TopList Яндекс цитирования
Русский переплет
Портал | Содержание | О нас | Авторам | Новости | Первая десятка | Дискуссионный клуб | Научный форум
-->
Первая десятка "Русского переплета"
Темы дня:

Ещё многих дураков радует бравое слово: революция!

| Обращение к Дмитрию Олеговичу Рогозину по теме "космические угрозы": как сделать систему предупреждения? | Кому давать гранты или сколько в России молодых ученых?
Rambler's Top100
Проголосуйте
за это произведение


Романы и повести
06 мая 2016 года

Русский переплет

Леонид Фролов

 

 

НАША

МНОГОДЕТНАЯ

СЕМЬЯ

Повесть в рассказах

 

ТЕТРАДЬ

Я сижу на скамейке, на Чистопрудном бульваре, под старой липой, напротив театра «Современник». Сегодня первое апреля. Знаковый для меня день.

Во-первых, пятнадцать лет назад, именно первого апреля, родился детский дом с проникновенным названием. «Наша семья». Хорошо звучит – наша семья. Ласкает слух.

Во-вторых, в «Нашей семье», в нашей многодетной семье, я работал воспитателем, пока не вышел на пенсию. Впрочем, ко мне ещё не пришло осознание, что я – пен-си-онер. Ведь я пребываю в этом качестве только с сегодняшнего дня. Получается, ровным счётом пятнадцать лет я был связан с моей «Нашей семьёй». От звонка до звонка.

Хотя – почему был? Я и теперь с ней связан незримыми узами. С моими ребятами из первого набора. Их давно уже нет в детском доме, потому что они выросли и разлетелись, кто куда, как птенцы из гнезда. Каждый год – это стало традицией – мы отмечали день рождения нашей семьи. Утром, как полагается в праздники, торжественный завтрак с непременным поеданием огромного торта. После завтрака поход на Чистые пруды, куда от детского дома – рукой подать.

Прогулка на Чистых прудах – это ребячья затея. Многие из них, в свою бытность беспризорными малолетками, ещё до того, как попали в детдом, бродяжили здесь, зарабатывая себе на пропитание, сомнительными способами или просто убивали время. И позже, влившись в нашу многодетную семью, они рвались сюда по привычке. Чтобы избежать конфликтов и держать вчерашних бродяг под контролем, воспитатели не возражали против прогулок по бульварам, но всегда сопровождали своих подопечных. А уж первого апреля выход на Чистые пруды – это было святое, как день рождения. Мы ели мороженое, пили «Колу», дурачились, много смеялись, подкалывали друг друга, меня в том числе. Ребята рассказывали байки из своего бомжатского прошлого. И обязательно пели под аккомпанемент гитары, на которой виртуозно наяривал улётный цыган Гришаня Христофоров. Со временем гитарную эстафету принял от него Ява…

Наш детский дом – экспериментальный. Дети, чьи матери и отцы лишены родительских прав или сироты, попадая к нам, проходили реабилитацию, с ним работали врачи и психологи, а сотрудники социальной службы тем временем подбирали им патронатных воспитателей. С ними тоже работали врачи, педагоги и юристы. В течение нескольких месяцев. В результате ребят передавали на воспитание в семьи, хотя по документам они оставались детдомовцами. Такая система давно прижилась в Европе и дала хорошие плоды. Там нет детских домов, какие существуют у нас, там есть патронатные семьи. Случалось, что для некоторых наших воспитанников по разным причинам не удавалось найти патронатных родителей. Тогда они оставались в детском доме, в группе, где я работал.

…Я сижу на скамейке, машинально слежу за солнечными бликами, играющими в воде илистого пруда, и жду моих воспитанников из первого набора в нашу семью. Жду, но знаю, что никто из них не придёт. Впрочем, нет, один – точно – придёт.

И действительно, только подумал, слышу за спиной:

- Привет, папа Боря.

В детском доме все, от трехгодовалой малявки до директрисы, звали меня папой Борей. Оборачиваюсь: ну, конечно, это Ява. Привет, старичок. Рад тебя видеть. Всех вас рад видеть.

Ява выглядит – просто супер. Хоть сейчас на обложку глянцевого журнала. Белые джинсы, белая рубашка, белые кроссовки. На плече белая спортивная сумка. Он бард и летописец детского дома. Я горжусь, что Ява мой воспитанник. Впрочем, у нас были и другие талантливые ребята. Все они для меня дороги.

Ява садится рядом. Закуривает. Он «Яву» курит.

Никого нет, спрашивает, озираясь. Пока никого, отвечаю. Разговариваем на равных. Ведь он уже взрослый.

