Проголосуйте за это произведение |
Эта повесть - в рейтинге лучший произведений 1998 года по опросу критиков ( этот рейтинг есть на сайте "Журнального зала").
ЦВЕТЫ НЕВИДАННЫЕ, РАЙСКИЕ ПТИЦЫ
(повесть)
ЧУЖИЕ САДЫ ПЛАХОВА
Девушка вошла на Матвеевской, яркая в узорном платке и длинном черном пальто, двигалась по проходу, возвышаясь над всеми на полголовы, и рассеянно проглядывала ряды занятых сидений. Плахов как посмотрел в ее лицо, так уже не отрывался, безо всяких мыслей ожидая, что она приблизится наконец и тогда он уступит ей свое место. Электричка дернулась, поехала, и девушка, удерживая равновесие, ухватилась за поручень, осталась в проходе за три ряда от Плахова. Ее заслонил толстый парень в пуховике, можно было видеть только гордую маленькую голову, розовую гладкую щеку. Плахов представил, что эту нежную кожу он может погладить пальцами, всей ладонью.
Когда-то у него была настоящая любовница, с редкими поспешными свиданиями, они жили на одном этаже и она была женой его товарища по курсу. Если случайно сталкивались на лестнице и никого не было поблизости, схлестывались тут же, задыхаясь, целовались, хихикали, руками мучили друг друга. Хлопала внизу дверь, Наташка вмиг трезвела, отскакивала, оглаживала грудь, бедра, будто стряхивала следы его, Плахова, рук. Потом разъехались, и Плахов очень легко забыл о ней. Некоторое время еще смутно помнилось тогдашнее приятно-тягостное ощущение своей порочности и вины перед женой, скоро и это прошло. А просто смотреть на красивую девушку - другое дело и его полное право.
Одна такая молодая красавица с этого лета тоже бегает по утрам на пруд, они уже кивают друг другу при встрече. Девушка после короткого заплыва обегает, блестящая от воды, вокруг пруда, затем подтягивается на турнике, белея бритыми подмышками. Спортивная фигура, ни жиринки, залюбуешься. Плахов проследил, просто так, где она живет - по ту сторону шоссе, где старые дома. Его дом - на самом краю новой улицы. Через дорогу еще и не начинали строить, только груды кирпича от разваленных частных домов лежат, а вокруг этих кирпичных обломков - одичавшие яблоневые деревца. Эта осень была урожайная, земля под яблонями пестрела осыпавшимися плодами, и старухи из ближних новостроек - может, и бывшие хозяйки этих садов - приползали с вместительными тряпочными сумками, набивали их под завязку, тащили на местный рынок. Жена Плахова купила у одной такой старухи целую сумку: "Юрочка, она на мою маму была похожа". Яблоки выбросили, твердые и кислые они оказались.
Из выселенных и разрушенных домов хозяева вывезли, конечно, что могли. Но какие-то предметы, для перевозки непригодные, были оставлены, и Плахов с балкона видел, как те же старухи, да и мужички какие-то деловито по вечерам рыщут, выискивая в свалке что-нибудь для хозяйства. Однажды разгребли целую ванну и втроем, впрягшись на манер бурлаков, мужички поволокли ее куда-то. Плахов, удивившись, даже Аллочку позвал посмотреть: вот смешные люди! А жена не посмеялась - заплакала, и Плахову тоже сделалось тошно, он почувствовал вдруг, что сильно устал, давно уже когда-то устал.
Когда заселяли дом, семья офицера Плахова в числе первых заняла свою квартиру в две комнаты на тринадцатом этаже. Плаховы получили наконец постоянное жилье, и казалось, что теперь-то они хозяева своей жизни, в которой первым делом следует завести правильный порядок. Каждое утро перед службой Юрий Плахов делал пробежку, с коротким купанием в ближнем пруду. Ехал в часть, где бежал кросс уже с солдатами, налегал на тренировки и устраивал соревнования. Не терпел вопросов, отвечал одинаково: "Пятьдесят отжиманий". На службу Юрий Плахов отправлялся в форме, возвращаться с некоторых пор стал в гражданском. Вечерняя электричка везла идейных с митингов, возбужденных и возмущенных. Одна такая цапнула его погон. Дома, глядя на Аллочку, возрадовался - пирожки печет, с тряпочками возится, ненавижу идейных. Сказал тогда, что будет брать брюки и рубашку на службу. Она не спросила, почему:
- Только не оранжевую эту дурацкую, это же невозможно, какой ты в ней нелепый!
Рубашку оранжевую мать подарила, в поселковом магазине выбирала самую видную. Обиделся за мать, но не спорил, другую взял. Плахов спорить не умел, не находилось слов. Тем более, что жена уже к столу позвала, сама с работы, а ужин к его приходу всегда готов, и петрушкой украсит, это как закон - правильный порядок. Когда еще по общежитиям переезжали, она цветы свои в горшках перевозила, с лимонным деревом в обнимку и кочевала: "Юра, они же все чувствуют, как же это - бросить, невозможно!" Любит он ее, глупенькую. Привык, что встречает со службы угодливо, в халате нарядном - для него. Порхает птицей от плиты к столу, от стола к мойке; длинные полы халата вьются, косу заплетает необычно. А увидел ее раз на остановке, все как раз едут с работы, народу туча толпится на пятачке, то и дело нетерпеливо выкатываются по одному на дорогу поглядеть автобус - наткнулся на нее там неожиданно и растерялся вдруг. В глаза бросается из всех - что за чучелка? Смутился, стыдясь узнавать: может, не она? Она, жена: стоит бездвижно, в атласном павлиньем костюме, ножки балеринкой вывернула, подбородок тянет, на кончик носа своего смотрит. На макушке, на самой, бант здоровенный, голая высокая шея между петлями тонкого шарфа белеет узкой полосой. Нелепая птица, чужая и ненужная, от этой первой мысли смутился растерянно Плахов. Потом жалко ее стало, ее шейку плохо забинтованную - ее же словцом пожалел: "Нелепая, дуреха". Бывает, Плахов и по-настоящему злится на Аллочку, что не понимает: человек со службы пришел, не приставай. Она с вытаращенными глазами газетку под нос сует: "Юра, смотри, я сегодня что прочла! Ужас какой!" - а вычитала о ночных бабочках. Ему бы уложиться на койку, устал. Из-за Ильи еще противно бывает, когда долбить его учит по клавишам: "Цветочек мой! Ты гений!" Хотя бы Лушей не называет больше, от этого Плахов бесился. Не выдержал, сказал, что если хочет вырастить Лушу - Лушу и получит, бабу то есть. А Ильей Юрий Плахов сына назвал в честь деда, отца своего. Но растет Илюха при Аллочке, и чуть ли косички она ему не заплетает. Семь лет парню, а все - птенчик, солнышко. Хотел Юрий порядок навести, вместе утром бегать - хуже рева нормального были тихие его слезки: "Ну не надо, ну пожа-алуйста..." И жена обхватила своего птенчика, как бы защищая от вражины, ладно.
За пять лет, что прожили они в новой квартире, были события: Плахов получил майора. Аллочка сидит дома, позволили себе роскошь. Плахов ходил теперь на две службы, дежурства в обменном пункте приносили хороший заработок. Ночь и день перемешались, перепутались в дежурствах. А хуже всего, что порядок-то правильный в своей жизни будто когда-то навели, да вот и нет его, порядка. Аллочка, главное, все больной прикидывается, если заговорит - лучше бы молчала совсем. Смеется даже по-другому, расхохочется громко, будто лошадь заржала, и так же резко замолчит. Илюха в школу пошел - как сбыла с рук. Хорошо, бросай свою контору, решил Юрий, - проживем, заработаю. Тогда обнаружилась новая ее глупая черта, тратить бестолково деньги, покупать какие-то гели, пенки для волос, тюбики и коробочки с кремами и прочей дребеденью - зачем? Не понимает, что деньги не с неба падают? Или вместо мяса купит клубнику, заграничный флакон со взбитыми сливками - "десерт". Ладно, но еще и жертвой себя считает, всем своим видом несчастным показывает. До чего дошло - стелить постель хотела отдельно, собственная жена. Во всем мире так, видишь, все живут. Цивилизованном. Кончилось его терпение, дурой набитой назвал. И пожалел, что не сдержался - кинулась тряпочки свои из шкафа вон выгребать, посреди комнаты кучу навалила. Куда ж ты денешься, княжна ситцевая. Десять лет прожили нормально. На руках, на вытянутых, носил когда-то. Решил, что будет хорошо поехать вместе куда-нибудь, отпуск взять. Обрадовалась, ожила будто, а тут несчастье: теща помирает. Больную привез, думали - вылечить можно, это Аллочка надеялась, он - нет. Но содержал весь месяц как родную мать - а она-то, теща, за десять лет слова ему хорошего не сказала. На похороны потом деньги - тоже дал. С Ильей управлялся один, она про Илюху будто позабыла. Приехала Аллочка пришибленная, спит помногу, но и понять можно, он понимает, устал только, давно устал. И кто посмеет упрекнуть его, что радость нечаянную переживает, когда девушка незнакомая в узорном платке посмотрела на него рассеянно улыбаясь или спортсменка в фиолетовом купальнике кивает ему при встрече.
БЕЛЫЕ ЛИЛИИ
Просыпается Аллочка тревожно. Лежит, в потолок глядя. Что могут означать эти сны, невозможные для ее человеческой памяти? Где ее как бы и нет, а все она видит и слышит, и запахи ощущает: сад цветущий и плодоносящий одновременно - млечными плотными цветами, бархатистыми и влажными, и меленькими красными яблочками, злыми, она это во сне понимает, и опасными. Кто здесь есть, кто! - эти слова она, как показалось, выкрикнула, уже пробуждаясь. И пожалела, что пробудилась - недобрый, конечно, сон, но оставалось в памяти, что совершенно точно в том саду был кто-то живой, это было важно. А она сама себя разбудила своим же криком - и теперь не узнает. Ощущение тревоги от этого сна, она знала, будет теперь напоминать о себе долго, и забываясь в заботах дня, она время от времени будет глубоко вздыхать и морщить лоб: что это такое камнем на душе лежит? а, этот сон...
И обсудить не с кем. Возможно, это мамочка ей знак дает оттуда, или бабуся, предупредить хотят о чем-то, они ведь там все наперед видят? Аллочка поискала на потолке любимую фигуру, где волна образует спираль, и если долго смотреть, то можно улететь через нее - сквозь потолок и верхние этажи - в небо, а потом той же дорогой вернуться. Ничего не получилось - с досадой Аллочка обнаружила, что обои в углу колом встали, встопорщились, и не только в углу, а местами и на потолке, и на стенах пузыри образовались. Яркие голубые, с белопенными бурунчиками, и нестрашно, что такими, оказывается, во многих квартирах ванные оклеены, а ей вот именно в спальне нравится - засыпать и просыпаться как бы в аквариуме. Что теперь делать, по углам можно подклеить, но с пузырями - что? может быть, проколоть осторожно иглой, загладить? А цветы на подоконнике, и по стенам, и на трельяже - вьюны, традисканции, папоротник, фиалки, кактусы, маленькая пальма, вот еще карликовое лимонное деревце с мясистыми глянцевыми листиками и миниатюрными плодами - это как водоросли, кораллы и прочая подводная растительность. Или живность, они ведь живые, это уж не Аллочка придумала. У них, что самое удивительное, могут быть и чувства - свои, цветочные. У людей радости и горе человечьи, у собак - собачьи, у цветов - цветочные. Когда Аллочка на месяц с небольшим уехала, у пальмы отсохла одна из трех лапок. Переживала пальмочка. Возможно, и умерла бы без хозяйки. Но Аллочка успела вернуться. А человек от разлуки не умирает, даже от смертной.
Аллочка проснулась окончательно, встала. Сонник раскрыла, поискала. Нашла - затрепетала, руки опустились. Потом подсчитывать стала: если сон на вторник, луна в третьей четверти - нет, не сбудется. Для верности руку под струю воды подставила, прошептала трижды: "Куда ночь - туда и сон". Ванну набрала, легла с наслаждением, руки расслабила - тут же на поверхность поплавками всплыли, как отдельные. Вся в пене, только руки до локтей видны, покачиваются. Кому земля требуется, кому огонь, кому воздух. Ей - вода, обязательно. Утром и вечером теплая ванна, только так. И после ванны еще пять минут - на защитное поле. Сесть хотя бы в кресло, закрыть глаза, представить себя внутри фонтана, непробиваемой стеной ограждающего ее от энергетических вампиров. Кому внутри огненного круга надо посидеть, кому - внутри розы ветров. А кому, выходит так, в земле. Ей же только вода нужна, фонтан. Юра подарил колечко с александритом, это же страшный камень - если не в тройке. Были бы еще сережки такие же, или браслет, но только обязательно чтобы три камня - только так носить еще можно. Одинокий александрит лишь несчастье приносит. У Юры вот сильное биополе, его ничто не возьмет, а ей каково, только что внутри фонтана себя представлять. Вампиры кругом, только выйди из дома. Она почти и не выходит.
