть обо мне.

Сегодня вообще уж слишком много "почти"...

И я прихожу позже всех и отчаливаю раньше всех, и знаю - у тебя опять не найдется обид на меня: их нет в твоем прейскуранте.

Вдали за оградой - бег огоньков. Фары дальнего света уносящихся куда-то за пределы Поликаменска машин на парящей трассе.

И я еду в свою квартиру, как будто она успела согреться за это время - она вытолкнула меня днем, а теперь манит. Как Аргентина манит негра...

Я опять странно для других, но закономерно для себя счастлив, потому что понял: они любят тебя. Я увидел это, не смогший найти с ними общий язык до конца, уже усмотрев в своем сне негатив будущего большого снимка - группового - празднества. Мне было неважно их отношение ко мне, но оно сверкнуло для меня на тихом складике с длинном столом - к тебе.

Вся эта случайность показала себя именно как неизученная закономерность. 

 

Ближе к вечеру новых бойлерных суток наношу визит команде Сашки и Паукова. Сашка опять пасется до упора и пишет в журнале - днем занимался компьютерный класс.

Саша говорит со мной на все ту же тему: загадочное ЧП с пальмой - не первое в этом сезоне. Уже почти забыли этот случай, но он был.

В одну из ночей из кабинета внизу пропал компьютер. Олег очень ругал вахтеров и чуть не уволил одного. Но тот клялся, что ничего не видел, не слышал. Олег ушел смятенный, терзаемый подозрениями...

После пропажи пальмы - все всплыло. Пальма - еще чуднее. И опять никто ничего не слыхал.

Но раздувается скандал. Ропщет Иг-Ич, он же Игорянтус Дмитриантус, ведь пальма стояла в коридоре возле мастерской, на его территории, так сказать. На самых высоких тонах он говорит, что вахтер еще имеет обыкновение звонить по телефону из мастерской, он, Игорь Дмитрич, знает, когда уже никого нет - вахтер берет ключ - ведь все ключи-то у него, - и идет отсюда звонить. Станки отключены, а он сидит в овальной комнате и по часу с женой треплется. Да, да, известно. Там, мол, тихо, никто не мешает...

Я тревожусь. Потому что уже успел хорошо узнать вахтера. Да, он звонил из мастерской, я тоже это видел, и Зайцев подтвердит, но он не связан с этим делом, я знаю. Тем более ведь пальму унесли не в его смену.

Но на него, чувствую, "покатили баллон". И приличный. Их можно понять: что-то неладно в датском королевстве - исчезновение пальмы, и теперь вылезшая наружу вроде подзабытая история с кражей ЭВМ...

Я как бы невзначай подбредаю к вахте и снова завожу разговоры с вахтером.

Он такой же - тихий и смирный. Я говорю с ним как прежде, чтобы показать ему, что хотя бы я ему доверяю, чтобы он не упал духом.

Я осознаю, почти уверен, что вахтер не виноват.

Но кто же, кто проникал в здание?

Действовали очень ловко. И не оставили следов.

Но как они уходили? Где?

Не учли лишь того, что я здесь ночами на пару с Зайцевым и у меня есть время побродить тут в округе и многое рассмотреть вблизи, на что у других нет времени.

Я опять спускаюсь в цоколь. Где может находиться дверь, через которую выносили?

Беру на вахте ключ от мастерских. Открываю. Зажигаю свет.

В "предбаннике" мастерской - распределительный электрический пульт. Дальше - разветвляются три комнаты. Влево, в маленькой - сверлильные и фрезерные станки. Комната глухая, там нет ходов.

Впереди - большой зал с токарными станками. А справа - еще один тупичок - овальная комната для отдыха рабочих, там - холодильник и телевизор, пустые бутылки от пепси-колы, шкафчики со спецодеждой. И еще под боком - отдельный кабинет Игорянтуса Дмириантуса.

Впереди - огромное цельное окно, открывающееся поворотом ручки. И - решетка, между стеклом и уличным воздухом.

Я открываю окно. Единственный лаз.

Осматриваю. Оно защелкивается на английский замок, сделано добротно.

Время идет. Обследую окно, свечу спичкой, хотя и электричество врубил на полную.

Через час нащупываю. Под замком имеется маленький выступ, за который можно оттянуть язычок. Вот где разгадка.

Теперь нет сомнений - тянули этим путем, возможно, привязывая веревочку и за нее оттягивая "собачку". Поэтому вынесли туда. А что там - дальше, во двор, где дорога идет сквозь территорию, далеко, где дикие заросли?

Я вспоминаю: Саша Кобзаев говорил, что там, на самой дальней границе территории физтеха, есть пролом.

Я гашу везде свет, запираю мастерские.

Но значит, кто-то ходил сюда уже вечером, когда ушли и Иг-Ич, и все рабочие. И открывал мастерские. Следовательно, у него был слепок ключа. Значит, он успел кое-что разведать - где лежат ключи, и бывал в мастерской и раньше.

Я судорожно тру голову и думаю.

Прикидываю, какие "чужие" у нас на "космоплане".

Недавно обосновалась ремонтная бригада из Глазова, это да. Видал я уже эту бригаду - лица, будто высеченные топором из дерева. Странно, зачем так делает природа: сотворит кого-нибудь, кто станет Олегом Лилииным или его Аней - так резцом краснодеревщика, а вот подобных молодцов, прокладывающих теперь у нас трубы - почему-то надо сработать инструментом плотника. Ну, что на нее наговаривать, не мне судить, но лица у них такие вот, как каменные идолы. На руках у некоторых - татуировки. И глаза суровы, щеки обветрены и у одного - изъедены. Из Глазова, значит... Те еще ребята. Но все вроде смирные, даже смирнее Саши Кобзаева, тайну прошлого которого я уже знаю... И эти хотят, видимо, покончить с прошлым, по-людски жить, хоть какую полезную работу проворачивать.

Так что пока ничего плохого у них не случалось, а уж вид внешний - ну, не пойду же я только из-за этого высказывать Олегу подозрения... Нет, к нему пока идти рано. Тем более бригада приехала уже после пропажи компьютера, заезжал только ихний прораб. Так что нет фактов, одни зыбкие подозрения, и самое худшее - невольно тянущие в домыслы и грезы. Это дело человеческое: видишь тайну, так нет признать ее тайной - обязательно нужно выдумать свою версию разгадки, да еще попошлее, да в нее и не заметить как поверить, ничем даже еще не проверив... Это мы проходили.

И вроде бы: многое знаю. Про Сашу Кобзаева бедного, и про Лену в шортах, но вроде бы уже столько концов, а схватишься - конец уперт, или - как в том рассказе Гайдара - потянул за один конец провода - рельс выловил привязанный. За другой - из другого болота кирпичик... "Командир, связь между двумя батальонами лягушек прервал!" Вот пока и у меня так получается... 

Но отчетливо складывается впечатление: разгадка в том, что воровали не чужие, никто к нам не проникал. Именно это всех и запутало. Воровал кто-то, кто здесь бывает давно и знает физтех... Потому и навешали эту бодягу на вахтера. Нет, это не он. Тут было нечто заранее решено, и кто-то...

Может, все-таки кто-нибудь один из глазовцев? Не-а, тут дело рук нескольких. И хорошо знали путь, по которому выносили... А если "грузчики" приводились через то же окно?.. - приходит мысль.

Надо потянуть за эту нить, ухватиться. Нужно оправдать парня, - решаю я. Поэтому уже нельзя отступать.

Но нельзя и торопиться, иначе мысль замутнится и не станет работать ясно. Сейчас надо отбросить все лишнее, все эти ночные грезы, и четко порассуждать. Все три дня до следующей смены. 

 

Угу. Фиг мне. Нет у меня пока сил так ясно рассуждать...

Ноги сами несут меня в школу, где по звонку дежурит Пауков.

Директор мог бы его уволить за систематическое пьянство на рабочем месте - но ведь никого же больше не найдет на эти вакансии техников, потому их и держит: Паукова, Реладорма и сосуд мирового лопухизма дядю Васю. И мог бы вообще переделать звонок на автомат и упразднить техников, но уж знаю по Валиным рассказам: здешний директор - ему проще платить шесть "штук" рублей из бюджета, чем вообще хоть что-нибудь сделать. Такой вот жизненный принцип.

Так что я брякаю Паукову купленное красное, он наливает мне водки. Я пью красное, потом пью водку, потом мы с ним выпиваем еще водки, закусываем чем-то неопределенно чем, похожим на мятый хлеб с долей огурца. Запиваем красным.

В глазах пляшет.

Пауков заплетающимся языком бубнит, что недавно директор отчитывал двух оболтусов из старшего класса за то, что напоили вином дядю Васю Кусикова и заставляли его плясать в вестибюле и петь песни матом, а сами веселились и хохотали.

Я опьянел. Ноги болтают.

И я вдруг... (с этого слова уже идет измененное алкоголем сознание) забравшись на уровень слова "болтают", выдаю, что оболтус - это гайка. О-болт-ус - типа латынь - гайка...

Надо же, что рождаю, запив водку красным.

Пауков валяется на полу. Так ровно, как будто статуя в гробнице. Просто лежит навзничь, плашмя, лицом - прямо в потолок своей комнатки. Верхние и нижние конечности - протянуты и чуть в стороны. У него отмокли ноги в спиртном.

- Там - высь, - говорит он, тоже выдав.

- Не, там - корка от апельсина, - показываю я туда же, невольно присмотревшись и узрев, что зацепилось когда-то, да и вросло под люминесцентную лампу.

Лампа парит, приклеившись к потолку, оголтело зависнув над собственными сгустками паров, заключенными в колбы, и рассеивает полузелень.

Опа! Опять у меня заумь пошла.

Пауков на полу неуловимо перевернулся на бок и больше не шевелится.

Уже восемь вечера. Последний звонок он дал два часа назад и забыл обо всем. Наверное, так пролежит и до утра, и, возможно, нарыгает - веселый подарочек для завтрашней смены.

Я выбираюсь, отталкиваясь от стенки, в вестибюль, оказываюсь во дворе, не очень помня, как туда добрался.

Иду машинально за угол. Скрыться от всех.

Там теплый летний газон, такой узкий закуток, запертый косой оградой.

Падаю туда.

Надо мной наступает ночь.

Я странно лежу. Не сплю и не бодрствую. Все слышу и чувствую, но не могу встать - слышу, как там за спиной проехали последние машины, ветер набежал на траву, а его отчетливо и необычно ощущаю в поле между своих ушей. В школе погасли огни...

Наступило раннее утро. Я лежу на боку на том же месте, только мне хреново-хреново, а рядом на травку стекла лужица блевотины.

Я поднимаю глаза, не поднимая при этом упавшей набок головы.

Надо мной стоит водитель зеленого мотора.

Валя с фестиваля - говорю я ей без слов. Или я их просто не слышу?

Она смотрит на меня ласково и жалостно. И вздыхает.

Наклоняется и осторожно поднимает меня под руку.

Она меня ведет, и я иду за ней к машине.

Сажает меня на заднее сиденье, сама садится за руль.

Молчит. О, как же она умеет молчать где надо, где это - самое уместное! Может ли такая нежность еще нуждаться в словах? Зачем ее объяснять, неужели более красноречиво не скажет она сама за себя - вот в момент, подобный сейчашнему?!

"Ока" дергает вперед. Я опять мягко-мягко падаю на сиденье. И засыпаю.

Сплю на заднем сиденье до самого дома ее и Алеши, и не могу проснуться.

А потом иду до квартиры и никак не могу понять - проснулся я еще или нет? Понимаю, что это не сон, только уже в комнате.

Валюсь на постель, а она молча терпеливо снимает с меня одежду и укрывает.

Уходит. Я задремываю; мягко покачивает, как корабль во.лны, дающие морскую болезнь.

Она вернулась. В руке - стакан с голубоватой водой. Голубая система зеленого мотора...

Она протяжно смотрит в мои туманные глаза и говорит, так заботливо и тихо, чтобы не потревожить ни меня, ни спящего Алешу:

- Голова небось болит?

Я киваю.

