TopList Яндекс цитирования
Русский переплет
Портал | Содержание | О нас | Авторам | Новости | Первая десятка | Дискуссионный клуб | Чат Научный форум
Первая десятка "Русского переплета"
Темы дня:

Мир собирается объявить бесполётную зону в нашей Vselennoy! | Президенту Путину о создании Института Истории Русского Народа. |Нас посетило 40 млн. человек | Чем занимались русские 4000 лет назад? | Кому давать гранты или сколько в России молодых ученых?


Проголосуйте
за это произведение

 Рассказы
08 апреля 2008 года

Леонид Нетребо

ЛЕВЫЙ ШМЕЛЬ

 

Вы показались мне жуликом; на лучший случай - пройдохой.

А какой приличный человек, едва примостивший чресла к автобусному сиденью, выдает случайному попутчику свое сногсшибательное происхождение?

Да, на первый взгляд, ничего особенного: из аула башкирского бунтаря, соратника Пугачева. Но ведь я-то, следуя Вашему простодушному лукавству, должен был сразу предположить, что где-то там, в самом низу, где веточки родословного древа, - если таковое уже сработано виртуозными историками, - сходятся к имени Салават, возможно, есть какая-нибудь пастушка-ханум, к которой Вы сейчас испытываете генеалогическое неравнодушие.

На всякий случай: вернитесь и перечитайте предыдущее предложение, - я написал .пастушка., а не то, что Вам может послышаться-показаться от быстрого прочтения. К чему это? - спросите Вы.

Отвечаю: к тому, что я всегда восхищаюсь отсутствием акцента у тех, кто пользуется неродным для себя языком, и всегда пытаюсь поймать вашего брата на непонимании хотя бы фразеологизмов, - а если быстрая поимка не состоится, то я, что называется, снимаю шляпу. Вообще, мне кажется, что такие, как Вы, даже с акцентом, тоньше чувствуют родной для меня язык, находя в словах исконный, первородный смысл. Тот смысл, который мне не доступен ввиду расхлябывающей привилегированности, присущей носителям титульного языка - всегда и везде. Впрочем, не задавайтесь, - скорее всего, дело не в Вашем чрезмерном понимании, а в моем обостренном слухе, рожденным, как я уже заметил, моим же восхищением, немного самобичевательным, а следовательно ущербным. Одно отрадно - восхищение, как правило, тает в течение первых пяти минут знакомства. Вот и с Вами всё повторилось: очень скоро, разобрав Вашу казенную, заштампованную речь, я поверил, что Вы есть то, чем и представились, так сказать, "окончательно": журналист. Да, Вы не назвали того издания, где лежит Ваша трудовая книжка, - и это, опять же (лукавая простота угадалась в Вашем потупившемся взоре), я должен был расценить как скромность, а отнюдь не как преграду нетактичным вопросам: "А что это? И где?", - впрочем, оставим нежелательные темы для папарацци районных масштабов.

Так я Вас отныне и буду называть - папарацци, так мне понятней и, значит, удобней. Вы можете возражать.

Простите, но даже сейчас, через неделю после нашей мимолётной встречи, когда я вывожу эти слова, в ленивой попытке выполнить Вашу просьбу поделиться впечатлениями о своем отдыхе в "одном из лучших российских санаториев", мне трудно отделаться от иронии - порождения общей досады, которая не покидала меня всю дорогу от аэропорта до вашего Янган-тау, за опрометчивый, как тогда показалось, выбор.

Посудите сами: после морозной, но солнечной Москвы - Уфа. Грязный снег, уныние, провинция. Уф-а...

Перевал, вечер, переходящий в ночь. Старый автобус, подпольный гул изношенного дизеля. Целина, двусторонне бегущая мимо висков, всё более темнеющая, смутные очертания холмистых, чем-то поросших земель, - нерукотворный тоннель, скучная предтеча тартара. Соседи: плечи, шапки, платки, - посконно, серо. Закрытые глаза на землистых лицах, - то ли суровость, то ли мука.

Лишь никелированный поручень во всю длину автобуса - ярая серебряная стрела. Света в салоне, хранящем покой пассажиров, немного, но и его хватает, чтобы стрела горела. Как будто на нее, гневно летящую, нанизан весь автобус с тесными сиденьями и спящими пассажирами.

Рядом Вы, простодушный генератор водочного перегара, вполголоса, почти шёпотом, но страстно, расписывающий драгоценную перспективу моего санаторного отдыха, где красной нитью тянется история о чудесном лечении Вашей ноги: это ведь надо! - Вы даже забыли, какую из двух ходуль несколько лет назад постиг невероятно сложный перелом. (Кстати, о чудесах языка: случается, что "красная" можно применить в значении "нудная", - правда, очень редко.)

И расшифровывали "Янган-Тау"...

А я из всех трактовок - сгоревшая гора, горящая, горелая, паленая, опаленная... - оставил для себя то, что эти слова и означают, - Сгоревшая гора. Хотя вам, башкирам, хочется в настояще-продолженном времени: горящая. Так и переводите, с радостью и гордостью. Символ, чего уж там.

Народы, особенно малочисленные, с бедной или же, в силу обстоятельств, неглубоко запечатленной историей, как дети, охочи до символов. Так, - у вас всюду Салават. А что делать, другого нет.

"Напишите мне о своем впечатлении от Янган-тау, - у меня свежести уже не получается, всеми этими красотами я пресыщен, от частого посещения, потому я их просто не вижу. Но Вы свежая голова, вдруг увидите и скажете что-то новое про... Я гарантирую Вам хороший гонорар".

Вы что-то там еще говорили, а я, не желающий даже плевать на Ваш гонорар, вежливо кивал. И уже, тем не менее, думал о своём впечатлении - оно началось, как это часто бывает, еще до, собственно...

Как горела ваша гора? Наверное, это был не вулкан - как-то не вяжется феерическое со стариком Уралом. Эта гора горела по-другому. Допустим, ударила молния. Не стрелой, а зигзаговой петлёй накинулась на гигантский конус. Мгновение, и дымной обечайкой раскаленная змея охватила подножье. Сначала затлел почвенный слой у основания, затем огонь полез вверх, обжигая комли вековых дерев, - лиственниц, елей, арчи, сосен. Могуче закоптилось и полыхнуло, не сдерживаясь боле, и дошло до вершины, - и вся некогда плодородная громада, становясь прахом, поползла с гулом вниз, вздымая клубы горячего пепла, затмившего солнце, сливаясь с облаками и, наконец, вытеснив их; и дни-ночи превратились в единую душную, пыльную тьму...

Кончился Ваш маршрут, Вы сошли, еще раз рекламно восхитившись целебностью горы, ее пара, воды, скороговорочно повторив, что Вы забыли, какую из двух Ваших ног в свое время постигла неудача

Но, дружище, я никогда не стал бы заниматься подобной ерундой, на которую Вы, меня подвигали, - писать о своем впечатлении за копеечный гонорар.

Причина того, что я все же взялся за перо и небрежно макаю его в чернила моих воспоминаний, в том, что Вы меня... не то чтобы обидели - вам просто нечем меня даже огорчить, - а, скажем, зацепили, так точнее.

Разумеется, я сам виноват.

А всё дело в том, что я имел неосторожность кое-что поведать Вам о своем происхождении, когда Вы рассказывали мне о любви эстонцев к уральскому пирату, соумышленнику Пугачева, хвастаясь вашим посещением мест ссылки Салавата - тем, что проделали путь, чуть ли не пешком, "от сего самого места, называвшегося ранее Шайтан-Кудейской волостью, по которому сейчас катятся колеса этого автобуса, до эстонского города Палсидски, по-старому Рогервик". Пафос закончился словами: "Если бы Вы знали, какие это красивые места! Там в парке для нашего бунтаря стоит памятник". Заметно, что в волнении Вы порой выражаетесь не совсем литературно.