Вода помогает - прояснело на душе, и небо в окне будто расчистилось. Там осень. Другие люди ждут весь год отпуска, или дня рождения, или еще какого праздника. Она - всегда осени ждала. Можно радоваться прохладному воздуху, в котором далеко слышны, особенно вечерами, все звуки, густой остывающей синеве над головой и яркой желтой, не побитой еще дождем и холодом листве под ногами, тревожным горьким запахам от самой земли, от этого становится тесно в своем теле, душа рвется соединиться с небом, и землей, и палыми листьями, с холодным терпким воздухом, с той радостью, которая в природе куда огромней, чем в маленьком Аллочкином теле. Нынешняя осень - другая. Она почти закончилась, а - как и не было. И будет ли еще когда-нибудь так легко и радостно потому лишь, что воздух похолодел и попрозрачнел, и так ли уж велика власть природы, отнявшей равнодушно маму, и взамен предлагающей: а вот - осень твоя любимая! Из окна тринадцатого этажа хорошо видно небо; если не смотреть вниз, то только небо и видно. Бездна. Роза ветров. Облака как громадные лунные камни. Ау! откликнись! - кричи-не кричи... Всех поглотит, по очереди, и безвозвратно. Была жива бабуся - она их отгораживала, собой прикрывала. Мамочка же, как спящая красавица в хрустальном гробу, очнулась после двенадцати лет вяло протекавшей душевной болезни - в день бабусиной смерти. И затем еще двадцать лет заслоняла ее. Так Аллочка теперь понимала, и до ломоты в глазах вглядывалась в эту близкую бездну, перед которой осталась первая. Об Илюше подумала - у него есть еще какая-никакая стенка, они с Юрой, с невыносимым.
Мамочка вот могла только уехать, умирающая собралась и уехала, пора и честь знать, - а потому, что он молчал, недовольный, но она-то чувствовала, и это, и многое другое. Лежала в кресле-кровати, думала неотрывно о чем-то своем, хмурилась, и когда Аллочка хотела поговорить с ней о чем теперь столько думает - мама слабо шевелила иссохшими пальцами, словно отгоняя назойливую муху, шептала: "Глупости..." Иногда, очень редко, мама и улыбалась. Это когда Аллочка из детства вспоминала. И сердилась, если дочь на мужа или на сына жаловалась. Закрывала глаза, сдвигала брови: "Это ваши проблемы". Такой у мамы характер - давно еще, сразу после свадьбы, сказала: "Вам решать, не мне." Может, это и правильно, но тогда для Аллочки лучшей помошью и стал бы ее совет, да и потом, а если разобраться, то и всю жизнь. Не умерла бы так рано бабуся, насколько бы все было яснее. А подруг у Аллочки не было, приятельницы разве что, но с ними откровенничать она зареклась давно, когда еще жили в Ленинграде. Юра тогда учился в академии, Аллочка сидела дома с трехлетним Илюшей, а жили они в семейном общежитии. И сдружились-не сдружились, а похожими заботами и общей жизнью объединенные, стали ходить друг ко другу в гости, и на праздники собираться с другой молодой семьей. И Наташка, женщина вроде открытая и веселая, пожаловалась как-то Аллочке: "Мой отличник совсем заучился, так и спит с книжками в обнимку. Терплю-терплю, а потом и беру его посреди ночи штурмом." Аллочка, краснея, ответила: "А у нас наоборот..." Смутилась еще жарче: " То есть я, конечно, не заучилась, это он отличник, Юра..." А Наташка как блеснет глазами, да как вцепится в Аллочкину руку: "Да ну?! Юрка? Ну кто бы мог подумать, а такой дохленький с виду..." - и засмеялась, развеселилась. Аллочка тогда же пожалела о своих словах, будто предала - и его ли вина, если Наташка стала подлавливать Юру наедине, а на глазах у всех залеплять поцелуи, будто бы дружеские, и обращаться не иначе, как капризно кривляясь: "Ну Ю-юрик..." Юрий только глупо улыбался, а дома успокаивал измученную стыдом и ревностью Аллочку: "Да ты что, птичка! Мне противно, ну что я могу поделать, она же сама липнет, клянусь тебе - я кремень! Железобетон!" И так продолжалось около года, пока не закончил он учиться и не уехали они из Ленинграда. Тогда они еще не стали такими чужими. Аллочка нет-нет и вспоминала о Наташке, особенно если Юрий как бы попрекал: "Рыбка ты моя холоднокровная." Она понимала, почему он так говорит, и чувствовала себя в первые годы виноватой, а потом - и оскорбленной, и непроизнесенным срывался ответный упрек: "Ну кто ты есть-то сам?"
Илья, злой мальчик, не подходил к бабушке: "Фу-у, мам, там так воняет", и Аллочка не находилась в ответ, пугалась только, чтобы не услышала мамочка. Ела мама совсем мало, в день - один грецкий орех, а пила помногу, разбавленного гранатового сока выпивала по два или три литра. Стеснялась Юрия, что это дорого, но он ничего не говорил. Да ведь и молчание бывает разное, и Аллочка, зная скупость мужа, сама уже сжималась душой, докладывая вечером как бы весело:
- А тот старик грузин меня уже в лицо узнает, здоровается. Подешевле гранаты уступает, и сам выбирает послаще.
Юрий молча долго мыл руки и лицо, переодевался в домашние джинсы и футболку, садился за стол: "Ну, корми, жена." Раньше, когда она работала, он так не говорил, вот так требовательно, и не отставлял тарелку со злостью, чуть не отшвыривал, если не нравилось. Жадный стал, за каждый потраченный рубль требует отчитываться. Смотрит стеклянными глазами, как удав. Никто так никогда на Аллочку не смотрел, чтоб ноги от страха немели. Аллочка весь вечер старалась просидеть с мамой, покормит их - и к ней.
Мама не помнила многого и не знала, только теперь от Аллочки слышала. Что на нее как на Царевну-лебедь приходили посмотреть люди со всего света, из разных цехов огромного завода, заглядывали в их плановый отдел, рассматривали - иные исподтишка, а некоторые откровенно и восхищенно; она же цепенела, поджимая под стулом стоптанные туфли, а лицо оставалось невозмутимым, надменным даже. Аллочка так точно это пересказывала, что и сама не понимала, откуда ей известны все подробности - может, бабуся рассказывала, а ей - мамины сослуживицы, или - но как же еще объяснить? Что мама тайком рисовала, школьными цветными карандашами в школьных же альбомах для рисования, растирая пальцами, отчего получалось будто бы пастелью - неведомые пейзажи, диковинные цветы и птицы. Еще как их с отцом разводили, это уже точно с бабусиных слов: он собирался жениться второй раз, торопил с разводом и добился, чтобы трехлетнего Витюшку отдали ему, - а пятилетняя Аллочка осталась при матери. Бабуся была убеждена, что он таким способом избавил себя от алиментов, а сам Витюшка ему был безразличен, хотя на суде злодей утверждал, что жене его по болезненности не по силам будет поднять двоих детей, да и мальчику отец нужен. Бабуся не смогла отстоять Витюшку, и Анна была не в помощь, а будто Божье наказание - как только слово ей дали, как встала, так и задохнулась, затряслась. Постояла так, задыхаясь и дрожа, как малый ребенок после долгих рыданий, и вернулась на место - а злодею того и надо:
- Ну вот видите, - кричит, - Нечего же ей сказать!
Витюшку отец увез по закону.
- И какой же такой закон позволяет мать с ребеночком разлучить! - обивала разные канцелярии бабуся, и женщины, там работавшие, сочувствовали ей, беспомощно кивали.
Бабуся еще ездила туда, к ним, на край России. Вернулась одна. И перестала ходить в организации, при Анне о Витюшке не упоминала. Годы спустя Аллочке рассказала:
- Я выкрасть тогда решилась Витеньку. Добиралась как - не вспомнить, по адреску, адресок-то мне добрая женщина раздобыла - добралась, ну и место, одно слово - край света. Как увидела его, вечер был уже, там же мерзлота смертная, хоть и лето - земля не теплеет, а он в одних трусиках у подъезда играл - и трусишки-то старенькие, как марлевые светятся - подхватила, я бабуся твоя, шепчу ему, едем к мамочке, к сестрице. Ну, он как закричит, как заколотит ножками, несмышленыш ведь, ему что злодеи наговорили - тому и верит. Не хочу, кричит, не буду, и все вот так ножкой-то норовит. Там и злодейка выскочила, ахх... Заболеет же, заболеет.
Бабуся, чтоб выглядеть всегда цветущей, каждое утро выполняла упражнение: сто легких хлопков ладошками по щекам. И румянец был как у девушки до самой старости. Они жили в большом уральском городе, в разных квартирах, и бабуся поначалу на выходные, а потом и совсем забрала к себе Аллочку. Видела, что будто червь точит Анну. И все молчком; Аллочка подрастает, веселенькая, глазастая, ласковая - а мать смотрит и не видит, слушает и не слышит, отрешенная, не веселая, а и печальной не назовешь, тень от человека, а не человек. И однако ж красивая была, белее лилии, сам директор завода подвозил ее на служебной машине после работы. Месяц подвозил, другой подвозил. Она поблагодарит рассеянно, попрощается - и в подъезд, и даже из окна не глянет, как он отъезжает. Разговоры пошли и по заводу, и дальше, вот тогда и любопытные потянулись в плановый отдел, и директор однажды собрался с духом:
- Анна Алексеевна, - говорит, - Вы же знаете, я люблю Вас.
Она глянула, отвернула лицо и вздохнула, промолчала.
- Выходите за меня, - жалобно сказал директор. - Я буду Вас всю жизнь любить.
Разговор происходил в машине, и, должно быть, шофер рассказал о нем кому-то, а кто-то еще кому-то, а тот - бабусе, потому что Аллочка не могла всего этого видеть и слышать, но вот знает же. Как Анна неожиданно резко и с удовольствием ответила:
- Нет. Остановите машину. Прощайте.
- А куда подевался тот директор потом? - спросила Аллочка теперь у матери и, не слыша ни звука в ответ, вгляделась в худое старческое лицо. В сумерках оно казалось отлитым из темного металла, глаза плотно закрыты, губы сжаты. Лишь подрагивающие сдвинутые брови показывали, что мама не спит, что не надо бы Аллочке вспоминать об этом. Трудно с мамочкой, так всегда было, с самого детства.
Как бы она росла, если бы не бабуся? Ее запах она помнит и теперь - сдоба, корица и к вечеру ощутимее лаванда. Бабуся водила Аллочку в музыкальную школу, в балетную студию, научила вязать крючком ажурные салфетки-снежинки, печь нежнейшие бисквиты, а также держать спинку.
- Держи спинку! - строго прикрикивала бабуся, когда Аллочка вымучивала домашнее задание.
Когда Аллочка стала девушкой, бабуся была ей как старшая подружка, с ней можно было обсудить, какое платье шить к выпускному вечеру, какие босоножки подобрать, как ответить дворовому хулигану Цареву, Царьку, вздумавшему ее преследовать и побивающему всех ее прочих ухажеров, и как вообще с ними со всеми разобраться, если в каждом есть что-то симпатичное, но это не любовь, нет. И так хорошо им было сумерничать, прижавшись друг ко другу, чувствовать тепло и покой, так что минутами Аллочке казалось, что она и бабуся - это одно, и если пошевелить ногой, то качнется не вот эта, с узкой ступней и тонкой голенью, а вон та - в шишечках соляных отложений и переплетениях вздутых вен. И когда тромб, шарик запекшейся крови, зашевелился, оторвался от стенки одной из этих вен, и отправился в сердце, и в считанные минуты разделался с бабусей, а случилось это как раз после Аллочкиного выпускного вечера, и утром она нашла дома окоченевшее уже тело, тогда она почувствовала не ужас, не страх смерти, а странную вещь: хотела вдохнуть - а сердце не дает, словно где-то между ребер иглу воткнули. Никак не вдохнуть, игла не пускает! Тогда Аллочка, стараясь не глядеть на посиневшую бабусю, осторожно опустилась на корточки, обняла руками колени и так сидела без вдоха. Когда уже не могла вытерпеть, медленно, потихоньку попробовала воздуха. Иглы не стало, сердце соглашалось жить. То была минута, когда по ошибке в бездну заглянула Аллочка. Но проснулась Анна - и порядок восстановился.
Аллочка осталась в бабусиной квартире. Похороны прошли словно бы по краю сознания, на кладбище Аллочка не поехала, несколько недель еще она не выходила на улицу. Мама переехала к ней. Аллочка почти со страхом вглядывалась в незнакомую строгую женщину, которая приносила продукты, готовила на кухне, убирала в квартире.
- Ты умеешь жарить котлеты? - удивлялась Аллочка, недоверчиво пробовала. - Точно как у бабуси...
