Проголосуйте за это произведение |
Рассказы
08
апреля
2008 года
ЛЕВЫЙ ШМЕЛЬ
Вы показались мне жуликом; на лучший случай - пройдохой.
А какой приличный человек, едва примостивший чресла к
автобусному сиденью, выдает случайному попутчику свое сногсшибательное
происхождение?
Да, на первый взгляд, ничего особенного: из аула
башкирского
бунтаря, соратника Пугачева. Но ведь я-то, следуя Вашему простодушному
лукавству, должен был сразу предположить, что где-то там, в самом низу, где
веточки родословного древа, - если таковое уже сработано виртуозными
историками,
- сходятся к имени Салават, возможно, есть какая-нибудь пастушка-ханум, к
которой Вы сейчас испытываете генеалогическое неравнодушие.
На всякий случай: вернитесь и перечитайте предыдущее
предложение, - я написал .пастушка., а не то, что Вам может
послышаться-показаться
от быстрого прочтения. К чему это? - спросите Вы.
Отвечаю: к тому, что я всегда восхищаюсь отсутствием
акцента
у тех, кто пользуется неродным для себя языком, и всегда пытаюсь поймать
вашего
брата на непонимании хотя бы фразеологизмов, - а если быстрая поимка не
состоится, то я, что называется, снимаю шляпу. Вообще, мне кажется, что
такие,
как Вы, даже с акцентом, тоньше чувствуют родной для меня язык, находя в
словах
исконный, первородный смысл. Тот смысл, который мне не доступен ввиду
расхлябывающей
привилегированности, присущей носителям титульного языка - всегда и везде.
Впрочем,
не задавайтесь, - скорее всего, дело не в Вашем чрезмерном понимании, а в
моем обостренном
слухе, рожденным, как я уже заметил, моим же восхищением, немного
самобичевательным,
а следовательно ущербным. Одно отрадно - восхищение, как правило, тает в
течение первых пяти минут знакомства. Вот и с Вами всё повторилось: очень
скоро, разобрав Вашу казенную, заштампованную речь, я поверил, что Вы есть
то,
чем и представились, так сказать, "окончательно": журналист. Да,
Вы не
назвали того издания, где лежит Ваша трудовая книжка, - и это, опять же
(лукавая
простота угадалась в Вашем потупившемся взоре), я должен был расценить как
скромность, а отнюдь не как преграду нетактичным вопросам: "А что это?
И
где?", - впрочем, оставим нежелательные темы для папарацци районных
масштабов.
Так я Вас отныне и буду называть - папарацци, так мне
понятней и, значит, удобней. Вы можете возражать.
Простите, но даже сейчас, через неделю после нашей
мимолётной встречи, когда я вывожу эти слова, в ленивой попытке выполнить
Вашу
просьбу поделиться впечатлениями о своем отдыхе в "одном из лучших
российских санаториев", мне трудно отделаться от иронии - порождения
общей
досады, которая не покидала меня всю дорогу от аэропорта до вашего
Янган-тау,
за опрометчивый, как тогда показалось, выбор.
Посудите сами: после морозной, но солнечной Москвы - Уфа.
Грязный
снег, уныние, провинция. Уф-а...
Перевал, вечер, переходящий в ночь. Старый автобус,
подпольный
гул изношенного дизеля. Целина, двусторонне бегущая мимо висков, всё более
темнеющая, смутные очертания холмистых, чем-то поросших земель, -
нерукотворный
тоннель, скучная предтеча тартара. Соседи: плечи, шапки, платки, - посконно,
серо. Закрытые глаза на землистых лицах, - то ли суровость, то ли
мука.
Лишь никелированный поручень во всю длину автобуса - ярая
серебряная стрела. Света в салоне, хранящем покой пассажиров, немного, но и
его
хватает, чтобы стрела горела. Как будто на нее, гневно летящую, нанизан весь
автобус с тесными сиденьями и спящими пассажирами.
Рядом Вы, простодушный генератор водочного перегара,
вполголоса,
почти шёпотом, но страстно, расписывающий драгоценную перспективу моего
санаторного отдыха, где красной нитью тянется история о чудесном лечении
Вашей ноги:
это ведь надо! - Вы даже забыли, какую из двух ходуль несколько лет назад
постиг
невероятно сложный перелом. (Кстати, о чудесах языка: случается, что
"красная" можно применить в значении "нудная", - правда,
очень редко.)
И расшифровывали "Янган-Тау"...
А я из всех трактовок - сгоревшая гора, горящая, горелая,
паленая, опаленная... - оставил для себя то, что эти слова и означают, -
Сгоревшая гора. Хотя вам, башкирам, хочется в настояще-продолженном времени:
горящая. Так и переводите, с радостью и гордостью. Символ, чего уж
там.
Народы, особенно малочисленные, с бедной или же, в силу
обстоятельств, неглубоко запечатленной историей, как дети, охочи до
символов. Так,
- у вас всюду Салават. А что делать, другого нет.
"Напишите мне о своем впечатлении от Янган-тау, - у
меня свежести уже не получается, всеми этими красотами я пресыщен, от
частого
посещения, потому я их просто не вижу. Но Вы свежая голова, вдруг увидите и
скажете что-то новое про... Я гарантирую Вам хороший
гонорар".
Вы что-то там еще говорили, а я, не желающий даже плевать
на
Ваш гонорар, вежливо кивал. И уже, тем не менее, думал о своём впечатлении -
оно началось, как это часто бывает, еще до,
собственно...
Как горела ваша гора? Наверное, это был не вулкан -
как-то
не вяжется феерическое со стариком Уралом. Эта гора горела по-другому.
Допустим,
ударила молния. Не стрелой, а зигзаговой петлёй накинулась на гигантский
конус.
Мгновение, и дымной обечайкой раскаленная змея охватила подножье. Сначала
затлел почвенный слой у основания, затем огонь полез вверх, обжигая комли
вековых дерев, - лиственниц, елей, арчи, сосен. Могуче закоптилось и
полыхнуло,
не сдерживаясь боле, и дошло до вершины, - и вся некогда плодородная
громада,
становясь прахом, поползла с гулом вниз, вздымая клубы горячего пепла,
затмившего солнце, сливаясь с облаками и, наконец, вытеснив их; и дни-ночи
превратились в единую душную, пыльную тьму...
Кончился Ваш маршрут, Вы сошли, еще раз рекламно
восхитившись целебностью горы, ее пара, воды, скороговорочно повторив, что
Вы забыли,
какую из двух Ваших ног в свое время постигла неудача
Но, дружище, я никогда не стал бы заниматься подобной
ерундой, на которую Вы, меня подвигали, - писать о своем впечатлении за
копеечный гонорар.
Причина того, что я все же взялся за перо и небрежно
макаю
его в чернила моих воспоминаний, в том, что Вы меня... не то чтобы обидели -
вам просто нечем меня даже огорчить, - а, скажем, зацепили, так
точнее.
Разумеется, я сам виноват.
А всё дело в том, что я имел неосторожность кое-что
поведать
Вам о своем происхождении, когда Вы рассказывали мне о любви эстонцев к
уральскому
пирату, соумышленнику Пугачева, хвастаясь вашим посещением мест ссылки
Салавата
- тем, что проделали путь, чуть ли не пешком, "от сего самого места,
называвшегося
ранее Шайтан-Кудейской волостью, по которому сейчас катятся колеса этого
автобуса, до эстонского города Палсидски, по-старому Рогервик". Пафос
закончился словами: "Если бы Вы знали, какие это красивые места! Там в
парке для нашего бунтаря стоит памятник". Заметно, что в волнении Вы
порой
выражаетесь не совсем литературно.