Бес меня дернул сказать, что я могу согласиться с Вами в оценке прибалтийских красот, ведь там-де побывала моя мать, под занавес жизни пожелавшая посетить места предков, что она у меня "тоже" высланная в сороковые годы двадцатого столетия, только "наоборот", - из Эстонии, правда, не в Башкирию, а в Сибирь.

И тут Вы вдруг спросили, прищурившись, не испытываю ли я стыда за своих соотечественников, после того как они "вандально" распилили Бронзового Солдата, при том не изменяя своей небесной любви к Салавату.

Я от души рассмеялся, впервые за всю дорогу: нет, не испытываю.

Во-первых, понятна любовь чухонцев к бунтовавшему против русской царицы, то есть против самодержавия, и даже их умильно-трогательное возвеличивание некоторых своих исторических низостей периода второй мировой, - назло бывшему хозяину. Заодно и в угоду хозяину нынешнему. Но это к слову. Об извечном уделе карликовых, да и просто слабых стран, которые вынуждены копаться в своем небогатом историческом скарбе, и пялить на себя черт те что, пусть даже безнадежно траченное рядно, и украшать лбы нелепыми цацками, пусть даже свастиковыми, - для того, чтобы исключить похожесть с недавними колонизаторами.

Во-вторых, я себя никак не отождествляю с теми, кого Вы торопливо записали мне в соотечественники: моих родственников по материнской линии даже эстонцами-то не называли. Прибалты жили в одном поселении с ленинградскими финнами, и их в нашем городе, заодно, называли также ингерманландцами, а точнее, исковерканным - ингермалайцами. Эта линия в моем воспитании намеренно не очерчена моими же родителями, там им было удобно, - удобно или безопасно, или они не хотели "раздваивать" своего ребенка, который был у них единственным, или что-то еще, неважно.

Словом, пусть пилят, кого не любят, и пусть любят, кто их пилит, - я пытался шутить.

Вы взгрустнули, и сказали "глубокомысленно", осуждающе глядя на меня, что все беды на земле от... беспамятства.

И я заскрипел зубами.

Вы продолжали говорить. Насчет того, что нельзя распиливать историю "где нужно", а потом "как нравится" склеивать ее куски, - история за это непременно нашлёпает им же, "безответственным портняжкам", пендалями детей-вандалов, родства непомнящих, и тому подобное. Что возвеличивание бунтарей и предателей - это подводная мина, которая, рано или поздно, срывается с проржавевших тросов, и в данной связи даже вспомнили генерал-аншефа Бибикова, сказавшего, что важен не Пугачев, важно общее неудовольствие, - Вы применили это в том смысле, что в спорных памятниках спит скользкий зародыш сомнительного будущего... И так далее, чтоб Вы провалились.

О, Ваша философия только прибавляла моему раздражению - всем, всем, - во главе с Вами, странно меняющего в речи корреспондентскую штамповку чуть ли не на блатное арго и в завершение подбивающего фразу философским изыском. И очень хотелось стряхнуть с себя Вашу похмельно-задумчивую грусть, заквашенную на истории и на ее трактовках, смрадно живущую в перегаре Ваших вздохов, плывущую в серости салона, пассажиров и заоконной мути. Нестерпимо вдруг захотелось ухватиться за ярый поручень, расшатать его, вырвать из всей этой пытки - и улететь на звенящем копье куда-нибудь в Древнюю Грецию, залитую солнцем...

Стоп.

Итак, мой новый знакомец-папарацци, давайте, я лучше развлеку Вас, и расскажу, действительно, о греках. После чего, надеюсь, Вы, провинциальный инквизитор, возросший на климатической суровости и исторических дефицитах, - огорошитесь тысячелетним светом заморских баллад, и, восторженно ослеплённый, наконец, перестанете тянуть из меня жилы, прекратив свои упрёки...

 

Но мое "греческое-давайте" появилось потом, когда Ваш и след простыл (я силён задним умом). То есть позже Вашего выхода вон из мрачного автобуса, где Вы оставили меня одного, за несколько ночных километров до моего санатория, сунув мне в руку свою визитку с золотистым орнаментом - будто вы не корреспондент, а главный редактор (кстати, не все и "степенные" ученые, к коим можно отнести и Вашего покорного слугу, заводят такие кричащие карточки). Поэтому о греках - позже. К тому же, о балладах - это я для красного словца, чтобы уйти от мышиной серости, в которой протекала наша беседа, - не будет никаких баллад; простите, что обнадёжил.

 

А санаторий, дружище папарацци, - какой облегчающий контраст! - действительно, как Вы и обещали, показался ночной зимней сказкой, в которую я вошел всего через минуту после мрачного автобуса.

...Мерцающее княжество, застывшее в январском мороке, - как световая колба, обложенная смутными вершинами, буграми, лесными стенами, - замершее в разноцветном снегу и слабом, невесомом, теплом морозе. Невысокие строения, будто части крепостной стены, сложенные из крупных пластин с четкими углами, с благородным господством густых колеров: ультрамариновый, безупречно-белый, вишнёвый. И, конечно, зеленый (масть Пророка), который кажется всего лишь частью хвойного изумруда, подсвеченного низкими фонарями и спящего в ночных соснах, проросших там и сям сквозь рельефное тело курорта.

Прежде чем зайти в приемное отделение, я долго стоял на тропе, означенной цепочкой млечных огней, силясь увидеть, угадать "Горящую гору", - чем она выдаст себя? Грозным ли очерком главной вершины и облаком пара над ней? Или ее разоблачит сама архитектура санатория, зодческими чудесами рисуя восторженный вектор к титульному пику, не оставляя других вариантов взгляду чужака? Тщетно, - очерки ночных далей размыты, небо как мутное какао, без оттенков, и нрав архитектуры умиряющий, а не зовущий.

Оттепель. Сверху, рядом и в отдалении, то и дело срываются рухляди снега, спрессованного теплотой крыш и собственной мокростью. Мне его по большей части не видно, но слышно. Восхищаюсь тем, кто придумал, рассчитал геометрию кровли так, чтобы снег не скапливался сокрушительными горами на плоских лотках с режущими кромками, волнорезно секущих мокрую шугу. Которая, набрав массу, необходимую для преодоления трения, несётся с шумом по крыше, и через секундную паузу с грохотом свергается на землю, - и кажется, в этой паузе вечность - ожидание падения, предчувствие удара (зажмуриваюсь, втягиваю голову в плечи), грохот и - тишина.

Извините, отвлёкся. Итак, о греках.

 

Вы знаете, что представляют собой кавказцы в общежитиях, когда их хотя бы небольшая стайка? Если говорить вообще, то они держат в тонусе тысячу джентльменов, которые отличаются от "земляков" тем, что у них, "благородных мужчин" атрофировано чувство стадности, и потому каждый сам за себя. Но когда "дело доходит до дела", тогда, как выясняется, и за себя-то не у всех благородных получается - и в этом ничего удивительного: ведь ясно, чем оборачивается война с коллективом, пусть даже маленьким. В лучшем случае - ничем.

В нашем студенческом общежитии присутствовало подобное компактное сообщество - греки. Они были не в полной мере греками, у них, смешно вспомнить, даже не было собственно греческого языка, они даже не знали, что это такое, да-да, я вам расскажу, если уж начал.

Их было человек пятнадцать, грузинских греков - то есть выходцев из Грузии. Повторюсь и расшифрую: это не те греки, которых мы с Вами знаем по картинкам, - не стройные, изящно-мускулистые, светлокожие и кудрявые. Нет, более всего, как мне казалось, они походили на смесь грузин и турок. Очень смуглые, черноволосые, приземистые, с вечной щетиной на лице. Спроси Вас про такого: угадайте, мол, кто перед вами, - и Вы, не задумываясь, ответите: лицо кавказской национальности. Типично грузинские имена: Зураб, Вано, Илларион, Котэ... Родной язык - смесь турецкого с азербайджанским, вот так, и не иначе. Винегрет-с, согласитесь! Но те, самые что ни есть типичные, по облику и манерам, кавказцы, тем не менее, называли себя, с преувеличенным, нам казалось, достоинством, - греки. Полюбопытствуйте у такого Зураба: кто ты, о, мужчина? И мужчина с удовольствием отчитается, грубя голос и непроизвольно откидывая голову назад: "грэк"!