Она тут же неистово протягивает мне таблетку, дает голубую воду.

Я выпиваю кисловатое питье и откидываюсь. Она гладит меня рукой. Боже мой... Я по-хорошему не могу ее понять. И в этот момент мне становится нестерпимо неудобно. И я, немного протрезвев, уже наконец ловлю себя на том, что ведь это - мое неудобство - не поза, не то, что я ищу и не нахожу, как обычно, а - просто - да без объяснений, черт возьми - мне и впрямь неудобно. Перед одним, наверное, человеком - перед ней... И может, еще перед сыном. Но он пока спит.

Я тоже засыпаю. И я опять один. Она вылечила мое похмелье. И я снова буду просить у нее прощения... А Валя опять наивно - или специально? - спросит меня: за что??!

 

Мне снится сон, просто повторивший еще раз картинку наших первых встреч с нею.

Вот мы идем вдоль воды, густой и чернильной.

Вдали виднеется сопка на том берегу. И работает посреди обширной, как полморя, реки кран на специальной барже. Двумя челюстями ковша опускается в воду, захватывает землю, вытягивает ее, мокрую и липкую, и ссыпает в другое место, взбивая пену. Потом - опять оттуда сюда, словно перекраивая дно...

И Валя бросается бежать, как лань. Я несусь за ней. И дальше - еще веселей и даже как-то эзотерично, в биении сердца, в упоении - она смотрит на меня и, видя, что я бегу быстрее, припускает еще. И я ускоряюсь - и она - она - я... Она замкнула круг...

Валя огибает осиновый островок в море низкой травы.

И затем прячется. А я с разбегу пробегаю вперед, возвращаюсь, схватившись за дерево и повернувшись на сто восемьдесят градусов на вытянутой руке, вцепившейся в тонкий ствол.

И шагаю, запыхавшись. Ищу.

Валя спряталась за большим камнем.

Я подхожу. И странный перепад. Она смеялась и бегала, но когда бежала, уже погасла улыбка, как будто в резвой игре Валя-с-фестиваля была предельно серьезна. А теперь словно насторожена, прислушивается и устыдилась чего-то.

Она сидит на корточках. Я приближаюсь.

Она судорожно натягивает юбку на голые ноги, до разведенных коленок.

И тогда у нее на ногах еще нет этой очаровательной поросли, как сейчас - ее ножки поволосатели потом, тогда они - гладкие и попухлее, чем ныне... Они поросли пушком уже после рождения Алеши.

И очки - появились не так давно. Когда я уезжал туда, она еще не носила их... 

Она встает во весь рост. И опускает глаза, теребит руками кофточку.

И тут я прижимаю ее к валуну и целую, попадая как будто наугад в ее рот; наши языки коснулись, и я в упоении почти вдавливаю ее в валун, уперевшись между ее расставленных ног и откинутых назад рук, косо трепетно прижатых ладонями к тепловатому камню...

И тут вдруг отступаю от нее. Ее волосы растрепались, а лицо покрылось ночными розами.

Я смотрю вдаль, отведя взгляд.

И говорю:

- Ты посмотри... Зеленые склоны, голубые ели, и такая мягкая трава... А вон - как косо и крепко между двумя деревьями застряла брошенная катушка от кабеля!

И через миг Валя хохочет. Хохочет неистово, пригибаясь вниз и схватившись руками за коленки, в прорвавшемся смеховом припадке от сказанного мной.

И в конце концов ко мне приходит нечто вроде неловкости - за такую замысловатую реакцию с ее стороны... Я смутился не от того, что мог смутиться сказанным мною, а от того, что последовало...

Через минуту я уже иду впереди, а она шагает широкой поступью, и плиссированная юбочка до колен сверкает серебристым горошком.

 

Как обычно, в последний момент вспоминаю, что сегодня - выставка Тани Дубницкой.

И я собираюсь и еду туда, хотя две силы тянут в противоположные стороны. Я и хочу, и не хочу продолжать с ней отношения. Но я обещал, я должен быть. И мне просто интересно - что же дальше в ее до сих пор совсем не меняющейся судьбе?

Прибываю в ДК и первым делом вижу ее. Она на ходу благодарит меня, что приехал, суетится, бежит туда-сюда, делает множество дел сразу. Все проворачивает она - сама организует себя, сама распоряжается, сама тащит микрофон...

В другом зале накрыт длинный столик. Там же - большим деревянным щитом возвышается плакат с заглавием ее персональной выставки фото и дизайна.

Прохаживается народ. Из любопытства косо смотрит на фотографии, собирается группами по трое. Болтает, смеется.

Я еще раз останавливаю Таню и уже с любопытством спрашиваю, откуда собрала зрителей?

И вижу редкое: Таня немного на ходу, скомкано тушуется от моего вопроса, стараясь, конечно, не показать, что она на подобное способна (ее личный рефлекс), тем более перед таким типом, как я. Сообщает, что собрала очень по-разному...

Я начинаю догадываться. Об объявлениях на сайте в Интернете, которые никогда не знаешь, кто прочтет, о бумажных объявлениях, которые клеила где-то собственноручно и в чем уж, конечно, мне не признается. Плюс такие, как я, просто приглашенные, которым, может, даже не интересно, в отличие от меня, но не могли не прийти, раз она просила...

Народик собирается в зале, где в полсилы горят лампы, а в углах насыпаны окурки - уборщица придет позже. И весьма позже - ведь состоятся еще посиделки после, приготовленные в другом "отсеке" - стол с хлебцами, колбасой, красным и водкой, и еще купленные на скорую руку яблоки и конфеты. Слепленный из того, что было...

Я все больше убеждаюсь, что многое не успелось, делалось в последний момент, потому что запланировалось и не могла она не сделать все это...

Впереди, в пустом первом ряду, развалился в кресле школьный компьютерщик, упоенно рассказывает, повернув голову на сто восемьдесят градусов, толстолицему соседу сзади, разметав локоть, о новой версии "Экселя", которую ему принесли.

Они почти не замечают, что Таня уже у микрофона, будет говорить о своей выставке.

Она напряженно, деланно, вызывающе их ждет. А они, не тушуясь и воспользовавшись этим, договаривают про то, что у них начальники стирают игры из всех компьютеров - чтобы на работе не игрались... Но тут есть и обратная сторона - кто-нибудь из дому принесет и вирус наплодит...

Выдохнув, оборачиваются.

Таня говорит. Народ терпеливо слушает. Шаркает, покашливает.

На середине Таниной речи начинается шушуканье на задних рядах и затем переходит на непрерывку. Таня не позволяет себе наорать на тех, сзади, она просто пытается говорить громче. Те тут же шушукаются еще громче. Она пытается вещать на максимуме - гудение на камчатке превращается в трансформаторное - они просто вынуждены столь нарастить собственные звуки, чтобы Танина речь им не мешала.

Компьютерщик впереди болтает ногами, а сзади вдруг, словно чего-то не выдержав, встают, идут по залу, выбегают в коридор.

Таня говорит, а в коридоре слышны шаги и голоса. Побрели что-то смотреть, очевидно, в другой отсек, где стоит щиток с вывеской.

Еще две девицы справа, сидящие отдельно от всех, шепчутся между собой и так недвусмысленно хихикают, что становится ясно: они активно обсуждают Танину выставку и ее речь, выражая свое личное мнение о ней, кое довольно однозначно и проявляется в виде этого никак не могущего сдержаться ироничного хихиканья.

Мне не по себе. И мне не слишком хочется есть-пить, хотя я слышу, как зрители цыкают зубом в ожидании дармового угощения.

Как будто некая вибрация передается мне, я почти не слушаю, внутренне ругая за это себя, но понимаю, что всё - уже никто не станет слушать Татьяну... И уже от этого никуда не деться.

Таня заканчивает речь, к микрофону направляется директор клуба.

Потом он же робко приглашает на угощение.

Первыми в зал со столом бегут камчаточники и первые с аппетитом набрасываются на бутерброды и наливают себе водки.

Я сижу на уголке. Выпиваю сто граммов, закусываю. Я хочу произнести тост, но за столом болтают, передают друг другу сандвичи. Кто-то уже, кажется, компьютерщик, торопливо и сияя до ушей, толкает тост за Таню.

Таня чокается с ним и выпивает, нарисовав улыбку.

И мне становится ее жалко. Впервые в жизни.

Я ем яблоко.

Смотрю, как Таня выпивает стопку, еще одну и еще, и еще... Торопливо, забываясь.

Я тоже выпиваю еще стопку.

Отчуждение хора голосов, слишком нестройного. Хрупают челюсти. Быстро уходит вино.

Некоторые бродят по залу на его периферии, стоят у стенок с рюмками в руках и бутербродами, говорят о чем-то вдвоем, втроем.

Я тоже вдруг встаю, прохожусь, проветриваясь. Во мне опять проступает жалость, смешанная с легким отвращением... Слишком уж все понятно.

И я не могу отвести взгляда от Тани. Она запивает водку красным, закусывает все неопрятней и хуже... Ее лицо пошло неестественными пятнами. Она уже ни с кем не говорит, глаза ее бегают вбок и блестят.

Она еще запивает - теперь водкой запивает красное...

Нет, я не видел ее такой никогда. И осознаю: ее самонадеянности быть сверхправильной и подчеркнуто выше других до конца не хватило, как не может всего выдержать даже железная конструкция башенного крана... Веревочка вилась слишком долго, уже опасно долго - я это давно понимал...

И я хочу уйти. Я не могу больше. С меня на сегодня хватит...

Но ретироваться сразу не дают, бегает в сбившемся галстуке озабоченный и дерганый директор ДК, о чем-то спрашивает меня, я рассеянно отвечаю... Опять ушла минута, и я было возвращаюсь на свое место, но не могу уже найти свою тарелку.

Я ухожу по-английски.

Обыватели считают, что сие значит - уйти не попрощавшись. На самом деле - значение тоньше. "Уйти по-английски" - значит смыться так, чтобы этого никто не заметил. И сделать это по-настоящему - целое искусство, именно в духе англичан.

За эти годы я обучился ему стихийно, став похожим на крадущуюся тень.

И вот через задний выход ухожу по-английски с выставки, превратившейся в место выяснения отношений между собой. Громко, настойчиво, до крику пытаются определить причину, почему у одного компьютерщика его сетевое начальство, видите ли, в его школе номер тридцать два лучше, чем у другого в тридцать четвертой, - ведь номер "тридцать четыре" выше, чем "тридцать два"! А тот, коротко и твердо ударяя себя в грудь, убеждает с кузничным жаром, что нет, тридцать вторая школа лучше, чем тридцать четвертая! Ну чем она лучше? - устало произносит первый наладчик Сети. - Чем тридцать четвертая!! - с наивысшим жаром и уже с окончательной убедительностью, к коей не подкопаться, бодро объявляет второй. Но первый уже дремлет. А второй скучает. А другие - уже вполне мирны - гутарят, смеются, обсуждают домино - открыли здесь, понимаешь, клуб - "Четырех козлов"...

Кое-кто пьян. В одном углу сладко спит мужчина, в  противоположном - женщина. Еще двое - взасос целуются, забыв обо всем в этом мире, укромно спрятавшись за столь удачно пригодившейся им вывеской выставки.

Вот и всё. Дебоша нет, криков почти нет, шума нет, а пьяных посадят на такси... Всё нормально. Разговоры - о последних итогах шахматного обозрения и о том, что строится там у нас под боком на улице Калифе. Буднично и - не подкопаться - нормально.

К сожалению - для Тани - всё нормально...

Или сожаление обернется еще счастьем?

Я сижу на лавочке возле ДК в уже наступившем вечере с застывшим одиночным фонарем, вдыхаю свежий воздух, легкие пары алкоголя выветриваются. И я почти забываюсь. И мне даже не хочется вздыхать - как-то просто легонько противно... 

И вдруг - меня вышибает из этого прелого состояния, к которому я привык.

Я вижу - через тесный уголок вечера пробирается Таня.

Одна.

Фары ее пронзительных, жестких и гордых раньше глаз погашены.

Она идет, выпав, не видя и не чувствуя, только пошатывается, как Останкинская башня на высотных ветрах.