Бес меня дернул сказать, что я могу согласиться с Вами в
оценке прибалтийских красот, ведь там-де побывала моя мать, под занавес
жизни пожелавшая
посетить места предков, что она у меня "тоже" высланная в
сороковые
годы двадцатого столетия, только "наоборот", - из Эстонии, правда,
не
в Башкирию, а в Сибирь.
И тут Вы вдруг спросили, прищурившись, не испытываю ли я
стыда за своих соотечественников, после того как они "вандально"
распилили
Бронзового Солдата, при том не изменяя своей небесной любви к Салавату.
Я от души рассмеялся, впервые за всю дорогу: нет, не
испытываю.
Во-первых, понятна любовь чухонцев к бунтовавшему против
русской
царицы, то есть против самодержавия, и даже их умильно-трогательное
возвеличивание
некоторых своих исторических низостей периода второй мировой, - назло
бывшему
хозяину. Заодно и в угоду хозяину нынешнему. Но это к слову. Об извечном
уделе карликовых,
да и просто слабых стран, которые вынуждены копаться в своем небогатом
историческом
скарбе, и пялить на себя черт те что, пусть даже безнадежно траченное рядно,
и
украшать лбы нелепыми цацками, пусть даже свастиковыми, - для того, чтобы
исключить похожесть с недавними колонизаторами.
Во-вторых, я себя никак не отождествляю с теми, кого Вы
торопливо
записали мне в соотечественники: моих родственников по материнской линии
даже
эстонцами-то не называли. Прибалты жили в одном поселении с ленинградскими
финнами, и их в нашем городе, заодно, называли также ингерманландцами, а
точнее, исковерканным - ингермалайцами. Эта линия в моем воспитании
намеренно не
очерчена моими же родителями, там им было удобно, - удобно или безопасно,
или
они не хотели "раздваивать" своего ребенка, который был у них
единственным, или что-то еще, неважно.
Словом, пусть пилят, кого не любят, и пусть любят, кто их
пилит, - я пытался шутить.
Вы взгрустнули, и сказали "глубокомысленно",
осуждающе
глядя на меня, что все беды на земле от...
беспамятства.
И я заскрипел зубами.
Вы продолжали говорить. Насчет того, что нельзя
распиливать
историю "где нужно", а потом "как нравится" склеивать ее
куски, - история за это непременно нашлёпает им же, "безответственным
портняжкам",
пендалями детей-вандалов, родства непомнящих, и тому подобное. Что
возвеличивание
бунтарей и предателей - это подводная мина, которая, рано или поздно,
срывается
с проржавевших тросов, и в данной связи даже вспомнили генерал-аншефа
Бибикова,
сказавшего, что важен не Пугачев, важно общее неудовольствие, - Вы применили
это в том смысле, что в спорных памятниках спит скользкий зародыш
сомнительного
будущего... И так далее, чтоб Вы провалились.
О, Ваша философия только прибавляла моему раздражению -
всем,
всем, - во главе с Вами, странно меняющего в речи корреспондентскую
штамповку чуть
ли не на блатное арго и в завершение подбивающего фразу философским изыском.
И очень
хотелось стряхнуть с себя Вашу похмельно-задумчивую грусть, заквашенную на
истории
и на ее трактовках, смрадно живущую в перегаре Ваших вздохов, плывущую в
серости салона, пассажиров и заоконной мути. Нестерпимо вдруг захотелось
ухватиться за ярый поручень, расшатать его, вырвать из всей этой пытки - и
улететь на звенящем копье куда-нибудь в Древнюю Грецию, залитую
солнцем...
Стоп.
Итак, мой новый знакомец-папарацци, давайте, я лучше
развлеку
Вас, и расскажу, действительно, о греках. После чего, надеюсь, Вы,
провинциальный
инквизитор, возросший на климатической суровости и исторических дефицитах, -
огорошитесь
тысячелетним светом заморских баллад, и, восторженно ослеплённый, наконец,
перестанете
тянуть из меня жилы, прекратив свои упрёки...
Но мое "греческое-давайте" появилось потом,
когда
Ваш и след простыл (я силён задним умом). То есть позже Вашего выхода вон из
мрачного автобуса, где Вы оставили меня одного, за несколько ночных
километров
до моего санатория, сунув мне в руку свою визитку с золотистым
орнаментом - будто вы не корреспондент, а главный
редактор (кстати, не все и "степенные" ученые, к коим можно
отнести и
Вашего покорного слугу, заводят такие кричащие карточки). Поэтому о греках -
позже. К тому же, о балладах - это я для красного словца, чтобы уйти от
мышиной
серости, в которой протекала наша беседа, - не будет никаких баллад;
простите,
что обнадёжил.
А санаторий, дружище папарацци, - какой облегчающий
контраст! - действительно, как Вы и обещали, показался ночной зимней
сказкой, в
которую я вошел всего через минуту после мрачного автобуса.
...Мерцающее княжество, застывшее в январском мороке, -
как
световая колба, обложенная смутными вершинами, буграми, лесными стенами, -
замершее
в разноцветном снегу и слабом, невесомом, теплом морозе. Невысокие строения,
будто
части крепостной стены, сложенные из крупных пластин с четкими углами, с
благородным господством густых колеров: ультрамариновый, безупречно-белый,
вишнёвый.
И, конечно, зеленый (масть Пророка), который кажется всего лишь частью
хвойного
изумруда, подсвеченного низкими фонарями и спящего в ночных соснах,
проросших там
и сям сквозь рельефное тело курорта.
Прежде чем зайти в приемное отделение, я долго стоял на
тропе, означенной цепочкой млечных огней, силясь увидеть, угадать
"Горящую
гору", - чем она выдаст себя? Грозным ли очерком главной вершины и
облаком
пара над ней? Или ее разоблачит сама архитектура санатория, зодческими
чудесами
рисуя восторженный вектор к титульному пику, не оставляя других вариантов
взгляду чужака? Тщетно, - очерки ночных далей размыты, небо как мутное какао, без
оттенков, и
нрав архитектуры умиряющий, а не зовущий.
Оттепель. Сверху, рядом и в отдалении, то и дело
срываются рухляди
снега, спрессованного теплотой крыш и собственной мокростью. Мне его по
большей
части не видно, но слышно. Восхищаюсь тем, кто придумал, рассчитал геометрию
кровли так, чтобы снег не скапливался сокрушительными горами на плоских
лотках
с режущими кромками, волнорезно секущих мокрую шугу. Которая, набрав массу,
необходимую для преодоления трения, несётся с шумом по крыше, и через
секундную
паузу с грохотом свергается на землю, - и кажется, в этой паузе вечность -
ожидание падения, предчувствие удара (зажмуриваюсь, втягиваю голову в
плечи),
грохот и - тишина.
Извините, отвлёкся. Итак, о греках.
Вы знаете, что представляют собой кавказцы в общежитиях,
когда их хотя бы небольшая стайка? Если говорить вообще, то они держат в
тонусе
тысячу джентльменов, которые отличаются от "земляков" тем, что у
них,
"благородных мужчин" атрофировано чувство стадности, и потому
каждый
сам за себя. Но когда "дело доходит до дела", тогда, как
выясняется,
и за себя-то не у всех благородных получается - и в этом ничего
удивительного: ведь
ясно, чем оборачивается война с коллективом, пусть даже маленьким. В лучшем
случае - ничем.
В нашем студенческом общежитии присутствовало подобное
компактное сообщество - греки. Они были не в полной мере греками, у них,
смешно
вспомнить, даже не было собственно греческого языка, они даже не знали, что
это
такое, да-да, я вам расскажу, если уж начал.
Их было человек пятнадцать, грузинских греков - то есть
выходцев из Грузии. Повторюсь и расшифрую: это не те греки, которых мы с
Вами знаем
по картинкам, - не стройные, изящно-мускулистые, светлокожие и кудрявые.
