Проголосуйте за это произведение |
ГАННА, ЖЕНА ЛЕСНИКА
Бабушка давно умерла, но мне кажется, что мы с ней и не расставались.
Иногда она навещает меня в снах.
Обычно я никак не могу её
увидеть,
но чувствую её близкое присутствие. В этих ночных провалах в прошлое всё
выглядит
неправдоподобно реально, как будто я на самом деле приехала в деревню, затерянную в белорусских лесах.
Просыпаюсь я странно счастливой,
словно
ступила опять на землю обетованную, навсегда уплывшую вслед за бабушкой в
равнодушные небеса. И что до того,
что
между моим нью-йоркским бытиём и памятью детства лежат океан и множество
насыщенных событиями и переменами
лет.
Во
сне я оказываюсь в освещённом безжалостным солнцем дворе. Словно в свете прожекторов, отчётливо
вырисовывается каждая подзаборная травинка и букашка. Поперёк двора косо
лежит
синяя тень от открытой калитки. Окутанная вязким дрожащим зноем, пересекаю
жемчужное пространство и ныряю в прохладу полутёмных сеней. Тут же спотыкаюсь о ведро, которое катится по полу
с
металлическим звяканьем. Всполошенно
на потолочную балку взлетают куры. Открываю
дверь
в хату и медленно переношу ноги через высокий порог.
В
печи весело полыхает огонь. Возле
неё,
на деревянном некрашеном полу выстроилась батарея разнокалиберных чугунков.
На столе
у окна рассыпаны светящиеся, словно восковые, зелёные яблоки. Среди них
возвышается гладыш с утренним
молоком. В комнате, отделённой от
кухни
вышитой гладью занавеской, стоит высокая железная кровать с шишечками-
железными шариками, венчающими высокие резные спинки. Кровать застелена
самотканым, с розами по чёрному полю, покрывалом. На столе оранжевая,
местами
протёртая до нитяной основы, плюшевая скатерть с бахромой, хрустальная ваза
с
воткнутой внутрь тряпичной гвоздикой. Между двух узких окон - шаткая нелепая
этажерка, каждая полка которой застелена пожелтевшими вышитыми салфетками.
На
полках - стопки журналов "Работница и крестьянка", "Здоровье" и
"Роман-Газета".
В бревенчатый угол
избы вжался
старенький чёрно-белый телевизор " Рекорд". Над ним, на стенке, в
обрамлении чистого рушника висят образа.
Лика на иконе не
разглядеть.
Гулко торопится железный будильник,
выщёлкивая застывшее время. В подсиненной чернилами тюлевой занавеске
заблудилась жирная муха. Бабушки в хате нет. Я трогаю вещи и напряжённо жду
её,
вглядываясь в дверь. Пусть она войдёт, ну пожалуйста!
Я
уже догадалась, что это сон и знаю, что бабушку я так и не увижу. Но тем не
менее дорожу отпущенным мне временем визита, стараясь впитать,
прочувствовать
как можно больше, до тех пор, пока сон не выдернут у меня из-под пропотевшей
подушки, и не ускользнёт он через
оконные
жалюзи в узкий колодец бруклинского
двора.
Её
почти никогда нет в доме. Весь день
она
занята в огороде, саду и сарае. Я
долго нежусь в
кровати с провисшей панцирной сеткой, так уютно повторяющей все
изгибы
моего детского тела. В дом проникают
снаружи звуки, которые не только не мешают
спать, но наоборот, делают сон ещё слаще. Я слышу гулкое мычание
выгоняемых на пастбище коров, щёлканье хлыста, протяжные крики пастуха:
"Ну,
пошла, родимая!"
Заполошно квохчут
потревоженные
куры. Постепенно их клёкот становится
ритмичным и убаюкивающим, и
напоминает
шум редкого и дробного дождя.
В сенях звонко
дребезжит
опрокинутое котом ведро. Глухо ворчит бабушка: "Ишь, набегалась как..."
И громко: "Вставай
ужо! Хади
поешь..."
Все
эти звуки - мычание, ржание, гоготание, клёкот, собачий лай, петушиные
крики,
стуки, вздохи, звяканье, далёкие голоса, треск дров в печи, скрип
несмазанных
дверей и рассохшихся половиц создают
неповторимую симфонию, гармоничную и жизнеутверждающую. Солнечный свет тоже вносит посильную лепту в сцену под
названием "
утро в деревне" - на отмытом до белизны некрашеном полу движутся, танцуют
его
весёлые блики, справедливо названные "зайчиками".