Какими-либо выдающимися способностями наши греки не отличались, и, скорее, не потому, что все они были сельские жители, - что называется, народ, спустившийся с гор, - просто такая вот случилась подборка. В учебе многое списывалось на их "иноземность", притом, что русским они владели не хуже вашего, хотя бы потому, что школу окончили русскую, а не грузинскую или, скажем, азербайджанскую. Но на экзаменах горцы начинали едва ворочать языком, изображая сильнейший, просто фантастический акцент. Ну, и так далее, думаю, это Вам знакомо - разумеется, я имею в виду не Ваши способности по части выдавливания, то есть выпячивания из себя акцента, с целью получения дивидендов, - нет, Вы произвели впечатления как раз другого человека.

Греческую группу, в целом мирную и в то же время очень дружную - один за всех и все за одного, - в шутку и без шутки называли "Могучей кучкой". Если бы возникла задача придумать для этой кучки лозунг, то самым подходящим были бы слова из песни: "Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запáсном пути!"

Одним из любимых занятий на ниве развлечения у греков было следующее - расположиться возле общежития в кружок и с помощью переносного магнитофона демонстративно слушать гения квази-оперного вокала Демиса Руссоса, самого знаменитого, на взгляд "Могучей кучки", грека. Причем, "кучкующиеся" искренне полагали, что этот визгливо-пронзительный толстяк поет на их родном языке, точнее, на языке их предков, славных и далёких, - на языке, которого они не знали и, как следствие, просто не могли угадать на слух. Когда знакомый грек Илларион, поймав меня за рукав, похвастался: "Слушай! Почувствуй, какой наш великий грек, какой у нас красивый язык!" - я был поражен, и в ответ не мог вымолвить ни слова, только молча улыбался (наверное, растерянно и глупо), слушая "From Souvenirs To Souvenirs". Мне было так смешно, что я просто испугался! Да, испугался того, что засмеявшись, обижу до глубины всех греков вместе взятых.

Илларион отличался от собратьев тем, что был высок, у него были голубые глаза и волнистые волосы. Он активно занимался культуризмом. Этакая груда мышц. Красавец. В моем понимании, от греков ему хоть что-то досталось.

Почему я так иронизирую? Отчасти потому, что как раз в это время у меня была девчонка (или как можно было тогда говорить: у меня был роман с...) - девчонка со славным и редким для той эпохи именем Анфиса и, что немаловажно для моего повествования о греках, со средиземноморскими, я бы сказал, параметрами - статью и ликом: изящная, кудрявая, с черными навыкат глазами, а нос и подбородок... Впрочем, буду краток, а то я перед Вами как соловей. Словом, Анфису я называл "Эллады дщерь". Ей это нравилось. Зачем инверсия супротив обычного, и почему дщерь, а не дочь? - не отвечу, ибо ответ будет бедным и бледным; у каждой влюблённости свои закорючки.

Вот и сравните теперь коренную сибирячку, носящую греческое имя "Цветущая", эту Эллады дщерь, - с коренными кавказцами, номинальными "грэками". Возможно, улыбнётесь; а нет - так и не в анекдотичности внешних контрастов суть моего повествования.

К слову, и я в этой моей истории был своеобразен. Север сказался в моих генах: я был, как и сейчас, строен, голубоглаз (возможно, Вы не всё рассмотрели - поэтому я уточняю) и светлогрив, а не седовлас, как теперь. У меня были подвижные оленьи ноги, длинные жилистые руки, я занимался боксом, хотя моей стати больше подходила бы, допустим, легкая атлетика, или, извините, балет. Меня прозывали по-разному: и "Баттерфляй", и "Левый аист", и "Белый шмель", и даже "Кобра", - догадайтесь, почему? Я летал, порхал по рингу, - и клевал, и жалил. Только что не жужжал. К тому же, я левша. Правой рукой я играл, как змеёй, отвлекая противника, а бил левой. Меня можно было одолеть, только если я пропущу сильный удар, что случалось редко. Я бы, думаю, достиг больших успехов, но распрощался с этим спортом еще в студенчестве.

Градус моей любви к Анфисе стал стремительно повышаться с тех пор, как она мягко оповестила меня, что вскоре нам предстоит расстаться.

Нет, давайте по порядку. У нас с ней была игра. Допустим, мы спорили о чем-то. И если дело доходило до того, что нужно было признать мою правоту или ее неправоту (что, строго говоря, не одно и то же), то она вдруг делала собой весьма трогательный жест - снимала очки (она была слегка близорука), закрывала лицо ладошками, и умолкала без дальнейших движений. В этой позе читалась смиренная обида, или, точнее, кроткость, замешанная на несогласии, - возникал некий крепкий узелок, который требовал одного - чтобы его, простите за штамп, разрубили. Я подходил и отрывал ладони. Из-под ладоней - знакомый фыркающий смех, взрыв смеха. Но однажды, против ожидания, там обнаружились слёзы. Тихие, непонятные. Это потрясло меня, как удар в челюсть.

Почему "вскоре предстоит", а не "давай расстанемся"? По ее версии, потому, что иссяк ее интерес, или, если угодно, закончилась любовь ко мне. А любви новой, к кому-либо, еще не случилось. Когда произойдет этот знаменательный случай, неведомо. Но ей было точно известно, что обижаться мне не на что, потому что друзьями-то мы точно останемся, и пусть наша кратковременная влюблённость будет общей и светлой страницей в наших судьбах. Мне казалось, что она была совершенно искренна со мной, в этом вся беда. Оттолкни она меня грубо, жестоко, уйди открыто - и я просто махнул бы ей вслед, возможно, даже в сердцах обругав последними словами, как порой бывает. А тут...

Мы продолжали гулять по городу, это была тёплая осень, она серебрила рассветами, золотила закатами, шуршала палыми листьями и шелестела редкими парными дождиками.

Рядом со мной шла Анфиса - такая воздушная и свободная: теперь. Да, именно такой она стала казаться после того, как известила меня об окончании моего сезона. Теперь я осознал давнюю истину, что уверенность притупляет зрение, а угроза обостряет взор. Я стал замечать морщинки на лицах старушек, идущих мимо; кота на крыше, спина дугой, глаза-фонарики; задумчивый взгляд за мутным стеклом несущегося мимо троллейбуса; слышать, как трется березовая ветка о карниз; как кричит мальчишка, бегущий за мячом. Иногда я намеренно отставал от Анфисы на несколько шагов, чтобы рассмотреть ее след на какой-нибудь пыльной или влажной тропинке. Казалось бы, что там выглядывать, один и тот же протектор, - но каждый след печатался по-новому, рождённый в оригинальном соседстве - листьев, капель, камней, чужих следов и моих настроений.

Мне позволялось идти рядом, а по сути - следом, пока. Я наивно полагал, что смогу, успею, пока она не "определилась", сотворить над собой нечто такое, что позволит ей увидеть меня иными глазами, и на старых дрожжах восстанет что-то доселе невиданное в любовном мире.

И я двигался следом, иногда намеренно - след в след, - с горькой покорностью; это когда в груди печет от неутолимого огня, надеешься на выход, но не знаешь его.

Дружище, я вдруг поймал себя на мысли, что мне в трактовке "Янган-тау" всё больше нравится не "сгоревшая" или "горящая", а "горючая", - "Горючая гора". А там не далеко и до "Горькой". Поэтично, не правда ли. Наверное, никто это так еще не переводил, и я буду первым.

Люблю быть первым. И последним, - но это, как Вы поняли, шутка.

