Проголосуйте за это произведение |
Рассказы
11 сентября
2011
Рассказ
Живём мы уже после светопреставления, что, впрочем, не
снимает с нас никакой ответственности.
Томас
Венцлова
Всё, что было, было не здесь, было в
другое время. Город, в котором я тогда жил, остался там, в других мирах, в
ином
времени, где нельзя и показаться без особого позволения. Я и не показываюсь.
Выше
моих сил, даже если скручу себя в узел, стоять на сутолочной московской
улице в
очереди, часами глядя на чьи-то затылки, заполнять анкеты, платить,
заискивать,
неделю-две терпеть, чтобы получить наконец из рук
бескровного, безгласного клерка
разрешенье вернуться. А ведь бывают, говорят, ещё и отказы. Тогда бы
я
за себя вовсе не поручился. Так что обойдусь. Перетерплю. Мы в
разводе.
Слышал, люди говорят так: если всё же
вымолить у владыки преисподней милость, ту самую визу, отдав за неё в жертву
кус и короткой человеческой жизни, моток нервов, глоток
живой крови и сколько-то серебра, то на миг расступятся летейские
воды. И представится зраку в смутном свете возлюбленная долина с призраками
старых строений и священных дубрав, привидится сирень у дорог, цветущая без
увядания, но и без всякого запаха, проступят из сумерек прежние обитатели,
послышатся их потраченные временем голоса. Город мой, теперь ты за рубежом.
Страшное слово! Будто зарезан ножом.
...Да я и так бываю в своём городе,
делая
это наипростейшим образом - посредством натренированного воображения и
памяти. Память
моя содержит пока ещё бесконечное число гигабайт. Вхожу, не тревожа
стигийских
псов,
без спроса и ведома, в
свободном полёте, не подвластном никаким локаторам. Стройте новые стены хоть вокруг всей
Европы,
по периметру, я пройду площадями её городов, винодельческими и оливковыми
долинами, соборами и галереями, попирую с Рабле и Рембрандтом, вознесусь с
Бахом, благословлюсь у Франциска и Савонаролы. Дух дышит, где хочет...
В
своём городе помня каждый проулок, могу идти от заставы к заставе, из конца
в
конец, даже спящим. Но как раз в снах-то и ощущаю, как возлюбленный уходит,
удаляется от меня. Он уже не вполне мой, он изменился за двадцать лет моего
отсутствия, у него завелись неведомые прежде праздники и привычки. Когда я
уезжал, цветущие ныне на его улицах девушки ещё не явились на свет. Всё, что
случилось в нём за это время, случилось без моего участия. Выходит, и
навещаю я
не нынешний город, а прежний, отошедший, можно сказать, потусторонний.
...Вот,
свободный, незримый, неуловимый, без визы и без
паспорта, кружу по Старому Месту. Ноги сами приводят к заведенью под аркой,
в
тупичке, где прежде едва ли не каждый вечер я пил кофе и крупник, поджидая
друзей. Заведенье крошечное, всего на четыре стола, мало посещаемое и
грустное.
Другая сторона улицы, в плюще и цветущей герани, так близка, что до неё
можно
дотянуться рукой.
В те дни - право, не
случайно всё это! - я, не женатый, мало занятый, казалось бы, беспечный
художник, беспрестанно мучился ожиданием чего-то, каких-то новостей,
событий,
исполнения пророчеств. Встречи, прогулки, случавшиеся
любовные неожиданности лишь на время притупляли это томительное, сосущее сердце чувство, но
совсем оно никогда не кончалось,
даже в самые счастливые минуты. Мирок, в котором
мы
тогда обитали, был мал, ничтожен, никому, кроме случайных его обитателей,
неинтересен, беден событиями. Не припоминаю бурного веселья, страстей,
свадеб,
новоселий, восхождений по лестнице успеха, да, признаться, никто из нас и не
стремился ни к чему подобному. Так коротают время на вокзале с загодя
приобретённым билетом.
