Проголосуйте за это произведение |
Рассказы
05
сентября 2011
года
ЧЕТВЕРТАЯ ЗИМА
рассказ
Ночью шел дождь,
противный и мелкий. К утру он перестал, и сразу подсохло и подморозило. Так
бывает поздней осенью, когда после проливных
дождей устанавливается сухая и морозная погода. А потом приходит
зима...
Всю эту ночь Наська
не
спала. Она зябко куталась в рваную, блестевшую в полах кацавейку и
вопрошающе
поглядывала при тлеющем костерке на спящую Люську. Свернувшись по-собачьи клубочком, дочь
тихо
спала, завернувшись в грязные лохмотья, они заменяли ей одежду и одеяло. Ее
острое замурзанное личико - лицом она походила на мать и на покойного Андрея
- поминутно вздрагивало и хмурилось.
Похоже, ей снилось что-то тяжелое, неприятное и совсем не детское. Наверное,
кладбищенский сторож Никита, огромный верзила с черной, лохматой, как у
бездомного кобеля, головой и пьяно вытаращенными свирепыми глазками. Он, как
ее
завидит, гоняется за Люськой с палкой, мельтеша среди мокрых памятников и
могил
с увядшими, черными цветами и кричит страшным голосом: "А ну, рванина, мотай
отседа!"
Никита здесь большой
начальник. Даже, пожалуй, хозяин огромного, раскинувшегося меж двух холмов посреди широкой и унылой
равнины и казавшегося бесконечным городского кладбища. Обитавшие здесь в
немалом количестве нищие кормились с бесчисленных старых и новых могил.
Скудная
сухая кладбищенская снедь выпадала нерегулярно, разжиться удавалось только
по
большим праздникам. В обычное же время довольствовались мокрой вареной
колбасой
или черной коркой от случайных посетителей. При этом приходилось
настороженно
оглядываться: нет ли поблизости кого-нибудь из кладбищенских сторожей. Они
все,
и в особенности Никита, человек жадный и не знавший жалости, норовили самое
вкусное и обильное оставить себе. И только потом, когда еда с могил опустошалась вчистую, и на
гранитных плитах оставались одни только жалкие крошки, милостиво допускались
кладбищенские бродяжки и нищие. Сторожа делились с Никитой собранной едой,
так
как он здесь главный, бригадир, и от него зависит, останется сторож на
кладбище
еще на некоторое время, или ему придется убираться
восвояси.
Некоторые сторожа,
как,
например, дед Тимофей, неуклюжий толстячок с седой бородой и с заросшими
маленькими впалыми глазками, или веселый, придурковатый Васька, черный от
грязи, с редкой каштановой, похожей на голубиный пух бороденкой, относились
к
Наське и ее шестилетней дочери хорошо: дарили кое-какую, оставшуюся от
копачей,
одежонку и позволяли беспрепятственно собирать с могил еду: крашеные
пасхальные
яйца, белоголовые куличи, горсти конфет в хрустящих обертках, а иногда и
стопочку водки, оставленную в головах покойного. Зажмурившись, Наська с
наслаждением опорожняла стаканчик, давала допить остаточек Люське, и обе с
праздничной жадностью набрасывались на вкусную, свежую закуску. Хорошо и
весело
в такие удачные, счастливые дни! Еще с рассвета, в предвкушении настоящего,
как
бывало при Андрее, обеда - за семейным столом, с рюмочкой холодной,
обжигающей
водки, - она двигалась проворнее, глаза у нее лихорадочно, как у больной,
поблескивали, а черное высохшее лицо становилось молодым и дерзким, несмотря
на
несмываемую грязь и аскетическую худобу.
"Ты деду
Тимофею-то поклон исделала за его понимание?" - строго спрашивала она
Люську
за предобеденной возней и суетой.
Разгорался и
жарко потрескивал пахучий костерок.
"А як же, мамка, -
понимающе шмыгает носом Люська. - Ще и пасочку ему
подарувала..."
Наська в ответ
одобрительно хмыкает: "вот бы нам с тобой пару стульев раздобыть да стол
настоящий, с ножками, а не так, как сейчас - одна крышка; жили бы мы тогда,
как
у Христа за пазухой. Може, дед Тимофей поможе", - задумчиво предположила
она.
О многом, семейном и
теплом, мечтает Наська, очищая грязными, негнущимися пальцами крутое
кладбищенское яичко и подкладывая дочери: "на, закуси. Вот только сольки
не
хватает. Заместо сольки слезок накапаем, оно и вкуснее будет", - вздыхает
она. - Не чавкай, небось, не свинья, - через минуту строго наставляет она
дочь
с деланной непримиримостью.
Но Люська
приткнулась в
уголку и не обращает на мать никакого внимания.
Она целиком поглощена едой и ей одной интересными мыслями. Это
маленькое, щуплое существо кажется крошечным полуголодным животным,
прибившимся
из чувства опасности к человеку. Она никогда не спрашивает мать об отце,
которого она не помнит, и о той жизни, которую они вели, когда отец был жив.
Она знала, что у них был свой, настоящий дом. И в этом сказочном доме -
Люська
его тоже за малостью лет не помнила, - ее любили и баловали - и мать, и
отец,
приносивший с работы то сладкую ягодку, то конфету. О подарках отца, его
веселом
голосе и красивом лице она много раз
слышала от матери, сама же ничего не помнит и только додумывает в
воображении.
Рассказывать об отце
и
их тогдашней жизни для Наськи стало
не
только насущной потребностью, но и необходимостью. Ей казалось, что, когда
она
вспоминает Андрея, их недолгую
совместную жизнь, ей становится легче. Она не так сильно устает за день. А
Люська не так надоедлива и капризна: то она есть хочет, то ей хочется спать.