Нет,
более всего, как мне казалось, они походили на смесь грузин и турок. Очень
смуглые, черноволосые, приземистые, с вечной щетиной на лице. Спроси Вас про
такого: угадайте, мол, кто перед вами, - и Вы, не задумываясь, ответите:
лицо
кавказской национальности. Типично грузинские имена: Зураб, Вано, Илларион,
Котэ... Родной язык - смесь турецкого с азербайджанским, вот так, и не
иначе. Винегрет-с,
согласитесь! Но те, самые что ни есть типичные, по облику и манерам,
кавказцы,
тем не менее, называли себя, с преувеличенным, нам казалось, достоинством, -
греки.
Полюбопытствуйте у такого Зураба: кто ты, о, мужчина? И мужчина с
удовольствием
отчитается, грубя голос и непроизвольно откидывая голову назад:
"грэк"!
Какими-либо выдающимися способностями наши греки не
отличались, и, скорее, не потому, что все они были сельские жители, - что
называется, народ, спустившийся с гор, - просто такая вот случилась
подборка. В
учебе многое списывалось на их "иноземность", притом, что русским
они
владели не хуже вашего, хотя бы потому, что школу окончили русскую, а не
грузинскую или, скажем, азербайджанскую. Но на экзаменах горцы начинали едва
ворочать языком, изображая сильнейший, просто фантастический акцент. Ну, и
так
далее, думаю, это Вам знакомо - разумеется, я имею в виду не Ваши
способности
по части выдавливания, то есть выпячивания из себя акцента, с целью
получения
дивидендов, - нет, Вы произвели впечатления как раз другого
человека.
Греческую группу, в целом мирную и в то же время очень
дружную
- один за всех и все за одного, - в шутку и без шутки называли "Могучей
кучкой". Если бы возникла задача придумать для этой кучки лозунг, то
самым
подходящим были бы слова из песни: "Мы мирные люди, но наш бронепоезд
стоит на запáсном пути!"
Одним из любимых занятий на ниве развлечения у греков
было следующее
- расположиться возле общежития в кружок и с помощью переносного магнитофона
демонстративно
слушать гения квази-оперного вокала Демиса Руссоса, самого знаменитого, на
взгляд "Могучей кучки", грека. Причем, "кучкующиеся"
искренне полагали, что этот визгливо-пронзительный толстяк поет на их родном
языке, точнее, на языке их предков, славных и далёких, - на языке, которого
они
не знали и, как следствие, просто не могли угадать на слух. Когда знакомый
грек
Илларион, поймав меня за рукав, похвастался: "Слушай! Почувствуй, какой
наш великий грек, какой у нас красивый язык!" - я был поражен, и в
ответ не
мог вымолвить ни слова, только молча улыбался (наверное, растерянно и
глупо),
слушая "From Souvenirs To
Souvenirs". Мне было так смешно, что я просто испугался! Да, испугался того,
что
засмеявшись, обижу до глубины всех греков вместе
взятых.
Илларион отличался от собратьев тем, что был высок, у
него
были голубые глаза и волнистые волосы. Он активно занимался культуризмом.
Этакая груда мышц. Красавец. В моем понимании, от греков ему хоть что-то
досталось.
Почему я так иронизирую? Отчасти потому, что как раз в
это
время у меня была девчонка (или как можно было тогда говорить: у меня был
роман
с...) - девчонка со славным и редким для той эпохи именем Анфиса и, что
немаловажно для моего повествования о греках, со средиземноморскими, я бы
сказал,
параметрами - статью и ликом: изящная, кудрявая, с черными навыкат глазами,
а
нос и подбородок... Впрочем, буду краток, а то я перед Вами как соловей.
Словом, Анфису я называл "Эллады дщерь". Ей это нравилось. Зачем
инверсия супротив обычного, и почему дщерь, а не дочь? - не отвечу, ибо
ответ
будет бедным и бледным; у каждой влюблённости свои закорючки.
Вот и сравните теперь коренную сибирячку, носящую
греческое
имя "Цветущая", эту Эллады дщерь, - с коренными кавказцами,
номинальными
"грэками". Возможно, улыбнётесь; а нет - так и не в анекдотичности
внешних контрастов суть моего повествования.
К слову, и я в этой моей истории был своеобразен. Север
сказался в моих генах: я был, как и сейчас, строен, голубоглаз (возможно, Вы
не
всё рассмотрели - поэтому я уточняю) и светлогрив, а не седовлас, как
теперь. У
меня были подвижные оленьи ноги, длинные жилистые руки, я занимался боксом,
хотя моей стати больше подходила бы, допустим, легкая атлетика, или,
извините,
балет. Меня прозывали по-разному: и "Баттерфляй", и "Левый
аист",
и "Белый шмель", и даже "Кобра", - догадайтесь, почему?
Я
летал, порхал по рингу, - и клевал, и жалил. Только что не жужжал. К тому
же, я
левша. Правой рукой я играл, как змеёй, отвлекая противника, а бил левой.
Меня можно
было одолеть, только если я пропущу сильный удар, что случалось редко. Я бы,
думаю, достиг больших успехов, но распрощался с этим спортом еще в
студенчестве.
Градус моей любви к Анфисе стал стремительно повышаться с
тех пор, как она мягко оповестила меня, что вскоре нам предстоит расстаться.
Нет, давайте по порядку. У нас с ней была игра. Допустим,
мы
спорили о чем-то. И если дело доходило до того, что нужно было признать мою
правоту или ее неправоту (что, строго говоря, не одно и то же), то она вдруг
делала собой весьма трогательный жест - снимала очки (она была слегка
близорука), закрывала лицо ладошками, и умолкала без дальнейших движений. В
этой позе читалась смиренная обида, или, точнее, кроткость, замешанная на
несогласии, - возникал некий крепкий узелок, который требовал одного - чтобы
его, простите за штамп, разрубили. Я подходил и отрывал ладони. Из-под
ладоней -
знакомый фыркающий смех, взрыв смеха. Но однажды, против ожидания, там
обнаружились слёзы. Тихие, непонятные. Это потрясло меня, как удар в
челюсть.
Почему "вскоре предстоит", а не "давай
расстанемся"? По ее версии, потому, что иссяк ее интерес, или, если
угодно, закончилась любовь ко мне. А любви новой, к кому-либо, еще не
случилось. Когда произойдет этот знаменательный случай, неведомо. Но ей было
точно известно, что обижаться мне не на что, потому что друзьями-то мы точно
останемся, и пусть наша кратковременная влюблённость будет общей и светлой
страницей в наших судьбах. Мне казалось, что она была совершенно искренна со
мной, в этом вся беда. Оттолкни она меня грубо, жестоко, уйди открыто - и я
просто
махнул бы ей вслед, возможно, даже в сердцах обругав последними словами, как
порой
бывает. А тут...
Мы продолжали гулять по городу, это была тёплая осень,
она
серебрила рассветами, золотила закатами, шуршала палыми листьями и шелестела
редкими парными дождиками.
Рядом со мной шла Анфиса - такая воздушная и свободная:
теперь. Да, именно такой она стала казаться после того, как известила меня
об
окончании моего сезона. Теперь я осознал давнюю истину, что уверенность
притупляет зрение, а угроза обостряет взор. Я стал замечать морщинки на
лицах
старушек, идущих мимо; кота на крыше, спина дугой, глаза-фонарики;
задумчивый
взгляд за мутным стеклом несущегося мимо троллейбуса; слышать, как трется
березовая ветка о карниз; как кричит мальчишка, бегущий за мячом. Иногда я
намеренно отставал от Анфисы на несколько шагов, чтобы рассмотреть ее след
на
какой-нибудь пыльной или влажной тропинке. Казалось бы, что там выглядывать,
один и тот же протектор, - но каждый след печатался по-новому, рождённый в
оригинальном соседстве - листьев, капель, камней, чужих следов и моих
настроений.