О чём мы говорили многими часами,
чего
желали, что единило нас - об этом теперь и не вспомнишь. Люди, с которыми
проводил дни и ночи, без которых не представлял тогда жизни, в большинстве,
знаю, обитают и поныне, кто там, кто здесь. Но, строго говоря, их, то есть
тех
самых, конечно же, давным-давно нет. Ничего от них не сбереглось, ни единой,
быть может, молекулы. Встретясь, хочется иного
взять
за грудки: "Да знаешь ли ты, чьим именем пользуешься? Что с ним? Где ты
его
закопал?"
Первые глухие толчки не застали нас в
неведении. Многое загодя подавало знак, что однажды всё кончится, распадется
само собой, нас не спрашивая, по неоспоримому приговору, что секира уже у
корней дерев. Небосвод обволакивался тайной печалью, предгрозовой тишиной -
а
мы всё длили и длили покойное бытье, как, бывало,
растягивали
на весь вечер бутылку вина.
Впрочем, всё это предисловия, а зачем
они к простой и недолгой в общем-то истории. Всё
началось одним зимним вечером, да тем же вечером и окончилось. Я сидел в
ресторанчике у окна, тихий голубой свет падал с улицы. В полутьму вплывали
редкие посетители. Беззвучно, будто дымок из трубки, крутилась официантка.
Вдруг по соседству возникло какое-то мерцание, нечто фосфоресцирующее, вроде
призрака, как будто в помещение влетел комок Млечного пути или оторвавшийся
хвост
кометы. Повеяло холодом. Но тут зажгли освещение - и я увидел по соседству
синеокую девушку. Синий цвет её глаз был настолько ярким, что поначалу
ничего
не видишь кроме синевы, и лишь спустя какое-то время сияние отпускает и
проявляется
всё остальное. Ещё не отошедшая от
морозца, не оттаявшая от снежинок, девушка вся радужно искрилась,
переливалась,
слепила улыбкой, а потом вдруг, без лишних слов, словно повинуясь моему
взгляду, перепорхнула ко мне за столик.
- Вам ведь хотелось этого, верно? -
сказала она, назвав моё имя.
Но откуда оно ей известно? Мы прежде
встречались? Себя она назвала Дангуоле. Но разве
её
можно забыть?
Как честный человек, я тут же
предложил выпить,
но она отказалась из-за предстоящего руленья. Загадок прибавилось: автомобилесс среди нас уж точно тогда не водилось.
Пальцы
её рук - длинные, сильные! - в разговоре, в такт мелодиям голоса, грациозно
музицировали, перебирая на столе воображаемые фортепьянные клавиши. Поймав мой взгляд, Дангуоле пояснила,
что
да, она немного играет, любит Шумана (я запомнил: именно Шумана, а не
Шуберта,
не Шопена) и мне скоро, да возможно сегодня же, представится случай
услышать.
Дома у неё, за старинным роялем, как я понял из дальнейших её восклицаний,
сопровождаемых веселыми и вполне нежными взорами, нам и предстояло
прокуковать
вечер.
Да, но прежде, сказала она, придется
поехать
на машине за город, в поля, к реке, к некой заброшенной мельнице (черти
водятся!),
чтобы непременно сегодня, дата такая, на том зачарованном месте, проверить
ей
свои чувства к одному человеку... На мельнице же,
кроме
чертей, обретаются бездомные псы. Отощали бедняги! Для них возьмём здесь, в
ресторане, котлет и хлеба побольше, хлеб они тоже
жрут. И уж после нас будет ждать её светлица, свечи,
рояль,
Шуман. Всё это будет длиться, длиться... всю вьюжную
ночь!
Мы вышли, нет,
выбежали, в тёмной раздевалке быстро поцеловались, крепко сцепились руками,
за
углом, под снегом, нашлась машина, и вот помчались из города большими
кругами
улиц, площадей, сквозь метель, мимо призраков сосен, с бегущими вслед
привидениями соборов, дворцов, парков. За рулём
Дангуоле то пела, то смеялась, то звала на помощь
святых,
то подставляла губы под бессчетные поцелуи, то, всхлипывая, бормотала
стихи.
Пролетели посады, замелькал лес,
запрыгали сквозь белую муть огни хуторов. Наконец мы уткнулись в берег
темной,
живой, дышащей паром речки. А вот и убелённые развалины - останки священной
той
мельницы. При виде их Дангуоле вскрикнула,
побежала
как полоумная, упала в снег, стала кататься и бить ногами. Но когда я
склонился
над нею, оттолкнула, вскочила и вновь закружилась. "Всё было здесь! -
громко
шептала она. - Вот здесь! Здесь! Деревья цвели тогда. Май! Старые яблони!