Теперь, выходя на прогулку, Эллады дщерь перестала пользоваться очками (носила их в сумочке, и водружала на свой греческий нос в крайнем случае), стремилась нарядиться в необычные одежды - вышедшие из моды, из сезона, - а то и вовсе напялить на себя какую-нибудь мешковину, нацепить на одно ухо огромную блестящую клипсу, облечь шею крупными негритянскими бусами из фальшивого янтаря, прибавьте сюда кудри и выпуклость очей, - и ходить этакой рогаткой-яловкой, крашеной под зебру, по городу, близоруко пяля коровьи глаза на окружающие предметы, ища в обыденном очарования. Да, учтите в описанной карикатуре и слугу, плетущегося рядом-следом...

Анфиса и раньше испытывала неодолимое влечение к необычной натуре, а вскоре, после того как я открыл в ней повышенную смелость и любознательность - следствие ее освобождёния от меня, - она ровно ошалела. Мы с ней стали ходить на экзотические представления, где собирались невообразимые оригиналы и неформалы, завели там странные и даже сомнительные знакомства, участвовали в нескольких массовых действах: купание в освященных лужах, танцы вокруг магического огня с раздеванием, поедание целебной глины, целование мощей и прочая разнузданная глупость. Пару раз курили марихуану, что уж не вписывалось ни в какие рамки. Мало того, Эллады дщерь стала считать себя обязанной вмешиваться во все, что покажется ей интересным, достойным внимания. Например, она могла подойти к любому уличному художнику, отвлечь его от работы, прервать лектора, остановить уличного бегуна, - похвалить или опровергнуть, а то и обругать любого, - но это невинные шалости. Ужасна суть: ведь она стала находить в подобном вмешательстве в чужую жизнь наслаждение, свою весёлую музу, считая себя правой требовать, влиять, менять... Во всем этом ее агрессивном интересе к окружающему чувствовалась предвестие чего-то великого, проявления какого-то яркого творческого устремления, зарожденного в исподнем, которое скоро материализуется, взорвётся вулканом и озарит окрестности, весь мир, удивляя его и, возможно, покоряя. Вот-вот, еще слегка, еще грош - и после этого взрыва, уже гудящего где-то в недрах, я отлечу вверх тормашками. И я, боясь такого конца, цеплялся за нее, Эллады дщерь, чудесницу, - вдруг мне удастся уцелеть, ведь еще недавно я был ей родным - неужели возможно напрочь забыть родство, не оставив, хотя бы на память, ни капли? - а ведь мне может быть достаточно капли! Я чувствовал, что курки взведены, вот-вот слетит предохранитель, ударит боёк и раздастся выстрел-фейерверк, да не один, а дуплетом, и вторым-парным буду не я.

И доведенный до отчаянья, до бессонницы, до разговоров с самим собой, однажды я спросил ее: когда же ты, наконец, уйдешь? Поставь мне какое-нибудь условие! А она, смеясь, чувствуя свою власть надо мной, сказала: давай договоримся, как только проиграешь свой боксёрский бой, я уйду, - так будет легче, без объяснений и лишних прощаний.

Ну, вот и хорошо, вздохнул я с облегчением, и...

И, что называется, ринулся в бой. Я знал, что рано или поздно проиграю, но страстно желал, чтобы это произошло как можно позже. Выходя на ринг, я бился изо всех сил, зная истинную цену бою, и побеждал за явным преимуществом, иногда нокаутом. Тренер был в восторге, и строил планы невероятных масштабов, не понимая, что я работаю на допинге, который скоро подорвет меня, и я проиграю, и никогда больше не повторю таких результатов. Последним боем на ринге была встреча с одним крепким "армейцем", к которому пришлось применить весь свой арсенал - и кобру, и аиста, и бабочку, и шмеля. Нокаутировать его не удалось, но после боя у него была "нечитаемой" вся правая часть лица и он прижимал ладонь к правому боку - здорово я поработал, и сверху, и снизу. Победа досталась, естественно, мне. И, тем не менее, это, как я уже сказал, был мой последний официальный бой.

И вот почему.

На тех воскресных танцах, которые, как обычно, проходили в холле нашего общежития, Илларион - конечно, он, а зачем же я, по-вашему, морочил Вам голову греками? - тот самый Илларион пригласил мою (еще мою) Анфиску на танец. Надо ли уточнять, что на танцплощадке пронзительно визжал греческий соловей, - "I'll Be Your Friend".

Всё бы ничего, но последовало второе приглашение и третье. Эллады дщерь не отказывалась и, тем более, не просила у меня разрешения - к тому времени в этом уже не было необходимости.

Но для окружающих, в тех наших понятиях, назойливые приглашения выглядели уже беспардонностью, это унижало меня, все смотрели на Белого шмеля с сожалением, - "Goodbye My Love!" - плакал великий грек.

Короче.

Куда-то делась Анфиса, как выяснилось после, поднялась к себе на пятый этаж.

Я подошел к "грэку", и спросил, так чтобы слышали многие: один на один? Грек ответил: "Конэчно!" - сказал радостно, как будто давно ждал моего вызова. Мы вышли.

Это было неслыханно - вызвать грека на дуэль. Иллариона, эту груду мышц, кавказского яка, подпёртого отарой верных земляков. Но неповоротливую, красующуюся собой гору мышц я, Левый аист, как раз и не боялся, а насчет земляков был уверен, что они не посмеют нарушить "один на один", заказанный на глазах у всех. Разве что по-азиатски отомстят потом, но в тот момент перспектива закулисных неприятностей не пугала, - мною овладел нерационально-возвышенный кураж, заквашенный на рыцарской решимости, - бесперспективность обладания, но необходимость остаться мужчиной.

Едва наш грозный культурист попробовал достать Шмеля своей правой кувалдой, как сейчас же получил в нос моим левым жалом. О, это знаменитое зрелище - гора мускул с кровоточащим носом, говорю вам как бывший light heavy-weight. Издеваясь, я выкрикнул: "Be careful, I'm a boxer!.." - чем привел в восторг публику и в ярость Иллариона, потому что он ничего не понимал - и видел, что это его непонимание доступно всем, так же, как всем "понятно" его окровавленное сопло. Я порхал как бабочка, он рычал, как медведь и двигался соответственно. Но мой баттерфляй продолжался недолго - вскоре я, безупречно сосредоточенный по фронту, получил несколько ударов сзади: сначала по затылку, потом по почкам, и, наконец, по ногам. Я подломился, упал навзничь, ударился спиной и головой, сбил дыхание, но быстро пришел в себя, собрал глаза в кучу, огляделся. Вокруг были они, кавказское стадо. Меня приподняли, держа за руки, Илларион подошел, и врезал мне сначала в солнечное сплетение, - я согнулся, однако потом с трудом, но гордо распрямился. Тогда - или, точнее сказать, "за это", - получил по лицу! Я тоже закровил, но, в отличие от Иллариона, ртом. Были зрители, как я упомянул, в том числе, те, кто, перегнувшись, смотрели из окон, но никто не пришел, не встал на мою сторону. Культурист поднял руку: хватит! - стадо отпустило меня, вернее, бросило на землю. И бык спросил, нависая над шмелём: "Будешь еще обижать грэка?" - Так и сказал, издеваясь, запихивая углы носового платка в бычьи ноздри.

Я сел, упершись руками в землю, разбросав ноги в стороны. И сказал, плюясь красной слюной, всё что мог: "Вы не гордые кавказцы, вы не греки, вы - азиатское стадо, горные гибриды!"

Стадо вероломных гибридов, не стыдящихся бить сзади и кучей, задохнулось в одном порыве, зашевелилось, закорёжилось от моей отчаянной смелости. Всё вокруг затихло, прямо космическая тишина в безвоздушном пространстве.

А я добавил, хрипя от ненависти: "А Демис Руссос, про которого вы, двоечники, скоты туфле-копытные, говорите "наш", - он совсем не ваш! И поет он по-английски и по-немецки, - но не по-гречески!"

И выдохнул последнее, сплюнув Иллариону под ноги: "А ты не мужчина".