Мне позволялось идти рядом, а по сути - следом, пока. Я
наивно полагал, что смогу, успею, пока она не "определилась",
сотворить над собой нечто такое, что позволит ей увидеть меня иными глазами,
и
на старых дрожжах восстанет что-то доселе невиданное в любовном мире.
И я двигался следом, иногда намеренно - след в след, - с
горькой покорностью; это когда в груди печет от неутолимого огня, надеешься
на
выход, но не знаешь его.
Дружище, я вдруг поймал себя на мысли, что мне в
трактовке
"Янган-тау" всё больше нравится не "сгоревшая" или
"горящая",
а "горючая", - "Горючая гора". А там не далеко и до
"Горькой". Поэтично, не правда ли. Наверное, никто это так еще не
переводил, и я буду первым.
Люблю быть первым. И последним, - но это, как Вы поняли,
шутка.
Теперь, выходя на прогулку, Эллады дщерь перестала
пользоваться очками (носила их в сумочке, и водружала на свой греческий нос
в
крайнем случае), стремилась нарядиться в необычные одежды - вышедшие из
моды,
из сезона, - а то и вовсе напялить на себя какую-нибудь мешковину, нацепить
на
одно ухо огромную блестящую клипсу, облечь шею крупными негритянскими бусами
из
фальшивого янтаря, прибавьте сюда кудри и выпуклость очей, - и ходить этакой
рогаткой-яловкой, крашеной под зебру, по городу, близоруко пяля коровьи
глаза
на окружающие предметы, ища в обыденном очарования. Да, учтите в описанной
карикатуре и слугу, плетущегося рядом-следом...
Анфиса и раньше испытывала неодолимое влечение к
необычной
натуре, а вскоре, после того как я открыл в ней повышенную смелость и
любознательность - следствие ее освобождёния от меня, - она ровно ошалела.
Мы с
ней стали ходить на экзотические представления, где собирались невообразимые
оригиналы и неформалы, завели там странные и даже сомнительные знакомства,
участвовали в нескольких массовых действах: купание в освященных лужах,
танцы вокруг
магического огня с раздеванием, поедание целебной глины, целование мощей и
прочая разнузданная глупость. Пару раз курили марихуану, что уж не
вписывалось
ни в какие рамки. Мало того, Эллады дщерь стала считать себя обязанной
вмешиваться во все, что покажется ей интересным, достойным внимания.
Например,
она могла подойти к любому уличному художнику, отвлечь его от работы,
прервать
лектора, остановить уличного бегуна, - похвалить или опровергнуть, а то и
обругать любого, - но это невинные шалости. Ужасна суть: ведь она стала
находить в подобном вмешательстве в чужую жизнь наслаждение, свою весёлую
музу,
считая себя правой требовать, влиять, менять... Во всем этом ее агрессивном
интересе
к окружающему чувствовалась предвестие чего-то великого, проявления
какого-то
яркого творческого устремления, зарожденного в исподнем, которое скоро
материализуется,
взорвётся вулканом и озарит окрестности, весь мир, удивляя его и, возможно,
покоряя. Вот-вот, еще слегка, еще грош - и после этого взрыва, уже гудящего
где-то в недрах, я отлечу вверх тормашками. И я, боясь такого конца,
цеплялся
за нее, Эллады дщерь, чудесницу, - вдруг мне удастся уцелеть, ведь еще
недавно
я был ей родным - неужели возможно напрочь забыть родство, не оставив, хотя
бы
на память, ни капли? - а ведь мне может быть достаточно капли! Я чувствовал, что курки взведены, вот-вот
слетит предохранитель, ударит боёк и раздастся выстрел-фейерверк, да не
один, а
дуплетом, и вторым-парным буду не я.
И доведенный до отчаянья, до бессонницы, до разговоров с
самим собой, однажды я спросил ее: когда же ты, наконец, уйдешь? Поставь мне
какое-нибудь условие! А она, смеясь, чувствуя свою власть надо мной,
сказала: давай
договоримся, как только проиграешь свой боксёрский бой, я уйду, - так будет
легче, без объяснений и лишних прощаний.
Ну, вот и хорошо, вздохнул я с облегчением, и...
И, что называется, ринулся в бой. Я знал, что рано или
поздно проиграю, но страстно желал, чтобы это произошло как можно позже.
Выходя
на ринг, я бился изо всех сил, зная истинную цену бою, и побеждал за явным
преимуществом, иногда нокаутом. Тренер был в восторге, и строил планы
невероятных
масштабов, не понимая, что я работаю на допинге, который скоро подорвет
меня, и
я проиграю, и никогда больше не повторю таких результатов. Последним боем на
ринге была встреча с одним крепким "армейцем", к которому пришлось
применить весь свой арсенал - и кобру, и аиста, и бабочку, и шмеля.
Нокаутировать его не удалось, но после боя у него была
"нечитаемой"
вся правая часть лица и он прижимал ладонь к правому боку - здорово я
поработал, и сверху, и снизу. Победа досталась, естественно, мне. И, тем не
менее, это, как я уже сказал, был мой последний официальный
бой.
И вот почему.
На тех воскресных танцах, которые, как обычно, проходили
в
холле нашего общежития, Илларион - конечно, он, а зачем же я, по-вашему,
морочил
Вам голову греками? - тот самый Илларион пригласил мою (еще мою) Анфиску на
танец. Надо ли уточнять, что на танцплощадке пронзительно визжал греческий
соловей, - "I'll
Be Your Friend".
Всё бы ничего, но последовало второе приглашение и
третье. Эллады
дщерь не отказывалась и, тем более, не просила у меня разрешения - к тому
времени в этом уже не было необходимости.
Но для окружающих, в тех наших понятиях, назойливые
приглашения выглядели уже беспардонностью, это унижало меня, все смотрели на
Белого
шмеля с сожалением, - "Goodbye My Love!" - плакал великий грек.
Короче.
Куда-то делась Анфиса, как выяснилось после, поднялась к
себе на пятый этаж.
Я подошел к "грэку", и спросил, так чтобы
слышали
многие: один на один? Грек ответил: "Конэчно!" - сказал радостно,
как
будто давно ждал моего вызова. Мы вышли.
Это было неслыханно - вызвать грека на дуэль. Иллариона,
эту
груду мышц, кавказского яка, подпёртого отарой верных земляков. Но
неповоротливую,
красующуюся собой гору мышц я, Левый аист, как раз и не боялся, а насчет
земляков был уверен, что они не посмеют нарушить "один на один",
заказанный на глазах у всех. Разве что по-азиатски отомстят потом, но в тот
момент перспектива закулисных неприятностей не пугала, - мною овладел
нерационально-возвышенный кураж, заквашенный на рыцарской решимости, -
бесперспективность обладания, но необходимость остаться
мужчиной.
Едва наш грозный культурист попробовал достать Шмеля
своей
правой кувалдой, как сейчас же получил в нос моим левым жалом. О, это
знаменитое зрелище - гора мускул с кровоточащим носом, говорю вам как бывший
light heavy-weight. Издеваясь, я выкрикнул: "Be careful, I'm a boxer!.." - чем привел в восторг публику и в ярость
Иллариона, потому что он ничего не понимал - и видел, что это его
непонимание доступно
всем, так же, как всем "понятно" его окровавленное сопло. Я порхал
как бабочка, он рычал, как медведь и двигался соответственно. Но мой
баттерфляй
продолжался недолго - вскоре я, безупречно сосредоточенный по фронту,
получил несколько
ударов сзади: сначала по затылку, потом по почкам, и, наконец, по ногам. Я
подломился, упал навзничь, ударился
спиной и головой, сбил дыхание, но быстро пришел в себя, собрал глаза в
кучу, огляделся.