Аллочка поступила в институт, но это не было для нее сколько-нибудь важным событием, это как-то само собой разумелось. Событием же стала мама. Анна обменяла две маленькие квартирки на одну большую. В трех комнатах им жилось просторно. Утром расходились, вечером встречались за ужином, рассказывали друг дружке о прожитом дне. Перед сном Анна воевала с вечной пылью, которая словно бы плодилась сама из себя даже при закрытых форточках.
- В каком городе мы живем, каким воздухом дышим... - вздыхала мама, работая быстро тряпкой.
Всегда собранная, озабоченная хозяйственными делами, она словно бы наверстывала отхваченные болезнью годы.
- Ах, мамочка, как хорошо! - призналась ей однажды Аллочка. - И страшно: вдруг это всего лишь сон, и все пропадет, исчезнет в любую минуту.
- Не говори глупостей, - хмурилась Анна. - Тургеневская ты девушка, бабусино воспитание.
Аллочка слегка побаивалась ее, потому и не договорила тогда главной своей страшной догадки: ведь для того, чтоб стало так хорошо, должна была умереть бабуся? значит, и эта их жизнь, такая сейчас хорошая, может состоять в какой-то пока неизвестной связи с чем-то еще? с появлением отца, например? И в другой раз она решилась задать вопрос:
- Ты что-нибудь о Витюшке знаешь? - и испугалась. Лицо матери помертвело, взгляд стал пустой и ищущий, такие глаза Аллочка много лет спустя видела у овчарки, потерявшей хозяина, Анна прошептала:
- Что с ним? Вы скрывали? что с ним, говори! - и когда Аллочка в слезах бросилась к ней успокаивать, уговаривать, она поверила и слегка еще сиплым голосом, но спокойно сказала:
- Детка, не волнуйся, все, все, никуда я не денусь. Значит, бабуся тебе говорила...
Анна в раздумье произнесла:
- Я виновата, так. И все же это как странно, непостижимо - он там живет где-то, у него есть мать, отец, семья... Но родила-то его я, и грудью кормила, и ночами не спала, любила как умела - так в чем моя вина? И есть ли этому объяснение? хоть какое-нибудь?..
Аллочка хотела бы ответить матери в таком духе, что одно только знает точно - человек этот, ее отец, обязательно ответит, хотя бы лично ей. И открыла было рот - осеклась: уткнулась в нее по-щенячьи, затихла.
Витюшка сам их нашел через несколько лет, он как раз демобилизовался и возвращался домой через их город. И нашел он их легко, позвонил с вокзала в справочное, назвал фамилию-имя-отчество Анны, и тут же получил ответ. Был вечер, и Аллочка сразу даже не сообразила, кто это так уверенно потребовал по телефону: "Позовите Анну Андреевну! Передайте, ее Виктор спрашивает." Аллочка тогда еще разозлилась на этот требовательный тон и ответила ему исключительно вежливо: "Добрый вечер. Если вы имеете в виду Анну Алексе-е-евну, то она придет с работы минут через двадцать. Я обязательно передам, что ее Виктор спрашивал." "Эй, так ты ее дочь? - обрадовался парень. - Ну привет, сестра! Это я, Виктор, Чурин; все правильно, Алексеевна. Андреевна - это ты, верно? Ха-ха, я же тоже Андреевич." У Аллочки тогда руки стали подрагивать и голос. Она сказала: "Привет, Витюшка. Ты откуда звонишь?"
От вокзала до их дома было полчаса на троллейбусе, и за эти полчаса Аллочка успела всплакнуть, ужаснуться, умыться холодной водой и переодеться, вскрыть в дополнение к рядовому ужину две банки шпротов в масле и накрасить губы. Встретить Анну в прихожей и объяснить свой парадный вид как бы буднично: "Мамочка, только спокойствие. Через десять минут здесь будет Витюшка, он отслужил и теперь здесь проездом, прямо с вокзала." Подхватить сумки, усадить ее, раздеть и разуть, стереть дождинки с лица. Прижать лицо к своей груди: "Я люблю тебя." Открыть дверь на долгий, долгий двойной звонок.
Виктор оказался невысоким толстоватым молодцем. Он смущенно хмыкнул, переступил порог и сказал Аллочке:
- Ну, со свиданьицем, что ли, - и обнял ее неловко, не выпуская из одной руки дипломат в ярких наклейках.
Анна вышла из комнаты, как в замедленном кино. А он и вовсе растерялся от этих женских слез, объятий, оглаживаний, бормотал:
- Ну чего вы, чего, ну ладно, ладно.
Аллочка поначалу незаметно, а потом и совсем откровенно изучала его добродушное лицо здорового человека. Он рассказал быстро, как анкетку заполнил, что после школы сразу поступил в институт - думал, началась вольная жизнь: куда там! отец тут же, легкий на подъем, в свои пятьдесят, все бросил и переехал в Москву: взяли в стройуправление рабочим по лимиту, прописали в общежитии, а теперь он там прораб, специалист же крепкий, комнату даже дали почти сразу, через три года. А Люся, мачеха, уехала от них давно еще, не смогла: из дыры, говорила, ты меня в трясину затащил - а там болот и не было, лесотундра, сопки - красотища.
- А у вас хорошо, квартирка ого какая, - приговаривал Виктор, уминая картошку с мясом. Шпроты он вылил вместе с маслом сюда же, в тарелку, и аппетитно собирал хлебным мякишем подливку. - А я так подумал: если уж все равно еду через свой родимый город - надо навестить, да и самому хотелось: кровь - не вода... Старик пишет, приезжай скорее, заболею - стакан воды некому подать. Письма мне писал, смешные письма. Комнату, говорит, жалко, приезжай - хоть пропишешься, а случись что - пропадет, приезжай скорей, пропишешься чтоб хоть не пропала. Боялся, что там останусь - на сверхсрочную или женюсь. А я не женюсь, - он помедлил, раздумывая. Спросил, глядя в тарелку, - Приедете, может, к нам? В гости?
Аллочка не смотрела на мать, подкладывала Виктору то картошку, то салат, грела чайник, кормила его булочками с корицей; Анна сидела беззвучно. А после чая она сказала:
- Вот так, детки мои... Вот так, значит.
Наутро Виктор хотел ехать, и остаться еще дней на несколько отказывался. Заснул на Аллочкином диване мгновенно, завернувшись после ванны в ее длинный махровый халат. "Хорошо-о..." - пробормотал он, засыпая, и Аллочка некоторое время еще рассматривала его лицо. Широкое, розовое, губастое - чужое вроде бы. "Братец-братец ты мой, со свиданьицем," - подумала она и поцеловала его в теплую щеку. Анна не спала, и когда они уже наплакались вместе, жалея его, и себя, и всю такую судьбу, и решили, что старика одного и не следует жалеть, а надо оставить Витюшку здесь, не отпустить его, задержать насильно, и настроили планов, и обессиленно замолчали, - Аллочка еще долго, пока сама не заснула, угадывала по дыханию, что мама не спит. И утром с легкой душой, как бы уверенная, что планам достаточно было построиться этой ночью в их разговорах, чтобы непременно и незамедлительно осуществиться, она пошла на кухню, на запах и радостное шипение яичницы. Анна сказала:
- Виктор обещал приезжать. Звонить.
Аллочка хотела спросить, но мать вдруг закричала, впервые вот так зло, будто бы Аллочка и была главным злом для нее:
- И все, я сказала! Довольно болтать! Марш умываться!
Сколько раз потом Аллочка проигрывала в памяти это утро, сколько правильных слов и жестов находила, и они бы не были игрой, они тоже были бы правдой, или вообще ни слова в ответ, но тогда - то ли злое лицо Анны так поразило, то ли досада на беспомощность, то ли еще что - она нашла другую правду, самую худшую, которую только сама Анна могла знать.
- Это ты во всем виновата, - сказала Анне Аллочка.
А Виктор звонил, приезжать-не приезжал, но звонил в праздничные дни обязательно, и грустно было Аллочке слышать его голос, и грустнее всего было думать, что вот братец Витюшка, кажется, всем и правда доволен, и ему в голову не приходит, что с его появлением, как того и боялась Аллочка когда-то, случилась одна непоправимая вещь. Хотя внешне все как бы вернулось на места, Аллочка тогда сразу же попросила прощения. Анна - тоже. Как перед смертью тогда просили они друг друга простить и ни одна не сказала, что прощает - потому лишь, что каждой было стыдно за себя, и невозможно было посчитать себя вправе прощать.
Никто не был виноват, конечно. И она сразу все поняла и согласилась, когда Анна стала жаловаться на эту невыносимую пыль в центре города, на эти потолки с лепниной, не добраться до них, и даже подыграла матери, чтобы это считалось ее идеей:
- А как замечательно было бы жить за городом, и квартирку бы нам поменьше, как у бабуси была, зачем нам такие метры-километры.
Целый год они менялись, торговались, побольше доплату искали, и однажды все сложилось как требовалось, как в сложном пасьянсе: они оказались в башне на окраине города, Виктор позволил выманить себя по случаю их переезда, как бы в помощь, что было шито, конечно, белыми нитками - но Анна опасалась, что он вдруг не захочет принять от нее деньги, и потому придумала этот смешной повод - и вот все вместе они отмечали новоселье, и хмельная Анна заявила:
- Сынок, а у нас для тебя тут кое-что...
После этих слов она стала шарить в ящике письменного стола, и на мгновение на лице ее проступил страх, но конверт с деньгами был на месте, и она торжественно его извлекла, вложила в руку Виктора:
- Тебе должно этого хватить для отдельной квартиры, сынок.
А он - не принял! Сказал, что им нужнее, отговорился, не взял.
Когда он уехал, Анна сказала:
- Моя порода.
Она сидела на обшарпанной кухне, смотрела в голое черное окно, упрямо улыбаясь, словно видела там что-то кроме своего отражения. Аллочка осторожно погладила мамины редеющие волосы и поразилась ее сходству с бабусей: прямая спинка, легкий светлый профиль, черные глаза - и подумала: "Вот и я буду такая когда-то..."
К тому времени, когда в их жизни появился Юрий, Аллочка, бросив институт с третьего курса, успела поработать в от простой копировщицы до какого-то младшего инженера, и приуныть: нелюбимая профессия, скучные кавалеры, да и те, как только сообразят, с кем дело имеют, не задерживаются. Аллочку это удивляло и неприятно тревожило: вокруг все встречаются, влюбляются, бегут на свидания, целуются, гуляют в обнимку - но не может же быть, что ей это недоступно? Две свои влюбленности, на первом курсе и потом еще, она помнила не то чтобы с болью, но неловко ведь все закончилось, и почти одинаково: пощечиной и "дурой" в первом случае, "садисткой" - во втором. А главное - оба раза она влюблялась в октябре, когда готова была любить всех подряд, каждое мелькнувшее в густом пузыристом потоке своих мечтаний случайное лицо - осень была причиной!
- Ничего не поделаешь, - успокаивала Аллочку мама с плохо скрываемым удовольствием. - Это в тебе кровь протестует.
А против Юрия не протестовала вот, почти. Но и парень оказался необычный - дарил ей розы, каждый день. Встречал у проходной, подходил с неизменным смешным: "Здрасьте...", вручал букет и сопровождал до дома, отвечая на ее вопросы коротко. Она узнала так его имя, что он недавно из армии, живет в общежитии, хочет поступать в институт. Младше Аллочки на четыре года. Узкий нос, тонкие губы, невысок - ничего особенного. Глаза вот очень светлые, цепкие, будто насквозь видят, столкнешься взглядом - как морозом обдаст. И тянет еще посмотреть. Сентябрь заканчивался, ничего не поделаешь. Аллочка, чтобы не молчать, рассказывала о себе, и не заметила, что скоро все уж, всю свою жизнь, в которой и не было особых секретов, ему выложила. И теперь он сделался ей кем-то если и не близким, то почти что своим. Выходило так, что она же ему все о себе рассказала, и от этого же к нему и привязалась. А о нем знала только то, что и в первый день знакомства. Но он так хорошо молчал - и Аллочка ни минуты не усомнилась, что во всем этот странный друг ее понимает, а еще все ловила на себе этот его взгляд. Не удивилась, когда Юрий решился и сразу заговорил о женитьбе. Аллочка просто согласилась, и обоим сделалось так весело и легко, будто бы они все давно уже знали, но вот требовалось выполнить какое-то не ими установленное условие. Весь остальной вечер Юра шутил, и рассказал ей, что это ведь он ее не просто повстречал, он ее помнит, когда еще давно студенты приезжали к ним "на картошку", он пацан был совсем, шестнадцать лет, но - запомнил ее, на танцах тогда увидел. Неужели совсем забыла, он пригласил ее на медленный танец, ведь и познакомились тогда же, имя ее он четыре года уже повторяет. Девушки все брови выщипывают, а у нее настоящие, красивые - он сказал ей это, тогда еще. Ездил даже в город потом нарочно, возле института ходил. А в армии уже дал себе слово, что найдет эту Аллу, вот и нашел. Они целовались под деревом, пошел дождь, и он нес ее на руках к дому, чтобы ноги не промокли, потом в темном подъезде целовались. Ключом она долго не могла попасть в замочную скважину, а Юра взялся помогать, но поворачивал не в ту сторону, и ключ сопротивлялся - это Анна уже открывала дверь.