А запахи! Ну что может сравниться с деревенскими
запахами? Горько пахнет метла, связанная из стеблей полыни. С печи тянет
сладковато-тревожно от подсыхающих там яблок и кисло-сладко от брусники и
клюквы.
По хате разносятся одуряющие запахи
смаженки - жареной на сале яичницы и
перапечек - маленьких пресных
хлебцов, мягких внутри, а снаружи
покрытых глянцевой коричневой корочкой, пахнущей дымом.
Вскакиваю и как есть,
босиком, в ночной рубашке, бегу к печи, хватаю с протвиня горячую
лепёшку и обжигаясь, перебрасываю её с ладони на
ладонь. Бабушка наливает мне свежего
молока прямо из ведра в большую синюю эмалированную кружку, накрыв кружку
куском марли.
По
утрам
у меня обязательная трудовая
повинность -
вымыть гладыши. В их узкие горлышки хорошо проскальзывает моя тонкая рука. Внутренние стенки глиняных кувшинов неровные, в ямках и
трещинах. В них застыло скисшее молоко. Я тщательно вожу тряпкой по
скользким
стенкам, колупаю в ямках пальцами. Частенько тонкие пластинки отслоившейся
глины попадают под ногти и тогда пальцы долго кровоточат. Бабушка, с
прибаутками, переходящими в глухое, сама с собой бормотание, колдует у печи.
В
огромном, чёрном от копоти чугуне варится мелкая проросшая картошка. Это для
свиней. В маленьком, тоже чёрном, но тщательно каждый день отмываемом мною изнутри, варится картошка
"человеческая",
то есть крупная и очищенная.
Мне
почему-то больше нравится "свинячья" еда. Вода выкипает, и те
картофелины,
которые на дне чугунка, немного обугливаются. Эти, обгоревшие, с прилипшей
шкуркой, самые вкусные. Торопясь, пока бабушка не прогнала, выхватываю
несколько мелких горячих коричневых
шариков и бросаю их на стол, на цветастую, в трещинах и порезах клеёнку. Эта
картошка и свежее, утреннее молоко и есть наш завтрак. Перапечки пекутся
только
по воскресеньям.
В мятое цинковое ведро с лошадиным навозом бабушка наливает молока,
сыпет туда мелкую картошку и руками
тщательно перемешивает смесь, разминая комки пальцами.
Она ворчит: "Ну шо
за
девка! Гарадское дитё, а жрёть усё свинячее..."
Я радуюсь, что
успела.
Ну что она понимает! Разве возможно в городе поесть такой
вкусной,
пахнущей дымом и костром картошки!
У
меня кличка - "Городская". Меня привозит в деревню мама аж из самого
Минска. Это далеко. Дети и внуки
деревенских оседают в основном в близлежащих районных центрах, например, в
Борисове. В Минск забралась моя мама и её брат, дядя Коля. После войны они
оба
приехали в столицу и поступили в ремесленное училище. Там давали общежитие и
платили стипендию. Дядя Коля продолжил обучение в техническом вузе и теперь
был
мастером цеха, в котором когда-то начинал трудовую карьеру помощником
фрезеровщика. Мама после ремесленного поступила на рисовальные курсы при
Минском Театрально-художественном институте и теперь на том же заводе
представляла элиту - работала в Бюро Эстетики.
Профессии "дизайнер" в те времена ещё не существовало.
Так что я была и из столицы, и мама моя
была художницей. Деревенские относились с подозрением к такому несерьёзному
занятию, считая его богохульством и пачкотнёй. В то же время к художникам они испытывали и мистическое почтение и отчуждение
одновременно.
Так, мамина двоюродная сестра, закончившая
тот же Театральный институт и работавшая в издательстве иллюстратором
детских
книжек, насмерть обиделась на соотечественников и перестала приезжать на малую родину. Мама так и не
успела познакомить меня с тёткой, разорвавшей связи с родственниками. Мне только показали оформленную
"Анькой"
книжку, из-за которой произошёл конфликт. Рисунки в ней были изящные,
крупные,
с несколько утрированными, но чётко выраженными формами. Детская книжка
выглядела элегантной и изысканной. "Аньку" не признающие условностей
невежественные деревенские отругали за то, что мышей и зайцев она раскрасила
в
розовые и салатовые цвета.