То
холодно, то голодно... А вспомнит Андрея - и словно теплая волна пройдет по
сердцу, омоет его и очистит. И жить снова становится радостно, и надежда,
что
все в конечном счете устроится, больше ее не покидает. И завтра, и
послезавтра...
А потом все повторяется сызнова... "Господь
ведет,
Господь и приведет", - засыпая ночью подле угасающего костерка, вполголоса
бормочет Наська.
Теперь, когда Люська
вздрагивает в голодном, не ко времени, сне, Наське приятно думать, что
дочери
снится Андрей. Пусть даже лежащий в гробу, - с тоненькой восковой свечкой в
черных деревянных пальцах, неподвижно и страшно запрокинув чужое строгое
лицо.
А рядом - Наська это хорошо, на всю жизнь запомнила, - на лавочке подле
гроба,
все в черном, она, бабушка Катя и тетя Вера. И они плачут. Плачут, вздыхают
и
крестятся...
Наська горько
вздыхает,
как тогда, на похоронах, и прислушивается к тому, что делается за
дверью.
Дождь вперемешку со
снегом сонно шуршит по крыше. Кажется, будто кто-то страшный крадется в их
звериное убежище и вот-вот угрожающе постучит в стену. Наська с дочерью
обитают
на кладбище в самую страшную и тоскливую пору - глухой осенью и зимой. Летом
проще и легче: они ночуют, где им заблагорассудится - на теплой, пропахшей
степными травами земле, под раскидистым, вяло шуршащим своей листвой деревом
или в густом кустарнике возле кладбищенской конторы. Там всегда найдется,
чем
поживиться к концу дня: остатки сытного обеда сторожей и кладбищенских
рабочих.
Оброненная посетителями жалкая мелочь - большие пятаки или мелкие
гривенники.
Однажды отыскался мятый рубль,
сморщенный, словно его только что вытащили из дождевой лужи... Один раз она
обнаружила в кустах выброшенную из автобуса - что им с Люськой и
требовалось! -
рваную туристическую палатку. Они потом спали в ней до глубокой осени, пока
палатку не стало заливать водой из большой дыры на
куполе.
Автобус возит
пассажиров на дальние озера и делает обязательную остановку на кладбище,
возле
лесополосы. Потом он возвращается обратно, и так изо дня в день, что
представляется Наське необыкновенно скучным. К тому же ей совсем не хочется
ехать в город: она отвыкла от городского бестолкового шума и гама, от вечной
занятости и суетливой беготни. И, главным образом, от большого количества
поджидавших их там трудностей и
неприятностей, - ведь известно: чем дольше живешь, тем жизнь кажется сложнее
и
непонятнее. Она ее раздражает своей неугомонностью, вечной требовательностью и непостоянством. А Наське
давно ничего не хочется, только бы поесть вволю да поспать в тепле.
Но
тепла нет и нет, и теперь уже не будет до самой весны. Бесконечные холодные
дожди
идут изо дня в день, сменяясь морозами со снегом и метелью. Глухо,
бесприютно и
страшно тогда на кладбище. Даже, кажется, сторожа с грозным Никитой и дед
Тимофей сгинули, пропали. С едой тоже зимой плохо. Сытно и весело бывает
только
раз в году, на веселые пасхальные праздники. Куличей тогда хватает на всех, даже страшный Никита и
тот
их не прогоняет с могилок. Смотрит милостиво и разрешает
подкормиться.
- Бери-бери, -
насупясь, ворчит он. Но не злобно и угрожающе, как обычно, а примирительно и
негромко, словно на Пасху проснулось в нем что-то божеское, с затаенной
горечью
думает Наська. Но так робко, с такой затаенной печалью, что ее, кажется, и
нет
вовсе, - глубоко прячется она в неприметных и темных уголках памяти и воображения.
А теперь что же...
Теперь голодно и страшно. Надо терпеть и ждать весны. Но как вытерпеть
мучительный голод и холод? Дует и дует целыми днями, обжигая лицо,
безжалостный
северный ветер. По-волчьи завывает в голых кладбищенских акациях, сухо
звенит
выцветшими металлическими венками. Их
непреходящий тоскливый звон тянется ночью и днем. Ночью Наська
просыпается и замирает, прислушиваясь к шелестящему металлическому звуку и
голодному вою лохматых и страшных кладбищенских собак.
Зимой и людям есть
нечего, не то, что собакам...
Днем собак на пустом
и,
кажется, совсем омертвелом кладбище почти что не видно и не слышно. Бесшумно
бродят они черными комьями среди заснеженных могил, опустив куцые, облезлые
хвосты и безнадежно понурив голову. Куда бредут, спотыкаясь в рваных
обмотках, Наська
с Люськой - туда плетутся и собаки. Держатся они от людей на расстоянии,
опасаясь подходить слишком близко, смотрят внимательно и угрюмо. Наська
собирает по присыпанным снегом холмикам оставшиеся от вчерашнего обхода
крохи,
а Люська шуршит, роется скрюченными от холода пальчиками в мерзлых прутья
жасмина. А когда ничего съедобного не находят,
они медленно плетутся к следующей могилке, а собаки долго и жадно
обнюхивают оставленное место: вдруг люди пожалели их и оставили им сладкую
косточку?
И все они - Наська с
Люськой и одичавшие кладбищенские шелудивые псы, и даже сам злой,
безжалостный
ветер в одинаковой степени опасаются появления на горизонте сторожа
Никиты.
Наська замечает его
дикую, первобытную фигуру еще издали.
Сначала умолкают,
исчезают с глаз тощие, угрюмо подвывающие кладбищенские жучки и шарики.
Наська
с Люськой знают: это сигнал тревоги. Предупреждение, что появился чужой.