Ее несет к дереву, она инстинктивно хватается за него одной рукой.

Я неотрывно смотрю на нее, как будто мой взгляд приклеился. Так рыболов смотрит на поплавок, дернувшийся вниз, в воду.

Таня опирается о дерево, и ее встряхивает, будто ударив изнутри и шатнув сильнее, и тут же тошнит под дерево...

Я встаю со скамейки и крадусь через темный палисадник, на заднем плане которого горит чуть шумящее одинокое окно химмашевского клуба.

Таня отрывается от дерева и, качаясь, идет дальше, перестав тошниться. Она не видит меня, как и ничего вокруг. Скорбь того, чем всё кончилось для нее, такой всегда уверенной в себе, прилежной и подтянутой, надменной - она обернулась тем, что выбила из нее все чувства - потому что это было для нее слишком, она не была готова, не научилась... Она, которая даже на обед ходила в белом воротничке.

Я встряхиваюсь. Балда, совсем у тебя застряли мозги, что ли? - говорю себе. Я озираюсь, и меня бросает в пот на мгновение - где Таня? Я потерял ее в вечеру, испуг, а еще более - неестественность наконец свершившегося - отбили на миг ориентацию.

Но я хватаю себя в руки и соображаю - путь один - туда, вперед.

Я почти бегом проскакиваю палисадник.

Под светом ночных фонарей плещется студенистая, маслянистая гладь воды.

Здесь река.

Я иду вправо, начав было успокаиваться...

И тут снова как бутылкой по голове - я вижу черную покачивающуюся женскую фигуру на фоне лиловатого низкого неба - на каменной буне, выдающейся в воду.

Таня идет по буне, потеряв ориентацию окончательно. И я лихорадочно вспоминаю и узнаю эту буну. Крайняя, скользкая. Я не иду - меня что-то несет, тащит за собой, я не могу не броситься...

Всплеск!

Как я и предполагал - она-таки споткнулась и упала, пьяная в дымину, забредшая в беспамятстве сюда, на опасный камень.

За долю секунды мозг озаряет тьма - я вспоминаю - то, о чем я не думаю, но думаю, о чем не помню, но вспоминаю до сих пор - то, чего уже как будто нету, но существует слишком четко - тогда! - у реки! - гибель той, Женьки!

Нет! Теперь я не могу позволить!

Оно повторилось, но я тут, и я должен спасти, я должен снять себя с того берега, на котором торчу с тех пор, как Женька не вернулась из воды!

Я не думаю это на уровне слов, но я вижу это внутри себя, как мысли убогого глухонемого от рождения до изобретения азбуки жестов, и в следующий миг я сам бросаюсь в воду.

Я вижу - тут обрывно, но неглубоко, в закутке под буной, однако для пьяной до положения риз Тани и это может оказаться достаточно...

Шарю в этой луже и нащупываю ее тело. Плюхая, хватаю и тащу, отяжелевшую, на берег.

Не помня, как, будто еще на одну минуту выпал из времени, я уже возле, стою рядом на коленях, и, сам мокрый, прикладываю судорожно ухо к ее груди.

Господи, Ты есть! Сердце бьется.

Вспоминая азы первой помощи, я опрокидываю обмякшую Таньку себе на колено вниз головой, трясу ее, надавливаю на грудь под мокрой рубахой.

Из Таниного рта идут брызги с остатками рвоты. Она стонет и вяло раздраженно отпихивает меня с выражением: кто такой, уйди, мне это неприятно.

Слава Богу, значит, будет жить!!

Я хватаю ее под мышки и тащу волоком. Она в забытьи невнятно недовольно бормочет, но я даже не замечаю этого, только радость заливает меня горячими слезами, смешивающимися с холодными брызгами глинисто-затхловатой воды на моей роже.

Мой мобильник хоть и подмок, но еще работает. Хочу вызвать скорую, но потом решаю позвонить Олегу Лилиину. Он - проверенный человек, все поймет и выручит. Ведь его дом - там, через квартал.

Через несколько минут он уже домчал на полной скорости, мы кладем Таню в его синее авто и везем к нему домой.

За задним бампером вдали теряется, погасая, одноглазое желтое лихо ДК химмаша. Мы летим как на крыльях. Олег сурьезен и молча, как жесткий, но добрый в своей жесткости сотрудник МЧС, держит руль, а я осторожно держу голову Тани, лежащей на боку на заднем сиденье. С нее течет потоками грязноватая вода, чуть заливая пол.

Ночная квартира Лилииных. Нам навстречу уже выбегает растрепанная иссиня-черноволосая Анюта в пестром халате, ахает. Мы несем Таню в ванную, где отдаем ее на руки Ане.

Сам я иду с Олегом в комнату, снимаю мокрые рубаху и брюки, Олег дает мне махровый халат.

Таню, уже прогретую горячей водой и омытую, закутанную в махровую простыню, кладут в комнату к Ане, устроив ее между двух одеял, на мягкой подушке. 

Уже совсем поздно. Аня попросила разрешения спать.

Олег не спит, молчит задумчиво и спокойно, как всегда, все понимая, не смотрит на меня, стараясь не смущать ни словом, ни взглядом, курит сигарету.

Я сижу в другом углу в свете ночника. Тени от ночника огромны. На полкомнаты навис круглый силуэт, как темная скала - тень головы Олега. Задумчиво к спрятанному лицу поднимается ствол гаубицы - тень от его сигареты.

Я долго сижу, греюсь чаем, и мне не хочется спать. Я думаю о ней. Даже не в силах думать - слишком глубоко было оно - пережитое столь стремительно.

Но мне несказанно хорошо - я спас ее, я вытащил ее, глупыху, надменность которой должна была закончиться подобным - слишком велика была вычурная, подчеркнутая манерность, уверенность в том, что она, в отличие от нас, пороськов, никогда не узнает, что такое падения и неудачи...

И падение произошло - после всех этих куражливых мещан на выставке. Или, может, слишком простых и бесхитростных мещан, которые в конце мероприятия забыли - искренне - по какому поводу тут собрались-то...

Бедная Таня...

Или нет, не бедная?

Потому что это она - она, наконец, так непредвиденно (а не могло быть иначе - не случается в реальности так четко то, что много пропускаешь внутри через себя и прогадываешь) сняла меня оттуда...

Заснул Олег, потушив лампу. Задремал и я. Чтобы проснуться, когда еще нет солнца, тени серые и комната похожа на Петропавловский каземат.

Но мне уже совсем не страшно - рядом спит твердый и крепкий, но не менее нежный и трогательный Олег - Олежек - Олег Макарович - проректор физтеха. А в другой комнате - его смуглая носатая красавица Аня с миндалевидными глазами и взметнувшейся вверх черной волной.

И там же - Таня.

Мои мысли незаметно перешли в реальность - ноги понесли бесшумно, в мягких Олеговых тапках, и я уже стою и смотрю от двери на нее.

На другой кровати крепко спит Анюта.

И вдруг мне кажется - что Аня на самом деле не спит, а тихонько смотрит даже сейчас - со стороны, чтобы ничего не сказать, но потайным взглядом, который для меня секрет, но давно не тайна - показать на меня. Таким вот усмешливым и нежным, невинным и слегка циничным взором обвести меня - невинного чушку...

Как будто Аня никогда не спит - а всегда смотрит - так же, с такой же тонкой, словно катарактальный нож, усмешкой. Прикрывающей ее доброе на самом деле сердце.

И я смотрю на Таню. Она слегка посапывает, уже придя в себя. Ее сон на ходу вчера, всерьез грозивший в любую минуту перейти уже в сон вечный, сейчас - обернулся детски наивным сном. Так побудь такой, оттай! Надолго или нет - не знаю, но я сделал то, что должен был сделать.

И не хочу особо думать, что будет утром - вспомнишь ты всё или нет, и когда вспомнишь - как осмыслишь сама то, что случилось с тобой... Или даже и после этого умудришься сохранить надменность как ни в чем не бывало, как будто и не произошло этого удара твоему самолюбию, расплющившего тебя вчера? Я не удивлюсь, если именно так и произойдет, и ты даже после вчерашнего останешься прежней... Но ты знаешь - вот тогда я уже тобой восхищусь! Значит, ты действительно имеешь право жить такой.

И потому я вторично отбываю по-английски, не дав почти никому проснуться, и особенно - Тане. Не буду дожидаться окончательного утра и Таниного пробуждения...

Через десять минут я уже иду к остановке и еду домой по просыпающимся кварталам.

 

Уже несколько дней я веду новую жизнь, как наставляет Олег. Вынес в мусор все завалявшиеся пустые стопарики из шкафчика, и теперь в свободное от насоса время работаю над новой проблемой притяжения масс при воздействии различных сил. Набросал несколько схем.

Но надо дать мозгам отдых, и в полдень иду прогуляться вниз, в цоколь, привычно заглядываю в компьютерную.

Там - один Пауков. Мимоходом здоровается со мной за руку. Он - за работой.

Я смотрю, как он тащит и грубовато водружает на ремонтный стол железную массивную коробку системного блока, привычно крестообразной отверткой откручивает обе стенки, выдвигает и снимает их. Кладет блок на бок и, наклонившись и положив руки на колени, любопытно и настойчиво, доискиваясь сути, заглядывает внутрь, где виднеется пересеченное поле материнской платы и блестит застывшая круглая капля аккумулятора. Подсоединяет провод, включает блок со снятым кожухом, прислушивается, нагнув ухо, к бешено завертевшемуся вентилятору на процессоре. Нет, не то. Щелкает белой кнопкой, вынимает блок питания, снова запускает... Кулер на блоке питания исчез, превратившись в рябящий круг, веющий прохладой, почти сливающийся с воздухом. Пауков проверяет рукой - слишком тепло и гудит, зудит, звенит слишком громко... Тогда он выдергивает кабель и кладет вынутый блок питания. Из него он выкручивает вентилятор.

- Надо успеть чего-нибудь сделать, - оборачивается он ко мне. - Я люблю утром вращать, с двух часов я уже обычно не в том состоянии, чтобы работать... Но мы договорились, потом придет Санек и меня сменит.

После обеда действительно появляется Саша Кобзаев.

Внизу уже действительно не видно Паукова. Но обращаешь внимание: он почистил щеточкой кулер от пыли и продул открытый системный блок, очевидно, ртом, в открытое окно, потряся его там хорошенько...

Теперь черед Саши Кобзаева - уже для более сложной операции.

Пока он снимает вентилятор с радиатором уже с процессора, он рассказывает мне, что, оказывается, далеко на территории действительно упало звено забора. Там есть пролом. Вчера, говорит, о том заявил Олег. Однако сам Олег туда не пошел, но издали ему показалось, что упал забор. Когда починят? Теперь Олег будет хлопотать. И предполагает, что упало уже давно. Но он сам не пошел туда - повторяет Саша - тогда был дождь, и там все размыло. Теперь, наверное, должно подсохнуть...

Я иду к себе, размышляя, что за дела...

Может, действительно унесли через пролом? - думаю я. Пальму... И компьютер... А Пауков говорил про аналогичную кражу в школе.

Лишь теперь я вдруг вспоминаю его слова, так впечатавшиеся

вдруг.

Ценная аппаратура...

Я не могу уловить связи. Но если она есть? Нет, вздор. Думать об этом рано.

Нет, нет конца, чтобы за что-нибудь цепляться.

Но вот факт - еще несколько дней назад к нам приехала делать ремонт рабочая бригада. Те глазовские ребята, в Поликаменске подвизаются на подработках. Какой-то у них левый руководитель, все, говорят, может достать, только его обычно самого не видно, заедет - уедет еще за материалами... Только ночует здесь - у него нет дома в Поликаменске, не местный, но приезжает на ночевку уже очень поздно, я до сих пор его вообще даже ни разу не видел.

Много чего происходит, много...

Иду во двор. Как в считалке - "иду со двора", но вот я - наоборот. 

Размышляю над тем, что говорил Саша Кобзаев по поводу дальнего пролома.