Частенько бабушка отправляла меня на
выгон
за лошадиным калом, который она подмешивала свиньям в пищу. Мне выдавалось мятое, позеленевшее от
экскрементов ведро и сатиновая огромная рукавица. Тогда ко мне официально
прибивалась Лилька, подружка и по
совместительству - троюродная сестра. Бабушка ворчала, что дружба с Лилькой
ничему хорошему меня не научит. Я дружила и научилась массе полезных и
интересных вещей - лазать по заборам и деревьям и воровать в соседских садах.
Заданию собирать конские яблоки мы были
рады. Это ведь была возможность пообщаться с
замечательными животными, лошадьми, к которым мальчишки-конюхи не
позволяли приблизиться на пушечный выстрел. Праздные любопытные безжалостно
изгонялись с пастбища. Но, рано повзрослевшие, малолетние конюхи понимали,
что
кал - вещь в хозяйстве нужная и нас во время сбора полезного продукта не
трогали. Я любовалась грациозными
умными
животными, поглаживала их шёлковые
морды,
совала в губы им самые сочные пучки травы и припасённые в карманах краюхи
хлеба. Когда вёдра наполнялась, стражи порядка
тут же
нас изгоняли. Часто приходилось следовать за пасущимся табуном далеко за
пределы деревни и тогда мы с Лилькой, пользуясь возможностью, до отвращения
объедались дикой смородиной и паречкой, растущей по берегам Березины. Затем,
потея
и не разговаривая, с трудом тащили домой остро пахнущие тяжёлые вёдра.
Гуляя возле Центрального нью-йоркского
Парка,
я вдыхаю этот знакомый с детства запах - лошадей, хлева, выпаса. В первые
годы
эмиграции, в редкие выходные, я специально приезжала сюда "за запахом",
который примирял меня с чужбиной.
Иногда я следовала за бабушкой в хлев
и,
стоя на безопасном порожке, заглядывала за загородку и смотрела, как в
дощатом
загоне ел свою похлёбку поросёнок - весело, с причавкиванием и
прихлюпыванием,
поднимая на меня умные хитрые глазки в белых трогательных ресничках. Я,
глядя
на него, ела кусок хлеба, посыпанного сахаром.
Хлеб в деревню привозили один раз в
неделю
и бабушка с утра посылала меня занимать очередь. В магазине, святая святых, появляться
босиком
было неприлично. Бабушка заставляла меня одеть сандалии и повязать голову
чистым белым, в горох, платочком. За воротами я снимала платочек и сандалии
и экипировалась
уже возле магазина, к которому идти
нужно было в самый конец деревни. В длинной очереди местные жители общались, сплетничали, обменивались
новостями.
- А то чья ж девка-то
будет? - спрашивала пространство какая-нибудь подслеповатая старушка.
- Да то ж Манькина, -
отвечала
другая.
- То какой такой
Маньки?
Старостиной?
- Не! Гарадской
Маньки.
- То каторая Ганки
дачка?
- Ганки,
Ганки...
-
А-а-а!
И
меня
беспардонно осматривали и изучали, громко
обмениваясь результатами осмотра. Деда моего, работающего ещё до
войны
лесником и сгинувшего на фронте, старожилы помнили. Всех отпрысков деда до третьего колена называли
его именем. Так, потерявшая сейчас в Америке отчество и американизировавшая
свою белорусскую фамилию, там я была "Романа внучка, дочка той Маньки, что
Ганны дочка". Ганн, то есть Анн, в
деревне было несколько, и к бабушкиному имени приплеталось имя её погибшего
на
войне мужа - Романа.
На
руки отпускали по десять буханок
чёрного
хлеба, и по пятнадцать - белых батонов. Бабы ругались, требовали больше.
Хлебом
кормили семью, кур и его же подмешивали в пищу поросятам. Когда вся деревня
разбирала
отпущенную норму, продавщица честно делила оставшийся хлеб - по батону или
два
на руки. Бабушка всегда появлялась вовремя, когда я, извертевшись в
говорливой
очереди и почти размочив в потной ладони смятую пятирублёвку, приближалась к
прилавку.