Враг.
Наська жестом приказывает Люське пригнуться и спрятаться за куст, а сама
осторожно выбирается, затравленно озираясь, на посыпанную крупным щебнем и
занесенную тонким слоем первого снега дорогу. И, остановившись и замерев -
она
сама выглядит как черный памятник, -
долго и пристально вглядывается в серую зимнюю муть.
Никита
вырисовывается
неожиданно в конце кладбищенской дороги. Медленно выступает из-под горки в
тяжелом черном полушубке и сапогах, с большой толстой палкой - ею он
отгоняет
собак и гонит прочь попавших ему на глаза нищих
бродяжек.
- Тикаем, Люська,
Никита идет, - испуганной скороговоркой, едва шевеля скованными холодом
синими
губами, бормочет Наська. Она цепко
хватает увлекшуюся разгребанием мусорной кучи дочь и увлекает за собой в
укрытие. Они торопятся по заснеженной целине, со свистом рассекая упругий
болючий кустарник и проваливаясь в глубоком снегу. Надо успеть спуститься в
балочку, где летом журчит, сверкая на солнце, мелкий ручей и растут старые
желто-зеленые ивы, и там спрятаться. А зимой здесь ровным пластом лежит
глубокий нетронутый снег...
В балке еще не
хоронят.
На северном, покатом склоне Наська летом вырыла землянку, они с Люськой
здесь
иногда ночуют и пережидают опасность. Зимой на склонах балочки снегу бывает
по
пояс, и Никита сюда спускаться не станет. Так они и сидят, прижавшись друг к
другу и дыша на озябшие руки. Над ними, если не считать хлипкого, из мокрой
фанеры, козырька крыши, лишь одно безучастное серое небо, готовое
просыпаться
крупным, пушистым снегом. Середина зимы, январь. Жизнь остановилась, и до
спасительной весны еще ох как далеко!
Самое страшное в
простой и бесконечно-тягучей зимней жизни Наськи и ее дочери - вдали от
людей,
от их теплых и светлых жилищ - суровая крещенская пора, вершина утомительно долгой и тягостной
зимы.
Поначалу как будто
ничего не предвещает больших холодов. С осени неделями льет, как из ситечка,
мелкий
ледяной дождь, накрывая кладбище и озимые поля сеткой сырого стелющегося
тумана. Сквозь туман с трудом различаешь метелку старого тополя на холме и
черную, извилистую ленту шоссе. По шоссе изредка проползают, прошмыгивают
толстые тупоносые автобусы.
Дорога из города
ведет
на озера и в большую, беспорядочно белеющую в низинке своими домиками и
садами
деревню Новоселовка. Деревня богатая и людная. Было время, Наська ездила
туда
из города с Андреем, когда Люськи и в помине не было, они покупали на
праздник
свежий, только что испеченный в сельской пекарне хлеб.
В пекарне, на
каменистой улице возле нее - Господи, как давно это было! - стоял разносимый теплым весенним ветром
запах
кислого молока и горячей квашни, внутри ходили веселые люди в белых
поварских колпаках,
и рабочий двор, словно зимнее поле, был густо усеян мягким снегом белой пшеничной
муки.
Хлеба
в
Новоселовке выпекали необыкновенных, великанских размеров. И такой он был
редкостный на вкус, высокий и пухлый, с тонкой хрустящей корочкой, что
Наська
при одном только воспоминании
судорожно
проглатывает обильную, голодную слюну.
Когда разрешили
частную
торговлю, они с Андреем покупали хлеб в Новоселовке оптом, по пять-шесть
мешков, и вывозили в город, на железнодорожный вокзал, где держали
собственную
лавочку; там продавали свежий хлеб пассажирам с небольшой надбавкой. За лето
выходила изрядная сумма. Вырученных денег хватало на многое: на закупку на
зиму
овощей и картошки, на сахар для домашнего повидла и варенья, на удобрения
для
сада. Сад у них был большой, шесть соток, здесь росли вишня, абрикоса и
яблоки,
клубника и смородина, крыжовник, петрушка, укроп, лук, чеснок... Всего было
вдосталь. Наська с ног валилась от
усталости, когда приходила пора сбора урожая и осенних, на зиму, заготовок.
Часть, и немалую, летнего овощного и фруктового изобилия они с Андреем
выносили
на рынок, и Андрей стоял за прилавком в брезентовом, покрытом красными
пятнами
от давленой вишни фартуке и до двух часов дня, бывало, успевал продать все,
что
они завезли с рассвета. Лето - пора курортная, приезжают на море тысячи
отдыхающих, и денег на удовольствие поесть свежих фруктов и овощей не
жалеют.
Видит Бог, они с Андреем не ленились, всю их короткую семейную жизнь
работали
без устали. В повседневных делах и заботах она даже не заметила, как
забеременела, как потом родила... Все ей было в новинку и в радость, она и
жила, как радовалась, - жадно, нетерпеливо, весело...
Пригревшись возле
задремавшей Люськи, Наська не замечает, как тоже задремывает - зимой, в
холод
это случается часто. Как будто Господь намекает, думает она, что пришло
время
уходить. Уснуть и больше не просыпаться. Словно
репетирует она сцену будущего и, надо думать, скорого исхода. Туда,
откуда возврата нет. Ну что ж, радостно улыбается Наська в полусне. Нет - и
не
надо. И так хорошо. Там ей будет лучше. Лучше, чем здесь, недаром она и
жилье
отыскала с Люськой подходящее. Девчонке, конечно, осваивать загробную жизнь
рановато, но все равно. В любом случае там будет лучше и легче, чем здесь.