Вокруг были они, кавказское стадо. Меня приподняли, держа за руки, Илларион
подошел, и врезал мне сначала в солнечное сплетение, - я согнулся, однако
потом
с трудом, но гордо распрямился. Тогда - или, точнее сказать, "за
это", - получил по лицу! Я тоже закровил, но, в отличие от Иллариона,
ртом. Были зрители, как я упомянул, в том числе, те, кто, перегнувшись,
смотрели из окон, но никто не пришел, не встал на мою сторону. Культурист
поднял руку: хватит! - стадо отпустило меня, вернее, бросило на землю. И бык
спросил, нависая над шмелём: "Будешь еще обижать грэка?" - Так и
сказал, издеваясь, запихивая углы носового платка в бычьи
ноздри.
Я сел, упершись руками в землю, разбросав ноги в стороны.
И сказал,
плюясь красной слюной, всё что мог: "Вы не гордые кавказцы, вы не
греки, вы
- азиатское стадо, горные гибриды!"
Стадо вероломных гибридов, не стыдящихся бить сзади и
кучей,
задохнулось в одном порыве, зашевелилось, закорёжилось от моей отчаянной
смелости. Всё вокруг затихло, прямо космическая тишина в безвоздушном
пространстве.
А я добавил, хрипя от ненависти: "А Демис Руссос,
про
которого вы, двоечники, скоты туфле-копытные, говорите "наш", - он
совсем
не ваш! И поет он по-английски и по-немецки, - но не
по-гречески!"
И выдохнул последнее, сплюнув Иллариону под ноги: "А
ты
не мужчина".
Все думали, что меня затопчут. Но оно, горно-азиатское,
хронически небритое множество, стояло, пораженное.
Опускаю подробности, дружище папарацци, скажу только, что
с
тех пор у меня установился непререкаемый авторитет
"мужчины".
Пока я ездил домой, чтобы немного отлежаться: обычное для
боксёра - унять гул в голове от лёгкого сотрясения мозга и промыть
брусничным
морсом подбитые почки, - Анфиса "ушла к Иллариону". А Вы думали,
что
после того, как я стал героем, пусть нокаутированным, то Анфиса - ах, ах...
Ваш
вариант выглядел бы красиво, но, увы! Бывают, конечно, чудеса, однако,
согласитесь, они случаются редко.
Да и, в конце концов, что дороже чести мужчины, старина
папарацци! Вы не хуже меня знаете, что честь стоит очень дорого. Иногда она
стоит целой жизни.
Как в случае с Илларионом.
Который имел честь встать на защиту обижаемой хулиганом
женщины - совершенно посторонней, кстати, что, несомненно, есть рыцарство.
За
что получил нож в брюшную область. Типичная плата за роскошь, коей является
честь. (Извините, "честь-честь" - зачастил, как весенний щегол на
репейной ветке.)
А дело было так. Особым местом в свиданиях влюблённых,
Иллариона и Анфисы, стала темная улица недалеко от общежития. Гуляя по
окрестностям, возвращаясь с танцев, с кино (никаких неформальных сборищ -
что
Вы, с кавказцем это не проходило!), - они, перед тем как зайти в наше общее
жилище,
под занавес, так сказать, дня, оказывались в начале этой улицы, у длинного,
как
крепостная стена, дома, - непременно, как по расписанию. Я ведь уже говорил,
что у каждой любви свои бзики. Здесь мнимый грек прислонял кудрявую пассию к
стене, упирался ладонями в кирпичи возле девических плеч, и целовал ее,
похожую
на эллинку, долго и страстно.
Там это и случилось. Поздним вечером, почти ночью. Всего
через месяц после того, как я остался один, а их стало двое.
Когда они целовались у той самой стены, - неподалеку, в
темноте, закричала женщина, зовя на помощь. Грек поколебался, уговариваемый
Анфисой не вмешиваться, но гордость не позволила поступить иначе, как
побежать
в темноту на крик...
Минутами позже она, "похожая на гречанку", в
том
самом темном пятне улицы и нашла своего "непохожего на грека",
сидящего
на тротуаре, прижимающего ладони к боку. Рядом стенала перепуганная женщина,
причина переполоха.
Говорят, грек в Анфисе души не чаял, и все могло бы
закончиться
свадьбой. Могло - бы. Хотя уверенности в этом у меня до сих пор нет.
Простите
меня за пошлость, - я имею в виду слова о перспективе
свадьбы.
Самое интересное в том, что раненый грек, лёжа в
больнице, в
температуре и бреду, обихаживаемый родственниками, прилетевшими из Грузии, и
Анфисой,
позвал меня.
Когда я подходил к
больнице, там, на двух-трёх скамейках, сидела вся греко-кавказская компания,
вся "Могучая кучка". Они были не такие, какими я их знал прежде, -
совсем
другие, невероятно иные; даже не знаю, как выразить словами их
переменчивость -
свершившуюся, невозвратную. Одни в солнцезащитных очках, - казалось,
философски
запрокинули головы к небу; другие, опустивши руки, устало смотрели в сторону
и
вниз,- словно труженики с лубочных картинок в стиле романтического реализма;
третьи
устремили взгляды на меня - какие-то внутренне поющие, успокоенные.
Возможно, все
они впервые осознали, что такое настоящая мужественность, какова ей цена, и
задумались,
стоит ли примерять на себя ее белые и такие рискованные, оказывается,
одежды. Все
издали
покивали мне, довольно приветливо.
Когда я зашел к Иллариону в палату, в которой он лежал,
как
тяжело больной, один, у него была только Анфиса. Мы просто поговорили о том,
о
сём. Он ведь пригласил меня для того, чтобы показать - вот, мол, я мужчина;
ты
тогда был не совсем прав, а оно видишь как, сейчас уже никто не скажет,
что...
Наверное, в таком роде все крутилось в его температурной голове. Во всяком
случае, он был возвышен, одухотворен, пылал. Конечно, плюсом к этому огню
было
его физическое горение.
Поговорили, вот так, ни о чем, и Анфиса вышла за какой-то
микстурой, а мне было пора. Я поднялся со стула. Тогда грек сказал,
почему-то
виновато улыбаясь, что его "ужалила какая-то змея". Хотел
показать,
но двигаться ему было трудно, и он скосил глаза вниз, где лежали его большие
руки поверх простыни, пояснив: небольшой укус, справа от
пупка...
Он заговорил быстро, и это была тривиальная сцена:
умирающий
прощался, прощал и просил прощения, - просил, чтобы я "поддержал Анфису
хотя бы в первое время", что он мне теперь не соперник, и чтобы я не
обижался на нее. Я отвернулся, чтобы уйти, избавиться от этой
бульварщины.
Он спросил мне в спину: "Я грэк?"
Я ответил, уже у двери: "Ты грек. И над тобой витает
Ника - богиня Победы".
Он слабо улыбнулся и поднял глаза к потолку. И отвернулся
-
не всем телом со смертельным укусом, а только отвел голову - мне показалось,
что в глазах блеснуло. Да, скорее, показалось. Погода была хорошая,
солнечная,
лучи проникали сквозь желтые занавески - и всё в палате чудилось омеднённым
и поблескивало.
Что Вы там говорили про Бронзового Солдата? Не знаю,
почему
я вспомнил.
Я выполнил последнюю волю Иллариона, не всю, увы, но в
той
части, где он просил поддержать Анфису "в первое время". Мы вновь
сблизились с Эллады дщерью, и это была дружба, пусть странная, но, наверное,
настоящая, так, во всяком случае, казалось. В наших отношениях была печаль,
которая возвышала странные отношения. Мы уже избегали шумных компаний и
соответствующих заведений, большей частью сидя в театре, где смотрели драмы
и
трагедии, гуляли по улицам, обходя тот переулок, на котором состоялось
злополучное
свидание, где Илларион защитил незнакомую женщину, чтобы в глазах дамы
своего
сердца остаться мужчиной.