Все думали, что меня затопчут. Но оно, горно-азиатское, хронически небритое множество, стояло, пораженное.

Опускаю подробности, дружище папарацци, скажу только, что с тех пор у меня установился непререкаемый авторитет "мужчины".

Пока я ездил домой, чтобы немного отлежаться: обычное для боксёра - унять гул в голове от лёгкого сотрясения мозга и промыть брусничным морсом подбитые почки, - Анфиса "ушла к Иллариону". А Вы думали, что после того, как я стал героем, пусть нокаутированным, то Анфиса - ах, ах... Ваш вариант выглядел бы красиво, но, увы! Бывают, конечно, чудеса, однако, согласитесь, они случаются редко.

Да и, в конце концов, что дороже чести мужчины, старина папарацци! Вы не хуже меня знаете, что честь стоит очень дорого. Иногда она стоит целой жизни.

Как в случае с Илларионом.

Который имел честь встать на защиту обижаемой хулиганом женщины - совершенно посторонней, кстати, что, несомненно, есть рыцарство. За что получил нож в брюшную область. Типичная плата за роскошь, коей является честь. (Извините, "честь-честь" - зачастил, как весенний щегол на репейной ветке.)

А дело было так. Особым местом в свиданиях влюблённых, Иллариона и Анфисы, стала темная улица недалеко от общежития. Гуляя по окрестностям, возвращаясь с танцев, с кино (никаких неформальных сборищ - что Вы, с кавказцем это не проходило!), - они, перед тем как зайти в наше общее жилище, под занавес, так сказать, дня, оказывались в начале этой улицы, у длинного, как крепостная стена, дома, - непременно, как по расписанию. Я ведь уже говорил, что у каждой любви свои бзики. Здесь мнимый грек прислонял кудрявую пассию к стене, упирался ладонями в кирпичи возле девических плеч, и целовал ее, похожую на эллинку, долго и страстно.

Там это и случилось. Поздним вечером, почти ночью. Всего через месяц после того, как я остался один, а их стало двое.

Когда они целовались у той самой стены, - неподалеку, в темноте, закричала женщина, зовя на помощь. Грек поколебался, уговариваемый Анфисой не вмешиваться, но гордость не позволила поступить иначе, как побежать в темноту на крик...

Минутами позже она, "похожая на гречанку", в том самом темном пятне улицы и нашла своего "непохожего на грека", сидящего на тротуаре, прижимающего ладони к боку. Рядом стенала перепуганная женщина, причина переполоха.

Говорят, грек в Анфисе души не чаял, и все могло бы закончиться свадьбой. Могло - бы. Хотя уверенности в этом у меня до сих пор нет. Простите меня за пошлость, - я имею в виду слова о перспективе свадьбы.

Самое интересное в том, что раненый грек, лёжа в больнице, в температуре и бреду, обихаживаемый родственниками, прилетевшими из Грузии, и Анфисой, позвал меня.

Когда я подходил к больнице, там, на двух-трёх скамейках, сидела вся греко-кавказская компания, вся "Могучая кучка". Они были не такие, какими я их знал прежде, - совсем другие, невероятно иные; даже не знаю, как выразить словами их переменчивость - свершившуюся, невозвратную. Одни в солнцезащитных очках, - казалось, философски запрокинули головы к небу; другие, опустивши руки, устало смотрели в сторону и вниз,- словно труженики с лубочных картинок в стиле романтического реализма; третьи устремили взгляды на меня - какие-то внутренне поющие, успокоенные. Возможно, все они впервые осознали, что такое настоящая мужественность, какова ей цена, и задумались, стоит ли примерять на себя ее белые и такие рискованные, оказывается, одежды. Все издали покивали мне, довольно приветливо.

Когда я зашел к Иллариону в палату, в которой он лежал, как тяжело больной, один, у него была только Анфиса. Мы просто поговорили о том, о сём. Он ведь пригласил меня для того, чтобы показать - вот, мол, я мужчина; ты тогда был не совсем прав, а оно видишь как, сейчас уже никто не скажет, что... Наверное, в таком роде все крутилось в его температурной голове. Во всяком случае, он был возвышен, одухотворен, пылал. Конечно, плюсом к этому огню было его физическое горение.

Поговорили, вот так, ни о чем, и Анфиса вышла за какой-то микстурой, а мне было пора. Я поднялся со стула. Тогда грек сказал, почему-то виновато улыбаясь, что его "ужалила какая-то змея". Хотел показать, но двигаться ему было трудно, и он скосил глаза вниз, где лежали его большие руки поверх простыни, пояснив: небольшой укус, справа от пупка...

Он заговорил быстро, и это была тривиальная сцена: умирающий прощался, прощал и просил прощения, - просил, чтобы я "поддержал Анфису хотя бы в первое время", что он мне теперь не соперник, и чтобы я не обижался на нее. Я отвернулся, чтобы уйти, избавиться от этой бульварщины.

Он спросил мне в спину: "Я грэк?"

Я ответил, уже у двери: "Ты грек. И над тобой витает Ника - богиня Победы".

Он слабо улыбнулся и поднял глаза к потолку. И отвернулся - не всем телом со смертельным укусом, а только отвел голову - мне показалось, что в глазах блеснуло. Да, скорее, показалось. Погода была хорошая, солнечная, лучи проникали сквозь желтые занавески - и всё в палате чудилось омеднённым и поблескивало.

Что Вы там говорили про Бронзового Солдата? Не знаю, почему я вспомнил.

Я выполнил последнюю волю Иллариона, не всю, увы, но в той части, где он просил поддержать Анфису "в первое время". Мы вновь сблизились с Эллады дщерью, и это была дружба, пусть странная, но, наверное, настоящая, так, во всяком случае, казалось. В наших отношениях была печаль, которая возвышала странные отношения. Мы уже избегали шумных компаний и соответствующих заведений, большей частью сидя в театре, где смотрели драмы и трагедии, гуляли по улицам, обходя тот переулок, на котором состоялось злополучное свидание, где Илларион защитил незнакомую женщину, чтобы в глазах дамы своего сердца остаться мужчиной.

Кое-что запомнила та самая до конца жизни напуганная женщина. Несмотря на то, что хулиган и, как теперь ясно, убийца, был в маске - в капроновом чулке, женщина смогла хоть как-то описать насильника - его рост и даже дыхание. Да-да, вдумайтесь, - дыхание! Из студентов, косяком поваливших записываться в дружинники, создавались пятерки. Мы (мог ли я избежать той общей участи?) обходили улицы, - угрюмые, сосредоточенные, возвышенные, - в те вечера мы никого и ничего не боялись. Первый раз, когда нас инструктировали в милиции, нам показали ту пострадавшую женщину. Она волновалась, заикалась, рассказывая, описывая "того самого", и, о Боже, имитировала его дыхание, - откидываясь на спинку стула, закрывая лицо ладонью, охала.

Однажды во время вечернего рейда нашей пятерке показался подозрительным один молодой высокий человек - мы окликнули его, он кинулся бежать, мы следом. Все отстали, но я настиг его, не столько потому, что хотел его догнать, а скорее потому, что он зацепился за что-то ногой и упал. Отполз спиной вперед, затравленный, встал, прислонился к стене. Я готов был бить его, и даже привычно занес свой правый кулак, чтобы ударить левым. Но остановился, после того как он прошептал: "Извини, я просто испугался!" Я стоял напротив него, и тяжело дышал, боясь, что мое дыхание сейчас похоже на то, что изображала женщина, хотя при чем здесь этот парень, который ее не слышал. Я спросил его: "Страшно?" Он огляделся: "Очень!.." - и обморочно закрыл глаза. Я повернулся и пошел прочь.

Подобных случаев было несколько - кого-то задерживали, водили на опознание. Потом все закончилось, сошло на нет.