Наська вспомнила,
как
дня два назад ей приснился страшно ее напугавший сон. Приснилась покойная тетка Вера - она умерла вскоре
после
Андрея, от рака горла. Снилось, что идет она по рынку, а навстречу машет
рукой
улыбающаяся Вера. В новом платье, с ярко накрашенными губами. "Вера, -
вместо
приветствия недоверчиво спрашивает Наська. - Вера, загробная жись есть, или
это
байки?" - "Конечно, есть - весело засмеялась на глупый вопрос Вера. -
Есть,
Настя. И очень хорошая..." И, потянувшись к ней смеющимся счастливым
лицом,
Вера крепко поцеловала ее в губы теплыми, липкими от помады губами. Наська
во
сне даже вспотела от страха. И теперь, в полусне, вспоминая тот давний сон,
во
сне же пытается переключиться на не менее приятные воспоминания о прошлой жизни. Жизни с Андреем, когда он
был
здоров, и ничто не предвещало его скорой смерти.
Андрей почему-то ей
снился в одних и тех же одинаковых картинах: один раз, когда она увидела его
утром за прилавком в брезентовом фартуке и с сигаретой за ухом. Он
улыбнулся и приветливо помахал рукой:
"вот
он я, Настюха!" А другой раз летом,
в
саду. Они вдвоем обирали старую, на редкость плодовитую и посаженную еще
покойной матерью абрикосу. Андрей стоял на высокой стремянке, придерживая
коленями большое пластмассовое ведро, и бережно укладывал - всегда попарно -
крупные, с горячей шелковистой кожицей душистые плоды. Наполнив ведро, он
передавал его Наське. Она уносила ведро с абрикосами в поставленный
Андреем в прошлом году под черешней
прохладный деревянный домик и высыпала
на пол, на постеленные старые газеты. Так фрукты не портятся и не
гниют.
Чтобы сохранить в доме утреннюю свежесть, они с Андреем никогда во время
сбора
урожая не отворяли ставни, и Наська по сей день помнит прохладный, чуть
сыроватый запах летнего жилища и сладкий дух разложенных на полу абрикос.
Наська помнит, как в тот день она
поднялась на другую сторону стремянки и стала помогать Андрею - срывала
спелые,
без единой щербинки плоды и, улыбаясь, укладывала в то же самое
ведро.
"Что улыбаешься,
Настюха? - с улыбкой спросил Андрей, одобрительно поглядывая на жену сверху
вниз. - Или что задумала?"
"Задумала, -
отвечала
она, отводя зардевшееся лицо. Но глаза ее, блестевшие от радости и счастья,
так
и норовили впиться в мужа со всей силой женской любви. - Дитё у нас
будет, Андрюша. Скоро..."
Андрей как стоял,
приподнявшись на цыпочки, так и полетел со стремянки вниз, задев ведро и
рассыпав собранные фрукты; они покатились по высохшей траве, как потом,
всего-то через несколько месяцев, покатится в разные стороны вся ее резко
изменившаяся жизнь.
Когда зимой родилась Люська, в сердце у Наськи
поселился
глубокий страх. Это был извечный
мучительный женский страх за судьбу маленького ребенка, их девочки:
ее и
одеть нужно, и обуть, и накормить, и о будущем позаботиться. Росла Люська
быстро, как лесной грибок после
дождя. И
вот уже завертелись в наськиной голове, не давая ни минуты покоя, новые, еще
более беспокойные мысли: чему обучить и куда пристроить дочь после школы,
что
отложить в приданое - девушки замуж теперь выходят рано, не успеешь
оглянуться
- уже невеста. И как собрать на это все деньги, деньги... Деньги, тающие от
проклятых повседневных расходов, словно снег в горсти. Хлебная лавочка на
вокзале прибыль из-за инфляции приносить перестала. Цены росли, хлеб стоил
все
дороже, а потом и пекарню в Новоселовке закрыли из-за убыточности. По весне
Андрей купил лицензию на торговлю парфюмерией и галантереей. Деньги на
приобретение ушли немалые, да еще на взятки сколько потратили! А дело
оказалось
опять-таки убыточным. Люди, ездившие за товаром в Турцию, предпочитали сами
его
реализовывать, отдавать чужому продавцу не хотели. Не выгодно. То есть,
им-то
может быть и выгодно, но Андрею нужно было поднимать цену, чтобы заработать
самому, но так выходило дороже, и люди попросту не брали. Пробавлялись с тех
пор мелкой торговлей подержанным товаром.
"Нет, Настюха, на
шлепанцах да на варежках мы с тобой ничего не заработаем, - вздыхал по
вечерам
Андрей, отодвигая калькулятор и тяжело кладя на стол большие, узловатые
руки. -
Надо что-то придумать. А что - и сам не знаю, - горько усмехнулся он. -
Жись сичас такая, что и
посоветоваться
не с кем. Каждый только о себе думает. Да и не приучен я думать, - с
ненавистью
задвигал он скулами, словно собирался выместить накопившийся гнев, толком не зная на ком. - Я работяга, всю
жись
пахал, как лошадь. Мне б работу, пусть самую тяжкую, но чтобы не думать. Но
работы, сама знаешь, нет, - вон, все заводы стоят. А торговать да лукавить
я,
Настюха, не умею", - упавшим
голосом
признался
Андрей.
И такая вина дрожала
в
его сразу ослабевшем, задрожавшем, как у обиженного ребенка голосе, во всей
его
жалкой, беспомощной фигуре, что Наське от отчаяния хотелось заплакать. От
любви
к Андрею и бессилия перед судьбой, безжалостно гнавшей их по
жизни.
"Ничиво, Андрюша,
-
только и сумела прошептать она, только бы не молчать перед вконец
обессиленным
мужем. . Ничиво. Господь не попустит, как-нибудь устроимся. Что-нибудь удвох
придумаем."