Кое-что запомнила та самая до конца жизни напуганная
женщина. Несмотря на то, что хулиган и, как теперь ясно, убийца, был в маске
-
в капроновом чулке, женщина смогла хоть как-то описать насильника - его рост
и
даже дыхание. Да-да, вдумайтесь, - дыхание! Из студентов, косяком поваливших
записываться в дружинники, создавались пятерки. Мы (мог ли я избежать той
общей
участи?) обходили улицы, - угрюмые, сосредоточенные, возвышенные, - в те
вечера
мы никого и ничего не боялись. Первый раз, когда нас инструктировали в
милиции,
нам показали ту пострадавшую женщину. Она волновалась, заикалась,
рассказывая,
описывая "того самого", и, о Боже, имитировала его дыхание, -
откидываясь на спинку стула, закрывая лицо ладонью,
охала.
Однажды во время вечернего рейда нашей пятерке показался
подозрительным один молодой высокий человек - мы окликнули его, он кинулся
бежать, мы следом. Все отстали, но я настиг его, не столько потому, что
хотел
его догнать, а скорее потому, что он зацепился за что-то ногой и упал.
Отполз
спиной вперед, затравленный, встал, прислонился к стене. Я готов был бить
его,
и даже привычно занес свой правый кулак, чтобы ударить левым. Но
остановился, после
того как он прошептал: "Извини, я просто испугался!" Я стоял
напротив
него, и тяжело дышал, боясь, что мое дыхание сейчас похоже на то, что
изображала женщина, хотя при чем здесь этот парень, который ее не слышал. Я
спросил его: "Страшно?" Он огляделся: "Очень!.." - и
обморочно закрыл глаза. Я повернулся и пошел прочь.
Подобных случаев было несколько - кого-то задерживали,
водили на опознание. Потом все закончилось, сошло на нет.
Греки ходили еще группой, "Могучей кучкой" в
полном
составе, но потом и они куда-то исчезли, распались, как будто лишенные ядра
и вяжущих
веществ. Опасными, но, видимо, такими красивыми, даже великолепными
показались
белые одежды мужественности - как саван, в котором уходил в песню и будущие
тосты их яркий друг, - что... Что растворилось оно, слывшее
стадом.
Так прошла зима, в течение которой Эллады дщерь,
казалось, жила
как лунатик - сонной ходила на занятия, сонной гуляла со мной. А вот весной,
-
не ранней, а уже разнузданной, - когда деревья в сквере студгородка, еще
недавно
стоявшие кривыми шпалами и бросавшие черные тени на голые тела продуваемых
аллей, оделись в листья, - когда зеленые тропы, повороты и ниши, обители
загадок и надежд, сменили собой тревожную ясность, - Анфиса проснулась.
Сначала она потянула меня на футбол, - и уже в этом
необычном желании я заподозрил ее пробуждение, или, точнее, воскрешение. На
стадионе, как я и ожидал, она наблюдала не игру, в которой ничего не
понимала,
а эмоции зрителей, - Эллады дщерь сидела в очках, смотрела по сторонам,
повизгивала
от удовольствия, когда окружающая масса недовольно ревела, радостно
взрывалась,
неопределенно гудела. В особенный восторг ее привела драка фанатов с
милицией, долго
шумевшая на верхних рядах, прямо над нами. О, если бы Вы видели ее,
любующуюся
боем, - одухотворенное лицо, крепко сжатые кулачки, подпиравшие вскинутый
подбородок: Эллады дщерь, точнее не скажешь!
Назавтра был ипподром. Те же реакции, но к ним нужно
прибавить проигрыш приличной суммы, составлявшей половину стипендии, и
окончательное решение моей опекаемой записаться в конноспортивную секцию. По
дороге домой она спросила меня: неужели ты действительно бросил бокс? А
передумать - не поздно?
Не буду продолжать, старина папарацци, скажу коротко:
проснулась.
"Пора делать последний аккорд!" - так любит
говорить один мой знакомый, которого я очень люблю и жалею (он
соло-музыкант, саксофонист,
в уютном кафе, что в цоколе моего дома, - я там часто
ужинаю).
Когда я понял, что пора?
Буквально на следующий после ипподрома день Анфиса повела
меня к речке, там убедила выпросить у рыбаков лодку напрокат. Естественно,
рыбак, тронутый вниманием, как он полагал, влюбленных, отдал нам свое судно
с
удовольствием, и, разумеется, бесплатно и даже без залога. Мы сплавали к
тому
берегу и обратно. Вода была парной, а Эллады дщерь восторженной и улыбчивой.
Но
улыбалась она не мне, мускулистому гондольеру, - а оранжево-закатному небу,
реке, теплому ветерку, трепавшему ее кудри. Она упиралась ладошками в
лодочные
борта, закинув голову, - то распахивая ресницы, то надолго зажмуриваясь; и
странно дышала: делала глубокий вдох, замирала, закрыв очи, словно стараясь
задержать в себе всю прелесть вечера, затем шумно выдыхала - и глаза в этот
момент были пьяные, и смотрели мимо меня, поверх меня, сквозь меня. А я был
гребцом - продолжением лодки, вёсельным приводом.
И вот тогда я понял - пора. Правда, всех нот в аккорде я
еще
не знал, многое, если не сказать основное, сложилось, так сказать, по ходу
музыки, - импровизация, как и наша с Вами жизнь.
А сейчас, дружище папарацци, для продолжения нашего с
Вами разговора
мне необходимо отвлечься, побормотать себе под нос, иначе не получается; во
всяком случае - очень трудно.
...Мы пошли от рыбаков, и я попросил тебя вспомнить, как
все
было, - целых несколько месяцев я не задавал тебе этого вопроса, хотя в нем,
тяжком для меня и тебя, все же не было ничего чрезвычайного. Тебе было
трудно,
больно, но я настоял: только один раз, первый и последний, - вот увидишь,
тебе станет
легче - в полной мере и окончательно. И, чтобы раскрепостить тебя, я первым
принялся
вспоминать, каким славным парнем был Илларион.
И ты, покорившись мне, вспоминала и вспоминала. Ты
увлеклась, и рассказывала, как хорошо, уверенно, надежно было с ним. Каким
смешным казалась его неосведомленность в некоторых, казалось бы,
общеизвестных
вещах. Как ты просвещала его, умиляясь, смеясь, восторгаясь своей
учительской
ролью, какие вы с ним строили планы, как ты отучала его от чрезмерного
коллективизма, уводила от друзей, как те обижались, и чего стоило ему
преодоление
азиатских привычек. А сейчас ты коришь себя: нужно ли было творить из азиата
европейца, зачем было всё это переучивание, в результате которого, если
проследить
причинно-следственное, новоявленный европеец-джентльмен и пострадал, -
отойдя
от своего хора, став не то чтобы смелей и безрассудней, но приобретя
принципы, диктующие
жертвенное поведение, в котором гордость не позволяет отойти, уклониться,
промолчать...
Потом ты повела меня к тому дню - день был, как и
сегодня,
чудесным, вы были там-то, виделись с теми-то, ты научила его
тому-то.
Наконец, распаляясь, ты кротко призналась мне в своем
небольшом грешке: это ты сама написала сценарий и все устроила на тех танцах
-
и Демиса Руссоса, и ай уил би ё френд, и гудбай май лав, и беспардонные
приглашения, закончившиеся боем "один на один". Все это было
необычно, красиво, поэтично. И просто блеск - твое судьбоносное условие
экзотическому
греку: если победишь, то... Оказывается, ты была уверена, что он победит, -
не
предполагала иного варианта для такого человечища, супермена атлетической
гимнастики. И ты смотрела в окно, наблюдала бой и всю его переменчивость,
трагичность,
и болела-болела-болела, конечно, уже за Него, ведь всё уже было решено, - а
как
всё драматически поворачивалось, ведь я, Шмель, не хотел, о, ужас, не хотел
проигрывать!..