Греки ходили еще группой, "Могучей кучкой" в полном составе, но потом и они куда-то исчезли, распались, как будто лишенные ядра и вяжущих веществ. Опасными, но, видимо, такими красивыми, даже великолепными показались белые одежды мужественности - как саван, в котором уходил в песню и будущие тосты их яркий друг, - что... Что растворилось оно, слывшее стадом.

Так прошла зима, в течение которой Эллады дщерь, казалось, жила как лунатик - сонной ходила на занятия, сонной гуляла со мной. А вот весной, - не ранней, а уже разнузданной, - когда деревья в сквере студгородка, еще недавно стоявшие кривыми шпалами и бросавшие черные тени на голые тела продуваемых аллей, оделись в листья, - когда зеленые тропы, повороты и ниши, обители загадок и надежд, сменили собой тревожную ясность, - Анфиса проснулась.

Сначала она потянула меня на футбол, - и уже в этом необычном желании я заподозрил ее пробуждение, или, точнее, воскрешение. На стадионе, как я и ожидал, она наблюдала не игру, в которой ничего не понимала, а эмоции зрителей, - Эллады дщерь сидела в очках, смотрела по сторонам, повизгивала от удовольствия, когда окружающая масса недовольно ревела, радостно взрывалась, неопределенно гудела. В особенный восторг ее привела драка фанатов с милицией, долго шумевшая на верхних рядах, прямо над нами. О, если бы Вы видели ее, любующуюся боем, - одухотворенное лицо, крепко сжатые кулачки, подпиравшие вскинутый подбородок: Эллады дщерь, точнее не скажешь!

Назавтра был ипподром. Те же реакции, но к ним нужно прибавить проигрыш приличной суммы, составлявшей половину стипендии, и окончательное решение моей опекаемой записаться в конноспортивную секцию. По дороге домой она спросила меня: неужели ты действительно бросил бокс? А передумать - не поздно?

Не буду продолжать, старина папарацци, скажу коротко: проснулась.

"Пора делать последний аккорд!" - так любит говорить один мой знакомый, которого я очень люблю и жалею (он соло-музыкант, саксофонист, в уютном кафе, что в цоколе моего дома, - я там часто ужинаю).

Когда я понял, что пора?

Буквально на следующий после ипподрома день Анфиса повела меня к речке, там убедила выпросить у рыбаков лодку напрокат. Естественно, рыбак, тронутый вниманием, как он полагал, влюбленных, отдал нам свое судно с удовольствием, и, разумеется, бесплатно и даже без залога. Мы сплавали к тому берегу и обратно. Вода была парной, а Эллады дщерь восторженной и улыбчивой. Но улыбалась она не мне, мускулистому гондольеру, - а оранжево-закатному небу, реке, теплому ветерку, трепавшему ее кудри. Она упиралась ладошками в лодочные борта, закинув голову, - то распахивая ресницы, то надолго зажмуриваясь; и странно дышала: делала глубокий вдох, замирала, закрыв очи, словно стараясь задержать в себе всю прелесть вечера, затем шумно выдыхала - и глаза в этот момент были пьяные, и смотрели мимо меня, поверх меня, сквозь меня. А я был гребцом - продолжением лодки, вёсельным приводом.

И вот тогда я понял - пора. Правда, всех нот в аккорде я еще не знал, многое, если не сказать основное, сложилось, так сказать, по ходу музыки, - импровизация, как и наша с Вами жизнь.

А сейчас, дружище папарацци, для продолжения нашего с Вами разговора мне необходимо отвлечься, побормотать себе под нос, иначе не получается; во всяком случае - очень трудно.

 

...Мы пошли от рыбаков, и я попросил тебя вспомнить, как все было, - целых несколько месяцев я не задавал тебе этого вопроса, хотя в нем, тяжком для меня и тебя, все же не было ничего чрезвычайного. Тебе было трудно, больно, но я настоял: только один раз, первый и последний, - вот увидишь, тебе станет легче - в полной мере и окончательно. И, чтобы раскрепостить тебя, я первым принялся вспоминать, каким славным парнем был Илларион.

И ты, покорившись мне, вспоминала и вспоминала. Ты увлеклась, и рассказывала, как хорошо, уверенно, надежно было с ним. Каким смешным казалась его неосведомленность в некоторых, казалось бы, общеизвестных вещах. Как ты просвещала его, умиляясь, смеясь, восторгаясь своей учительской ролью, какие вы с ним строили планы, как ты отучала его от чрезмерного коллективизма, уводила от друзей, как те обижались, и чего стоило ему преодоление азиатских привычек. А сейчас ты коришь себя: нужно ли было творить из азиата европейца, зачем было всё это переучивание, в результате которого, если проследить причинно-следственное, новоявленный европеец-джентльмен и пострадал, - отойдя от своего хора, став не то чтобы смелей и безрассудней, но приобретя принципы, диктующие жертвенное поведение, в котором гордость не позволяет отойти, уклониться, промолчать...

Потом ты повела меня к тому дню - день был, как и сегодня, чудесным, вы были там-то, виделись с теми-то, ты научила его тому-то.

Наконец, распаляясь, ты кротко призналась мне в своем небольшом грешке: это ты сама написала сценарий и все устроила на тех танцах - и Демиса Руссоса, и ай уил би ё френд, и гудбай май лав, и беспардонные приглашения, закончившиеся боем "один на один". Все это было необычно, красиво, поэтично. И просто блеск - твое судьбоносное условие экзотическому греку: если победишь, то... Оказывается, ты была уверена, что он победит, - не предполагала иного варианта для такого человечища, супермена атлетической гимнастики. И ты смотрела в окно, наблюдала бой и всю его переменчивость, трагичность, и болела-болела-болела, конечно, уже за Него, ведь всё уже было решено, - а как всё драматически поворачивалось, ведь я, Шмель, не хотел, о, ужас, не хотел проигрывать!..

Ты спросила меня, оглушенного (впрочем, я не выдал потрясения), не обижаюсь ли я. "Ну, что ты!.." - только и сказал я, подбадривая тебя дружеской улыбкой.

"О, боже мой, какой же ты чуткий, верный, всепрощающий друг!" - ты поцеловала меня в щёку, и я заскрипел зубами, - но ты не услышала скрипа.

Потом я долго вел тебя по городу. Ты шла покорно, нет - доверчиво. Мы оказались в незнакомом тебе здании. "Куда мы пришли?" - смятенно спрашивала ты, а я опять подбадривал тебя улыбкой, дескать, сюрприз. Мы двигались коридорами, в ноздри ударил запах пота, послышался звон металла, короткие вскрики, - ты заподозрила неладное, но было уже поздно.

Я открыл дверь и ввел тебя в зал. Ты дрожащими руками полезла в сумочку за очками... И вдруг увидела десятки культуристов: горы красивейших людей, совершенных тел, - они, кряхтя и потея, поднимали тяжести, отжимались, подтягивались, замирали в статике, напрягая блестящие мускулы.

Ты изменилась в лице, вскрикнула и постаралась убежать, но, не зная дороги, билась в преграды, как пленённая птица, и я мог не спешить, наблюдая твое смятение. Ты натыкалась на запертые двери, на людей с полотенцами, буквально попадая в объятия тел, мускулисто-упругих, теплых и влажных, и еще сильнее вскрикивала.

Я вывел тебя на воздух. Ты долго убегала от меня, но я тебя настигал, держал в объятьях, ты опять, как прежде, хрустела в моих руках, - отпускал, ты опять убегала, но уже не так отчаянно... Постепенно ты успокоилась. И это было уже почти утро, мы останавливались у ночных магазинчиков, и пили воду. Здесь выяснилось, что ты благодарна мне за всё, - просто так, без объяснений, ну просто за всё-всё.

Я взял подержать твои очки, и, - ай-ай-ай! - уронил их, и в попытке быстро исправить оплошность, наступил на них, и корил себя за неуклюжесть!