Я направляюсь наискосок, к задним границам территории, заросшим кривоватым одичавшим кустарником, с кронами, распухшими, как на дрожжах, иногда метра на три.

Здесь надо смотреть под ноги - бетонные ямы возле спутанных непроходимых колючих кустов. Стоят заброшенные склады, кое-где валяется металлолом.

Я забрался далеко, где почти никто у нас не ходит, даже вахтеры не добираются.

Наклоняюсь над низко нависшей твердой ветвью, изгибистой, как рука танцующей лебедя Плисецкой.

Пробираюсь. Справа набросаны консервные банки и отмокшие, плесневелые от дождей тряпицы.

Впереди - да, пролом в стене, нашелся, родной! Упало одно звено "рабицы". И действительно - основательно давно, уже успело одним краем врасти в землю-глину, как осколок снаряда под кожу.

И я двигаюсь туда, в который раз нагнувшись - мне часто приходится нагибаться с моим крестом, который несу на себе с малых лет - большим ростом.

Что там, с другой стороны?

Справа - заваленное мусором подсохшее углубление вроде старого бассейна или фонтана. А слева - глинистая облезлая тропа, переходящая просто в прогалину среди пожухлой и прелой примятой травы. Тенисто. Вдали каркает не видная отсюда ворона.

Нависают влажные деревья, будто отяжелевшие под этой сыростью, почти доверху без веток.

И вдруг вижу странную вещь. Валяется ветка какого-то странного растения. Даже кусок ветки - очень маленький. Зеленый. Торчком. Не елка, не туя...

Я наклоняюсь. И поднимаю.

С одного конца - обгорелая вмятина и почерневший край.

Я верчу сгоревший остаток в руке и - сомнений быть уже не может - ветка пальмовая.

Откуда?!

Тогда у нас унесли пальму...

Я бросаюсь туда, направо, к некоему высохшему бетонному бассейну, подобному потухшему вулкану, который никто не помнит действующим.

Каблуком взрыхляю землю.

Там еще черные пятна. И мелкие угольки.

Я держусь за торчащее суком лежащее рядом бревно, наклоняюсь, присев, и смотрю вниз.

Там - валяются обгоревшие угольки и куски ствола, много угольев и несколько - особенно крупных головешек. И две - сгорели не до конца, чуть-чуть видны остатки крупных чешуек.

Я встаю во весь рост, распрямляя заскрипевшие колени. Те пятна - черные, уже размокшие от дождей - следы большого костра. Но в основном жгли там - в бассейне. Потом закидали землей, прикрыли мокрыми ветками, которые, видимо, только дымили и создавали завесу, притупили для маскировки свет огня на территории, здесь, далеко. Потому-то тогда никто ничего не видел и не слышал... Был маленький огонек, как метан на болоте. Такие некогда считали неуспокоенными душами умерших возле кладов...

К чему пришла мысль об огоньках-душах?

Но я ору. И даже не пойму - заорал ли я на самом деле или про себя. Сердце ударяет по зубам.

Отшатываюсь.

Я слишком пристально смотрел под ноги. И наткнулся на то, на что не мог ожидать наткнуться здесь... И никогда еще не ожидал.

Пальму сожгли, это ясно... Но я сейчас на несколько минут забываю о том несчастном тропическом древе...

Увиденное мной слегка как бы втоптано в твердую влажную землю. Прилипшая к ней, но очень четко видна, хотя и потускнела - лежит золоченая сережка... Эксклюзивная женская серьга.

В виде полукруга.

Того самого.

Я зажмуриваюсь, как будто готов убрать всеми судорожными силами это.

Но серьга-полукруг становится огромной, впивается в меня на внутреннем оке, сверкает, как луч на ноже, кривым кинжалом впечатывается в сознание, умножается в размерах и давит во всю ширь...

Как тогда, когда я закрыл глаза, сидя на пустой заброшенной остановке возле плантаций.

Я наклоняюсь. Нестерпимо смотреть, но я знаю, что не смогу не посмотреть.

Нет сомнений. Распластанная сережка лежит здесь, уже давно. В дальнем глухом заброшенном безлюдном месте, там, где злоумышленники сожгли тогда пальму. Зачем? Зачем-зачем? Зачем пальма и зачем серьга?!

Она та самая, робиновская. И вторая такая же была на ней в тот последний день. Последнее, что я помнил, видел на ней.

И я не решаюсь поднять ее. Хотя, может, надо? Не-е-ет...

Я бросаюсь назад. Сердце бьет в "репу".

И я боюсь обернуться. Тишина, и пустое заброшенное место рядом с кусками какой-то одежды и принесенной чему-то неведомому в жертву пальмы, и вон - головешки от ее сожженного ствола и зеленых веток...

И остаток того, прошлого - здесь.

И мне вдруг кажется, что будто... Духи умерших... Этот огонек и болотный метан, метающий вверх блуждающие огни...

Я не могу признаться себе в этом, но мне кажется, что сейчас кто-то выйдет из-за глухих корявых деревьев, безмолвно стоящих, тесно нависших, как из-за штор... Девушка в одной серьге и в короткой синей юбке, и в туфлях цвета огня, огня.

И я настолько верю в это (понимая, что я не могу в это верить, но в то же время - не могу - и верю), что я осторожно оборачиваю голову.

И на долю секунды мне вдруг мнится, что вся та история - про батарею на шее - был сон и блеф - и не было протоки, не было батареи... И... я же не видел ее мертвой... Не видел, что она умерла...

И я думаю это бессмысленно, уже слишком абсурдно, но думаю, и эту мысль я уже не могу даже договорить... И было, договариваю, пять лет на телескопе...

Тихо. Не доносится уже даже птичье карканье. И только чернеют, как обугленные груши, останки похищенной пальмы.

И покоробившийся золоченый полукруг - на том же месте.

Я ступаю по тропе. Бесшумно. Но ноги стали твердыми. Как от обилия водки в ногах исчезают кости, теперь я наблюдаю нечто обратное - как будто наоборот - вся нога стала костью, словно нога капитана, задумавшего страшную и бессмысленную месть белому киту...

Я пробираюсь в пролом. И - никогда не призна.юсь в этом никому, в том числе себе - на всякий случай оборачиваюсь. И уж тем более я не могу сказать себе, даже внутренне - кого я ожидаю увидеть там...

Миную пролом. По-прежнему нет ни души в радиусе километра, до самого конца заросшего по-английски парка. Англичане любят собак, молчаливое прощание, яичницу по утрам и парки, нарочитым невмешательством превращаемые в лесополосы.

Парк слегка влажен от дождей. Теней нет. Такая уж погода сегодня. И эта мелькнувшая мысль, что нет теней - почему-то кажется мне даже какой-то облегчающей... Нет теней за нами...

Автоматическим жестом я приглаживаю волосы, хотя ветра тоже не было. Однако это сделал, будто решил, что они могут нуждаться в примятии их вниз...

Вскоре я уже в физтехе, поднимаюсь к себе.

 

Ночь. И мне наивно хорошо - по крайней мере здесь, за родными стенами физтеха. И стараюсь не думать, что я увидел сегодня там, за ними, на дальних нечистых задворках...

Я ворочаюсь, один посреди освещенного ночниками коридора внизу, но от отсутствия сна устаю, и в результате - все-таки засыпаю одним махом.

Мне снится: по темному саду бродит фигура девушки в светящихся во тьме, как фосфоресцирующая плесень, как гриб подосиновик, туфлях. Она ищет одну серьгу, которую потеряла. Потеряла прошлой ночью, когда бродила здесь. Но не может найти. А времени осталось мало - закукует кукушка в ходиках или закричит петух - и все - днем она не появится, возникнет опять уже только на следующую ночь...

Я вскакиваю. Интересно, я не орал? Нет, все тихо вокруг и надо мной, над цоколем. Зайцев у себя. Он бы прибежал. Нет, я себя знаю: что-что, но во сне я не ору - даже если приснится подобное.

Так, надо взять себя в руки. Я сажусь на диван. Иначе можно и в самом деле с ума сойти. Не дай, Боже, этого! Нет, нет, убеждаю себя. Раз тогда не чокнулся - то теперь уже никогда с глузду не съеду.

 

Назавтра я опять в физтехе, только отоспавшись, еду назад - день зарплаты.

Я не верю своим глазам. Балда, она же мне говорила об этом - что собирается на подработки. Но я узнал звук родного зеленого мотора...

"Ока" цвета летней листвы припарковалась у крыльца физтеха, поодаль от БМВ папаши длинной стервы, возле "Жигулей" и "Волг" наших профессоров.

Валя-с-фестиваля вылезла из нее и легко вошла в здание. Наклоняясь от ветра и как будто ничего не боясь - ошарашивающе.

Я не могу себя сдержать, спешу навстречу.

И до меня вдруг доходит, каким инфантильным обсосом я стал - просто потому, что выпал на пять лет, а вернулся слишком диким - в своем наплывающем волнами чувстве и слишком подчеркнуто цивильным - в своем сарказме, может, вопреки этой первородности, рассеянной в мире, когда сейчас, в нашу эпоху, уже бегут все равно не в финансисты, а сюда, в науку - молодые ребята... И мне кажется, они лучше меня. Да, лучше. Ибо я - из первого ушлепнутого поколения безвременья. Но знаю, что эта первородность, заставляющая таки повернуть стрелки на добро, - она плывет там, на дне меня. И я счастлив этим, хотя опять ляпну что-нибудь...

- Валя с фестиваля... - бормочу я.

Она тонкая, и глаза блестят через очки. Но это не ближний свет студенистых фар Дубницкой.

Она садится на ореховую скамью, вытянув ножки в черных кожаных туфлях.

Она рассказывает мне всё окончательно: устроилась работать библиографом в нашу физтеховскую библиотеку. Вечерами, два-три раза в неделю - ведь как раз уже каникулы. А здесь будет раскладывать книги, вести нужный учет. Когда уйдет дневная смена, она будет заступать.

И сегодня, так уж совпало (или знала? Конечно, знала...), она приехала сюда.

Мы играем с ней в эту игру дальше. Стихийно.

Она скрывается за ореховыми дверями библиотеки. Спустится вниз, в книгохранилище, и я доберусь только вечером, когда дождусь получения зарплаты... Как она дожидается моей починки аудиоколонок для Алеши...

Под синий вечер я шагаю в библиотеку. Я уверен, что дверь заперта изнутри, но все-таки дергаю ее... и она открывается.

Внизу - ведут железные почти отвесные трапы в люки, в подвал книгохранилища, как на подлодке.

Я заглядываю туда и намереваюсь спускаться, но тут - шорох за спиной.

Оборачиваюсь.

Как уютно, словно сжавшись, мягко и задумчиво сидит она в уголке, сложив руки. Валя с фестиваля.

Ее улыбка подарена мне - опять подкупающе ненавязчиво.

Я замираю, стоя. Такой нелепый в своем дурацком большом росте, везде мешающийся и задевающий за стенки...

Валя говорит, что сама будет заодно убирать в библиотеке, подметет. Она принесла магнитофон, будет махать щеткой под музыку. Только потом, закончив уборку, поедет домой.

И вот, значит, теперь и она рядом, пусть в книгохранилище, где не только не видно, но и не слышно, но тут-то и понимаешь: главными здесь становятся не эти чувства, и вообще не пять чувств, а само осознание, что - Валя. С фестиваля...

Нет, я, наверное, сам не могу допонять. Я слишком груб, я оброс корявой шкурой за те пять лет. Я перестарался, создавая себе эту шкуру, чтобы не погибнуть. Но может, именно Валя-с-фестиваля - мысль о ней - оказалась для меня самой спасительной?

Не знаю. И пока не стоит думать над этим, может, следует преклониться перед тайной?

Вот, она, как и я, - на послушании тут, под сенью научного учреждения. И я давно понимаю, что этим вот смирением, я в бойлерной и она в библиотеке, - мы не только не унизимся, но и возвысимся в конце концов тем, что этим послушанием, если сейчас так надо, - поможем нашей России. Мы искупим свою вину - каждый из нас. А не той гордостью, с которой разгуливает длинная по зданию.