А сама не верила ни
в
удачу, ни в успех торговых и прочих начинаний, - от них только тупеешь, а
потом
наступает усталость. Смертельная и равнодушная. И Наське казалось, что это и
есть настоящая жизнь, и никакой другой не надо...
Они с Андреем,
вспоминает она, долго не сдавались, изо всех сил пытались выплыть. Но то ли
судьба у них была такая, то ли не своим делом они занимались - все, что они
с
мужем затевали, рано или поздно заканчивалось очередным
крахом.
А потом пришла
настоящая беда.
Весной, в разгар
путины, они везли с Андреем из Ахтарска морем бочонки с рыбой свежего улова.
В
поезде Наська дала взятку проводнице, худющей, чернющей и языкатой татарке
Адигель; дала мало, всего лишь рублей сто. И
та, грозя высадить их на первой же станции за неуплату багажа,
разразилась злой, непотребной бранью.
"Проходимцы,
деляги!
- кричала на весь вагон Адигель. - Провоняли тута все своей рыбой! Кто за
багаж
платить будет?" - кося и без того
узкими мутными глазками и злобно потряхивая крашеной челкой, наступала она в
тесном проходе, заставленном сумками и чемоданами битком набившихся в общий
вагон пассажиров, на Наську.
- "Не трясись,
подруга, - пыталась ее угомонить Наська. - Все уплотим. Чин по чину, -
яростно
подмигивала она, давая понять, что осознала ошибку и готова дать
больше.
Но Адигель не
унималась.
"Шайтан тебе
подруга,
- кричала разуверившаяся в щедрости Наськи и ее тихони-мужа, слушавшего их
перепалку с идиотски-пришибленным видом, разъяренная проводница. К обиде,
что
наглые торгаши явно ею пренебрегли, примешивался внезапно возникший страх
перед
начальством. Бочонков с рыбой оказалось слишком много. Они заняли все купе,
и
она уже не представляла, как будет оправдываться перед бригадиром или, не
дай
бог, заглянувшим в вагон начальником
поезда; мужчина он был суровый, и все проводники его боялись пуще огня.
Денег
на взятки одному и другому, судя по всему, с этой твари - так она мысленно
прозвала Наську - не наскребешь. Уж лучше выкинуть эту парочку на ближайшей
станции, и все дела...
- На сто тридцатом
километре сматывайтесь, - категорично отрезала она. - Чтоб духу вашего с
вашей
вонючей рыбой не было!.."
Андрей хмуро
помалкивал
и угрюмо сопел. Когда Адигель предложила "сматываться", он вспомнил их
тяготы, связанные с покупкой рыбы, -
нудную перепалку с капитаном
рыболовецкого сейнера, не желавшим уступать, затратами на приобретение тары и перевозку
бочонков до станции... И на сердце у него медленно закипала злоба. Он весь
задрожал, затрясся и, вскочив, исступленно
схватил Адигель за шиворот и молча затолкал ее, обомлевшую от
испуга, в служебное купе. Повернул торчавший в дверях ключ и вышел.
А
потом всю ночь курил в пустом, грохочущем тамбуре, неприкаянно мотая дико
заросшей, спутанной головой и яростно
сплевывая горькую табачную слюну...
Утром, натягивая
свитер
и толстые рабочие ботинки - пора было свозить бочонки с рыбой на рынок,
Наська
уже прикупила место на бойком пятачке, возле мясных рядов, - Андрей Полукеев
скривился от внезапно накатившей боли. Сердце сразу стало тяжелым и твердым,
как огромный камень. Он тяжело ворочался и вздрагивал в грудной клетке,
обдавая
при каждом резком движении холодом острой, невыносимой боли. "Ничего, -
вяло
подумал он. - Разойдусь - успокоится..."
Он и в самом деле в
делах и хлопотах скоро позабыл о боли
в
сердце, и она его, кажется, тоже оставила в покое. Когда же он с тревогой
вспоминал о ней, острая, беспощадная боль возвращалась снова, и Андрей тупо
прислушивался к слабому биению плохо
работающего, неравномерно сокращавшегося сердца. Дома он молча поужинал -
даже
удачная продажа рыбы - почти без издержек, не проданным остался лишь один
бочонок,- и, ни слова не говоря, завалился спать. Так во сне и умер.
Когда утром испуганная, отказывавшаяся верить в самое страшное, Наська дотронулась до его руки, Андрей был уже холодный...
Наступил вечер, и
стало
темнеть. Дождь, ливший весь день, перестал, и снаружи, из болтавшейся на
поднявшемся ветру двери, потянуло сухим холодом. Ветер сердито грюкал на
крыше
железом, и Наська поняла, что наступила зима. В темноте срывался снег,
колючий
и мелкий. На зиму у них имелось вполне сносное место обитания - старый,
случайно обнаруженный несколько лет назад полуразвалившийся склеп. Наська
стала
припоминать, как они с Люськой его обнаружили. Наткнулись случайно, летом,
бродя в поисках пропитания в старой, заброшенной части кладбища. Среди
вросших
в землю могил, памятников и крестов иногда можно было найти корку хлеба -
сердобольные родственники давно умерших приходят иной раз на Радуницу - то
ли
покаяться за невнимание к памяти предков, то или из моды. Ухаживать за старыми, дореволюционными могилами или
навещать кости старинной родни стало занятием популярным и не лишенным
городской кичливости. В склепе было мусорно и пусто, воняло сухими
нечистотами.
Но в жару здесь прохладно, а зимой можно укрыться от непогоды и сильных
морозов, когда вымирает вокруг все живое и теплое. Люська поначалу его
боялась
- "а вдруг мертвяки вылезут?" - но потом привыкла и даже не вспоминала,
что
это был дом мертвых, ставший теперь их родным домом.