Это
они!" И она с неистовой страстью обнимала мокрые
кривые стволы.
Долго звали собак, но они не пришли.
Не
видно было и водяных. И мы бежали уж обратно к машине, когда расслышали зов,
малую капельку жалобы и мольбы, а там и увидели вылезавшего из камней
котёнка.
Комочек шерсти и писка, он проваливался в снегу, жалко подпрыгивал. Дангуоле схватила его с восторгом и побежала к машине.
В тепле кабины, без огней и мотора, у чёрной воды, под тяжелым
крушащимся снегом, мы схватили друг друга, стиснулись, долго, до боли
целовались, боясь отпустить, очнуться, потерять. Наконец оторвались,
и
машина взлетела в метельное небо.
Как я торопил время! Показался город,
замелькали улицы, въехали в ее двор. Но нет счастья на земле! Мы шли к
подъезду, когда Дангуоле, задрав голову, вдруг
простонала:
"Это он!" И показала на окна четвертого этажа:
одно из них тускло светилось. "Вернулся! Только у него есть ключи от моей
квартиры!". Она сунула мне в руки пискнувшего
котёнка,
быстро поцеловала, оглянулась в дверях: "Ещё встретимся!".
Где, когда? Милая, я-то знал, что в
жизни не бывает повторов. А котёнок? Куда его? Да она уж не слышала. Силуэт
её
мелькал по лестничным маршам.
Ох, не ко времени оказалось в моих
руках
это нелепое существо! Но и выбросить его я не мог. Пришлось нести домой,
кормить, устраивать лежанку. Месяца через два получилась тонкая, гибкая
кошка
тигровой окраски, с независимой вольной повадкой, переменчивая в
настроениях.
За хищную волнистую грацию я назвал ее Лаской. Но ласки от неё почти не
видал.
Подобно рыси, она спала наверху, в брошенной на шкаф старой шляпе. Утром,
затемно, спускалась и впрыгивала ко мне, лезла греться под одеяло. Вот тут,
бывало, притихнет и поворчит на груди пару минут. На большее терпения не
хватало - выскакивала и с требовательным криком бежала на кухню. Повзрослев,
стала проситься на улицу. Жил я на опушке леса, на первом этаже, так что
кошка
сама спрыгивала из низкой лоджии и исчезала, иногда на несколько дней.
Впрочем,
в этом мы мало отличались друг от друга, я и сам тогда не каждую ночь бывал
дома. А с этой навязавшейся квартиранткой приходилось считаться. Бывало,
"средь
шумного бала" вдруг вообразишь, как она, голодная и холодная, с воем ходит
под окнами... Ещё подумает, пугался я, неразумная
тварь,
что дома, в тепле, я притаился от неё и не хочу впускать, обидится и уйдет
навсегда. Я быстро допивал-докуривал, прощался и летел домой. И как бывал
рад,
когда посреди ночи вдруг раздавался под окном знакомый хрипловатый голос, и
шёл
отворять дверь.
А потом началось...
Знаете ли вы, что
если
кому-нибудь, когда-нибудь придёт в голову разжечь костёр на главной площади,
причём, утверждаю, любого города, в любой стране, да хотя бы просто чтоб
испечь
картошки или заварить чая, уже через несколько минут непременно кто-нибудь
подойдёт,
а там и другой, третий, сбегутся собаки, потянутся на огонёк бездомные,
причалят
парочки, возвысят голоса проповедники, налетят любопытные, за пару
часов
наберётся толпа, ораторы полезут на ящики, мальчишки на крыши, к вечеру
площадь
будет бурлить, на другой день выйдет из берегов. И тогда только собрать
забродившее тесто в нужную форму.