Загрузив батоны в чистые холщовые мешки, мы
выдирались из толпы и тащили пропитание домой. Хлеб, ещё тёплый, одуряюще
пах.
От чёрных кирпичей шёл горьковатый, терпкий дух, а длинные нарезные батоны
пахли сладко и нежно.
До вечера я объедалась свежим хлебом
и
пила кружку за кружкой парное молоко. На ужин тоже были хлеб и молоко. Днём
я
перебивалась случайным кормом - пупырчатыми, с грядки, сладкими огурцами,
нежной, в земле, оранжевой морковкой. В рот шло всё - и несозревшая
антоновка,
от которой саднили дёсны и язык, и крупный светящийся крыжовник, и тёплые,
горьковатые, мясистые помидоры. Праздником был грибной суп, который тётя
Ева,
старшая мамина сестра, варила на
керосинке. Бабушка такими глупостями не занималась - ей было
некогда.
Мы
с ней были добытчицами и спешили воспользоваться дарами леса и поля. Бабушка
знала огромный лес как свой собственный сад. Она меня водила на дальние
делянки
за брусникой, в сосновые боры за черникой, а за клюквой на Ведьмино болото. По преданию, тут
когда-то
стояла церковь, но прихожане чем-то прогневали Небеса, и однажды на церковь
упал
большой светящийся камень, и церковь ушла под землю. Со временем огромная
воронка заполнилась водой, затем по
краям затянулась мхом. Из города
приезжали учёные, пытались измерить глубину озера, но лодка перевернулась и
они
утонули. Утонули там и незадачливые рыбаки. К озеру больше никто не рисковал
приближаться. Клюкву мы собирали по самому краю, но и то мне было страшно.
Мох
пружинил и прогибался под ногами, и под ним чувствовалась бездна. Ровно посередине огромной ярко-зелёной
страшной поляны, словно обрисованной циркулем, как зеркало, блестело блюдце
озера. Поляна эта была словно врезана в лес, и по краям её не росли ни
камыши,
ни осока.
В августе мы ходили за малиной - через
колхозные поля, по меже среди ржи, ко рвам, густо заросшим малинником. Без
резиновых сапог было не обойтись - там было много змей.
А
на
следующий день после лесного вояжа я, вздыхая, на пол дня усаживалась за
нудное
и скучное занятие - перебирать собранные накануне ягоды и грибы.
Бабушка их сушила или вялила. Грибы и ягоды
предназначались непутёвым
"городским" детям,
из
Борисова и Минска, которые с удовольствием растаскивали и сушёную чернику с
малиной, и бруснику, и связки сморщенных боровиков, а также всю огородную
продукцию. Взамен они оставляли немыслимую в деревне колбасу, брусочки
жёлтого
масла в вощёной бумажке, леденцы в круглых железных коробочках. Бабушка
ничего
из этого "баловства" не ела.
Сухонькая, маленькая, она до вечера
исчезала
в огороде и хлеву - полола, чистила, поливала, подстригала. От тёти Евы
пользы
в хозяйстве не было никакой. Она сутками пропадала в колхозе и приходила
домой
только спать. Раз в месяц привозили на телеге её зарплату - мешки с мукой и
сахаром.
Если бабушке удавалось застукать меня во
дворе
или в саду, то немедленно мне выдавалась или жестяная банка из-под консервов
с
приказом собрать в саду колорадских жуков, или жёсткая тяжёлая метла -
вымести
двор. Я умела щупать кур на предмет обнаружения в хохлушках яиц и выгребать
из
печи золу. Бабушка учила меня месить тесто для хлеба, ставить в печь
чугуны.
Прежде
чем засунуть в печь лопату с круглой блямбой подошедшего теста, бабушка
обязательно произносила заклинание - просила хлеб не подгореть. Она
постоянно
разговаривала - со святым Николаем Угодником, во время грозы с Богом
Перуном,
со святой Девой Марией, с домовым и чертями.
Домовому ставилась мисочка с молоком, которое всегда выпивал кот, а
чертей отгоняла связка чеснока,
висящая
на стене. Будучи, по сути, всегда одна, бабушка не скучала. Она гармонично
существовала в мире мифическом и реальном одновременно. Я же смеялась над её
дремучестью, злилась над запретом орудовать иголкой в воскресенье (пришить
отлетевшую пуговицу или соорудить
кукле
новое платье мне почему-то
приспичивало
именно в воскресенье), отказывалась
креститься.