От волнений ты становилась совсем незрячей, а после Иллариона, это стало проявляться всё больше. То утро не было исключением - ты ослепла от усталости и потрясений. И сказала с признательностью, держась за мой рукав, словно ребёнок: как хорошо, что рядом ты, друг-поводырь, не расстраивайся, дома у меня есть запасные.

И поводырь привёл тебя к тому самому месту, к той самой стене, и прислонил тебя к кирпичам, почти невидящую, но такую благодарную, теплую, близкую.

Я готов тебя поцеловать, ты готова с благодарностью принять мой поцелуй... Но вдруг ты узнаешь эту стену, шуршишь ладонями по бархатным кирпичам, озираясь, прищуриваясь, - и в красивых греческих глазах твоих животный страх, коровий ужас - как у того, которого я давеча догнал и едва не избил.

Я сковал тебя объятьями, и, не давая опомниться, вспоминая нас двоих, еще тех, до твоего ухода, горячо расцеловал тебя - в глаза, в губы, в шею, как делал это раньше, но еще более страстно. Ты, Эллады дщерь, вскрикнула, завырвалась, и я тебя, конечно, отпустил, уже навсегда. Но сначала...

Я тебя ударил.

Всего один раз, но умело, чтобы у тебя потекли сразу две струйки - из правой ноздри и из правого уголка губ.

Помнишь? - у него из носа, у меня изо рта. Конечно, помнишь.

До свадьбы заживёт.

Я повернул тебя лицом к общежитию, которое уже совсем рядом, на виду, - и легонько подтолкнул в спину: иди, ты найдешь свою дорогу, хоть на ощупь, хоть на четвереньках, с тобой ничего не случиться.

Занавес.

 

Извините, дружище папарацци, что в предыдущих абзацах я немножко побормотал, поменяв обращение, - но так мне было удобнее.

 

Продолжаю.

Первую ночь в санатории я спал как убитый, проснулся поздно, в номере, по дивану и по столу, пешком ходили две небольшие птички, ища чего бы клюнуть или просто обследуя новые предметы, - видно, что они тут хозяева, а я всего лишь очередной квартирант. Окно приоткрыто, на подоконнике следы зёрен и крошек - их тут подкармливают. Буду подкармливать и я, в дни, мне отведенные.

Это было воскресенье, - я вышел во двор санатория и был окружен тучей голубей, почти ручных, которых, по всему видно, можно кормить с руки, но при мне не оказалось ни крошек, ни семечек, и птицы быстро перекочевали к следующему человеку - молодой симпатичной женщине, по-видимому, башкирке, у которой из-под пальто нараспашку выглядывал белый халат. Женщина с готовностью принялась кормить голубей мягкой булкой, быстро отщипывая кусочки. Поймав мой ревнивый взгляд, санаторская прелестница разломила булку и протянула мне половину. Я запротестовал, замотал головой. Тогда она предложила мне маленький кусочек - от этого я не смог отказаться. Я присел и вытянул руку с крошкой, левую, конечно, ведь я левша, - и один голубь взлетел, опустился мне на пальцы, затрепыхался, удерживаясь, и замер надолго, - и женщина засмеялась, блестя угольковыми глазами, и сказала, показывая на голубя: "Святой дух!.."

 

Но позвольте, дружище папарацци! А что это мы с Вами всё про меня с моими греками, и о Вас, да о Ваших с эстонцами национальных героях!

Кстати, я вспомнил еще из того, что Вы говорили о Салавате: по приговору суда он был подвергнут наказанию кнутом, вырезанию ноздрей и клеймению знаками "З", "Б", "И" - "злодей", "бунтовщик", "изменник" - на лбу и на щеках.

А не хотите ли про того, которому в "греческой" истории выдалась высокая роль, а мы о нём и ни слова. А ведь он, пусть отрицательный, но, все же, герой!

То самое дело так и осталось нераскрытым, а всё, мне кажется, потому, что искали отпечатки пальцев, ножик, следы, и никто не удосужился проанализировать логику поведения героя, которого я имею в виду. А ведь многое показала пострадавшая женщина. Не кажется ли и Вам странным то, что насильник не отнимал у нее кошелька или украшений, и вообще не выдвигал каких-либо требований, а лишь таскал ее за волосы. Такое впечатление, что хотел он единственного - чтобы пострадавшая кричала и звала на помощь. Если так, то мне видится в его поведении какой-то поначалу невинный умысел, скажем, розыгрыш, пусть даже мстительный. Конечно, дружище, я могу ошибаться, но если я всё же угадал, то, согласитесь, сыграно было отменно, и в игре просматривается и настойчивость, и талант. Давайте, на время согласимся с моей версией - тем более что нам это ничего не стоит, и наше мнение ни на что уже не влияет, но вдруг сие пригодится Вам, работнику пера, для какого-нибудь сюжета (вдруг Вы смените амплуа), представим, что мы говорим чисто об искусстве.

Итак, представьте, насколько сложным было тому шутнику, целыми вечерами стоя в засаде, дождаться, когда "на одной линии" в темноте окажутся четверо: он (хулиган), грек с гречанкой, какая-нибудь хилая женщина, играющая вспомогательную роль. А нож, обыкновенный, перочинный, он, носил просто так, на всякий случай, чтобы было чем напугать настоящих хулиганов, окажись они рядом в темноте. Ведь он полагал, что грек не мужчина, что грек испугается, и таким образом опозорится перед своей пассией. Но он (шутник-хулиган) ошибся. А потом запаниковал, когда грек схватил его своими железными руками, к тому же, согласно моей версии, шутник уже был за что-то на того опрометчиво-смелого грека зол, - и...

Сунул грек руку в реку - рак за руку грека... Извините.

Как это ни жестоко звучит, но случай с ножом - издержки высокого искусства (Вы можете со мной не соглашаться).

Однако пойдём дальше. И оценим то, что нужно было подобрать место так, чтобы грек, прояви он мужественность (что, к несчастью, и случилось), выбежал из сумрака, попал в сноп прямого света, ослеп, потом со света забежал в темноту, и стал, что называется, слепым котёнком. В такой конструкции, даже чулок на лице был излишним, и у шутника были секунды, чтобы ретироваться неузнанным. Но шутник поскользнулся, замешкался, и попал в незапланированные объятья.

Если уж завершать тему высокого искусства, то не меньшим мастерством было раскрутить воспоминания "от Анфисы", сыграть несколько символических актов-напоминаний, и коронный из них - прижать Эллады дщерь к стене и произвести нечто, с двумя символическими струйками. Ах, да, это уже опять обо мне, извините, опять; но, тем не менее... Просто вырвалось - к вопросу о полноте картины, да и вообще о художественности, хотя то, что я нарисовал, это, согласен, андеграунд, поклонником которого Вы являетесь вряд ли.

 

Ах, дружище Вы мой, папарацци районного масштаба! Я ведь совсем забыл, что потерял Вашу визитку! Случайно выбросил, видно, вместе с бумажным мусором, оставшимся после пирожков, которыми я перекусывал, - это стряслось, кажется, уже на моем выходе из автобуса, да-да: что-то там, припоминаю, блеснуло! Ай-ай-ай! Как же я мог забыть. Забывчивость и неуклюжесть, старею. Выходит, писал - всё зря... Досадно, право, и - каюсь. Так мне и надо! Хотя, с одной стороны жаль времени, но с другой - куда его в санатории девать (я не пью).

Вот и всё, одной рукой дописываю последние слова, а другой щелкаю зажигалкой, - а что делать! Согласен, дружище, что всё это бульварщина и пошлятина - весь мой эпистолярный монолог с сжиганием, но положение не исправить, визитку ведь уж не найти, не копаться же мне в урне, что стоит возле автобусной остановки, да и наверняка там уже побывала машина-ассенизатор... Не прощаюсь, потому что прощаться, увы, не с кем. Разве что с этими листками, которые сейчас превратятся в шуршащий комочек, который быстро и с удовольствием сгорит, превращаясь в черный прах на круглом блюдце, который еще некоторое время померцает слабыми зигзагами огня, потом всё смоет туалетная вода, - вот вам, кстати, и еще одна Сгоревшая гора, горелая, горючая, горькая и прочее... Согласен: аллегория невпопад, но в качестве шутки, перед сжиганием, пойдёт, - может ведь человек иногда инкогнито подурачиться.