Так и случилось. Жглись костры,
звучали
ораторы, "козой" топырились вверх пальцы... Город
заметался,
как больной в своей постели беспокойной. В одночасье сонные заводи
превратились
в кипящие гейзеры, молчуны - в цицеронов, овны - в
волчищ. Хрупкая душой женщина говорила мне в те дни, что о разливах людского
половодья
она узнает по шуму в голове и нытью сердца. От этакой чертовщины мокрым
полотенцем не спасёшься. И стены жилища, и грудная клетка, и лобные кости -
ничто перед барабанным боем. Артикулированная речь сменяется скандированием,
мысли - овациями, аргументы - ором, личность - стадностью, сложность жизни
примитивом
речёвок. Овладев массой, новая вера не терпит в
дальнейшем никаких возражений и даже простой холодности, ждёт и требует
энтузиазма
и жертвенности, душу сгребает без остатка, предлагая взамен грубо
нарисованный
на полотнищах рай.
В художественном отношении начинавшийся спектакль показался мне
весьма посредственным. Обозначенная в афишках "героическая
самоотверженная борьба против тирании, насилия, бесправия и то-та"
удручала
неправдоподобием, худосочностью и фальшью, поскольку фальшивыми, не
настоящими
были сама тирания и потуги её исполнителей придать серьёзное выражение
своему
лицу - оно то и дело расплывалось идиотской
ухмылкой.
Их никто не боялся, в их угрозы не верили даже дети. Постановщики сходок,
маршей, хороводов и шествий, изображая страх перед свирепостью сгнившего чучела и свою
бесстрашную решимость его одолеть, явно переигрывали. Теноры, славящие
отважный
порыв к свободе, давали петуха.
Не задалась игра и у противной
партии. С
этой стороны могли бы выигрышно, на высокой ноте прозвучать арии о
рыцарственном служении, верности долгу, присяге, её образ украсили бы и
возвысили
стихи о героике безнадежного дела, красоте гибельной жертвенности и трагизме
отчаяния. Но сценарий писался без всякого ума и таланта, режиссеры не
определились
с жанром - комедию или трагедию им ставить, путались сами и сбивали с роли
актёров.
Кончилось тем, что цирк сгорел и клоуны разбежались.
Я не стал дожидаться развязки. Меня
позвал давно не звучавший, но по-прежнему любимый голос, обещал новую жизнь,
осмысленную, творческую, счастливую. Она не получилась, эта новая жизнь, но
об
этом как-нибудь в другой раз. Впрочем, не получилась она и у тех, кто
остался.
Уезжал я налегке, с рюкзаком и
вязанкой
картин, ни с кем особенно не прощаясь. Единственное затруднение представляла
Ласка. Нечего было и думать взять её с собой, в
неизвестность. Да с кошкой меня и не выпустили бы из нового государства:
ветеринарный контроль входил в число обязательных признаков суверенитета.
Пришлось
звонить другу. В последний день, за час до поезда, он пришел с клеткой
из-под
канарейки. Ласка доверчиво пошла в руки, но когда я стал её сажать в клетку,
возопила дурным голосом, оцарапала, а потом, просунув лапу меж прутьев
наружу,
с почти человеческой сноровкой пыталась открыть запор.
Провожавшие
меня уныло потоптались на перроне. И то один, то другой повторял: "Ты
напиши,
как устроишься. А мы за тобой. Все там будем, не в одно время..." На другое утро я вышел из вагона на незнакомой станции,
в местности,
которую, кажется, мне уже не успеть полюбить. Впрочем, нынче и везде всё
чужое,
куда ни пойди.
Первый год я сильно скучал по
друзьям,
смешно сказать, и по Ласке, жалел, что не взял её с собой. Говорят, кошки
находят дорогу к тем, кого любят, куда бы те не уехали. Сколько на этот счёт
рассказано достоверных историй! Конечно, слишком большое расстояние между
нами,
да и следы мои путались. И всё же, всё же... Но шёл
месяц за месяцем, а Ласки всё не было. Вечерами, засыпая, я представлял
себе,
как мой полосатый гибкий зверок бежит по дорогам, крадётся дворами,
огородами, преодолевает
леса и реки. Позади Белоруссия, Смоленщина, скоро, скоро...
Однажды ночью за окном раздался
знакомый
голос. Я быстро оделся и вышел. Никого не было, никто не отозвался. Нет, не
всё
сбывается, чему даже и положено вроде быть!
***
Проголосуйте за это произведение |