С тоской выполнив трудовую повинность, опять удирала - к Лильке, в поле, на
речку.
Нарисовывалась я во дворе поздно
вечером, когда бабушка уже доила корову. Звонко в ведро били тугие струи
молока. Корова терпеливо стояла, изредка протяжно тоскливо взмыкивая.
- Явилась ужо, Ворона
Гарадская,
- ворчала бабушка. - Только бы шмындать..
- Иди сюда! Учись
доить
корову, в жизни всё пригодится.
Я с опаской и отвращением, присев на
маленькую
скамеечку, тянула корову за скользкие тугие соски. Вымя выскальзывало из-под
пальцев, редкие струи молока, которые мне получалось извлечь, брызгали во
все
стороны. Корова начинала нервничать и наклонять
лобастую, украшенную острыми рогами, башку. Её крупный глаз
неодобрительно
следил за моими неумелыми действиями, и бабушка прогоняла меня.
- Дитя ещё! Ручки
слабые...
Я с готовностью выскакивала из сарая и
оказывалась
в кромешной темноте. Чёрным контуром на фоне фиолетового неба вырисовывались
яблони в саду. Над печной трубой висел узкий серпик Луны, а
всё
небо было покрыто россыпью низких крупных звёзд. Очарованная, я всегда
стояла в
этой тёплой, наполненной звуками темноте и смотрела на жёлтую дорожку света,
стелющуюся из дверей сарая. Затем в полной темноте мы с бабушкой шли в дом,
где
начинались таинственные манипуляции с молоком - процеживание, разливание по
кувшинам - на простоквашу, на сметану, на творог, и ждала своей порции
свежего,
с пеной, молока.
Бабушка была верующей и свято чтила все
христианские праздники. Она святила куличи, соблюдала посты, по воскресеньям
ходила в церковь. Я над ней
посмеивалась. - Бога нет! Бога нет!, - скандировала я, подпрыгивая на одной
ножке.
- У-у-у! Антихристка!
-
осуждающе гудела бабушка. - Он всё видит. Вот обидишь его, тогда
наплачешься...
- Ну покажи мне его,
ну
покажи! Где он? - я была подкованной пионеркой.
Бабушка, прикрыв
ладонью глаза, долго смотрела в
глубокое, покрытое лёгкими перистыми облачками небо.
- Там.., - почтительно
говорила она.
- Ну ты что, баб. В небе только облака и
самолёты. Ну где же там Он может быть? Облака же проваливаются! - и я
заливисто
хохотала над глупостью бабушки.
Бога я представляла
так,
каким его рисовали в антирелигиозных книжонках - старик с длинной белой
бородой
сидит на облаке.
- Дурочка ты ещё.
Маленькая. Может, когда и поймёшь...
Я не считала себя ни
дурочкой, ни маленькой.
В облака
я вглядывалась долго, долго, то лёжа в саду под яблоней, то на
привале в
лесу и никогда, как ни старалась, так и не смогла увидеть сидящего на облаке
старика.
Во
время наших блужданий по борам и
чащам
бабушка рассказывала мне многочисленные истории о жизни Богов, читала стихи
и
пела полублатные песни. О молодости своей она рассказывала скупо. О детстве
и
своих родителях - ничего. Бабушка закончила гимназию и до сих пор помнила
латынь и немного греческий языки. Забавляя меня, она читала нараспев какую-то тарабарщину. Я её
бесконечно
просила спеть песню про Костю,
который
ходил "в ботиночках со скрипом", и который зарезал изменившую ему
невесту.
Раз в неделю выпадала наша очередь
пасти
коров. Существовал официальный пастух, получающий в конторе зарплату, но он
следил за колхозным стадом. Деревенские, те, у которых были в хозяйстве
бурёнки, составили график, и каждый день кто-то из списка выгонял семнадцатиголовое стадо на выпас на
весь день. Так как бабушкина Зорька отелилась и у нас числилось два
поголовья
скота, то дежурить приходилось часто. О том, чтобы увильнуть от такой
почётной
обязанности, не могло быть и речи - я была незаменимой помощницей. Да и мне
самой нравилось проводить весь день в глухих далёких лесах.