Ты спросила меня, оглушенного (впрочем, я не выдал
потрясения), не обижаюсь ли я. "Ну, что ты!.." - только и сказал
я,
подбадривая тебя дружеской улыбкой.
"О, боже мой, какой же ты чуткий, верный,
всепрощающий
друг!" - ты поцеловала меня в щёку, и я заскрипел зубами, - но ты не
услышала скрипа.
Потом я долго вел тебя по городу. Ты шла покорно, нет -
доверчиво. Мы оказались в незнакомом тебе здании. "Куда мы
пришли?" -
смятенно спрашивала ты, а я опять подбадривал тебя улыбкой, дескать,
сюрприз. Мы
двигались коридорами, в ноздри ударил запах пота, послышался звон металла,
короткие вскрики, - ты заподозрила неладное, но было уже
поздно.
Я открыл дверь и ввел тебя в зал. Ты дрожащими руками
полезла в сумочку за очками... И вдруг увидела десятки культуристов: горы
красивейших
людей, совершенных тел, - они, кряхтя и потея, поднимали тяжести,
отжимались,
подтягивались, замирали в статике, напрягая блестящие
мускулы.
Ты изменилась в лице, вскрикнула и постаралась убежать,
но,
не зная дороги, билась в преграды, как пленённая птица, и я мог не спешить,
наблюдая
твое смятение. Ты натыкалась на запертые двери, на людей с полотенцами,
буквально
попадая в объятия тел, мускулисто-упругих, теплых и влажных, и еще сильнее
вскрикивала.
Я вывел тебя на воздух. Ты долго убегала от меня, но я
тебя
настигал, держал в объятьях, ты опять, как прежде, хрустела в моих руках, -
отпускал,
ты опять убегала, но уже не так отчаянно... Постепенно ты успокоилась. И это
было уже почти утро, мы останавливались у ночных магазинчиков, и пили воду.
Здесь
выяснилось, что ты благодарна мне за всё, - просто так, без объяснений, ну
просто за всё-всё.
Я взял подержать твои очки, и, - ай-ай-ай! - уронил их, и
в попытке
быстро исправить оплошность, наступил на них, и корил себя за
неуклюжесть!
От волнений ты становилась совсем незрячей, а после
Иллариона, это стало проявляться всё больше. То утро не было исключением -
ты ослепла
от усталости и потрясений. И сказала с признательностью, держась за мой
рукав,
словно ребёнок: как хорошо, что рядом ты, друг-поводырь, не расстраивайся,
дома
у меня есть запасные.
И поводырь привёл тебя к тому самому месту, к той самой
стене, и прислонил тебя к кирпичам, почти невидящую, но такую благодарную,
теплую, близкую.
Я готов тебя поцеловать, ты готова с благодарностью
принять
мой поцелуй... Но вдруг ты узнаешь эту стену, шуршишь ладонями по бархатным
кирпичам, озираясь, прищуриваясь, - и в красивых греческих глазах твоих
животный страх, коровий ужас - как у того, которого я давеча догнал и едва
не
избил.
Я сковал тебя объятьями, и, не давая опомниться,
вспоминая
нас двоих, еще тех, до твоего ухода, горячо расцеловал тебя - в глаза, в
губы,
в шею, как делал это раньше, но еще более страстно. Ты, Эллады дщерь,
вскрикнула, завырвалась, и я тебя, конечно, отпустил, уже навсегда. Но
сначала...
Я тебя ударил.
Всего один раз, но умело, чтобы у тебя потекли сразу две
струйки
- из правой ноздри и из правого уголка губ.
Помнишь? - у него из носа, у меня изо рта. Конечно,
помнишь.
До свадьбы заживёт.
Я повернул тебя лицом к общежитию, которое уже совсем
рядом,
на виду, - и легонько подтолкнул в спину: иди, ты найдешь свою дорогу, хоть
на
ощупь, хоть на четвереньках, с тобой ничего не случиться.
Занавес.
Извините, дружище папарацци, что в предыдущих абзацах я
немножко побормотал, поменяв обращение, - но так мне было удобнее.
Продолжаю.
Первую ночь в санатории я спал как убитый, проснулся
поздно,
в номере, по дивану и по столу, пешком ходили две небольшие птички, ища чего
бы
клюнуть или просто обследуя новые предметы, - видно, что они тут хозяева, а
я всего
лишь очередной квартирант. Окно приоткрыто, на подоконнике следы зёрен и
крошек
- их тут подкармливают. Буду подкармливать и я, в дни, мне
отведенные.
Это было воскресенье, - я вышел во двор санатория и был
окружен тучей голубей, почти ручных, которых, по всему видно, можно кормить
с
руки, но при мне не оказалось ни крошек, ни семечек, и птицы быстро
перекочевали к следующему человеку - молодой симпатичной женщине,
по-видимому,
башкирке, у которой из-под пальто нараспашку выглядывал белый халат. Женщина
с
готовностью принялась кормить голубей мягкой булкой, быстро отщипывая
кусочки.
Поймав мой ревнивый взгляд, санаторская прелестница разломила булку и
протянула
мне половину. Я запротестовал, замотал головой. Тогда она предложила мне
маленький кусочек - от этого я не смог отказаться. Я присел и вытянул руку с
крошкой, левую, конечно, ведь я левша, - и один голубь взлетел, опустился
мне
на пальцы, затрепыхался, удерживаясь, и замер надолго, - и женщина
засмеялась, блестя
угольковыми глазами, и сказала, показывая на голубя: "Святой
дух!.."
Но позвольте, дружище папарацци! А что это мы с Вами всё
про
меня с моими греками, и о Вас, да о Ваших с эстонцами национальных героях!
Кстати, я вспомнил еще из того, что Вы говорили о
Салавате: по
приговору суда он был подвергнут наказанию кнутом, вырезанию ноздрей и
клеймению
знаками "З", "Б", "И" - "злодей",
"бунтовщик", "изменник" - на лбу и на щеках.
А не хотите ли про того, которому в "греческой"
истории выдалась высокая роль, а мы о нём и ни слова. А ведь он, пусть
отрицательный, но, все же, герой!
То самое дело так и осталось нераскрытым, а всё, мне
кажется, потому, что искали отпечатки пальцев, ножик, следы, и никто не
удосужился проанализировать логику поведения героя, которого я имею в виду.
А
ведь многое показала пострадавшая женщина. Не кажется ли и Вам странным то,
что
насильник не отнимал у нее кошелька или украшений, и вообще не выдвигал
каких-либо требований, а лишь таскал ее за волосы. Такое впечатление, что
хотел
он единственного - чтобы пострадавшая кричала и звала на помощь. Если так,
то
мне видится в его поведении какой-то поначалу невинный умысел, скажем,
розыгрыш, пусть даже мстительный. Конечно, дружище, я могу ошибаться, но
если я
всё же угадал, то, согласитесь, сыграно было отменно, и в игре
просматривается
и настойчивость, и талант. Давайте, на время согласимся с моей версией - тем
более что нам это ничего не стоит, и наше мнение ни на что уже не влияет, но
вдруг сие пригодится Вам, работнику пера, для какого-нибудь сюжета (вдруг Вы
смените амплуа), представим, что мы говорим чисто об
искусстве.
Итак, представьте, насколько сложным было тому шутнику,
целыми
вечерами стоя в засаде, дождаться, когда "на одной линии" в
темноте
окажутся четверо: он (хулиган), грек с гречанкой, какая-нибудь хилая
женщина,
играющая вспомогательную роль. А нож, обыкновенный, перочинный, он, носил
просто так, на всякий случай, чтобы было чем напугать настоящих хулиганов,
окажись
они рядом в темноте. Ведь он полагал, что грек не мужчина, что грек
испугается,
и таким образом опозорится перед своей пассией. Но он (шутник-хулиган)
ошибся.