 

Впрочем, минутку! Пожалуй, припишу немного, для полноты картинки, - это уже не для Вас, папарацци, а исключительно для того, чтобы потом было о чем пожалеть: вот, дескать, какую картинку я давеча спалил!

Досадно, но выходит, мою шутку уже некому оценить, разве Святому духу, который упомянула добрая женщина, подавшая мне краешек от своих хлебов.

 

Итак, скормив хлеб и пообщавшись таким образом со смелым голубем, многозначительно посмотрев ему в оба глаза (он успел повертеть головкой туда-сюда, балансируя у меня на пальцах), я пошел дальше.

Получилось, как-то само собой, что пошел ровно за башкиркой, на небольшом отдалении, но, из баловства, норовя повторить ее след и всматриваясь в каждый отпечаток от сапожков: треугольник и точка. И так прошел через аллею - оранжево-красную, как будто всю в крови, сверху донизу, от тысячи гроздьев рябин, от раздавленных ягод на пешеходном снегу, - и остановился возле процедурного комплекса, где, как выяснилось позже, и происходит главное в этом санатории сакральное действо.

У входа небольшая площадка, похожая на балкон, с которого открылась заснеженная панорама - всё падающее вниз, где змеилась застывшая река, выступали коричневые щетины редких, как всегда кажется зимой, кустов и деревьев, бугрились земли, кое-где обветренные, с бесснежными проплешинами, и гривастые, в соснах, берега. Но всё было - внизу и внизу, а взгляд искал вершину, запрокидывая голову, круча шею.

"Где же ваша Горящая гора?" - спросил я у нее, которая тоже остановилась.

И она ответила, улыбнувшись: "Мы ведь на ней стоим!" - и не в силах совладать с улыбкой, спрятала ее в ладони, прислонив пальчики к губам: непроизвольное движение, - и мне остались одни смеющиеся глаза, черные, как у голубя "Святого духа".

Я посмотрел себе под ноги, на следы в рябиновой крови, огляделся еще раз внимательнее. Выходит, санаторий расположен прямо на знаменитой горе Янган-Тау! Значит, буквально подо мной, глубоко, гудит душа Горючей горы. Оттуда, из неутолимой преисподней, неумолимо поднимается горячий пар и достигает земли, где человека заковывают в саван из пластика и металла, - и медсестра, жрица в белом, ненадолго уходит, оставляя больного один на один с Горным духом... Говорят, дух исцеляет от всех хворей, в том числе душевных.

Сколько же прошло веков, чтобы солнце, ветры, небесные воды напылили, надули, нарастили, нагуляли плодородный слой, чтобы залечились, заросли плеши и лысины Сгоревшей горы! Чтобы всё вокруг зажило жизнью - изумрудной, красной, белой, летящей, бегущей, шуршащей и гомонящей. На это уложились десятки, сотни человеческих жизней.

Одной человеческой жизни на такое исцеление - мало...

И мне, Левому шмелю, захотелось, смертельно, подойти к жрице Янган-Тау, этой красавице с агатовыми глазами, и оторвать ладошки от смуглого лица, и впиться в него поцелуем, запустив руку под пальто, где белый халат и правый упругий бок...

Башкирка смутилась и опустила глаза.

В это время вдруг зашумело в стороне и сверху. Оглянулся. Это стая серых птиц летела с панорамы, быстро меняя рисунок полёта: то грудясь в рой, то выправляясь в линию, - и вдруг пернатые выстроились в клин и, перестав махать крыльями, понеслись на меня взводом маленьких самолётиков, распятий, норовя осенить Левого шмеля быстрой тенью. Первое желание - присесть, обхватив голову руками, но не позволила джентльменская гордость, - и я просто отвернулся и прикрыл на секунду глаза...

Вряд ли моё смущение кто-нибудь заметил, - башкирка ушла.

 


Проголосуйте
за это произведение

Что говорят об этом в Дискуссионном клубе?
280512  2008-04-09 02:37:35
А. Фитц
- Отличная работа. Каждый герой рассказа, даже третьестепенный, выписан четко, характерно (с ударением на второе "а"). Встретишь такого на улице и моментально, в чем почти не сомневаюсь, узнаешь. Неторопливое по форме повествование держит в постоянном напряжении: а дальше что? а потом? Не сомневаюсь - ситуация описанная автором всем (или большинству) знакома. Вроде ничего в том, что он поведал, нового. Но как мастерски он это сделал. И поэтому слушая рассказчика ты то возмущаешься, то печалишься, то улыбаешься... Иными словами, эта вешь достойна имени автора - писателя Леонида Нетребо.

280525  2008-04-09 20:01:45
Алексей Казовский
- Нет, не понравился мне герой рассказа, ой как не понравился! Ведь он - убийца, и убийца безнаказанный, и, мало того, убийца не раскаивающийся в содеянном, как можно было бы ожидать от русского рассказа. В этом вся горькая правда теперешней жизни, выросшей из прошлого. Вообще все герои малосимпатичны и оттого узнаваемы. Но, нечего на зеркало пенять... Что ж, психологическая проза дает и такой эффект, и заставляет думать, думать, думать... и изменять хоть что-то, хотя бы в себе. Бесспорно - "за"!

280526  2008-04-09 20:02:37
В. Эйснер
- Нетребо:

Леонид! Ваша "Левый Шмель" - мастерски написанная, повесть о душевнобольных : Мстительность, глупость, истерическое копание в себе - не знай я Вас по другим публикациям, не стал бы и дочитывать. Тягостное впечатление. "Вольтанутые" говорят о таких на Севере.

Как у Вас хватило душевных сил написать такое? Нездоровая у текста аура - волосы дыбом встают... Ведь таких героев нельзя любить, а не любя, как написать хорошо? Загадка Вы для меня, Леонид, загадка...

280527  2008-04-09 21:28:19
Александр Волкович
- Поздравляю "Переплет" и переплетовцев с неполной "десяточкой"! Что и говорить, журнал - явление заметное, авторитетное, уважаемое. Всем удачи, особенно - редколлегии. В.Лорченкова - с "Русской премией": помните, наш юный друг, кому обязаны за трамплин. И конечно же всех - с грядущей чередой замечательных праздников - Пасхой, Днем Победы...

280535  2008-04-10 15:18:16
Ия
- Мне кажется, что в "Левом шмеле" слышится скрытое душевное страдание "героя".

280629  2008-04-13 21:30:00
Бушуева Светлана
- Так и хочется многозначительно протянуть:" Да...".Впечатление от прочитанного тягостное.Полюбить таких героев нельзя, но, к сожалению, правде жизни не откажешь. Видно ,действительно, все "сложилось ...по ходу музыки".

280811  2008-04-18 21:28:39
Галина Чайко
- Рассказ захватывает и не дает сделать хоть какую-то паузу, пока не дочитаешь. Близок и понятен, мы жили с автором в одном студенческом общежитии. Заставляет задуматься над прозой жизни, светлых чувств не вызывает.

280812  2008-04-18 22:02:17
снова
- Ашот, большое спасибо за пояснение по поводу Рима Мир действительно буйный океан.

281297  2008-05-12 19:54:26
Максим
- Ваши рассказы мне понравились, но ╚Имидж╩ лучший. Жалею, что у меня язык теряется, хоть я по русскому и на отлично шёл.

284780  2008-11-23 16:49:30
В журнале http://magazines.russ.ru/sib/2008/10/
- ЛЕВЫЙ ШМЕЛЬ и КРАСНЕНЬКАЯ С ЛЕНИНЫМ опубликованы в СИБИРСКИХ ОГНЯХ

Русский переплет

Copyright (c) "Русский переплет"

Rambler's Top100