Коровы были умные, незлобивые и
послушные.
Они чётко знали свои обязанности - идти в стаде, и легко повиновались,
словно
оркестр дирижёрской палочке, малейшему движению хлыста. Казалось, они сами знали, куда идти и где
находить поляны, поросшие сочной высокой травой. Нам оставалось только
следовать за ними. Я выполняла обязанности сторожевой собаки - подгоняла
отставших бурёнок. Отправлялись мы в путь с восходом солнца и долго шли к
лесу
по просёлочной дороге, мимо хат и огородов. Я с удовольствием поднимала
тёплую пыль
босыми ногами, искала вдоль плетней крупные земляничины, гонялась за
ленивыми
бабочками.
За
сосновым бором и гиблым заросшим осинником,через который бурёнки
бежали,
не останавливаясь, у поймы реки мы,
наконец, делали привал. Коровы разбредались по
лугу, а наевшись, ложились отдыхать. Шумно они пережёвывали свою
жвачку,
лёжа на боку. Неугомонная бабушка пользовалась возможностью, чтобы проверить
дальнюю делянку. Мгновенно она исчезала в кустах, оставляя меня
ответственной
за стадо. Я ложилась на травку, заложив руки за голову, и наблюдала за
течением
облаков, угадывая в их изменчивости фигуры людей, животных и птиц.
Когда мне казалось, что меня забыли,
оставили, что в мире осталась я одна, шум леса и облака, я начинала кричать:
"Баб!
Ты где?"
Когда я уже покрывалась холодным потом от
ужаса и срывала горло до хрипа, рядом раздавался её чуть насмешливый
спокойный
голос: "Ну шо ты орёшь?"
Осколки пошатнувшегося мира
складывались
воедино. Лес уже не казался враждебным, разбредшиеся коровы собирались опять
в
кучку, солнце выскакивало из-за туч.
Бабушка отчитывалась результатами
разведки
- ставила на землю алюминиевый солдатский котелок, наполненный крупными
ягодами
- брусникой, земляникой или черникой,
вываливала на землю крепкие,
молодцеватые боровики, подосиновики с прилипшими к шляпкам листочками,
скользкие,
в сосновых иголках, маслята. Теперь мы приступали к трапезе. На холщовой
тряпице бабушка раскладывала крупные варёные яйца, огурцы, шматок сала,
доставала стеклянную бутылку с нагревшимся вкусным молоком, ломала хлеб,
разворачивала маленькую тряпочку, в которой была крупная серая соль. Я
ходила к
реке и наполняла алюминиевые, солдатские, найденные в окопах фляги
водой.
Эту воду мы пили. Иногда, в особо жаркие
дни,
когда выгорала трава и приходилось в
поисках невытоптанных полян уходить далеко в лес, мы наполняли фляги
из мелких
болотец или даже из глубоких лесных колей с бурой застоявшейся водой.
У бабушки всегда для таких случаев
была
приготовлена марля. Смахнув ладонью с поверхности лужи жучков-плавунцов,
мелкую
зелёную ряску, она зачёрпывала воду кружкой, стараясь не поднять тину, и
осторожно процеживала её через марлю,
наполняя фляжки. Ни разу мы не
заболели никаким желудочным расстройством.
Во время войны вся деревня жила в
землянках в лесу - прятались от немцев. Тех, кто не захотел или не успел
спрятаться, сожгли заживо в колхозном сарае. Жителям приходилось питаться и лечиться "
подножным
кормом".
С тех пор бабушка знала свойства всех трав и
корешков -
что нужно приложить на рану, что съесть "от поносу", чем сбить
жар... Она одна "подняла" четверых детей. Ещё
трое
умерли во время войны.
Более трёх десятилетий прошло со дня Победы, но для всех жителей деревни
тема
войны всё ещё была актуальна. Ведь почти каждый двор потерял мужа или сына.
Деревня пережила голод, оккупацию, облавы и расстрелы. Больше сказок я
любила
мамины рассказы про её военное детство. В сорок шестом году она,
девятилетняя,
с младшей сестрой каждый день
вставали в
три утра, и семь километров шли до Борисова. Нужно было до наступления
рассвета
обменять молоко, овощи с огорода, ягоды и грибы у офицерских жён на хлеб,
сахар, спички и соль. По возвращении мама шла в школу, а после занятий - в
лес,
за его дарами.