Она встала в проеме, сонная, хмурая, и с одного взгляда поняла. Потом посидела с ними на кухне минут пять, сказала: "Ну, что ж, чему быть..." - и ушла к себе.
Наутро Юрий пришел в белой рубахе, торжественный. Они подали заявление. Расписались, сняли комнату и стали жить отдельно, потому что Анна сказала Аллочке:
- В доме появился хам.
Для нее все хамы. Аллочка ответила:
- Я хочу от него ребенка, - и Анна махнула рукой:
- Вам решать, не мне...
А еще через год он поступил, по настоянию жены, в Военно-политическую академию. Аллочка с новорожденным Илюшей уехала к нему в Ленинград. Виктор по каждому событию присылал телеграмму на художественном бланке, все с зайчиком. Подписывался: "Витя и папа". Академию Плахов закончил с отличием, и местом службы ему определили вначале подмосковный Загорск, а затем и саму столицу. Новая квартира, Илюша как раз в школу пошел, работа в отделе на режимном заводе, от звонка до звонка - с братом они теперь жили в одном городе, а за несколько лет виделись лишь однажды наспех, братец торопился по своим делам. Он сильно похудел, был неразговорчив и откровенно спешил распрощаться, как будто она навязала ему эту встречу. Маме привет передал.
Уже в дверях ухватила его Аллочка за рукав:
- Ты - с отцом живешь?
- А-а, старику мы дом купили, на Азовское море.
По праздникам стали приходить телеграммы из села Ботево, а в Петькин день рождения - почтовый перевод с приглашением приезжать на лето. Аллочка ни разу не ответила, а деньги тут же посылала обратно.
Она ушла с работы - Юра сам и сказал бросить. Аллочка понимала, он хочет как лучше. Но она ведь и старалась - на кухне потолок побелила, занавески прошила, свитер Илюше довязала, всего не перечесть. За два месяца все сделала, даже эти обои морские поклеила. Под цвет обоев купила плотную атласистую ткань, из нее покрывало для дивана и накидки для кресел сшила. А он, видно же, недоволен. Может быть, старая стала. Аллочка накупила парфюмерии, чудо-средств от старения. Лучше бы не делала этого, он ведь и всегда жадный был. Взглядом одним, она ясно чувствует, ауру ее хрупкую смял. Чем она виновата? Еще подумала, что, может быть, потомить надо мужа, приелась такая домашняя. Дурой назвал, набитой, она убежать хотела куда глаза глядят, как только выдержала. Что ему еще нужно - не понимала Аллочка. Мини-юбку натянуть? Юра, давно еще, купил ей мини - она даже не примерила: "На меня предки смотрят оттуда, что ты." Еще бабуся ее была княжной по рождению, об этом Аллочка не забывала, и был у них в центре Петербурга двухэтажный особняк, и род это был высший аристократический - не просто дворяне. Бабусю семилетней девочкой везли в Сибирь в товарняке со многими другими людьми и с крысами, а там она выжила у доброй простой женщины, которая служила еще у бабусиных родителей и которая дала девочке, единственной живой из всей большой семьи, свою фамилию. Каково было бабусе узнать правду в тридцать лет, когда женщина та только перед смертью рассказала. И дальше скрывать, даже от мужа. Дедушка не вернулся с войны, так и не узнал, что женился на княжне, чьи предки давали самы блестящие балы в Петербурге, всего лишь сто лет назад, об этом Аллочка прочла у Лермонтова, в четвертом томе. Когда жили в Ленинграде, Аллочка ходила смотреть этот дворец, один раз, всего один, лучше бы не ходила. Мама вот ни разу даже в город этот не приехала, и желания такого не было - не хотела. А в другой книге вычитала, что в шестнадцатом веке один из ее предков взял в жены немыслимой красоты цыганку, вот эта цыганка проявилась, верно, теперь в Анне и Аллочке, и у бабуси такие же были черные блестящие глаза и волосы, до самой старости. И вот как представить себя в мини-юбке? Стала наряды подбирать, по журналам мод. Шила она и раньше что-чибудь попроще, и машинка хорошая имелась, так что неудивительно, что к некоторому месяцу домашней жизни разгорелась в Аллочке портняжная страсть. И таких нарядов она себе нашила, от домашнего парчового халата и летних крепдешиновых сарафанчиков постепенно переходя к самым сложным моделям костюмов и пальто, что руки опустились. Дальше своего спального района Аллочка и не бывает, да и здесь - только по магазинам, даже с соседями не знакома. Обрадовалась, когда Юрий сказал вдруг, что, возможно, летом получится съездить за границу, в Турцию. Заграничные паспорта начали оформлять, счастье какое. Воображала свое там появление и всеобщее изумление - где, чье? - она не видела точно этого места и этих лиц, мелькала позолота на подсвечниках, сверкали белизной мраморные колонны, люстры... Было у нее одно платье, "королевское" - его она не по выкройкам, а уже по собственной фантазии создавала, темно-коричневого тонкого бархата, расшитое речным жемчугом и с норковой отделкой. Длинное до пят, талия на корсаже, плечи открыты - Илюша и Юрий как увидели ее в нем, так и речи лишились: королева. Аллочка походила в нем по квартире минут пятнадцать - и убрала в шкаф. Никуда они не поехали, от мамы письмо пришло. Анна писала, что ее прооперировали в прошлом году, она не хотела им сообщать, но теперь болезнь возвратилась - и окончательно. От повторной операции она отказалась, считает все это бессмысленным. Мама звала их к себе.
Аллочка позвонила брату, все-таки она и ему мать, но Виктора не было, никого не было, только автоответчик просил оставить сообщение. Аллочка несколько раз бросала трубку, не дослушав эту машинку, но надо было торопиться, и она, пересиливая свое отвращение к этому разговору в пустоту, "оставила сообщение". В начале августа они вылетели. Несколько лет не виделась Аллочка с матерью, а показалось - несколько десятков. Показалось, что болезнь съела не только тело, но большой кусок души ее - то, что проглядывало во взгляде, нельзя было назвать жизнью. Аллочка действовала решительно: встретилась с лечащим врачом, выслушала приговор и услышав, что один шанс из ста все же есть, ухватилась за этот последний шанс. Анну она уговорила ехать в Москву, собрала необходимые документы, Юрий тем временем купил обратные билеты, и уже в конце первой недели августа они были дома. В дороге у мамы опять открылось кровотечение, и в больницу ее положили прямо с самолета. А через месяц, не нужна была операция, выписали. Еще через две недели мама сказала:
- Загостилась я здесь что-то. Пора и честь знать.
И ничего Аллочка не смогла поделать, та сила, что двигала ею, когда один шанс обещали доктора, теперь истаяла. Аллочка собиралась медленно, чего-то словно ожидала. Прошла еще неделя, Анна сердилась:
- Здесь мне умирать ни к чему, не хочу быть в этих местах похороненной, - и они наконец вылетели.
Аллочка смотрит в окно и видит много неба. Снизу оно кажется могущественным, всесильным. Какую силу надо иметь, чтобы сдвинуть эти громады облаков, гигантские лунные камни - а они разбегаются на глазах, ветшают и рвутся на части, как серое больничное белье. Когда летели с мамой, она захотела смотреть в оконце, где облака были похожи на февральский снег в их городе, тогда они жили в центре вдвоем, давно - она и мама. Анна улыбалась, слепящий свет бил ей в глаза, но она смотрела широкими глазами вниз на облака и забыто улыбалась. Аллочка губами не выпускала, что рвалось из груди, и оно мстило, колотилось в ребра, слезами не могло излиться. Мама повернулась: солнце еще стояло в ее зрачках и она не увидела Аллочкиного лица, да и ничего не видела после близкого солнца, она улыбаясь заснула на Аллочкином плече - и тот пленник в груди стих.
Аллочка научилась делать уколы, чтобы снимать приступы чудовищной боли, накатывавшей на Анну весь последний месяц с такой неотвратимой размеренностью, словно это была не боль живого человеческого организма, а необходимое явление природы. В промежутках, когда боль, смиренная лекарством, притихала, мама шептала, что это она перед всеми виновата, только она.
Вернулась Аллочка скоро, еще и осень не прошла, с тремя школьными альбомами для рисования, где сохранялись мамины картинки - цветы невиданные, райские птицы.
ПРОСТОРЫ ИНОЙ ЖИЗНИ
Витьку Чурина - жалели, что ли? в школе учителя: не выучил, ну ничего, Витя, я точку поставлю - в следующий раз выучи, не забудь; в очереди будто калеку все стараются протолкнуть вперед, когда за привозным молоком к десяти ноль-ноль у магазина собирался чуть не весь поселок. Молоко было помороженное, когда продавщица наливала в бидон - оно пришлепывало сгустками белесого ледка, забрызгивало ее клеенчатый фартук и стекало каплями. "Рупь восемь," - бормотала продавщица, все брали по три литра. И он - как все. Почему же вперед всех? и Витька, бледнея, упирался, отстаивал сколько надо, не желая слышать и жадно все же вслушивался, что могут про него сказать. Но люди быстро забывали о нем, негромко переговаривались о своем, и он тоже забывал на время. Если отец есть - какой же он сирота? Пока была с ними Люся, хоть и злая, не так он замечал, чтобы все обращали внимание на их с папкой жизнь. Люся каждый день кричала на папку, что он ее сгноить решил, что здесь не жизнь, а тупое существование, она с дипломом пирожки в ресторане печет. Квартиру, кричала, мог бы поделить. Борщ Люся вкусно варила, папка тоже умеет, но не так. В одно лето она уехала на материк, в отпуск за три года, и не вернулась. Витька был рад - теперь никто не кричал, они жили в хорошем двухэтажном доме, в деревянном, на восемь квартир. На стене у своей кровати Витька наклеивал картинки из любимого журнала "Техника молодежи", и никто на него не кричал за это, папка одобрял: "Ну ты, Витюха, будешь конструктором, глаз есть, е-есть..." А лучший Витькин друг с первого класса Саня Неведомский помогал. У него была еще сестра и совсем маленький брат. Санин папка был страшный, с трубкой в горле, сидел почти всегда дома. Он умер, когда как раз Саня приклеивал "Тойоту" возле "Мицубиси", у изголовья была вся Япония, а вдоль кровати - Европа и в ногах Америка. Саня пальцем для верности заглаживал картинку, чтоб не запузырилась, и будто гладил ее, настоящую. В марте стены еще холодные, а под кроватью в углу можно наскрести льда. Не слышали, как вошла Санина сеструха, дверь не запирали. Она хихикнула за их спинами, и оба гневно кинулись к ней: смеяться?! Она отпрыгнула: "Дураки, вы че, папа же умер!" Саня, будто не понял, посмотрел на "Тойоту", на Витьку, потом на сестру задумчиво: "Да катись ты, Светка, это опять приступ. Обещали же три месяца. Это еще до лета." Светка возмутилась: "Я че, вру по-твоему?! Его уже в больницу увезли!" "Так и говори, что в больницу. Приступ же. Врачи знают." "Дурак! - закричала Светка и разревелась, - Морг-то где, в клубе, что ли! В морг!" Они жили на одной площадке, и Санина старенькая мама, родившая этого горластого Вовку, открыто радовалась, что старший сын всегда торчит в соседской квартире - считай, что под присмотром. Санина мама совсем седая, будто нарочно покрашенная, и всегда радуется - улыбается и бледными полными губами, и коричневыми блестящими глазами, и всеми мягкими морщинами вогруг губ и глаз. Витьке нравилась Санина добрая мама, а когда он увидел ее пиджак с медалями - Саня показал в шкафу, сама она не надевала его даже в День Победы, все ветераны стояли на трибуне в таких пиджаках, а Санина мама и на торжественное собрание не ходила, некогда, - это были боевые медали, Витька разбирался, тогда он почувствовал и зависть: "Вот это так мама!" Они втроем кинулись к Неведомским. "Ну?!" - угрожая неизвестно кому крикнул Саня. Его мама вышла из комнаты, показала рукой: "тихо", там Вовка заснул. Она не могла улыбнуться, Витя видел, что хотела, но губы непослушно искривлялись, она мелко закивала головой, как совсем старуха. "Так ведь врачи же обещали?..." - требовал громко Саня. Вовка закуксился, мама скользнула к нему, а Саня все повторял, что обманули, три месяца еще, до лета. Через много лет, в Москве, дружба их в один день прекратится навсегда, в один даже час. Институты без военной кафедры стали отдавать своих студентов. Чурин не мог понять, почему ребята кто как может откручиваются - кто "косит", находит старые болезни или придумывает несуществующие, кто по другому адресу живет, чтоб на повестке не расписаться. Сам он сразу засобирался, комиссию бодро проскочил. Отец чуть не испортил все: "Ну что. Как напишешь - я приеду. Устроюсь там, сгожусь небось." Витя накричал на него, хлопнул дверью. У Неведомского в общаге решил до утра пересидеть, наказать. Саня учился в автомеханическом, военная кафедра, - а и там новость: ему тоже повестка пришла, Саню летом отчислили за драку с комендантом общежития, это был - год Олимпиады, не прощалось. Неведомский пил, похоже, который день подряд. Родителей своих стал клясть. "Суки безмозглые! - кричал Неведомский в пьяном остервенении, сидя на расхристанной своей койке в мятой одежде. - Наплодила нищету - от кого? от трупа! где? на Колыме! Кто тебя родил и где тебя родили - вот и вся судьба, понял, ты! Вон бай сидит, у него "шестерка" дома в гараже, подарочек! Приехали-отмазали, а мы - в нищете по гроб жизни, уроды!" Сосед Неведомского по комнате Тимур закурил, надел наушники, отчего стал походить на монгольского космонавта. Пританцовывает головой на тонкой шее, глаза прикрыл - иной мир. В дымной комнате над Саниной кроватью яркие плакаты, те же авто, что в детстве, только с девушками. "Твари, твари вшивые, ненавижу!" В такую девушку впечатался Саня круглым смоляным затылком, получив первую, без слепой еще ненависти затрещину, - думал, придет в себя, прекратит. Но Неведомский словно того и ждал, копил в себе словно, по камешку собирал, ничего не растерял - вывалил. "Ты, тварь, еще хуже твари! Кого корчишь, че, не знаем! Убийца, тварь!" Чурин стал бить Саню в бесноватое лицо, в грудь, а тот не сопротивлялся, выкрикивая свое, взбулькивая смешками, будто подзадоривал. Космонавт скользнул из комнаты, когда Чурин в беспамятстве рванул на Сане одежду, и яркая рубаха разверзлась. Неведомский замолчал. Виктор встретил его трезвый злой взгляд, отстранился. "Единственный батничек расфигачил." В голубых ошметьях то выступала, то пропадала волосатая грудина - кабан, с детства дрался покрепче любого в поселке ровесника. Виктор ушел, назавтра - сбор в военкомате.