А потом запаниковал, когда грек схватил его своими железными руками, к тому
же,
согласно моей версии, шутник уже был за что-то на того опрометчиво-смелого
грека зол, - и...
Сунул грек руку в реку - рак за руку грека...
Извините.
Как это ни жестоко звучит, но случай с ножом - издержки
высокого искусства (Вы можете со мной не соглашаться).
Однако пойдём дальше. И оценим то, что нужно было
подобрать
место так, чтобы грек, прояви он мужественность (что, к несчастью, и
случилось), выбежал из сумрака, попал в сноп прямого света, ослеп, потом со
света забежал в темноту, и стал, что называется, слепым котёнком. В такой
конструкции, даже чулок на лице был излишним, и у шутника были секунды,
чтобы
ретироваться неузнанным. Но шутник поскользнулся, замешкался, и попал в
незапланированные объятья.
Если уж завершать тему высокого искусства, то не меньшим
мастерством
было раскрутить воспоминания "от Анфисы", сыграть несколько
символических
актов-напоминаний, и коронный из них - прижать Эллады дщерь к стене и
произвести
нечто, с двумя символическими струйками. Ах, да, это уже опять обо мне,
извините,
опять; но, тем не менее... Просто вырвалось - к вопросу о полноте картины,
да и
вообще о художественности, хотя то, что я нарисовал, это, согласен,
андеграунд,
поклонником которого Вы являетесь вряд ли.
Ах, дружище Вы мой, папарацци районного масштаба! Я ведь
совсем забыл, что потерял Вашу визитку! Случайно выбросил, видно, вместе с
бумажным мусором, оставшимся после пирожков, которыми я перекусывал, - это
стряслось,
кажется, уже на моем выходе из автобуса, да-да: что-то там, припоминаю,
блеснуло! Ай-ай-ай! Как же я мог забыть. Забывчивость и неуклюжесть, старею.
Выходит,
писал - всё зря... Досадно, право, и - каюсь. Так мне и надо! Хотя, с одной
стороны жаль времени, но с другой - куда его в санатории девать (я не пью).
Вот и всё, одной рукой дописываю последние слова, а
другой
щелкаю зажигалкой, - а что делать! Согласен, дружище, что всё это
бульварщина и
пошлятина - весь мой эпистолярный монолог с сжиганием, но положение не
исправить, визитку ведь уж не найти, не копаться же мне в урне, что стоит
возле
автобусной остановки, да и наверняка там уже побывала машина-ассенизатор...
Не
прощаюсь, потому что прощаться, увы, не с кем. Разве что с этими листками,
которые сейчас превратятся в шуршащий комочек, который быстро и с
удовольствием
сгорит, превращаясь в черный прах на круглом блюдце, который еще некоторое
время померцает слабыми зигзагами огня, потом всё смоет туалетная вода, -
вот
вам, кстати, и еще одна Сгоревшая гора, горелая, горючая, горькая и
прочее... Согласен:
аллегория невпопад, но в качестве шутки, перед сжиганием, пойдёт, - может
ведь
человек иногда инкогнито подурачиться.
Впрочем, минутку! Пожалуй, припишу немного, для полноты
картинки, - это уже не для Вас, папарацци, а исключительно для того, чтобы
потом было о чем пожалеть: вот, дескать, какую картинку я давеча
спалил!
Досадно, но выходит, мою шутку уже некому оценить, разве
Святому духу, который упомянула добрая женщина, подавшая мне краешек от
своих
хлебов.
Итак, скормив хлеб и пообщавшись таким образом со смелым
голубем, многозначительно посмотрев ему в оба глаза (он успел повертеть
головкой туда-сюда, балансируя у меня на пальцах), я пошел дальше.
Получилось, как-то само собой, что пошел ровно за
башкиркой,
на небольшом отдалении, но, из баловства, норовя повторить ее след и
всматриваясь
в каждый отпечаток от сапожков: треугольник и точка. И так прошел через
аллею -
оранжево-красную, как будто всю в крови, сверху донизу, от тысячи гроздьев
рябин, от раздавленных ягод на пешеходном снегу, - и остановился возле
процедурного комплекса, где, как выяснилось позже, и происходит главное в
этом
санатории сакральное действо.
У входа небольшая площадка, похожая на балкон, с которого
открылась заснеженная панорама - всё падающее вниз, где змеилась застывшая
река, выступали коричневые щетины редких, как всегда кажется зимой, кустов и
деревьев,
бугрились земли, кое-где обветренные, с бесснежными проплешинами, и
гривастые,
в соснах, берега. Но всё было - внизу и внизу, а взгляд искал вершину,
запрокидывая голову, круча шею.
"Где же ваша Горящая гора?" - спросил я у нее,
которая тоже остановилась.
И она ответила, улыбнувшись: "Мы ведь на ней
стоим!"
- и не в силах совладать с улыбкой, спрятала ее в ладони, прислонив пальчики
к
губам: непроизвольное движение, - и мне остались одни смеющиеся глаза,
черные,
как у голубя "Святого духа".
Я посмотрел себе под ноги, на следы в рябиновой крови,
огляделся
еще раз внимательнее. Выходит, санаторий расположен прямо на знаменитой горе
Янган-Тау! Значит, буквально подо мной, глубоко, гудит душа Горючей горы.
Оттуда, из неутолимой преисподней, неумолимо поднимается горячий пар и
достигает земли, где человека заковывают в саван из пластика и металла, - и
медсестра, жрица в белом, ненадолго уходит, оставляя больного один на один с
Горным духом... Говорят, дух исцеляет от всех хворей, в том числе
душевных.
Сколько же прошло веков, чтобы солнце, ветры, небесные
воды
напылили, надули, нарастили, нагуляли плодородный слой, чтобы залечились,
заросли
плеши и лысины Сгоревшей горы! Чтобы всё вокруг зажило жизнью - изумрудной,
красной, белой, летящей, бегущей, шуршащей и гомонящей. На это уложились
десятки, сотни человеческих жизней.
Одной человеческой жизни на такое исцеление -
мало...
И мне, Левому шмелю, захотелось, смертельно, подойти к
жрице
Янган-Тау, этой красавице с агатовыми глазами, и оторвать ладошки от
смуглого
лица, и впиться в него поцелуем, запустив руку под пальто, где белый халат и
правый упругий бок...
Башкирка смутилась и опустила
глаза.
В это время вдруг зашумело в стороне и сверху. Оглянулся.
Это
стая серых птиц летела с панорамы, быстро меняя рисунок полёта: то грудясь в
рой,
то выправляясь в линию, - и вдруг пернатые выстроились в клин и, перестав
махать крыльями, понеслись на меня взводом маленьких самолётиков, распятий,
норовя осенить Левого шмеля быстрой тенью. Первое желание - присесть,
обхватив
голову руками, но не позволила джентльменская гордость, - и я просто
отвернулся
и прикрыл на секунду глаза...
Вряд ли моё смущение кто-нибудь заметил, - башкирка
ушла.
Проголосуйте за это произведение |
|
|
Леонид! Ваша "Левый Шмель" - мастерски написанная, повесть о душевнобольных : Мстительность, глупость, истерическое копание в себе - не знай я Вас по другим публикациям, не стал бы и дочитывать. Тягостное впечатление. "Вольтанутые" говорят о таких на Севере. Как у Вас хватило душевных сил написать такое? Нездоровая у текста аура - волосы дыбом встают... Ведь таких героев нельзя любить, а не любя, как написать хорошо? Загадка Вы для меня, Леонид, загадка...
|
|
|
|
|
|
|
|