Три зимы пережили
они с
Люськой в этом склепе. Три зимы слушали, как рвется за дверью ледяной
степной
ветер, засыпая снегом вход. Зимой целыми днями они были одни. Метель бушует по нескольку
дней, а
когда успокоится, Наська долго сидит неподвижно, как замершая в стойке
собака,
прислушиваясь, что делается за пределами склепа. Перестало ли мести снегом,
и
не обманывает ли их странным затишьем за дверью непонятный Бог, управляющий
дождем и ветром, жизнью и смертью?
Вообще-то в Бога
раньше
Наська не верила. Но с того страшного дня, как похоронила Андрея, и они с
Люськой поселились на кладбище - сначала на его могилке, а потом по всему
огромному, населенному тысячами умерших городу, - она пришла к выводу, что
Бог
все же существует. Неумолимый и строгий, как ее отец, не разрешавший ей
садиться обедать, если она приносила домой из школы двойку по русскому
языку.
Училась она по всем предметам плохо, но особенно страдала из-за русского
языка
с его сомнительными правилами, которые она заучивала, не понимая. И с
правописанием тоже у нее ничего не получалось, она умудрялась допускать
ошибки
там и столько, где и сколько их не мог бы совершить даже дикарь, привезенный
в
русскую школу из африканских дебрей. Например, слово "оценить", несмотря
на
бесконечные поправки и терпеливые объяснения учительницы Тамары Игоревны,
высокой, красивой блондинки, очень вежливой и добросердечной, Наська упорно
писала "ацинить", а слово
"смеркается"
- "смиркаица". "Не будет из тебя толку, Наська, - ворчал отец, слесарь
на
большом заводе, человек угрюмый, дотошный и больше всего на свете кроме
своего
железа любивший начальство - "оно выше нас, на то оно и начальство. С
образованием", - уважительно добавлял он, вытирая ветошкой черные,
испачканные в солидоле, большие рабочие руки. Был он худощав, почти тощ, на
работу на завод в целях экономии ходил пешком в любую погоду, эту его
выносливость и житейскую неприхотливость переняла потом и Наська. Иначе ей
было
не выжить на кладбище - без теплого угла, без денег, без работы и даже,
кажется, без особого желания жить. Единственное различие - Наська была
совершенно равнодушна к образованию,
только денег ей хотелось всегда как можно больше. Чтобы иметь деньги,
-
уверяла она, - не нужно ни ума, ни образования, ни прочих глупостей, какими
забавляются люди. Но - волчья хищная
хватка и жажда жизни. А с тех пор как умер Андрей, она даже хотеть
перестала.
Всего - хлеба: пожует корочку, ей и достаточно; комфорта и уюта: это было
лишнее, в глубине души полагала Наська. Люди живут не для этого. А для
чего? На этот вопрос она ответ и
знала,
и не знала, потому что никогда его отчетливо для себя не формулировала. А
то,
что поднималось и ширилось у нее в
голове и душе, не требовало объяснений. Ей и так было все понятно. Но и сама
жизнь, сколь бы глубоко не понимала ее Наська, была ей в тягость. Так что
отец
был прав: не для жизни и не для толка
она появилась на свет, мучилась, билась, как рыба об лед, чтобы
достичь благосостояния и свободы, а
потом в один раз все потерять... Тогда для чего? И вот уже Наське кажется,
что
Бог призвал ее для разочарования и безверия, тупого, равнодушного
спокойствия и
ожидания скорой смерти. В простых, мелких отправлениях, какими была
наполнена
ее жизнь, она видела несокрушимую волю и руку управлявшего ее бытием
могучего,
невидимого существа...
Но Бог посылал ей и
мечты.
Все больше любила
Наська оставаться одна: отправляла Люську с утра, если было хорошая погода,
на
поиски еды и хвороста, а сама принималась мечтать - о прошлом. Это теперь
было
ее повседневное занятие.
Что прошлое
продолжает
существовать - в этом у Наськи не было ни капли
сомнения.
Оно в ее
представлении
было ярким, солнечным и вместе с тем туманным, как будто имело место не в
наськиной жизни, а в жизни другой, незнакомой женщины.
Вот грезится ей
майский
горячий солнечный день. Она встречает с работы Андрея - он тогда работал на
автобазе, слесарем-механиком. С нетерпением поджидает его у калитки, у нее
за
спиной их дом - белый, с веселыми,
расписанными желтыми цветами ставнями. Наська нетерпеливо переминается у
ворот
с годовалой Люськой на руках, молодая и счастливая. Цветет вишня, белые
лепестки снежком опадают на нежное личико спящей дочки. Андрей - она еще
издали
замечает его высокую, крепкую фигуру, пышную, волнистую шевелюру -
сойдя с автобуса, приветливо машет ей рукой. И улыбается так широко и
ясно, как, кажется, не улыбался никогда в жизни. Он в расстегнутой на шее клетчатой рубахе,
ветер
теребит его пшеничный чуб, он сонно и близоруко щурится на белую цветущую
вишню
(или это она засыпает, вспоминая?), на улыбающуюся Наську с дочерью на
руках...
На всю теплую, праздничную жизнь, которая никогда, никогда не
повторится...
Да полно, она ли это
встречает Андрея у калитки? - Наська улыбается и качает в полусне с
сомнением головой. Напрягает из
последних сонных сил воображение, но
больше ничего не может вспомнить. В памяти цепко держится только это,
единственное, и она без конца во сне повторяет этот сон, мысленно любуясь и
плача.
Наська широко и
бессмысленно
улыбается и крепко засыпает под монотонный вой ветра. Спит она теперь все
время. Но как курица: сладко задремлет, вздрогнет, встрепенется - и некрепко
уснет опять.