В девятом классе отец взял его с собой на охоту. Не дошли еще до места, "во-он на ту сопку подымемся, там хорошее место, в ложбину олени заходят", еще и до сопки далеко - отец подстрелил двух куропаток. Фр-р, короткими перелетами, будто крыльев не хватало, кинулись из-под ног еще несколько птиц. Двух подбитых отец завернул в чистую тряпку, уложил Витьке в рюкзак. Якутские лыжи были широки и подбиты нерпичьей шкуркой, чтоб не скользить назад, но они и вперед шли все тяжелее. Отец будто родился таежником, ускользает, легкий, наверх, молча - мороз. В какой-то миг теряется из виду, а Витька тоже молчит, отстает все больше и думает только, что хорошо - нет снегопада, лыжня синяя, видно. Щеки отнялись под шерстяным респиратором. Дышит уже только ртом и шарф, повязанный на лицо, покрылся толстой коркой. Пальцы болят от мороза, лыжи как гири на ногах, а еще пилить до макушки - отец сказал, там передохнут. На вершине било солнце. Другие сопки, еще выше этой, зазубривали горизонт. Внизу тихая тайга. И все - тихо. Из запахов только свое дыхание от мокрой шерсти. Первый человек будто на земле. Отец показал вниз: "Ну что, казак, дойдем?" Там деревья в снегу только, а отец говорит, там - избушка, охотничья. Вниз хорошо катиться, легко. В избушке дрова и уголь заготовлены, печку растопили, согрелись. Стены - бревна лиственничные - ошметьями мха проконопачены. Нары у стен, стол посередине. В углу пакеты всякие, Виктор покопался - чай, пшено, хлеб промерзлый. "Андриевский оставил, - отец кивнул на пачку сигарет. - Был здесь недели три назад. Рогача уложил." Чудно младшему Чурину: был вроде таинственный нелюдимый на сотни километров мир, а тут - Андриевский мордастый три недели назад курил. Охотились все поселковые, куропаток много, а если повезет - одного оленя семье хватало на зиму. Хранили мясо за окном в раздутых авоськах. Не всего, конечно, оленя - делились с водителями, которых надо было поймать еще на трассе, чтоб довезли. Но все равно хватало. Папка жарил плотные красные куски: "Жареное самое вкусное - оленье мясо". У них на кухне долго лежала голова старого самца, рога-деревья, с прикрытыми веками. Витька водил пальцем по костянистым веткам рогов, трогал морщинистые сухие губы. Потом отец выбросил голову на помойку, где курицы с облезлыми задами выклевали все съедобное. Куропатки - пушистые, кажутся большими, а ощиплешь - цыплята. В избушке Витька в первый раз выпил спирта, отец сказал - надо. Вино уже с Саней пробовали, водку. Спирт отец разбавил, но обжегся все равно. Потом, и правда, стало горячо телу, легко. Закипел чайник. Папка заваривает крепко, до густой ржавчины. Потом сварили суп из пакета, Витька блаженствовал. Когда затушили свечу и улеглись по нарам, отца потянуло разговаривать. Сначала он спросил про девочку Олю - влюбился? В нее все влюблены, сказал Витька. Оля - маленькая, волосы белые до плеч, на концах закручиваются. Ноги бутылочками горлышком вниз, всегда волнуется. А когда волнуется - ярко краснеет, и глаза светлые до сероватой белизны, будто иней. В нее все влюблены. "У нее отец - парторг на шахте, подлюга," - говорит папка. "Отчим, - вступается Виктор, - она уедет в Ленинград после школы. В политехнический хочет, у нее - голова. И руки у нее стерты - стирает руками." "Стирает - да..." - не смог возразить отец. Витька не сдержал смешка - вспомнил, как отец мучался со стиркой, пока не купил машинку. Стоит в ванне, трет белье и матерится. Так не ругается даже пьяный, а за стиркой - мат коромыслом. Витька в такие дни не приближался - отец, завидев его, орал: "Пшел вон! Стою тут кверху, а он тут..." Остервенело вцеплялся в белье, трепал его одиноко в пене, не подпускал помочь. Что мальчишки, в Олю влюблен кучерявый амбал после ВВС - физрук Игорь Радиевич. А она - всем улыбалась, сияя белыми, один к одному, зубами и ало краснела по пустякам. Маленькая Оля - капитан школьной девчачей баскетбольной и волейбольной сборной, рост сто пятьдесят пять. Выйдет перед всеми на комсомольском собрании: "Ребята..." - а сама как брусничина, Чурину вначале страшно за нее, вдруг смешно скажет, хоть и отличница - но а вдруг? спрятать ее хочется. А Оля говорит, говорит, глаза светлыми огнями, все рот разинули, глаз не отведут. Как закалялась сталь. Неведомский рядом шепчет, слышно, и Витя каменеет, коротким тычком его под ребро: "Но, ты..". Неведомский, он знает, только треплет языком, а когда Оля попросит о чем-нибудь - собакой служебной кидается выполнять. "Разъедетесь через год - забудешь," - говорит отец. Витя молчит, спорить нет желания - об Оле хочет вспомнить, как всегда перед сном привык. Белый танец, девочки приглашают, она подошла - к нему. "Я вот - забыл же," - подает голос папка. Витя не откликается, затаил дыхание, страшно сделалось, что отец может сравнивать всерьез. А он продолжает, удивляясь будто: "Забы-ыл... Лица не могу вспомнить: так, ерундень всякая лезет, Люська ли, другие. Во сне, бывает, вижу, а проснусь - фить, и нету. Люська - знаешь, почему бросила нас? я ее Аннушкой, срывалось, называл, не раз. Только забылся - тут тебе и Аннушка, а ей каково, Люське. Так и не пойму, что это было тогда. Думаю, думаю иногда, в голове мокрая труха. Не уезжай! - это она кричала, понимаешь ты!"
- Тебе?
Отец рывком сел, обугленно замаячил его силуэт.
- Мне? Мне?! - черная рука его вскинулась. Витя догадался: фигу скрутил. - Вот что мне! Это она ему, на вокзал прибежала, все слышали: кричала "не уезжай"! Почему она так кричала, а? Я ее тридцать три миллиона раз спрашивал: почему?! Утром спрашивал, днем, вечером. Ночью! Ты можешь мне объяснить? Трясется только. Я понять хочу! Я ей письмо потом отправил, только ответь почему, больше ничего, я понять хочу. Аннушка?.. Думаю-думаю, а ты без матери вырос уже, каково... - он всхлипнул, раскачиваясь потихоньку. Встал, неразбавленного налил себе спирта.
- Ложись, па... - позвал Витька. - Ты не пей помногу, сопьешься же. Многие так...
Он зорко следил, как отец, запив спирт водой, подкладывал угля в печь. Оттуда красноватым светом обдавало его носастый профиль, подчеркивало впадины под скулами. Мучительно морщил рот, глядел в огонь, забыв о сыне, шевелил бровями: почему?
- Пап, ложись, давай спать, - сказал Виктор громко. - Нам и вдвоем нормально. Не спейся только. Спи.
Отец сказал невпопад:
- Чурины - казаки с Дона!
- Спи.
Покорно уложился, затих. Когда захрапел обычно, с присвистом, Витя стал думать о маме. Точно он помнит мало: снег, белые стены, оранжевые душистые шары, радость - мама! Отец говорил, двухлетним Витьку укладывали в больницу с какой-то детской болезнью, зимой. Маме не разрешили, не было места, она приходила каждый день с домашней едой. Насчет апельсинов отец уверен не был, но Витя помнит: оранжевые шары. После них - радость: мама. Каждую осень в школе выдавали бесплатные валенки и меховые черные полушубки - не всем. Помощь детям из неблагополучных и многодетных семей, говорила Зоя Николаевна важно, вызывая по фамилии. В пятом классе назвала вдруг Чурина. Витька удивился: "Почему мне?" Зоя Николаевна тоже удивилась: "Так в списке." Все в поселке знали про Люсю, что не вернулась. Витька понял, что поэтому, крикнул: "А нам еще лучше без нее, нам и не надо! Есть у меня валенки, есть же!" Зоя Николаевна засуетилась, переставлять стала валенки на полу, позвоночник через пиджак проступает. "А че такого-то?" - сказал в тишине Неведомский. Он всегда получал, отец - инвалид. "Не че, а - что, Неведомский," - вздохнула облегченно Зоя Николаевна и вызвала следующего по списку: "Чусов! Получи." Оля сидела впереди, и Виктор мог на каждом уроке рассматривать ее затылок, розовою аккуратную линию кожи между косичками с голубыми лентами. Полоска тоже краснела, когда Оля волновалась. Она обернулась: "Чурин, я за тебя!" - сказала шепотом быстро, и опять - затылок перед глазами, пробор темнеет постепенно, косички на плечах лежат, будто и не оборачивалась, показалось. Витя тут же забыл про валенки. В животе будто белка скакала, щекотала, толкалась - радость.
Самое страшное с Олей случилось после ее смерти. В белом платье с выпускного бала, всего лишь лето и прошло. Тяжелый гроб, таких здесь не бывало, - из самого Ленинграда привезли. Невысока сопка с кладбищем наверху, но крутая - на машине не въедешь. В сентябре снег лежит, солнце выглянет - мокнет земля. Десять человек вносили, один поскользнулся, другого толкнул. Народ ахнул, ужаснувшись: раскинув руки, Оля словно взлетела. Покатилась вниз. Платье в грязи. Женщины, кто не лишился сознания, крестились. "Кто нес? Кто?!" - метался Чурин вокруг Сани. "Нет про это ничего, сам читай!" - совал он Светкино письмо. Они плакали вместе по Оле, брусничка, брусничка, прости, выл Чурин, и Неведомский вторил ему, упав пьяной головой на стол - прости - еще не понимая. В том платье Оля гуляла с Чуриным до утра, шли по трассе к пятой сопке, взявшись за руки, белая ночь. До этого весь год был - одна Оля. Улыбалась всем, а ему особенно, выступала на собраниях для всех, а смотрела на него, на уроке у доски отвечает, пять баллов, а на него глянет в конце, вспыхнет всем лицом. Все будто отступили на шаг, не приближались, весь год так. Традиция - после выпускного пошли к пятой сопке, весь класс, и Неведомский где-то рядом с гитарой, но Чурин и Оля были словно далеки от всех, возвращались порой, опять уносились, всем ясно. Вскарабкались чуть, пятая сопка высокая - устали. "Солнце!" - кричали ему, когда взошло. Все пошли обратно, а Оля - нет, на вершину, на самую! кто со мной - тот герой! Всем ясно, кто герой. Маленькую, приподнимал ее, целуя. В июне и на Колыме дни жаркие. Оля сплела венок из разноцветья: "Говори, что я красивая". "Самая". "Навсегда." "Да". Через два дня начали разъезжаться кто куда. Чурин уперся: нет, не могу в Ленинград, давно же решено - в Москву. Давай ты с нами, Неведомский тоже. Оля уехала раньше их, прощалась тихо: "Встретимся в сентябре, найдешь общежитие политехнического, я сама не знаю где это, найди. Раньше не вздумай, не отвлекайся. Ну, пока." Отчим ждал в машине, бибикнул. Махнула рукой. После аборта она умирала постепенно в ленинградской больнице, выявилась болезнь крови: тело, слух, зрение, речь, все отключалось одно за другим, потом лежала просто, сердце ведь не останавливалось. "Так и написано?" - он веретел письмо, находил это слово, мертвел над ним, Неведомский начал понимать. "Так это ты, урод," - попятился, не в силах отвести выпученных глаз. "Другой - было б легче?!" Выскочил, оставил. Вместо встречи. Закопали в грязном - ее. Лежала бездвижно слепая и глухонемая, только сердце все качало ее больную кровь, чтобы успела еще - что понять? когда лежала так? четырнадцать суток! Живой понять не может. Вечное познание зла, всплыло, когда резал одну руку, ад. Ну и отлично, мстительно радуясь подумал, чиркая по другой, для верности два раза.