Пока у нее в сумке звякают куранты мобилы, пока у нее отец с "мешком", и она еще не знает или не хочет знать, что рано или поздно папа перестанет быть всемогущим и вот тогда именно ее-то жизнь втопчет в дерьмо... Что я говорю, я злюсь, но неужели я говорю неправду? Дай Бог, чтобы так уж этого не было, может, ты, длинная, найдешь себе богатого мужа, да и вообще поумнеешь и поймешь, что богатство - не порок так же как и бедность, просто зависит от того, куда ты вложишь эти деньги...

Или когда-нибудь, длинная, позавидуешь? Что есть кроме тебя на свете Валя-с-фестиваля. И есть мой маленький кабинетик над бойлерной, где я уже успел расставить кучу моих любимых научных книжек.

И я думаю: да какой же я дублон... Ведь я же втайне крался к окну Валиного дома, и оттуда наблюдал вечерами, скрываясь от всех, чтобы вчитаться в жизнь ее и моего сына, нашего сына, чтобы адаптировать себя к новой жизни. А теперь - она воздала тем же. Она поступила сюда дежурить два раза в библиотеке, чтобы оказаться так же рядом со мной, чтобы издали посмотреть на меня, когда я этого не увижу, не замечу... Но почувствую. Ведь умела найти меня: приезжала забирать меня пьяного от Паукова...

И мы почувствовали. И козлиный смешок пробирает: когда-то я мнил себя бросающим вызов снобам вроде Дубницкой, но теперь мы с Валей - безумцы, бросающие вызов уже этому миру - торжества пошлости, где смешным кажется фраза "я тебя люблю" без добавки "как вроде Онегин базарил"... Но наше безумство - теперь безумство надежды, таких, как Олег и Аня, но я знаю: за ними - будущее. Иначе не может быть уже, по определению... Ведь пять лет прошло или больше. И пусть фонари только горят во тьме, но Олег Лилиин сумеет попросту понастроить этих фонарей, от которого до которого мы теперь идем... Дай ему Боже... И Алеша, наш Алеша... И Ленина племянница... Дети. Помоги, Боже, детям! И не забудь про меня... Заодно. Раз я сделал это - вернулся с гор.

Мы сидим рядом, у стены, по-турецки. На мягком теплом паласе, в библиотеке, не зажигая свет, но так приятно смеркается. Никто не дергает.

- Ленка что-то вечером плакала, завхоз, - задумчиво сообщает она новость.

- Чего же плачет? - говорю я фальцетом. - Шорты потеряла?!

- При чем тут шорты? - истово удивленно произносит Валя-с-фестиваля, обхватившая задумчивыми руками колено. - Она с мужем что-то поругалась, а ведь ребенка ждет...

- Она уже десять лет ждет ребенка, судя по пузу, - хмыкаю я. - Ох, бабы, - продолжаю. - Помнишь, как эта фряшка из "Служебного романа" взяла на себя дерзость поучать шефшу? И как вопила, аж стекла лопнули: женщина должна быть с походкой легкою!!.. И особенно ловлю кайф, когда эта же самая чуть раньше, без боссши, говорит по телефону и в него льет воду из-за того, что у нее мужик дверь сломал, вылизал сковородку от котлет, а ей за это не сказал "спасибо"! Помнишь эти два эпизода? А проведи параллель! Какой ты была зазывающей и загадочной, для того, чтобы стать в глазах мужчин не хухры-мухры!! И что получаешь взамен? Смотри выше. Достойно, не правда ли? Причина - и следствие... Четко и ясненько.

- Ты опять пьян? - предельно деловито спрашивает Валя, ухватившись за мою руку и на секунду сжав, как будто ее объял страх, что я предприму попытку к побегу через километровый прыжок сквозь крышу, что ли...

- Валя, - в тон ей отвечаю я, - проблёвы - просто одна из форм "таксы" с человека за слишком человеческое - вот это самое, что на букву "ц" начинается.

Совсем темнеет, но мне не обязательно видеть ее и ей - меня. У нее светятся четыре точки - глаза и кварцы очков, как в медицинском аппарате.

- Я не могу понять одного, - говорю я. - Все твердят, что надо мучиться за всяко разно... Но я никогда не мучаюсь, зато на меня сыплются жизненные оплеухи вполне грубые и реальные... Даже слишком, больше, чем у других...

Я осекаюсь, боясь, что сейчас может произойти непредвиденная реакция - слишком уже сильно я помянул нечто намеком... Но нет, она выдерживает и эту партию.

В темноте не раздается вопля.

- А понимаешь, в чем дело, - говорит умница. - Кто смотрит холодно и рационально - того и Бог карает холодно и рационально: прямолинейным ударом. По убеждениям - и получаешь. Не признаёшь утонченных мук души - пожалуйста, вместо них получишь прямой и грубый удар без обиняков.

Повисает пауза.

- А вот по поводу твоей оболочки... Чтобы ты понял, - продолжает Валя. - Однажды я, когда еще в школе училась, - нашкодила. Принесла в класс живого щенка; затем соседке по парте за шиворот запихнула лепесток подсолнечника, да так глубоко, что она вытащить только уже дома смогла; потом совсем уже с тормозов сорвалась и стул учителю мелом испачкала, слава Богу, он хоть вовремя заметил и не сел... В общем, отчитали меня за это. И сказали, что родителям сообщат. А я пришла домой, уже на место меня поставило все это, думаю: теперь и дома вот отругают, - мучусь... И решила заранее соломки подстелить, загладить свою вину, да и перед самой собой тоже. И пока мама еще на работе была, я по магазинам сходила, картошку погрела да еще и пыль в комнатах вытерла. Вернулась мама - продукты на столе, картошка в кастрюле и чисто у нее в комнате. Она вся так разулыбалась мне, стала меня нежить... И я к ней - с объятиями, неистово, ласково ее обнимаю, столько ей внимания уделяю - не могу остановиться из того же чувства... И вижу: она уж точно не рассердится теперь по полной, но и ясно: подозревает, что неспроста я так постаралась... Ну, неудобно стало еще это молчание и перед мамой родной тянуть. Я и выложила ей: мама, я сегодня в школе нашкодила. Вот потом так все и получилось... Мама удивленно молчала, а затем снова улыбнулась и как скажет мне так искренне: "Господи! Вот хорошо было бы, если бы ты почаще так шкодила, честное слово!"...

...Уехал милый зеленый мотор, что уж поделать.

Я прогуливаюсь мимо комнаты Зайцева. С ним все в порядке - как обычно - пристегнут к компьютеру мысленной цепью, прикован к сигарете. Бодр и улыбчив. Что-то набивает десятью пальцами.

По цоколю курсирует бригада. Та самая, глазовская. Допоздна работают, а потом будут спать внизу, в комнате с нарисованной молнией на дверной табличке снаружи. Думаешь, что там электрощитовая, и невольно обходишь дверь стороной. Может, когда-то она там и была (откуда ведь повешенный знак?), но сейчас - обман зрения через эту символику. За дверью с молнией - темноватая теплая каморка с окошком, стоят неработающие котлы, каменные полки, стол, стулья и лежат матрасы, где теперь спят глазовцы. Там же они варят суп на плитке, гутарят.

Свет за стеклянными полупрозрачными дверями апартаментов ректора.

Захожу.

Там Олег. До сих пор не ушел.

За столом с компьютером, где открыта программа "Эксель", -  Анюта.

Она поворачивает голову и улыбается мне. Все так же. Сдержанно и изящно, подчеркнуто.

Олег выгружает из своего шкафа завалявшиеся там многочисленные пачки индийского чая, складывает в одну большую коробку. Говорит, повезет домой.

Они собираются домой, уютно. Сердце мое успокаивается.

И я почему-то думаю о том, что до сих пор так толком и не видел прораба этой глазовской бригады. От кого бы ему прятаться? Да нет, смешно же... - встряхиваю я головой.

Иду к насосам - сегодня работает тот, который раньше служил в качестве резервного. Но в одну реку нельзя войти дважды. Аварийный - тот, что значился тогда под номером один. А номер два - соответственно, ночной. Через час я его включу...

К Зайцеву. Он встает навстречу, перебросив свежую сигарету в другой угол рта. Спрашивает, как дела.

Я начинаю рассказывать ему: что-то до сих пор не познакомился с составителем смет для той группы...

Зевая, гляжу в сторону. Говорю еще о чем-то - и сам уже забываю о чем - рядом нечто как будто метафизически дергается, отчего я оборачиваюсь. Смотрю на Зайцева. У него странное лицо, и я понимаю, что он уже с минуту меня не слушает.

Что происходит? Смотрю вниз и понимаю: его тело словно свело - болью или чем другим. Он согнулся дугой в неестественной позе, закинув как будто набок верхнюю часть худющего тулова, сигарета застряла в зубе и дымит сама по себе, как головешка, в перекошенном рту, и глаза куда-то полезли, и даже стона не вырвется...

- Что с вами? - осторожно спрашиваю я.

В ответ Зайцев дергается второй раз и тут падает навзничь. Задевает свой вертящийся компьютерный стул, и стул обрушивается.

Зайцев лежит на полу, вытянув дернувшиеся в последний раз  тонкие, аж запутывающиеся между собой ноги, и раскинув руки, как в неверной лезгинке. Обмякшая голова упала слегка набок. Глаза мягко закрылись. Сигарета осталась в сжатом рту и продолжает вызывающе ошарашивающе безмятежно дымиться в безветренном воздухе комнаты.

Я стою как вкопанный. И тут соображаю, что надо броситься к нему или бежать за подмогой... Но не успеваю, тотчас доносится топот ног. Ясно: громкий звук упавшего тела услышал не только я.

В комнату влетает молодой вахтер.

- Что с ним?

- Не знаю, - честно говорю я.

Мы наклоняемся к Зайцеву. Он не двигается.

Мы вылетаем в коридор, но нам уже навстречу несутся Олег с Аней. Еще кто-то. Им доложили.

Каморка Зайцева заполнена людьми до отказа, не продохнешься. Упавший Зайцев лежит рядом со свалившимся стулом. Справа над ним - так и непогашенный экран компьютера с недобранным текстом.

Воет сирена. Сквозь нас проталкивается человек в синем комбинезоне поверх белого халата и с железным чемоданчиком. Шурует в чемодане, присев, склоняется над Зайцевым.

Потом поднимается и сообщает:

- Пульса нет.

Маленькая толпа колышется, словно удар подводных крыльев по реке резко плеснул водой в набережную.

Звучит диагноз - обширный инфаркт. Почти мгновенная смерть.

В коридоре стоит побледневшая Аня и шепчет:

- Какой ужас... Такой молодой!

Олег гладит ее по плечу.

Они не пойдут сегодня так скоро домой.

Стоим в коридоре.

И я стою - сжатый, твердый и грубоватый. И не могу понять, что такое влажное появилось на глазах и щеке - как будто приложился к чему-то мокрому... Где мог приложиться и к чему? Попадает на губу - соленое...

Я смотрю на Олега. Он спрятал лицо в ладони и дрожит. Совладав с собой, вытирается платком. Аня робко испуганно прижимается к нему.

Олег говорит, что сам напишет некролог. О Зайцеве. Об этом чудном мальчике, от которого никто не слышал ни одного грубого слова за всю его недолгую жизнь, который один трудился за троих, всем помогал, выполнял любую просьбу, всегда стоял на страже физтеха в любое время суток, и даже в каждый час выходных и праздников...

Да, я все это знаю...

- Он мало говорил, но много делал, - роняет Олег, потупляя перекошенное лицо.

Мертвый Зайцев лежит в той же позе. Во рту дотлевает сигарета, как свечка, ее никто пока не решается вынуть или потушить... Стул уже поднят, компьютер справа отключен.

Все забыли о своих планах. Немая суета. Тело Зайцева вчетвером перетаскивают наконец в другую комнату и кладут там на твердый диванчик, накрывают его темным зеленым покрывалом, сложив полупрозрачные руки на груди.

Постепенно медленно покидают комнату, затворяя дверь.

Нет возможности сейчас увезти его - уже слишком поздно. Придется ждать до утра.