До сих пор мальчишки находили новые
блиндажи и землянки. За нашим огородом был настоящий фашистский бункер, с
бетонными
стенами, двухярусными кроватями и замаскированным входом. И хотя каждая
гильза
и каждая тряпочка давно были вынесены из бункера вездесущими мальчишками,
всё
равно внутри его было страшно. От толстых стен, бетонного пола исходила
мрачная
угрюмая сила и враждебность.
В каждом доме до сих
пор
пользовались трофейными ножами, флягами, котелками - вещами удобными,
рациональными и долговечными.
Иногда мы с бабушкой ходили на кладбище,
к
почти неразличимым холмикам с покосившимися крестами. Здесь были
похоронены её дети.
Бабушка сметала с
холмиков сор, клала букетик васильков и ромашек и говорила мне: "Как умру,
вот тут меня и похороните".
На кладбище я часто играла в прятки с
деревенскими детьми. Мы прятались в
склепах и за могилками, рвали
растущую у
ограды сладкую крупную землянику, и понятия "смерть" для меня не
существовало. Кладбище - это такой загадочный привлекательный парк, с
разросшимися деревьями и укромными уголками. На кладбище можно увидеть
привидения и посмотреть много
интересных
старинных фотографий.
- А когда ты умрёшь? -
не
подозревая о жестокости вопроса, любопытствовала я.
Она не обижалась.
- Ну, ещё поживу
маленько.
- А откуда ты знаешь,
что
ещё поживёшь? Ты же старенькая.
- А я святого Петра
видела во сне. Я шла к саду, а он меня завернул. Сказал, что рано мне
ещё.
- Так ты что, будешь знать, когда
умрёшь?
- Конечно буду. Тогда
мне
приснится Смерть с косой. Она меня уже звала, но я отговорилась. Рано мне
ещё.
Надо Еву научить хозяйству. А Смерть ушла и Сычиху забрала с
собой.
( В прошлом году бабушка попадала в больницу с воспалением
лёгким. Но всё обошлось. А бабка Сычиха и вправду умерла.)
С тех пор каждое лето я интересовалась,
не
приходила ли Смерть с косой. Бабушка подробно рассказывала мне о своих снах.
О
смерти она говорила легко, без страха и без грусти, принимая её как должное.
В
её интерпретации Смерть была одним из персонажей мира фольклора и мифов, в
котором сама бабушка чувствовала себя вольготно и
уверенно.
Однажды, я уже готовилась поступать в
институт
и днями, освобождённая от домашней работы, валялась с учебниками под
яблоней,
она меня спросила: "А весной-то может, приедешь?"
- Ну ты что,
бабушка! Я же в институт поступлю, и
весной должны быть экзамены, за первый курс! Я позже приеду,
летом.
Она умерла весной. Тихо, во сне.
Наверняка,
она точно знала, когда это случится. Знала, но не потребовала к себе никого
из
родственников - попрощаться. Дочь Еву
приобщить к земле так и не удалось. Тётя Ева, потеряв ощущение порядка и
покоя,
которое всегда окружало бабушку, последовала за матерью через два года, к
тому
моменту окончательно запустив хозяйство, подарив корову и поросёнка своему
кумиру - колхозу. Сад зарос сорняками, деревья одичали, картошку
окончательно
доели колорадские жуки. Куры разбрелись по чужим дворам, и даже кот покинул
дом, лишённый звуков и запахов.
У меня к бабушке накопилось много вопросов,
на
которые теперь она уже не сможет ответить. Я хочу знать, кто были её
родители.
Где она родилась. В какой гимназии и где она училась. Почему в её сундуке
обнаружили грамоту от царя Николая, извещавшую, что девице Анне даётся
полный
пансион для обучения искусствам. Как в деревню попал её сгинувший на фронте
муж
Роман, по кличке "поляк". Откуда
у
всех её потомков существует страсть к бумагомарательству и рукоделию?
В деревне я была
только
один раз, в тот же год. Но дом без бабушки был пуст, тёмен и тих. Молчала
потухшая печь, опустел хлев. Закрыла глаза Богородица на иконе.
Я боюсь туда приехать. Боюсь увидеть
тёмную
скособоченную хату, заросший сорняками сад.
Иногда я появляюсь в
доме, в котором прошло моё детство, но только во сне.