Отец фальшиво ликовал: "Вот я так я, ну и отчубучил! Не ждали! - показывая Виктору свой паспорт с московской пропиской. - Пока временная, но обживемся, будет все путем. Где наша не пропадала, Витюха, брехня, пробьемся!"
- Саня написал? Честно!
Отец заюлил глазами:
- Что Саня, какой еще Саня, я всю жизнь в Москве мечтал побывать, музеи, театры... Вить! - он сморгнул, обмяк вдруг, состарился на глазах. - Ну как же, Вить. У меня ж никого. Как бы я-то?..
Витя не ожидал, это уж точно. Бросил квартиру со всеми вещами - раз; шахтерский стаж - два; колымские надбавки - все легкомысленно перечеркнул, примчался с одним чемоданом. Первым делом купил газету с объявлениями - требуются рабочие руки, общежитие предоставляется. Там вытаращили глаза на старого, взяли.
- Ладно, пап. Проехали. Будем жить.
Стали жить Чурины московскими расстояниями - от одного общежития до другого больше часа. Витя учится, старик строит Москву весь день - встречаться часто не получается. Приедет отец, подвыпивший, к сыну вечером - и засыпает на вахте. Плюнул Виктор, перебрался к нему: комната большая, вдвоем не тесно. А через год - армия. Как ему, старику, быть? Мучиться одиноко одним страхом каждый день, ночью - кто выдержит долго? Думал рвануть вслед за сыном, в Забайкальский округ. Тут - прописали постоянно, комнату дали, в прорабы повысили. И Витюха пишет: сиди, мол, не дергайся. Уверенно пишет. Успокоился, ждать стал. Девчушка, Неведомская Света, навестила его - будто и оставались они соседями после двенадцати тысяч километров, помогла женским умом, чего он не догадался сделать: шторки, плед на диван. Мелочь все, а - другое дело. Как нашла-то? - удивился, вспомнив. Рассмеялась: "Москва - большая деревня, говорят". Дурит девка, догадался старик, и про Витюху-то не зря эдак краешком спрашивала. Родителей ее Чурин уважает, воевали они вроде вместе, потом его за какое-то дело - на Колыму, она - за ним, жила в поселке рядом, пока не освободился. Неведомский болел неизлечимо, а жена его тихая рожала и рожала. Улыбалась всегда, как самая довольная. Денег нет, он умирает, всем известно, а она - и третьего родила, у нее своя правда. На руках и умер у нее. Света на отца похожа, беленькая. Дело к зиме, а на ней курточка куцая голубенькая на рыбьем меху. Где устроилась, спросил у нее Чурин. "Работаю, - опустила ресницы. - Провалила математику устно. На курсы хожу." Понятно - на стройке, куда ж еще возьмут. Жалко девчонку, в общежитии она научится там, он повидал. А что он может, не к себе же, большая ведь вроде, неудобно. "Ты ходи, ходи на курсы, - покивал Чурин. - Поступишь, куда они денутся." Помолчал: "Не обижают тебя?" "Меня-то? Кто? Да нет, дядь Андрей, нормально." Что-то больно ее окно заинтересовало. "Так обижают? Ты скажи мне, если что." Она плечиком дернула: "Просто люди ведь, не святые ж... А так - не тронет никто, вы меня еще не знаете, дядь Андрей." Ишь ты, не знает. Зато красоту ее молочную видит, не слепой пока еще. Заскочит на полчаса изредка, а уже как родную ее Чурин поджидал, волновался, если всю неделю не видел. В ГУМе купил ей шубку за двести рублей, из искусственного меха, откуда ей денег взять. Заставил надеть, оглядел критически, на глазок ведь брал. "Не велика?" Света поначалу отказывалась одевать, а тут выдала себя сразу: "Нет, нет! Рукава немножко подошью, а на талии так и должно быть. Спасибо, дядь Андрей! Я деньги по частям верну, хорошо?" Не задумывался раньше - свои заботы - теперь память шибанула: все зимы ведь на глазах Неведомские дети в полушубках не по размеру бегали, что школа выдавала. Ненабалованная, оно и лучше - укреплялся Чурин в своей мысли женить Витьку. Ничего что молодые, он-то зачем рядом - поможет, внуков понянчит. Свадьбу им справит, не как-нибудь. Девочку ту парторговскую забыть пора, жизнь идет. Комнату снять на первое время - тоже подкинет, не зря же сколько лет копейку к копейке откладывал. Пить - пил, а кто не пьет. Но и копил ведь, не каждый умеет, казацкая закваска. Прописать их здесь надо будет, всех на его площади. Внуки родятся - дадут квартиру. Не сразу, очередь на то и очередь, но и он - не последний человек у себя на работе. Брехня, пробьемся. Соседки косились на Чурина: старик, а молодую водит. Косились-косились, а одна самая вредная, Зойка, перегородила ему вдруг дорогу в коридоре, когда в ванную шел: "У меня ребенок, я не знаю, какую заразу вы занесете со своей девкой! Мойтесь в общественной бане!" Чурин застыл от ее бесстыдства, не нашелся сразу, как ответить - женщина все же. Повидал в своей жизни разных, и похлеще видел, а тут испугался - не за себя, за девчушку. Ведь и ей ляпнет, не задумается. Пришел в себя: только не ругаться, слово за слово. "Она как дочь мне, - сказал тихо. - Невеста сынова." Зойка фыркнула, но посторонилась.
Упрямый Витька, обидел старого, куда уж сильнее. Сидели тихо-мирно, ужинали. Вместе наконец, первый вечер. Витька вначале удивился заметно, встретив здесь колымскую знакомую, чуть не подпрыгнул. А Чурин гордился собой - сюрприз получился. Глядел на них умильно, пара уж так пара, хороши. Выпили по капле. Беседу ведут, все как положено - человек из армии пришел. Закусывают, стол не хуже чем у других. Принялись за голубцы.
- Вкусно? - гордится Чурин, - Света наша наготовила, хозяюшка. Ну, чтоб в этом доме была хозяйка! - многозначительно, хитренько им кивнул, выпил.
Как о деле решенном говорит, поводя рукой вокруг:
- Видал, Витюха, комната какая. Двадцать метров. Пропишетесь, еще внука мне родите - на очередь поставят, квартиру получим...
Витька мирно улыбается:
- Не понял?
Отец опять за свое:
- А пока что перегородку можно поставить, дело молодое... Или деньжат подкинуть, комнату снимете?
Света тихо ахнула, замахала протестующе руками: "Не слушай, я ни при чем!"
- Поня-ятно теперь, - все еще улыбаясь протянул. Глянул на нее, хмыкнул. Она замерла, не сводя с него напряженного взгляда.
- Свет, посиди, мы сейчас придем, - сказал Виктор и потянул отца из комнаты.
В темном коридоре сжал ему сильно руку, зашептал непонятно:
- Вешали черных вестников, головы им рубили. Пап, ты мне встречку эту удружил - врагу не пожелаешь, я ее видеть не могу, а ты - внуки, ты в своем уме? Своей рукой написала, я ее видеть не могу. Ви-деть-не-мо-гу!
- Да что ж? - не мог так вдруг отвернуться от своей мысли, взлелеянной, отец. - Она ж хорошая деваха, ждала тебя вот, а могла бы и не ждать. Кобылка-то вон какая, красавица, только свистнула б - набежали б. Чего ж еще, и небалованная...
Виктор ослабил руку, молчал. Старик подумал, что дожмет:
- Она ж как дочь мне. Пальтишко ей купил вон.
- Плакали твои денежки, па, такая неудача, - как чужой сказал, насмешливо. - Хочешь - удочери, будет мне сестренка, ради тебя стерплю. Или сам женись. А ей - скажи, или сам скажу. Света! - он открыл дверь.
Теперь уже старик вцепился в него, зачастил, утягивая от двери:
- Не надо говорить, не надо, чем она виновата! Чем она виновата, - распалялся. - Что письмо написала - виновата? Нет, ты послушай меня! Все говорили, все видели, а она - виновата? Из-за той я сына чуть не лишился, забрать хотела за собой, а кто его спас? Сколько ж можно мне бояться-то! Сколько еще-то? Молчишь! я думал - все, забудется, сколько можно. Старый я, чувствую, нет сил-то бояться, - замолчал, взохнув шумно. Оглянулся - в дверях Света стоит: "Я пойду." Чурины смотрели вслед, с неизъяснимой болью - один, враждебно и растерянно - другой, и под взглядами их она медлила, путалась в замке. Чертиком выскочила Зойка: "Я открою!" "Спасибо," - выскользнула, прошелестев почти безголосо. "На здоровье!" - Зойка крикнула, на лестницу выглянув. Вдвоем докончили бутылку водки, немногословно, будто избегая друг друга.
- Ладно, я дурак старый, не обижайся, - сказал утром Чурин сыну. - В своей-то жизни ничего не смыслю - так в твою полез, туда же.
Не спрашивал больше, отмечая порой про себя лишь, что вот, пришел Витька под утро, под глазами черно - и то хорошо. Другое время помчалось, понеслось стремительно. Дом их выселили, отдельную квартиру и Чуриным предоставили в новостройке. Старик хлопал себя по ляжкам: "Витюх, а помнишь? В Кадыкчане? Поначалу там и унитаза не было, ведро выносили в яму - помнишь? Лоджия, елки! Не лоджия - бригантина. Своя!" На пенсию вышел, будто обхитрил всех: только квартиру получили, ездить совсем далеко стало, а тут - возраст подошел, шахтерские годы на Колыме - льготные! И в тот же год чуть не помер Чурин - реформу ту денежную одолевал, накопления свои спасал. Докажи, как это накопил честно, бумажка к бумажке, и на все про все - три денька, тьма народу у сберкассы. Доказал, успел. Отлежался, потом вспоминал удивляясь: как не помер? Эти деньги спасенные быстренько решил старик употребить в дело, такое время - ничего наперед не можешь знать. Купил по дешевке домишко на море, на Витькино имя, мало ли что, вон как прихватывает. Дом тот присмотрел еще раньше, когда в санаторий ездил от профсоюза - за три года на него никто и не позарился, на отшибе стоит. Витька закончил свой институт, недоступный пониманию старого Чурина: художник. Что удивительно: хорошо платят. Втайне гордясь, подсмеивался старик, ну и профессия для мужика. Потрясен был не на шутку, когда Виктор показал картину: Аннушка. И другая с ней сидит постарше, теща та баламутная. "Это не теща, - пояснил Виктор, - Молодая - это Алла, а мама на стуле." "Видел ее?" - подступил к сыну Чурин после, придя в себя. Тогда Виктор признался о своей побывке у них, проездом. Что ж раньше не говорил, молчал отчего, вредитель! И еще раз виделся, звонит им еще, каков! И слушать не хотел, что он там объяснить пытался. Успокоился только когда про деньги узнал, что Виктор не принял: "Молоток, казацкий корень!" - хлопнул по плечу.
Дом в одно лето отремнотировали, обустроили, баньку даже сколотили. Отец легко принял решение: "И чего я в той Москве не видел? Останусь, поживу на старости, в Москве-то как козявка." После Светы он долго приучался к мысли, что каждый проживает свою жизнь, у каждого свое право. Не сразу, но свыкся: у Витьки жизнь - своя, в которой есть место и старому Чурину, но уж и неважно, рядом ли отец, далеко ли. Лучше, может, чтоб и подальше. А то из жалости, что ли, что уходит сам до утра, бутылку ему купит вина дорогого: "Не скучай." Телевизор японский включит: "Па, не жди меня, ложись." Будто стыдится или жалеет, темнит, ускользает. Осмелился разок, встрял-таки: "Что это, - спросил, - ты все зайцем-то скачешь, не приведешь сюда свою симпатию? Я на кухне и всегда стелюсь, места, что ли не хватит?" Витка хмыкнул только, свысока: "Не болтай, па." Был маленький - все было ясно, не то что теперь. Когда из-за девочки той вены резал, и то было понятно - хоть и вытерпел тогда Чурин страху, на всю остальную жизнь. А что - теперь? Сказать по правде, плохо: два медведя в однокомнатной берлоге. Друг на дружку утром не смотрят, злой Витька спросонья. Решено, надо оставаться, новое место обживать, перекати-поле, эх-х. "И чего я там не видел, в Москве-то?" - сказал Витьке. Картину забрал: "Пусть висит. И адрес мне, слышь, ихний дай. На всякий случай." Записал ему Витя, хоть и противился душой: понял сам давно, что ничего не изменишь, другие они, жизнь там своя, целая жизнь - душная как в склепе, но своя. Записал адреса: "Мама одна живет, а сестра замужем, в Москве теперь."