Утром, обещает, лепеча, проректор Олег, будет готов некролог, где он, Лилиин, перечислит все достижения Зайцева, всё, что этот талантливый техник сделал для института.

Он не может больше говорить. Аня осторожно идет рядом, ухватившись за его руку.

Зайцев надорвался. Скончался на своем рабочем месте, которое никогда и не покидал. Он слишком много работал, очень мало отдыхал, совсем не жалел себя, сверх меры расходовал...

Обширный инфаркт. В тридцать один год.

И мы все - свидетели его смерти.

Но уже и это не поражает меня. Я только судорожно думаю о нем - о том, с кем проработал столько и который покинул теперь меня и всех навсегда. Не предупредив... Даже намеком. Стремительнее быть не могло.

Все же постепенно расходимся - никуда уж не денешься. На страже тела будем стоять... ну, конечно, опять я - что уж делать - и молодой вахтер - на нашу смену пал жребий. До рассвета.

Уезжают на своей машине Лилиины, и все остальные.

Наверху лежит в маленькой комнате труп Зайцева.

Я оставил там свет. Не знаю уж, почему, вообще-то не боюсь покойников, но все же ощущение будет тревожное, уже фокусируется. К тому же по робкому "суворовцу" с вахты видно еще раз - для него подобное - впервой.

Я иду в свой цоколь, но навряд ли сегодня я здесь толком засну. Это все уже слишком, слишком... И только я так мало реагирую - еще раз удивляя себя - потому что инстинктивно становлюсь грубым, включая тот же блок защиты. Когда же я его отключу на время? Все в моих руках. И вдруг опять вспоминаю про те показавшиеся мне странными прозрачные капли на моих глазах...

И мне вдруг сразу становится лучше.

Я смыкаю веки и представляю свет наверху, где лежит Зайцев.

И ловлю себя на том, что заснул - в эту ночь все как-то особенно тихо, отключились звуки в самой  природе, почтительно молчащей о Зайцеве, витает густая загадка...

Я вздрагиваю, очнувшись. Бьет дрожь. Крупная. Кто тут?

По цоколю мимо меня идет человек. Вот он уже там, у лестницы. То ли чувствует мой взгляд спиной, то ли я зашелестел диваном, но он, тоже дико вздрогнув, оборачивается.

Он смотрит оттуда - замерев в неудобной позе, пригнувшись, спиной ко мне, повернув только голову вполоборота, и наверняка при такой ситуации резанул бы взглядом, как фарами дальнего света. Но на нем оказываются темные очки.

Догадываюсь: это и есть прораб той бригады - он шел от двери лжеэлектрощитовой.

Миг мы вперились друг в друга, а затем он судорожно выпаливает, словно сразу успокоившись:

- Я пойду погуляю по саду.

- Ага, - машинально говорю я.

И он с облегчением исчезает на лестнице.

Вдали глухо хлопнула дверь выхода.

Я встаю, иду к часам, висящим в конце цоколя.

Три часа ночи.

Он идет гулять по саду в три ночи? К чему? Что с ним? Второй Шляпов?

Наверху лежит покойный Зайцев. Удивляюсь на себя, как этот факт уже столь привычен. Уж слишком тихо и одновременно стремительно все произошло...

Начало четвертого.

Я дремлю, но не могу заснуть до конца. Нет, спать уже не стоит - рискую проспать сдачу смены. И эта мысль сама по себе не дает заснуть.

Я иду в туалет и умываюсь холодной водой.

Коридор.

Свет у мертвого Зайцева горит, как раньше у живого. Лишь прекратился дым.

Отключены мониторы. Гулко отдаются шаги.

И я выглядываю на улицу. Куда ушел тот, составитель смет и закупщик?

Вокруг мгла, как будто и ночь сегодня стала темнее.

Что он, ненормальный - гулять сейчас, когда вообще ничего не видно?

Ночь густая, пустая и молчащая. В ней никого нет.

И на мгновение, где-то вдали... Нет, это, наверное, уже мнится моему разгулявшемуся воображению... Или правда? Как будто мерцнул огонек. Одинокий... Бродящий, неуспокоенный... Как будто спичку зажгли где-то... Нет, хватит, назад!!

Втягиваюсь обратно в здание, ежась и передернувшись, унимая озноб.

И в последний момент замечаю: внизу еще один свет. Среди придонной пучины сада - янтарь единственного маленького окошка.

Я вычисляю. Лжещитовая. Там тоже не спят.

Ноги несут сами.

Я подкрадываюсь к двери. Не слишком хорошо, но я не в силах не прислушаться. Да и голоса довольно громкие.

Рабочие там одни. Те самые, жутковатые, бывалые, просоленные, с татуировками отсидевших. Глазовские.

- Он не заплатит - вот посмотришь. Через неделю мы сдаем, но он смоется.

- Иди ты?

- Увидишь. Он наколол меня с авансом уже тогда, когда тебя еще тут не было. Теперь наколет всех. Помяни мое слово.

- Но почти все закончено.

- На том и играл. Я сам м...к, раньше не мог понять. Он так лебезил и обещал...

Молчание наступает за дверью, где горит ночник, привлекший меня сюда.

Безмолвие слишком выразительное. Они догадались. И я понимаю, о ком идет речь.

Что это за парень в темных очках? А зачем пошел в сад? Там так тихо... А если он сейчас уже сбежал, обманув рабочих?

В здании почти никого нет, и никому я пока ничего не могу сказать. Но рано или поздно это следует сделать.

Я возвращаюсь на насиженный диван. И как будто сам не замечаю, как меняется время за окном.

Я встряхиваюсь. Ну вот, самое раннее утро. Отступила темнота.

Встаю. Слышу плач, кажется, женский.

Иду на него, как пастух на звук грубого бубенца на шее буренки.

Распахиваю дверь к Зайцеву...

С дневным светом нелепо мешается запоздалый и потускневший прогорающий ночной, который не погасили...

Возле тела плачет девушка. Без стеснения, но и без истерики. Не скупо, но без рыданий. Картинно закрывшись обеими руками, припав на колени. Легонько сотрясается без слов.

Я узнаю. ее - его девушка.

Я боюсь напугать ее, не видящую ничего вокруг, неожиданным прикосновением, инстинктивно рвущимся из желания утешить. Хотя знаю - успокаивать сейчас не стоит - от этого слезы хлынут еще в квадрате. Надо выждать.

Но она чувствует мой взгляд, отрывается от мертвого Зайцева, смотрит красными глазами. Она не пугается меня, глядит до странности доверчиво.

Я чувствую себя неловко - потому что знаю, как по.шло прозвучит любое утешение в своей тщетности - что вполне логично - зачем мне петь, если я не могу воскресить Зайцева? Однако желание сказать хоть что-нибудь нестерпимо... Но она говорит сама:

- Послезавтра мы должны были пожениться! Уже все приготовили для свадьбы.

Боже мой... Он так мало что всем говорил... Я не знал до сего момента. Не дожил несколько месяцев до тридцати двух и несколько дней - до свадьбы...

Ей, должно быть, позвонили ночью, и она приехала как только смогла, понятно, не сомкнув глаз... А Олег писал некролог. В общем, никто сегодня не спал.

 

После похорон Зайцева - столько мыслей, что им уже негде поместиться, одна вытесняет другую. Я не могу заснуть от них, после полуночи я устаю думать и только тогда забываюсь.

Я понимаю, так не может продолжаться. Надо начать решать проблемы не все сразу, а по одной.

Все более нечто знакомое маячит в этом смурном прорабе, ропот против которого растет у глазовцев, против этого лихоимца. После найденного во дворе золоченого полукруга я не могу успокоиться.

Тот лихоимец... Я видел его где-то, только один раз, кажется, но где? Не могу извлечь из памяти.

Сожженная пальма в саду. И возле пепелища - тот полукруг.

Как он попал сюда? И связан ли он с сожжением пальмы? Или случайно они рядом, как до сих пор одни ученые спорят с другими о разных геологических пластах эпох Земли, а другие утверждают, что пласты перемешаны чисто случайно. И то, и то недоказуемо.

Те два жалких пацана, стибрившие технику. И эти уроженцы поселка Глазов, с золотыми цепями, выполняющие трудную работу после жизни там, где она - "по понятиям". Которые предполагают, что тот человек в черных очках их обманет.

Но где ключ к этой цепи? И была ли цепь?

Такие же мысли плывут в мою следующую смену.

Олег у себя.

Я поднимаюсь к нему.

И Аня там же.

Попил с ними чаю с печеньем.

Сегодня Валя не дежурит, но я не выдерживаю и звоню ей, прошу приехать - пусть будет машина, на всякий случай. Вечером умер Зайцев, вечером украли технику, вечером сожгли пальму... Сегодня вечером я на стреме. Потому что пока только я знаю про тот разговор глазовцев!

Крутятся подозрения, витают туманы.

Брожу по коридорам. В восемь переключаю на ночной режим. Неожиданно вспоминаю, что когда нас покинул Зайцев, я спохватился лишь к половине десятого, что так и не переключил насосы и не отключил вентиляцию. Понесся к насосам, а вентиляцию, оказывается, вырубил тот молодой вахтер. Я поблагодарил его. На него можно положиться.

Наверху - Олег с Аней; на стреме - я и вахтер. Сюда едет Валя на колесах.

Но все спокойно. Ничего не происходит.

В щитовой опять свет. У бригады осталось еще два дня.

Я ловлю себя на мысли: не мираж ли все, не накручено ли мной?

Но нет, я не схожу с ума. Как тогда я наткнулся в зарослях на землянку старца. Казалось, что этого не может быть, приди туда - и ничего не найдешь кроме овражка с мусорком и густого узловатого леса.

Закрадывается идея - не пойти ли на улицу, к тому месту, где сгорела пальма. Я не решился притронуться к роковой серьге... А если пойти туда, посмотреть... Найду ли я сейчас хоть что-нибудь? Свербит мысль, что там ничего уже нет, исчезло, да и было ли?

Но я знаю, что было абсолютно точно. И ловлю себя опять: тогда в три ночи прораб-лихоимец отправился... гулять по саду.

Я не верю, что все так просто. Нет, я не зря вызвал сюда нашу бронемашину "Оку". Валя с фестиваля, помоги, помоги своей молитвой издалека, поддержи! Иногда женщины сильнее мужчин. Мужчина смелее, но ваша сестра - храбрее. Мы меньше боимся риска, но больше боимся боли, в отличие от вас.

Если не верить, что тут потайная цепь - то очень много случайностей, слишком много удивляющих случайностей. И та ночь, когда умер Зайцев... И еще вечер, когда я нашел прах кремации пальмы. Но и тот старик, опять и опять думаю я, в Перу походил вначале на мираж, но именно он, его личность помогла мне изменить вектор.

Твои молитвы, старик, говорю я про себя. Жив ли ты сейчас? Если жив - молись.

Но наступает ночь, тихая и обыкновенная. Или она чуть более настороженна? Нет, похоже, я сам насторожился.

Олег и Аня уйдут позже. Опять задерживаются. Может, и к лучшему.

Позвонить Сашке Кобзаеву? Вчера он дежурил, сегодня его нет. Комната Зайцева заперта, и там нет света. Впервые.

Тишина. Часы в цоколе.

Я полулежу на диване. Потом встаю и направляюсь в вестибюль.

Вахта пуста - отошел на время молодой вахтер, так уж получилось. Я машинально сажусь возле вахточки. Посижу немного вместо него.

Мимо меня проходит чета Лилииных. Они до сих пор серьезны после похорон Зайцева. Но сейчас они улыбаются мне, Олег деланно вздымает грудь, обозначая юморным жестом: о, ты, мол, седня на часах, х-х!..

Они отъезжают.

Еще полчаса. Очевидно, вахтер сейчас проверяет в здании все окна или укладывает пожарный рукав в надлежащее окошко - помнится, днем Олег просил его об этом - чтобы сделал сие вечером, когда будет время и все уйдут.

Топот внизу. К вахте приближается человек.

Это он, в темных очках. Почему он их все время носит? Глаза болят?

Он подходит ко мне.

- Дай мне ключ от комнаты... той, где парень этот работал... Зайцев.