И так же внезапно
пробудившись от холода и волчьего воя ветра, она вызывает в памяти
исчезнувшие
далекие образы, прожитую жизнь. Она во сне так сладка, что Наська забывает
обо
всем, даже о дочери. Люська бродит где-то по кладбищу, что-то там по
привычке
ищет... Не находит, и снова бродит, опять ищет... Наська не беспокоится, она
знает, что с дочерью ничего плохого случиться не может. Люська тиха,
равнодушна, нетребовательна и молчалива. Если у Наськи есть воспоминания, и
она
ими живет, как верблюд проглоченной много недель и месяцев назад пищей, то у
Люськи нет даже этой отдушины. Может, и хорошо, что нет, тут же успокаивает
себя Наська. Она, Люська, живет как птица. Или как кладбищенские собаки,
голодной,
дружной стаей с утра и до вечера
трусящие в поисках хоть какого-нибудь
пропитания. Кажется, кусок хлеба - это единственное, что знает и понимает в
жизни Люська. Стоит ей сытно поесть, как она мгновенно засыпает, чтобы,
проснувшись, снова заняться надоедливыми и упорными поисками. Люська не
видит в
жизни иного смысла, кроме того, что приносит ей каждый новый
день.
- Ма-амка, исть
хочется! - зашевелилась в тряпках Люська, пробудившись под вечер. Она канючит и канючит, пока не проснется
совсем.
А потом встанет и молча выйдет из
склепа, хлопнув ржавой железкой вместо дверей - в холод, ветер и пустоту
огромного, неприветливого кладбища: авось отыщется что-нибудь съестное на
мерзлой, в комьях снега и грязи дороге...
- Цыц! - хрипло
ворчит
со сна Наська. По давней домашней привычке она строго осекает все
поползновения
дочери проявить характер или покапризничать, как любят дети.
Но Люська уже не
ребенок, она - взрослый человек, живущий одинаковой с ней, тупой и тяжелой
взрослой жизнью. От этого слезы и ленивое дочкино потягивание со сна кажутся
ей
чужими, лишними; они не из этой, а из другой, почти забытой и нелюбимой
жизни.
Она так втянулась в нынешнее унылое и бессмысленное существование, что оно
теперь кажется ей разумным и правильным.
- Цыц, - снова для
порядка хрипло повторяет Наська. И, чтобы обосновать в глазах дочери
категорическое требование тишины, добавляет многозначительно: - Дай
послухать...
Затаив по привычке
дыхание, она долго вслушивается в однообразные зимние, вечерние звуки: не
гудит
ли наверху начавшаяся метель, не ходит ли поблизости Никита со своей палкой.
Не
поскуливают ли рядом голодные псы... Собак они с Люськой не боятся и даже
испытывают к ним дружеские, точнее - родственные чувства. Как старшие к
младшим. Или как начальник к послушному подчиненному - можно его обидеть,
прогнать или совершить коварный поступок. Но все равно его любишь и иногда
делаешь ему маленькие подарки. Или, как ребенка, погладишь его по
непослушной,
виновато опущенной голове...
- И-исть хочу, -
нарушает ее полусонные рассуждения плаксивый голос дочери.
- Исть да исть, -
натягивая тряпье под самый подбородок, ворчливо брюзжит Наська. - Тебе бы
все
жрать, утроба ненасытная! - принимается она воспитывать Люську. - Ступай
лучче
форосту пошукай, костер вон... потух уже. Вишь, как зимно, - замечает она
после
паузы, прислушиваясь к вою ветра. Он и гудит уже не по-осеннему, а тонко,
злобно и пронзительно - на мороз. - Заодно хлебушка пошукаешь, може кто днем
приходил. Своих проведать... Всякое може быть, - как-то неопределенно
заключает
она, надеясь в глубине души на скорый уход надоевшей Люськи и возможную
удачу в
поисках чего-нибудь
съестного.
Сама она еще утром, пока Люська спала, искрестила
все
кладбище, но не нашла ничего - ни сухаря, ни ветки хвороста. Всюду только не
годный на растопку мусор.
А холод к вечеру установился и вправду
нешуточный. Резко примораживает, и ночью от холода да без костра становится
совсем невмоготу.
Но вставать с
насиженного места Наське ой как не хочется. Так сладко сидеть в
полуразрушенной
кирпичной яме и, полузакрыв глаза, слушать, слушать непрекращающийся вой
ветра.
Представлять, как тихо падают и падают в глухих сумерках легкие, белые
снежинки. И вот уже снежинки в ее сонном воображении превращаются в
шелковистые
лепестки цветущей вишни, они падают ей на лицо, волосы, на ее голые плечи...
Очнувшись и
обдумывая
новое давнее видение, Наська никак не может понять, почему ей все время
сниться, представляется одно и то же, - одна
назубок затверженная радостная картина. А грубое и тяжелое, что было в жизни - а
было
его не меньше, а то и больше хорошего, - исчезло, забылось, словно его
никогда
не было. Она теперь часто задумывается: а была ли она счастлива с Андреем и
только что родившейся Люськой в той, далекой их жизни. И ничего сама себе не
может ответить. То ей кажется, что никакого счастья у нее не было и никогда уже не будет. А то
вдруг исподволь закрадывается подозрение, что теперь, когда она непрестанно
вспоминает прошлое, оно, счастье, вдруг и появилось. Возникло внезапно и
захватило
ее всю, да так остро и властно, что и рада она быть счастливой, да уже в
тягость.
- Не хочу фороста,
исть
хочу, - нудит и нудит Люська, мешая думать.
- Я тебе дам - не
хочу!