Их компанию прохожие торопливо обходили, спешили проскочить, подстегиваемые порывами влажного воздуха, который рядом с ними крепко смешивался с запахом их организмов. Четверо, среди них одна женщина молодая, которая время от времени шла к кассе метро, просила на жетон, заглядывая в глаза очереди. От нее отворачивались хмуро - не калека, алкоголичка просто, работать не хочет. Конец недели Виктор провел у своей женщины, за несколько лет он привык к ней как к своей. Ничего не изменилось в их темных встречах-убеганиях после переезда отца, незачем. Женщина - немолодая журналистка, пьяненькая с утра, к вечеру - "в сиську", как сама выражается. В коротких юбочках всегда, на тонкие прямые ножки белые колготки надевает. Длинные волосы хной красит, распущенными носит. Чистые, блестят - он гладит их, текут меж пальцами. Глаза в толстых линзах - маленькие, как у собачки некрупной, готовы пролиться слезой. Чистые вечерние страдания об искусстве: заматерится, разрыдается. Читал ее статьи - умная, скучно. А заговорит - любой разговор к постели сведет, и очень хорошо - такая женщина, три мужа было официальных. Подходя к метро, Виктор прикидывал, может ли запросить аванс побольше, в издательстве его знают, иллюстрации будут раньше договорного времени. Деньги вылетают мгновенно, сквозь пальцы, как волосы женщины. Мимо компании алкашей, они сидели на лавочке, ускорил шаг. Не понял сразу, что это его кто-то из них окликнул хрипло, по фамилии, через несколько шагов остановился: "Неведомская?.." Она отделилась от своих товарищей, подошла к нему вплотную:
- Узна-ал ведь... - Чурин отодвинулся невольно от близкого рта. - Вижу, спешишь. Ладно, о чем говорить, по старой дружбе - дашь в долг?
Не было денег, с женщиной два дня подряд тратили. Виктор торопливо стал искать в карманах, если что завалялось. Нащупал - пятитысячная. На метро единый есть, нормально.
- И то, - царственно двумя пальцами, на указательном засохла кровь, взяла. - На помин души Неведомских... Гуляем.
И пошла к своим товарищам, которые молчаливо смотрели, повернув к ней свои опухшие разбитые лица. Виктор после мгновенного сомнения кинулся за ней, за руку ухватил:
- Что ты сказала, ты почему сказала?
- Отстань, дурак, чего цепляешься, - заканючила с обидой. - Че, че. Мамка померла, Саньку - пуф, мало? - Скрюченным пальцем изобразила пистолет. Пятно бурое увидела у ногтя, рванулась, крикнула с надрывом:
- Все мало, да?!
Ее товарищи молча встали - уходить ли, или, напротив, на помощь ей прийти.
- Да погоди, Саня - что? скажи.
- Вон там, - махнула рукой, пошла, бормоча невнятно, грозя в сторону.
Им выпить надо, почему он мешает. Дома Чурина ждала телеграмма, вчера принесли. Светкино тоскливое лицо, давнее: "Я пошла." Надо же было встретить сегодня, надо же так.
В этом городе, в Мелитополе, в конце октября было так же слякотно и промозгло, как и в Москве. По мглистой вокзальной площади сновали только старые "Запорожцы". От города Чурин добирался на такой лушпайке - ни повернуться, ни вздохнуть. Старик умер. Телеграмма пришла в воскресенье. Сутки потерял с поездом, сегодня - третий день. К дому проехать на машине, на такой, трудно, дороги замесились, а дом - на отшибе, через овраг. Он расплатился, высвободился. Пешком можно уже добраться. Третий день, это не шло из головы, словно бы само собой так могло случиться, чтобы человек на третий день после смерти захоронился. Не будут же это брать на себя соседи, баба Лида и на телеграмму-то наскребла, наверное, последние "гроши", а Афанасьевна подавно, она в конце лета уезжает в город, к своим детям. Эту женщину, жена-не-жена, он видел два лета подряд у отца: хитрая себе на уме хохлушка. Не станет же она тратиться на похороны, поминки и прочее. Кто еще? Сестре дела нет, телефон не отвечает, да и не поехала бы. Мать - тем более, никого у старика кроме него. А отцу нравилось здесь, прижился. Вот он, дом. "Кто это прие-ехал!" - старик с раскрытыми объятиями навстречу - наваждение.
Так он всегда выходил встречать. И спрашивал, когда же Аллочка со своими приедет, он для них комнату держит, не заходит туда почти. Витя знал, что сестра не принимает денег от отца и ни разу не написала - от него же и знал - но поддерживал эту жалкую игру старика, отвечал, что, возможно, следующим летом выберется.
Дом неказистый с виду, обшарпанный, но каменный; в одной из четырех комнат, в самой маленькой, чтоб быстро протапливать зимой, обитал старик. Здесь у него к осени сушились горами семечки, потом он отвозил их на маслобойню, и получал литров пятьдесят душистого подсолнечного масла. На стене большая картина, Анна и Аллочка. Хотел им отдать, а старик вцепился и ни за что, сюда вот перевез, повесил у себя. Как только Афанасьевна мирилась. Витя останавливался в смежной комнате, с окном в степь, за которой скоро начиналось море. Здесь было хорошо, прохладно в самую жару. Приезжал младший Чурин к отцу в мае, с отцовской пенсией и собственными накоплениями, этого хватало им на все лето. Витю ценили за трезвость в жизни и быструю работу. Сам он уверился, что в новой жизни не преуспеет ("теперь хорошо идет зеленый с синим" - это не для него), но и с голоду не помрет. Привык, что есть теперь этот дом, отчий - отец ведь как врос сюда, по-хохляцки заговорил. Встречал всегда вот так, со старушечьим умилением: "А кто это к нам прие-ехал!" И радостно перебирал нехитрые гостинцы: "И! Чай липтон! Ну, теперь живем! И!! Крышки! Урра!" Ему всегда не хватало крышек, он консервировал помидоры и огурцы. Витя отказывался брать с собой - и банки потихоньку, в несколько заездов, увозила хохлушка. В последний раз, этим уже летом, отец жаловался: "Боюсь я ее, она баптистка". Витя удивился: "Ну и что, чего же страшного-то?" "Да боюсь - и все. Глаза видел, какие у нее? Как зыркнет - хоть тикАй." "Почему это ты должен тикАть? Пусть она и сваливает, если так - дом-то наш". Отец вместо ответа головой покачал. Посмотрел в дверь, испуганно вздрогнул, заулыбался: "Ой, а это моя хозяюшка, моя Галочка идет!" Галина Афанасьевна двигалась по двору неторопливо, но появлялась всегда неожиданно, точно в одно мгновение успевала побывать в разных местах. Смуглое лицо ее, несмотря на полноту тела, сохранило сухощавость и четкость черт и было красиво, пока она не улыбалась. В улыбке же морщины наплывали густой рябью на лоб, на скулы, собирались у глаз и вокруг темного рта, и чудилось, что это чужая кожа, готовая сползти с лица, - а не лицо. И в глубине этой маски темными без блеска дырочками были глаза. Виктор старался не встречаться с ней взглядом, прав старик. А женщина заговорила певучим голосом: "Ну и шо це мои хлопци зажурылыся? А ну геть працюваты!" И не смели Чурины возразить, послушно лезли на крышу, они этим летом крышу перекрывали.
Никто не вышел навстречу. Несколько старух во дворе, соседки, разом повернули в его сторону головы, стали что-то кричать, замахали руками. "Беги, беги на кладбище, - волновались бабки, - ах ты ж Боже ж ты мой, сын приехал, ах ты Господи. Закапывают вже, може вспиешь!" Он развернулся, побежал. Через степь бежать - срезать путь. Там кладбище прямо к дороге подходит. Дождь превратил степь в болото. Скользкая почва, кочки, вода. Он сдерживал себя, чтобы не закричать, не завыть в голос посреди этого чавкающего, хлещущего, ветряного пространства, где нет человека и можно не сдерживать крик и вой, все смешается. Виктор как заведенный твердил: "А, черт, а-а, че-ерт", шлепался, вставал, бежал, чертыхался - и так словно по кругу, словно этот короткий путь бесконечен. Вынырнул он на дорогу как раз у крайних могил. Кучку людей увидел в размытом дождем отдалении. Он добежал быстро, узнал Афанасьевну, соседа дядьку Саню. Мокрый земляной холм был насыпан. Одинокий венок из тополиных ветвей лежал на той могиле. Чурин сел рядом с венком, уткнулся лицом в колени. Они собирались уже уходить, и при появлении младшего Чурина сбились в стороне, скучились. Вдова, в черном платке и пестрой вязаной шапке поверх платка, стояла крепко расставив ноги, всхлипывая, цепко смотрела на Чурина. Запричитала вдруг высоким голосом, залилась слезами, закачалась словно бы падая. Ее подхватили мужички, не зная - уводить? Она заголосила пуще прежнего и не унялась, пока Виктор не поднялся. Не глядя, он кивнул им, молча пошел по дороге к дому.
В доме сухо, в большой, "Аллочкиной", комнате столы сдвинуты для поминок. Бабки со своей посудой. Сказали перенести из летней кухни большую кастрюлю борща, рис-кутью. Кмандовала соседка напротив, баба Лида. От ее коровы отец всегда брал молоко. Внучка бабы Лиды, девчонка Иринка, заправляла на кухне. Увидела Чурина, бросилась к нему. Обхватила двумя руками, всхлипнула: "Ой, дядя Витечка, не успел. Дождище еще этот, ждать не стали." Он перенес кастрюли в дом, вернулся к Иринке:
- Расскажи.
- Бабушка ж для него всегда держала утреннюю простоквашу, если с вечера переберет. Придет рано-рано, ох, говорит, голова раскалывается. Бабушка ему подает банку: "И что же ты, Андрюша, - говорит, - так", а он выпьет простокваши: "Ну вот, порядок. Все, Лида, больше не буду, все. Пашешь вот так, пашешь - все хорошо как будто, а потом вдруг такая тоска накатит. А пропади все пропадом, думаешь, надо выпить, веселей хоть. Но теперь все." А последний месяц совсем не пил, сердце, говорил, разок ночью прихватило, испугался. В доме никого, она в город уехала, а его так прихватило, что думал - все. Бога тогда, говорит, вспомнил. А перед тем, как раз только Афанасьевну проводил, его "белочка" навестила - очнулся посреди села, далеко убежал и не помнил как. Помнил, сказал, только, что ему чудилось, будто баптисты его к себе хотят в секту затянуть, а он от них-то и бросился наутек, в окно выскочил. Опомнился когда, вернулся в дом, а дверь изнутри заперта. Через окно и влез обратно. Говорят, что после белой горячки люди долго не живут. Он так сам и говорил. А умер трезвый совсем. С вечера еще молотком стучал во дворе, наутро к нему трактор должен был приехать, землю перепахать. Вот утром трактористы стучат к нему: "Васильич, мы пришли!" Он не отвечал, тогда они заглянули на кухню. Он сидит за столом, вроде спит, голову на руку положил. Они говорят: "Васильич, пойдем пахать" - не просыпается. Дотронулись, а он уже твердый. Бабушку позвали, она телеграммы разослала, милицию вызвала, а из морга уже Афанасьевна его забрала. Ты не видел, у него лицо было тихое, как будто спал.
Иринка встала с табуретки: "Вот здесь."
- Дядя Витечка, ты поставь водку на подоконник вечером, и хлеб положи, - прошептала девочка, когда сидели уже за столом.- Он сегодня ночью зайдет, попрощаться. Я знаю, моя мама приходила тоже. Я помню. Зашуршало тогда в хате, а я не забоялась, пошла к окну, там бабушка оставила. И я видела ее, стала звать. Нельзя с ними говорить, можно только знаками, от голоса они исчезают. И мама пропала. А ты дождись, не разговаривай только.
За столом размеренно ели, негромко переговаривались, выпивали - "земля пухом..." Поминали старика. Чурин тягостно молчал, пребывая словно бы в пустоте после измотавшей его погони за тем своим законным долгом, которого он оказался не по чьей-то злобной воле, а по установленному порядку лишенным - третий день. "И все-то у тебя, дорогой мой, не как у людей," - давным-давно приговаривала мачеха Люся, напяливая на него, ревущего, клетчатое пальтецо и чуть не силой выставляя за дверь, погулять. Чурин вышел из дома. Думал, покурит и вернется за стол, а оказался, сам того не заметив, на летней кухне, на табурете. Облокотился локтем на стол, голову уложил на руку, закрыл глаза. Начал зачем-то подсчитывать, сколько это может быть часов назад случилось, если теперь уже вечер третьего дня. Шестьдесят часов - всего-то. А если на секунды - Чурин силился умножать тридцать шесть на шесть, два нуля еще. Время, как взбесившаяся черная дыра, выталкивало затянутые было секунды, их оказалось много. Страшно умереть ночью одному, бедный мой маленький папка.