- Зачем? - спрашиваю я.

- Там диван есть. Спать там буду.

Я машинально вытаскиваю ключ. Я не думаю. Все остановилось. Я вспомнил. В этот миг я вспомнил, где видел его. Там, в маленькой таверне! Это был тот, кто падал со стульев и пел, косясь на угол!

Точно. Он.

Я нарочито медленно кладу ему ключ.

- Что, - спрашиваю я, - боишься с ними в одной комнате спать? Голову свинтят за то, что обманешь? Запрешься?

Резко говорю, потому что наконец пришла пора все разрядить. Больше не могу, господа. Хватит! Это мой второй крик, второй после того, на телескопе.

Больше всего поражает его реакция. Он отшатывается и дрожит. Почему он носит очки? Стыдно соприкоснуться глазами? Ослепить дальним светом? Но у него нет дальнего света... Он судорожно срывает потные очки, оставившие красный след, машинально кладет их на вахтенный стол. Лезет в карман, достает коробку "колес".

И я понимаю: он испугался не меня, а правды. Значит, все верно поняли они, глазовцы.

На столике лежат его очки и ключ от комнаты Зайцева, нужный, чтобы запереться на ночь. Еще бы - их много, и они догадались о его планах - тайное становится явным, а он один.

Он вытряхивает таблетку, а я смотрю на него. Да, в его фарах нет дальнего света. У него прыгают глаза. Злые. У него острый нос и разбухшие от "колес" щеки.

- Веронал? - деловито и желчно спрашиваю я.

- Люминал, - хрипло роняет он последнюю каплю.

- Все ясно, - говорю я.

Встречаюсь с ним взглядом. На секунду.

В эту секунду я пережил как будто еще один год. В это не слишком верится, но, может, добавил год к жизни? Дольше проживу?

- Твоя фамилия Перцов, - говорю я.

Он отступает и озирается вниз, в сторону лжещитовой, где горит, тоже как на стреме, свет.

В следующую секунду он бросается на выход. Сразу. Вот так, с места. Не сказав больше не слова. Он не выдержал. Нет, я не хотел ему мстить - честно, не хотел. Я сказал правду. Этого оказалось достаточно...

Но уже через минуту я понимаю: уйдет.

Я кидаюсь за ним. По-прежнему почти не думаю. Сознание удивительно ясное, как прохладная ночь, и такое же темное в первые минуты. Потом нечто развеивается.

Я уже на улице. Лечу стремительно, опять удивляясь на эту легкость. В здании слышен топот и крик. Или это я  кричу? Эхо отразилось? Нет, догадываюсь спиной - там вахтер вернулся.

В саду шум. Бросаюсь на топот стучащих ног.

Перцов мчится к главным воротам.

Я кидаюсь на улицу.

Мы бежим по тротуару. И вдруг, возле забитого на ночь ларька, я почти врезаюсь головой в еще одного человека, показавшегося за секунду знакомым.

Что это? Что опять происходит?

Передо мной стоит Дубницкая. В руке у нее сумка с продуктами.

- Ты?

Она в первую минуту молчит, и я понимаю - вот это уже случайность. Если только не предчувствие. И если вообще в мире бывают случайности.

Она - из дежурного магазина. Шла мимо.

Озираюсь.

- Таня, я за ним! - бросаюсь я в сторону.

Как будто время растянулось. Одна секунда - как несколько. И увеличилось понимание - идет не с полуслова, а с четверти. Таня кивает и бросается направо. Сумка все у нее в руке. Куда она ее денет?

Шелестят ветки. Ее скачок спугнул Перцова, который, оказывается, стоял за деревом, тяжело дыша. Он несется обратно. Это мне и надо.

- Таня, стой, подожди!

Она послушно останавливается у дерева.

Я бегу за Перцовым.

И вдруг слышу зеленый мотор. Где-то вдали.

Я кидаюсь Перцову наперерез в свете фонаря.

И он подскакивает ко мне. Я хватаю его за руки, как будто мои руки сами бросились. Нет страха, ушел, один бросок, как скрученную пружину распрямило.

Я цепко держу его оба запястья и стараюсь вывернуть. Он стреляет тяжелыми выдохами, неистово сопротивляется, как упирающаяся дверь в вагоне метро, которой пытаешься не дать закрыться. Шипя, он издает крик и отбрасывает меня. Он мелькнул в ночном свете на миг.

Позади, замерев, стоит Таня с сумкой. Он туда не решается побежать, но если кинется - он же повалит ее, выбьет сумку...

И я теперь готов, готов закрыть ее собой, но, к счастью, ее не оказывается позади... Где она, я не успеваю додумать.

Я до сих пор еще не могу осознать до конца, почему его надо задержать, но чувствую: это надо сделать, потому что в нем - ключ ко всей цепи... В этом уже нет сомнений. Он выдал себя, побежав сейчас - именно когда и он окончательно меня узнал.

Он бьет кулаком, но я отшатываюсь назад, и он попадает мимо. Он отекший от люминала, но от злобы лупит сильно.

И машинально я выпрастываюсь вперед, ловлю его руку, опять хватаю изо всех сил мертвой хваткой его посиневшие предплечья, и сзади уже слышу топот еще одних ног, и зеленый мотор все ближе, но я не могу пока разобрать, с какой стороны...

Он почти падает на меня и тащит меня прочь. Мы с ним одинакового веса, только он ниже и мягче, как куль, а я выше и потверже.

И позади я слышу, как кричит Таня. И на полмига возникает картина, что она уже упала, а из сумки катятся продукты...

Почему-то упорно вижу это.

Но я налетаю спиной на дерево, не чувствуя удара. Он пригибает меня к дереву, и тут же бросается назад, потому что сзади к нему летит Таня, и руки у нее почему-то уже свободны, видимо, выкинула сумку. Она хватает его за одежду и вырывает клок. Становится ясно: она не знает толком, не успела понять, кто это, но спешит мне на помощь, как может, но ведь она-то совсем не умеет драться - результат ее "воспитанности в хороших манерах", слишком запредельной, помешавшей стать чуть более осмотрительной... Ей надо было больше делать зарядку.

Однако топот ног ближе. Позади кричит мчащийся сюда вахтер.

Перцов прыгает, как кастрированный кот, видя, что путь ему остался один - через проспект.

И он летит туда, и я опять несусь за ним, с уже нахлынувшей тревогой, образумившись и ожидая удара каким подхваченным им камнем или палкой...

Но вдруг зеленый мотор взрыкивает совсем рядом.

"Ока" тормозит у него на пути.

- Валя, не вылезай из машины!! - успеваю я крикнуть, испугавшись за нее. - Пока ты за рулем - ты хозяин положения!

Мне почти кажется, что я увидел, как он кивнула в тусклом огоньке маленького салона.

Наверное, это последний этап погони. Впереди бежит запыхавшийся затравленный Перцов, за ним - я, за мной - в кильватере по обе стороны уже поспевшие Таня и вахтер. А наперерез катит на подсосе Валя-с-фестиваля.

И я улыбаюсь. Здесь и сейчас - надо же, мелькнув улыбкой в ночи, как гелиографом.

Фонарь раскачивает на косом ветру мутноватые пятна, пляшущие на асфальте.

Перцов окружен. Теперь он бросается к дереву и ударяет ногой... в воздух - я снова отшатываюсь назад, у него нога короче моей, не достанет. Сейчас последует еще удар, но...

Но уже воют сирены. Вахтер первым же делом позвонил на  центральный пост и вызвал наряд.

Сверкающие карнавально в ночи две машины пошли с другой стороны. Перцов садится на асфальт.

К нему подскакивают милиционеры в бронежилетах и с автоматами.

- Давай назад! - обратно, милый! - кричит старший, показывая на здание физтеха и предлагая уже там во всем разобраться.

- Не-ет! - вопит Перцов.  

Он лопочет. Выпаливает уйму ломаных фраз в психозе, со скоростью три слова в полсекунды, перейдя на непрерывку, задыхаясь. Он жалок, его колбасит. Он понимает: все кончено.

Он выкладывает сразу все, умоляет не ехать обратно: лучше в тюрьму. Потому что там - хлопцы из города Глазова, которые сбросят его в реку, если он там появится, потому что ему, несчастному, нечего им заплатить. И даже если я туда не вернусь - все равно они меня найдут, они те еще ребята, глазовские... Поэтому путь мне один - в тюрягу, там лучше.

Его сажают в машину и увозят.

Я оборачиваюсь. За мной стоят разгоряченная с виду, но как будто прохладная, словно и не запыхалась, Валя, уже выбравшаяся из "Оки", поодаль - так же застыв, Таня. А вахтер столь деловито - сумел же переключиться - сообщает в мобильник о происшедшем. Он звонит, оказывается, Олегу Лилиину... Да, Олег у нас такой - он мне и всем дежурным повторяет: если что не так - звоните мне домой в любое время дня и даже ночью. Олег заявляет, что уже с сей минуты отправляется сюда полным ходом.

Вахтер идет ко мне, опуская руку с мобильником.

- Уф! Ну напугал, батенька! - говорит он с легкой укоризной. - Как помчался!

Я шумно дышу... Всё уже позади. Отступило. Только подрагивает одно колено... Ладно. Неужели уже всё? Да...  я дождался...

Я подхожу к Вале и целую ее.

- Валя... с фестиваля, - первое, что вырывается у меня.

Валя тихонько, постепенно оттаивая от шока, развеивает большую ночь маленькой улыбкой.

Я неторопливо иду к Тане. И обнимаю ее. Мягко, зная, что Валя тут уж не приревнует.

Я благодарю Таньку.

Все всё поняли.

Тарахтит заведенный мотор "Оки".

А через несколько минут к нам подъезжают Олег с Аней в "голубой системе". Они всегда вместе, даже сейчас. Неразлучны.

Мы едем на двух машинах. В синем автомобиле Олега кроме него и жены сидит Таня. Я влезаю в "Оку".

Мы догоняем патруль, увезший Перцова. Мы должны теперь все узнать. И Олег это понял. Он ведет автоколонну из двух машин. Впереди, у штурвала.

Мы молчим. Проносимся сквозь ночь. А рядом с Таней покоится ее сумка, почти не пострадавшая. Все то время она стояла просто возле дерева, поставленная ею туда.

 

В отделении, куда мы прибываем, мы сидим все вместе в коридоре.

Сначала берут показания у Тани, быстро, и я отпускаю ее домой. Все меня поддерживают.

Я треплю ее за руку. Она молча смотрит - мерцнувшими искрами глаз. Как фары дальнего света промчавшейся по шоссе машины, тут уже скрывшейся у горизонта, не останавливаясь.

Ну что ж, ты остановилась. Тогда, у дерева, усмехаюсь я и машинально смотрю вниз.

Сумка у нее в руке.

Таня уезжает.

Потом вскоре отбывают Олег с Аней, а я звоню домой Саше Кобзаеву.

Такое дело - я не могу до утра оставаться в бойлерной, подежурь как аварийная смена. В двух словах рассказываю ему...

- Саша, все будет хорошо, - говорю я ему, потому что не могу этого не сказать.

Я как живого вижу его на том конце.

Саша едет в физтех. Да, лучше там быть ему - молодой вахтер хоть немного и понимает в насосах, но Саша надежнее.

Остаемся только мы с Валей.

Потом нас вызывают обоих.

Напротив нас сидит в наручниках отекший Перцов с заплывшими маленькими студенистыми бегающими глазами. Из разрушенного люминалом и всем остальным тела вытекает сероватая слизь слюны.

Но даже Валя не моргает глазом. Он раскололся. Понимая, что все закончено, он не сможет больше сопротивляться. Он рассказывает.

- Когда  я понял, что не смогу заплатить им, решил рвать когти дня через два, - говорит он, хлюпая, заикаясь и то срывая голос в хриплый шепот, то повышая его почти на крик. - Но они уже побазаривали о том, что искупают меня в реке, чтоб чистым стал... Я все прекрасно слышал, я не спал ночами. Я уже тут провернул дело с моими младшими хлопцами - вынесли комп и толканули... И хлопцы в школе тоже пошуровали, только там их накрыли. Я еще хотел вынести пальму. Уже договорился. "Тачку" спрятали с той стороны, за задворками, чтоб никто не засветился. Я-то уж сам давно машину не водил - свою раздолбал два года назад... Должны были тащить через мастерские, когда ночью никого не будет, Игорянтус уйдет... Но тех двоих-то сцапали, они не явились. Явились только двое.