- теряет терпение и начинает злиться Наська. - Хлеб без фороста будет
невкусный,
- заявляет она, лишь бы спровадить дочь, чтобы не мешала. И, перегнувшись,
отвешивает ей звонкую оплеуху.
-У-у, - басовитым
ревом
заходится Люська.
Приложив к распухшей
губе грязную ладошку, она стремглав вылетает из
подземелья.
- Иди и без фороста
не
возвращайся! - злобно кричит ей вслед Наська. И, успокоившись, принимается
вспоминать, на чем она остановилась.
Но короткий инцидент
с
дочерью вывел ее из привычной колеи и сладкой зимней полудремы. Наська досадливо вздыхает. "Опять все
испортила!" - с раздражением мысленно ругнула она Люську и возвращается
мыслями к вечерним заботам.
Еды Люська с
кладбища,
конечно, не принесет, в зимнюю пору съестное на могилах - большой дефицит.
Дай
Бог раздобыть веток для потухшего костра и хоть немного подмокшей бумаги на
растопку. Все это, конечно, тоже лишено смысла, потому что и мерзлая бумага,
и
обледеневшие ветки гореть не станут, только напустят дыму да будет
пощипывать
от угара в носу и першить в горле.
Но на большее Люськи
сегодня не хватит. Уж очень прихватывает к ночи морозом с ветром. Даже ее, Наську, сидевшую в относительном
тепле и безветрии, донимает жуткий холод. Коченеют обутые в рваные калоши с
тряпками вместо чулок ноги, цепенеет худое тело, едва прикрытое старым,
дырявым
ватником.
"А хорошо, что
Люську
прогнала", - с внезапным облегчением улыбается она. - Можно и подремать,
пока
одна. Авось и Андрей явится, помашет рукой, как не раз бывало во сне. Тот же
его родной до боли жест, когда он пригладил русую, раздувшуюся на майском
ветру
шевелюру и, улыбаясь, приветливо махнул
рукой, выйдя из автобуса на остановке...
"А хоть бы Люська
и
совсем не пришла!" - озорно вспыхивает в ее мозгу напоследок. И грязное,
востроносое лицо Наськи озаряется ласковым, счастливым
сиянием...
А Люська, покинув
склеп, еще немного похлюпала от боли, но скоро успокоилась: надо не плакать,
а
заниматься простым и привычным делом - поиском сухой, мерзлой корки,
случайно
не замеченной ими во время дневного
обхода, да старых павших листьев и веток для костра. Спотыкаясь, она долго и
упорно
бредет мелким старушечьим шагом по темному, быстро засыпаемому косо идущим
снегом пустому кладбищу. Оно становится белее, веселее, и Люськина
замотанная в
тряпки фигура кажется случайно уцелевшим с осени перекатиполем, бегущим и
бегущим под напором упругого ветра неизвестно куда - вдаль и вдаль...
Из того, что
наказывала
мать, Люська ничего не находит. Только разбила, споткнувшись о камень,
палец да промочила в снегу ноги. Пожалуй, она уже и не помнит,
с
какой целью и по какой необходимости покинула уютный склеп и твердое плечо
матери, возле которого, если сидеть не двигаясь, можно немного
согреться.
А когда Люське
надоело
скитаться без цели и смысла по заносимому снегом кладбищу, она долго искала
в
разгулявшейся метели заброшенный склеп. Несколько раз проходила мимо, так
что
даже испугалась и тихонько позвала на помошь: "Ма-амка, ты иде?!. А когда
наконец отыскала по знакомой ржавой консервной банке, надетой для приметы на
голый куст сирени и тарахтевшей на ветру, в склепе уже было темно, как в
могиле.
- Мамка, де ты? -
захныкала со страху Люська. И, не дождавшись ответа, спустилась
вниз.
Наська спала
неподвижно, прислонившись спиной к кирпичной стене. Наткнувшись в темноте на
ее
холодное, твердое тело, Люська с облегчением вздыхает. Теперь можно
успокоиться
и поиграть: мать - здесь, она с нею рядом; мама крепко спит и не станет
гнать
ее снова на кладбище за едой и ветками, - там совсем холодно и
страшно.
Подняв с пола
наощупь
недогоревшую от вчерашнего костра веточку, Люська нащупывает материнскую,
холодную
как кирпич, голову. Осторожно и ласково, чтобы не разбудить, она принимается
наворачивать спутанные материнские волосы на палочку, закручивая их, как
нитки.
Люська играет в любимую игру - в дочки-матери.
- Я тебе говолила,
сто
ты долзна меня слусать, - рассудительно, как взрослая, бормочет Люська;
волосы
матери наворачиваются и наворачиваются на палочку - кажется, конца им не
будет,
такие она у мамы длинные. - Сичас мы сделаем плицеску, а потом пойдем на
могилки и посукаем поисть, бо маленькие детки долзны холосо кусать и слусать
мамку. Вот так, та-ак, - приговаривает она, когда ей удается накрутить
особенно
тугой, не поддающийся накручиванию мамин волос. - Та-ак, сиди смилно, а то
сичас побью и выкину, пускай тебя подбелет злой дядька
Никита...
Люська увлекается
игрой
с материнскими волосами и забывает про все - про еду, про хворост и про
давно
потухший костер. А ветер воет и воет как сумасшедший и злобно хлопает
скрипучей, дребезжащей дверью. От того, что она не закрывается, склеп
начинает
заносить с порога снегом. Люська
поминутно вздрагивает, кривит тоненькие синюшные губки и думает, что хорошо
было бы запереть дверь насовсем.
И, горько вздохнув
от
несбыточных желаний, она снова принимается за игру с жесткими волосами
только
что умершей от холода матери.
Проголосуйте за это произведение |