Шепчутся за спиной
старушки, приложив ладони к подслеповатым глазам: "А то хто это
такая?"
- Да то ж Ганкина
внучка.
Ну та, што Романа-лесника жёнка...
Проголосуйте за это произведение |
Спасибо Вам, Лана! Прям на душе светлее от рассказа Вашего! Жаль, "не участвует в рейтинге". А, собственно, почему?
|
|
|
|
Я неравнодушна к слогу любых текстов. В этом нет надуманных и вычурных ╚красивостей╩, длиннот, неоправданных парцелляций всё в меру: ╚Кладбище - это такой загадочный привлекательный парк, с разросшимися деревьями и укромными уголками╩, ╚Гулко торопится железный будильник, выщёлкивая застывшее время. В подсиненной чернилами тюлевой занавеске заблудилась жирная муха╩.
|
|
|
Позвольте и мне добавить ложечку дёгтя в бочку здешнего мёда. Я был, пожалуй, первым, кто заметил ваш недюжинный талант, а посему имею право и на ряд замечаний. Не правда ли? Мне история ваша показалась милой, искренней, но, простите, надоедливой. То, что было хорошо три года назад, сегодня уже кажется повторением пройденного. Так случалось со многими женщинами-литераторами: от едва не ставших великими Н. Катерли и В. Токаревой до графоманок-детевтикес нынешнего книжного развала. Наткнувшись на удобную для себя тропку в чаще слов, они, как и вы, бегут по ней без оглядки до тех пор, пока уже и сами начинают замечать, что стали неинтересны читателям. И тогда у так называемых успешных литераторш начинаются ничем не объяснимые нервные срывы, истерики, глупые поступки. Но быть успешной внутри базара, пусть даже книжного, можно лишь продавая заведомую дрянь либо шедевры. А вы распахиваете душу в мелочах. Этим вы и интересны, но именно это и заставляет меня писать к вам в таком тоне. Распах души не есть приоткрытие щелочки. Вам пора не отделываться зарисовкой, какой, по сути, следует назвать то, что вы назвали здесь рассказом, а написать об этом же добротную повесть или даже роман. Вы живете в США, имеете возможность читать знаменитые тамошние женские романы, не говоря уж об английских, начиная с ╚Джен Эйр╩, которые вам помогут справиться с поставленной перед вами задачей. На нынешнем русскоязычном рынке ощущается нехватка добротной женской прозы и обнаруживается полное отсутствие современных полноценных женских образов. Учитывая стремительную феминизацию общества, ваше поколение может оказаться в словесном дерьме вместо литературы. Потому вы просто обязаны засесть за роман. Извините, если показался резким.
|
|
Уважаемый Валерий! Спасибо за Ваше мнение! Роман есть, только издательства его "завернули". Если не возражаете, могу прислать Вам по электронной почте.
|
|
|
|
|
|
На этот раз, Татьяна, вы подняли достачно непростой вопрос. Мне кажется, на него нет однозначного ответа. Вчера я смотрела фрагменты одного из последних интервью (возможно, последнего) с Фаиной Раневской. На вопрос о том, что для нее актерская игра, Фаина Георгиевна делает резонное замечание о том, что играют в куклы, в карты, в рулетку, а актеры живут в образе, если это, конечно, истиные актеры. И вот сейчас после вашей реплики у меня возникла еще одна аналогия: ведь если произведение искусства (актерской ли работы, литературной ли...) отнимает душевные силы у автора, значит состоялось что-то настоящее, сильное, даже если это и имеет оттенок видимой лёгкости. Ведь сама Раневская исполняла зачастую комедийные роли, и КАК ОНА ЭТО ДЕЛАЛА!!! А теперь возникает другой вопрос: значит ли все это, что произведение, родившееся легко, порывисто, так будто бы надиктованое СВЕРХУ, не имеет права на звание не менее талантливой работы, нежели произведение выстраданное? Татьяна, у меня возникла идея. Не согласились бы вы дать мне интервью. Звуковую версию мы поставим в воскрестной программе местного радио, а печатную - в нашей газете (там как раз есть подходящая колонка). Правда для звукового варианта нам понадобится с вами "слететься". А можно сделать сначала печатную, а потом при оказии - вы у нас или мы в ваших краях - продублировать звуком.
|
|
|