В общем, втроем им не удалось вытащить пальму с территории. Тащить ее назад или бросить они тоже боялись - уже оставили отпечатки, уже носился слух про компьютеры. Они решили запутать следствие и сожгли злосчастную пальму, плеснув бензинчику. Пока она горела, прикрытая мокрыми ветками, они смылись...

Да, история начиналась давно.

Тогда, когда я был практикантом, новоиспеченный уже "авторитет" Перцов жил с Женькой - она была его постоянной девушкой. Это его пацаны били Викторова. И это он выследил меня, пригласившего ее гулять. Я уже был у него на крючке...

Его "девятка" стояла припаркованной с другой стороны протоки. Он ошивался возле и видел, как мы шли по парку. Как она испугалась трубы, чуть не слетев с нее. Как она побежала в обход. И как назло, именно в тот момент рядом не оказалось людей.

Когда Женька бежала на дорогу, ведущую с другой стороны на тот берег протоки, где уже стоял я, она взяла слишком влево, ее занесло, нога соскользнула, и она упала. Так "классически" упала, столь стремительно - прямиком в протоку за одну секунду. И не успела крикнуть - она сразу же ударилась о камень головой, и на выдохе - она пошла ко дну. И тут же, вероятно, в трубе усилилось давление, ее еще спустя один миг подхватило напором и впихнуло внутрь проточной трубы, и вынесло тело уже на другую сторону - прямо туда, где стоял Перцов возле густых деревьев. Где тело и застряло на мели, ибо там протока сужалась.

Перцов бросился вниз, к протоке, и выволок ее легонькое тело наверх. Но уже все было бесполезно. Она погибла мгновенно, потеряв сознание и захлебнувшись через четверть секунды после. Не успела не только крикнуть, но даже осмыслить, что произошло.

Однако Перцов поволок ее тело в кусты. В голове у него закрутилась бешеная, жуткая мысль: ну, да ладно, она по крайней мере не стала Федькиной, так пусть не будет ничьей! Но он решил еще отомстить. Пусть если что подумают - так на меня, на Федора Кадовина... А скорее - и вообще ничего не подумают. Его не заметили, видели только меня с ней. И он решил отвести от себя все стрелки и успел сделать все, что хотел, до того, как и его бы засекли с телом несчастной Женьки. Он испугался, что теперь следственная бестолочь обвинит его в убийстве, да еще - главное - если он сейчас попадет в руки милиции - раскроют все его свежие делишки - и уже не избежать тюряги...

Он нашел поодаль валяющиеся ржавые батареи. Сбросил одну и привязал крепко проводом за шею Женьке. Затем доволок ее, прячась в зарослях, до реки - уже глубокой - где если найдут, так нескоро - и озлобленно спустил туда, сказав: ты пошла гулять с этим слюнтяем, так лежи на дне. Что-то в таком роде. И еще - сентиментальность пробила, что ли? - она иногда в нем пробивала - он прихватил на память ее серьгу в виде полукруга, сняв с трупа. Эта идея тоже родилась стихийно - он увидел, что у мертвой Женьки уже только в одном ухе серьга, вторая успела потеряться  в протоке. И он машинально сорвал и эту вторую и сунул в глубокий карман толстовки. И поскорее смылся - теперь светиться было нельзя, следовало прятаться.

Да, на него иногда накатывала сентиментальность. Он даже пытался писать роман. Правда, так и не смог его толком закончить... Как и начать...

Стихийно он всегда носил с собой с тех пор ту серьгу, напоминавшую о том провернутом деле, о морских похоронах своей злосчастной блатной любви, лихой дурочки... А сам он "продвинулся". Теперь он стал, как настоящий "деловой", браться за очень многое. Профессии он не имел никакой, но чем только ни занимался. Закупал оптом средства для ремонта в радиотехническом НИИ... А потом решил курировать группу глазовцев, заявившихся сюда на подработки. У него уже был опыт - он "кинул" одну подобную группу, на которую составлял смету. Люди из других городов, без денег, без прописки, чуть ли не без паспортов, на что только ни шли, а этим он лихо пользовался. Рабочие эти были для него как бы свои - видно, блатные ребята, с татуировками, судя по разговорам - вкусившие соответствующего житья в своем Глазове.

Он планировал не заплатить им и скрыться. Потому что сам задолжал кое-кому, пытался пополнить бюджет, обосновавшись уже в физтехе. Вернее, сам он появлялся наездами, только на ночевку, мужики же из Глазова жили там и делали ремонт. А в свое распоряжение Перцов взял четырех малолеток, разведал черный ход через мастерскую, уже продал физтеховский компьютер, уже послал двух других ограбить школу, но те попались... И он отругал себя, что связался с молокососами. Попытался сделать последнее: продать одному "любителю ботаники" пальму, но ее осталось только сжечь...

Он уже сильно потерял форму и растратил нервы на этом тупике, в который зашел. И еще он обнаружил: он обронил роковую серьгу. Где-то, видимо, на территории. Возможно, когда они спалили пальму. Или в другом месте.

Он так испугался этого факта - опять пробило на сентиментальность, как это случается с ворами, да и люминала подъел больше обычного - что очертя голову вздумал тотчас бродить по парку, пытаясь что-нибудь отыскать, светя спичками то там, то здесь... Конечно, совершенно тщетно, серьги он не нашел, даже не обнаружил в ночи место кострища. В четыре пополуночи он вернулся обратно в физтех, досадуя, что видели, как он ходил зачем-то во двор. Он брякнул, что идет гулять... В три ночи... И еще он никак не мог вспомнить, кого мучительно напоминает ему этот физик, по совместительству сотрудничающий в бойлерной...

Остальное уже ясно.

Нас отпустили. Трясущегося Перцова в наручниках увели.

И мы неторопливо сели в "Оку".

 

А на другой день мы с полковником отправляемся на доследование. Мне следует дать полное показание, как все было тогда...

Мы едем к реке, в парк, к протокам.

И я осознаю: я еду - и впервые не дрожит правое веко, хотя я вообще не мог эти шесть лет подойти сюда меньше чем за три километра... Я не приближался никогда к этой части города, на которой разорвалась на две половины наша жизнь.

Но река течет, та, в которую нельзя войти дважды - дважды - по числу этих половин, прочерченных рекой и соединяемых ее же клейким песком...

Мы выходим из машины. Я прохожу заново весь круг того ада, откуда удалился ныне дьявол.

Я оказываюсь на том же месте. Вон - та самая труба. А вон там теперь за это время возвели мосток, а я не знал... И вон тот виадук. Пустой. Хотя в первый момент чуть ли не готов увидеть там мигалку... Но маяк отмигал. Он не страшит меня.

Страх закончился. Я полностью прошел этот же путь здесь. И на этом оно завершилось.

Мне не приснится знакомая незнакомка в огне на ногах. Ее душа успокоена на дне реки. Всё.

Я вдруг выпрямляюсь и вдыхаю воздух, как будто набирая в грудь всю свежую целебную влагу раскинувшегося парка за один раз...

Я нашел в себе силы, дерзнул прямо сейчас съездить сюда и рассказать полковнику обо всем. Потому что теперь я посмотрел в глаза и не отступил. Посмотрел в глаза себе самому и прошлому. А там, на телескопе, я смотрел на горизонт, но я не смотрел в те глаза - напротив, как в песне...

За этот краткий час.

Полковник жмет мою руку, затем - Валину. И вдруг ощущаю Валину руку в своей, и кажется - еще немного - и мы втроем заведем хоровод, стоит только нам повернуться вокруг оси, по ходу солнца... Но, конечно, мы не делаем этого.

Мы с Валей свободны. Окончательно.

Только напоследок прошу полковника:

- Знаете Михайлова? Он все работает у вас? Тогда передавайте ему от меня поклон!

- Принято, - кивает полковник. - Обязательно передам.

И мы садимся в Зеленый Мотор.

Я понимаю: отныне я больше не стою на этом берегу, простояв на нем полдесятка лет. Я ушел с него. Уехал в зеленом моторе.

Наполовину ушел тогда, вытащив Дубницкую из воды. И на вторую половину - сегодня.

 

Назавтра, прямо с утра, почти не сговариваясь, мы поехали в той же "Оке" на Солнечную гору.

Черед настал.

Она паркует ее у подножия, и мы ступаем на пологий скат.

Валя рассказывает, что завхоз Лена не ходит на службу: она наконец рожает. Затянувшаяся ее беременность разрешается... Во как.

И, добавляю я уже про себя, возможно, это же станет почти сводный братик или сводная сестричка для ее племянницы, и маленькая Маня, для которой Ленка практически заменяет непутевую мать, скоро увидит в нем объект нежности и опеки, наполняющий жизнь содержанием... Пусть бы так было.

Уже начался август, прохлада, кружатся в воздухе дождинки и вихри, ветер внизу гонит листья.

Но мы поднимаемся, и останавливаемся в том же домике, где мы тогда сидели втроем. Там блаженно тепло, а снаружи свистит вихрь.

Я смотрю назад - далеко сбегает трамплин.

Мы еще не на вершине. Нет, в этот раз мы не доберемся до нее, но нам уже нравится и этот путь, проделанный нами. До вершины еще дойдем. В другой раз. Еще через год или через десяток лет. Не надо спешить, надо идти к новому опыту. И вершина будет. И не одна.

Мы ловим падающие лучи солнца.

Позади трамплин. Позади зеленый мотор. Позади завершенный виток.

Позади река.

Я прижимаюсь к Вале и хватаю ее в объятья, и жар доходит до нутра, и как будто маятник мелко бьется в теле...

Словно впервые в жизни, я поворачиваю к себе ее лицо и, остановившись на миг, мягко впускаю язык в ее губы, и мой язык соединяется с ее влажной почти горячей мякотью... И вдруг - как рефракция тумана скинулась с горизонта, косого горизонта окончания долины, куда мы смотрим, и прояснился сам воздух, и я ощутил, как будто отходит медицинский наркоз,  - да вот же она, моя Валя, Валя с фестиваля, здесь - теплая и живая, живее всех живых!..

Позади, - склон с кончившейся бурей облетающих после июльского зноя листьев. И маленькая сторожка.

И я осознаю, что все это лето мы же с ней - друг с другом, пусть иногда порознь, почти не беседуя о том вслух, решали, гадали и - хотели прочувствовать, что же лучше: буйство воющих страстей или - холод сердечных глубин до их дна?

Мы - пять с половиной лет назад на бережку, бег наперегонки; и мы же - здесь, пять лет вперед оттуда. И смотрим снова в одну сторону - к горизонту, на полосу узкой и длинной дымки.

И я размышляю о том, что двадцать и тридцать лет - как будто всего ничего, но то было одно поколение, тех, первыми свершивших ошибки, ставшие общими, и теперь, ныне - это мы же - но как будто приземлившиеся сюда, а за нами - уже новые двадцатилетние. Но мы сумели преодолеть прошлое, взявшись за руки, как Олег и Аня. Значит, есть надежда, что они, двадцатилетние, теперь раньше все поймут. Мы начали, и мы, наверное, и закончим. Этот виток. Начавшийся в двадцать и свершивший оборот в тридцать. И пусть станет лучше. Здесь, на этой горе, где ближе к небу, говорим это мысленно, и оба понимаем, о чем думает каждый из нас.

Впрочем, я думаю о том, что то, что я сейчас здесь и рядом с ней - это Валин подвиг. Ее. Ее, которая сумела меня простить и принять тогда и сейчас. Просто найдя в себе мужество ждать. И дождаться. Самой лучшей. Нет, кроме шуток.

Вестимо...

 


Проголосуйте
за это произведение

Русский переплет

Copyright (c) "Русский переплет"

Rambler's Top100