- Ой, мамочки! Дядя Витечка, та шо с ним, ой мамочки мои! - Иринка, увидев с порога Чурина, сидящего так, лишилась в страхе голоса, и крик ее был едва слышным писком. Этот писк, однако, заставил Чурина услышать себя, вздохнуть глубоко и открыть глаза. Девочка стояла в дверях, прижимая ладошку к губам, испуг быстро сошел с ее лица, она покачала головой: "Испугалась я, дядя Вить, ты сидел так..." "И что ты ходишь за мной, Ира?" - тоскливо сказал Чурин. Иринка вспыхнула румянцем, до слез: "Я не хожу за тобой. Там приехала твоя сестра, точно как на той картине, я сразу и узнала. Муж у ней военный? так и видно, они в доме, и малой с ними. Я только сказать хотела."
Аллочка не садилась за стол, ждала брата, не решаясь покинуть комнату, где Юрия уже усадили, окружили мужички, наливали вторую стопку - помянув покойного, расспросить не терпелось про кацапские дела, про политику, военный человек все ж. Шо там с флотом надумали ваши? Витю давно такими разговорами не донимали: "та вин тильки малюэ, що з нэго визьмэшь". Илья хлебал борщ и жался к отцу. Старушки охали, наперебой сожалели: "Тэж не вспилы, та Боже ж мий, шо ж це такэ". Чурину показалось в первое мгновение, что это Анна, мать стоит в черном платке. "Алла?" Она коснулась его руки: "Я только что от мамы." Она как бы сглотнула с трудом, но сказала потом нарочно спокойно: "И вот представь себе, они умерли почти в один день, почти как в сказке." Чурин смотрел, не понимая, в ее лицо. "И мама?.." Легкое, безумное стояло в черных глазах сестры. Она таинственно, шепотом повторила: "Почти как в сказке, а? Что бы это значило? Почти в один день." Алла, он почувствовал, существует теперь одной этой загадкой, будто это головоломка такая, разгадай которую - и все встанет на свои правильные места, вот-вот! Надо только еще раз, в последний постараться, ухватить ее - и все станет ясно. Но она же с ума сойдет - не ухватит, сестрица моя бедная. "Все верно, сестра, ты же помнишь, как надо: они любили друг друга."
ЯГОДКА
Галина Афанасьевна потратила триста гривен на похороны мужа: двести пятьдесят своих и пятьдесят у покойника лежали на черный день. Теперь, она понимала с облегчением, ее деньги вернутся - и сын приехал, и даже дочка, не с пустыми руками же. Этой Лиде она решила ни копейки не давать за телеграммы, покойник всегда платил за молоко вперед на весь месяц, а умер-то двадцатого. За десять дней, получалось, переплатил. К тому же все, кто пришел помянуть, частенько, она-то знала, позычали у него, кто рубль, а кто и пятерку - из самой Москвы получал пенсию, российская, у этой голытьбы таких денег и не водилось. Она подозревала, что он долги с них не спрашивает: куда же пенсия тогда девается, он ведь на себя почти не тратит? А то, что ей отдавал - так это тьфу, а не гроши. Или скрывал, а сам откладывал где-нибудь в укромном местечке. Она обыскалась - только эти пятьдесят рублей и нашла. Зла на него не хватает, замуж выходила - думала, денежный хоть мужик, а что с него толку, только что муки мешок на зиму привезти да огурцов в банках. Дети эти понаехали, кручину свою показывают, а нужен он им был, когда надрывался тут один? А мать их колдунья, ведьма, не иначе приворожила его, часами ведь на картинку ту мог пялиться, притворялся, что спит, а сам через веки и глядит. Гордые мы, видишь. А гордыня, сказано, - грех смертный.
Афанасьевна оказалась в баптистской общине к своему большому утешению - но и мучению новому. К старости часто и сожалением стало вспоминаться сельское детство, и особенно как раньше пели, в каждом дворе - этого теперь и в помине нет. А хорошо как бывало, голосисто и радостно пелось, особенно в хоре. Теперь и слова позабылись, а чувство то необъяснимое радостное помнилось. Галина Афанасьевна видела, как одна за другой, получив раннюю пенсию, умирали подруги ее по цеху. И это все? пугалась она. Вот так и вся жизнь прошла? и что в ней было хорошего? Только те давние голосистые украинские вечера. Галина Афанасьевна решила тогда, что доживать будет в селе, хватит с нее. А где жить - а хоть за того деда замуж пойти, который возле их дома отдыха ягодой торговал, он в шутку как бы звал ее к себе хозяйкой. Шутки шутками, но Галина Афанасьевна с одного взгляда определила, что дед, во-первых, одинокий и, во-вторых, не ленивый. Взяла на следующее лето путевку туда же, а дальше все сложилось как рассчитала, и лучше того: пенсия у него оказалась побольше, чем иная зарплата у них на заводе. Но вот беда: летом, конечно, в селе хорошо, и море рядом, а с первыми осенними дождями Галина Афанасьевна будто жизни лишалась: все тело ломит, руки-ноги неподъемной тяжестью наливаются, и душа неспокойна за детей, хоть и взрослые давно. Ездить туда-сюда не наездишься, не ближний свет. И дед какой непонятный: есть она рядом - хорошо, нет - и ладно, и какая ж она ему жена, одно слово что жена. А как чекалдыкнет - убила бы, такой дурной становится. Такая спокойная старость. Песен, как раньше, во дворах не поют. На краю села за какие такие деньги красивый молельный дом построили, туда Галина Афанасьевна и зашла в первый раз, на пение. Обнаружила после и в городе такие с ажурными крышами строения. Зашла раз, другой, сперва все по случаю, а потом озарило будто, что этого как раз ей и не хватало, не тех именно стародавних песен - а душой отойти от жизни тяжкой, и чтобы объяснили, что такая жизнь прошла не напрасно, что она и не прошла, а только теперь начинается. Если б на краю села, или хоть в городе церковь православная стояла - Галина Афанасьевна так же на голос туда вошла бы. Потом уже узнала она, есть и православная украинская церковь, да только это одно название, служат в вагончике, какие у рабочих-строителей бывают, крест привинтили не крыше бытовки - вот вам и храм. Туда, в вагончик, она бы не пошла. А Книгу читают - что там, что здесь - одну. Так что это глупые только люди боятся баптистов, она и сама такая была раньше. И почувствовала Галина Афанасьевна, походив на общие собрания, что меняется настроение ее жизни, и как не измениться, если веруешь, что жить будешь вечно и счастливо - и это было утешение. Но мучением стала постоянная борьба - с тем, который пока что хозяин на земле, лучше по имени и не называть, не накликивать - тут же слуги его прискочат, и опомниться не успеешь - обведут вокруг пальца, облукавят. А способов обмануть у него не счесть ведь сколько, и армия его - тьма-тьмущая чертей, ведьм, прочей нечисти. Глазом моргнуть не успеешь, как окрутят. Галина Афанасьевна видит, что вокруг, куда ни глянь, враг торжествует. Дочка, дурная, прелюбодействует налево от законного мужа, а сказано, что тело жены только мужу принадлежит. И слушать не желает, гогочет: "Доживу, - скалится, - до твоих лет, тогда и поглядим". Галина Афанасьевна в гневе кричит на нее, что это черт, черт в ней - и хуже того, кощунствует в ответ, и не повторишь, такое отвечает. Когда опомнится Афанасьевна, что это ведь искушение ей, гневом-то своим она вражину как раз и тешит, и слово-то, слово произнесла! - изгонять его из углов бросается, святую воду лить, псалом читает - громко, нараспев, чтоб понял - нет, не взять ему душу ее вечную! И так все вокруг, будто сговорились искушать ее. Покойник коммуняка был убежденный, ни дай же ж Боже говорить с ним про святое: есть, твердит, только совесть - это, мол, только и есть в человеке. А, еще разум. А где ж была твоя хваленая совесть и разум, напоминает ему Афанасьевна, когда напился и дули мне, своей жене, крутил? на, орал, выкуси со своими - и не повторишь, как называл братьев и сестер. Не дождетесь, кричал. Черт старый. А самому же и хуже, не будет ему там хорошо теперь. Позаботился бы раньше, когда она ему добра желала, по-хорошему звала, глядишь - и простилось бы. И ей, Галине Афанасьевне, зачлось бы. А что теперь? Унесут тебя служки те косматенькие к себе, никакие молитвы не помогут. И дети эти, видно сразу, не о душе пекутся - одна беда: успели-не успели. Он-то хоть парень тихий, малюет себе картинки все лето, а дочка - ведьмина дочь, одно слово. Ручки как те макаронки. С мужем явилась. Не запылилась, ишь как разодета. А батьку родного чужая тетя схоронила, на свои гроши. Ушли от стола, шепчутся. А какая разница: успели-не успели? Она, Галина Афанасьевна, уж позаботилась, чтоб все по-людски было, вон какие поминки, десять кило окорочков на своем горбу из города приперла, водку купила - все на свои, его денег только что на сатин и хватило, гроб обить. Дед ее, между прочим, любил, ягодкой называл, случалось. "Волчья, что ли, ягодка?" - притворно строжиласть Галина Афанасьевна, непривычная к таким словам, и они тихонько смеялись, как молодые.
ДОМ И ДЕРЕВО
Вечером растопили печь, в отцовской комнате. Запахло семечками, дом прогревался. Илья, сморенный, просил, засыпая: "Только не забудьте про меня, разбудите. Па, разбуди меня, не забудь. Я тоже к дедушке пойду." Плахов кивнул, присел в ногах сына. Усталости не было, он прислушивался, удивляясь, к себе - к странному смешению печали и умиротворенности в своей душе, и жалось к умершему незнакомому тестю, которого он, войдя в этот дом, словно бы вспомнил, узнавая по сельскому крепкому запаху, по спартанской обстановке дома, даже по заварочному чайнику с треснутым носиком, эта жалость была острой и понятной; в глубине же, почти втайне Плахов ощущал удивительное спокойствие, будто в душе его вызревало какое-то главное понимание, которое непременно откроется, и оно будет ясным и простым. Аллочка мыла тарелки, притихшая. Увидев картиту, она без удивления сказала: "Ты рисуешь... Мама тоже рисовала, я тебе покажу. Кто - она?" - кивнула в сторону другой комнаты, там Афанасьевна неуклюже двигала ветхую этажерку, с которой шлепались одна за другой книжки, мелкие предметы. "Жена, вдова то есть," - ответил Витя. Поставил водку и хлеб на подоконник - там лежали отцовские очки. Взял их зачем-то, вышел во двор покурить.
Дождь перестал, выступили звезды - как это бывает на Украине - все разом, крупные и мелкие. Прозрачное облачко наволоклось на луну, словно притушили светильник. В Аллочкиной комнате тихо переговаривались.
Окно Афанасьевны выходит на улицу. Наверное, молится. Или деньги пересчитывает, Чурин отдал ей за похороны. А может, спит вдова, устала же. Не ожидала, что дом продаваться не будет. "Так свою половыну продам!" Сказал, что дом на его имя куплен - не верила, пока документы не показал. Заплакала горько. "Ну, живите и вы, сколько хотите, комнат хватает." Отказалась: "Та грошив же ж трэба." Отсчитал еще несколько купюр - утешилась немного.
Виктор докуривал и смотрел в звездное небо. Надел очки отца, снял - больно глазам. Луна открылась жестянкой - облачко сплыло. Трудно осознать, когда вдруг. И мама еще, вот ведь как. "Эх, папка-папка..." Чурин в последний раз затянулся, выпустил дым. И вздрогнул - почувствовал: рядом кто-то есть. Будто подходит неслышно - с какой стороны?
- Ира? - тишина.
- Ир, - позвал опять Чурин, чувствуя определенно человека совсем близко. Ну не призрак же, в самом деле. Сделалось не по себе. - Это ты? вышла бы, что прячешься-то. Я все равно тебя слышу, выходи. Ну, как хочешь, стой на здоровье, я пошел спать. Хочешь - завтра с нами пошли, утром. Ты обиделась, что ли? Ну, извини. Ну, до завтра, что ли? А я, между прочим, хотел тебе кое-что сообщить. Очень важно.
Ни звука, взбрехнул только спросонья дядьки Санин кобель. Случайный ветерок двинул дымом из трубы - и будто плотная тень неведомого дерева заструилась вширь, раскинулась по небу, в причудливых очертаниях почудились лица родных мертвых, цветы клубились там трепетали неземными красками, птицы пели нежно утешительно для всех.
1996-1997 гг.
Проголосуйте за это произведение |
|