Мы не виделись с полгода. Оглядываю его ревностно. Яве двадцать два года. Он рос длинным и худым. А теперь, смотрю на него и удивляюсь, он раздался в плечах и заматерел.

- В тренажёрный зал хожу, - перехватив мой взгляд, красуясь накаченными бицепсами, сказал Ява.

- Молодец, - говорю. – А помнишь, как я тебя заставлял подтягиваться на турнике.

- Помню, - смеётся Ява. – Я болтался на перекладине, как глиста в обмороке. Одного раза не мог подтянуться… Жутко стеснялся, что такой хлюпик. Ты это просёк. И стал натаскивать меня на подтягивание, когда никто не видел.

- Было дело, - улыбаюсь я. – А через год ты повторил рекорд Серёги Мохова. Двадцать раз подтянулся. Все тебя зауважали…

Приятные воспоминания. Мы смеёмся. Потом молчим. Потом Ява задаёт риторический вопрос:

- Как сам, папа Боря? Как дела?

- Нормально, - отвечаю я. И, выдержав паузу, добавляю. – На пенсию вот отправили… Начинающий пенсионер… Первый день…

- Блин! – взвился Ява. – Неужели, правда?

- Правда, - отвечаю, бодрясь.

- Ну, какой ты пенсионер, кто поверит?

Это он так меня подбадривает. У Явы есть одно хорошее качество: он бывает искренне чутким.

- Ты всем нам, по-прежнему, сто очков вперед дашь, - продолжает Ява пылко. – Кроссы бегаешь?

- Стараюсь.

- Зимой в проруби продолжаешь купаться?

- Пока, да. Не знаю, что дальше будет.

- Погоди-погоди… Ты что же, больше не будешь работать в детском доме?

- Уже не работаю. Выпроводили… с почётом…

- Засранцы, - кипятится Ява. – Не понимаю, почему таких, как ты…

- Ладно, проехали, - перебиваю я его. – Когда-нибудь всё равно пришлось бы уйти.

- Я не об этом, - морщится Ява. – А наши… знают?

- Думаю, ещё нет.

- Но ты их хотя бы обзвонил? Напомнил, что у нас день рождения?..

- Обзвонил. Напомнил. Обещали быть…

Ява озирается, как бы надеется, что к нам со стороны метро приближается кто-нибудь из братьев или сестёр «Нашей семьи». В нашей семье ребята считали себя братьями и сестрами. Это они сами пришли к такому решению.

Но никого из нашей семьи не было близко и в помине. У каждого свои дела, говорю.

- Брось ты нас оправдывать, папа Боря, - возразил Ява. – Какие могут быть дела? В такой день… В прошлом году тоже никого не было. Кроме нас с тобой. И в позапрошлом никто не пришёл…

Для меня это загадка, которая не даёт мне покоя.

- Мы практически перестали общаться, - добавил Ява.

- Ты можешь объяснить, почему?

- Комплексуют, придурки, - сказал Ява и тут же спохватился. – Тебе не понять… Забей…

- Но ведь ты приходишь…

Он пронзает меня серьёзным, внимательным взглядом. И ещё - с грустинкой.

- Я? – и ухмыляется многозначительно. – Я - это совсем другая история…

Ну, нахал самоуверенный!

Однако в моей груди затеплилась надежда проникнуть в ненавистную мне тайну, которая скрывает от меня, почему мои воспитанники, называвшие себя в детдоме, братьями и сёстрами, теперь, покинув его стены, избегают встречаться. Но в этот миг у Явы заверещал мобильник. Он, разговаривая, отошёл в сторону. Через минуту Ява вернулся к скамейке. Мнётся. Вот чудак. Я же понимаю, что его высвистывает кто-то из приятелей или подруг. У него их – не счесть. И подруг, и приятелей.

Проблемы, спрашиваю.

- Нет, - он пожимает плечами. И продолжает после недолго молчания, виновато, в обход. – Значит, никто, папа Боря, не придёт… И ждать нечего… Ты только не обижайся…

Да я и не обижаюсь. Грустно, конечно.

Нет, нет… Мне хочется встречаться с моими ребятами, но вовсе не для того, чтобы услышать от них дежурные слова благодарности. Не нужна мне их благодарность.

Не для этого я жил с ними в нашей многодетной семье. Просто я скучаю о них…

- Вот и не обижайся, - повторяет Ява.

- С чего ты взял?.. И не думаю…

- Тогда… папа Боря… ты меня извини… мне надо… понимаешь, ждут…

Он выпалил эти бессвязные слова скороговоркой.

- Я пойду, ладно? - спрашивает Ява.

- Да, конечно, - бормочу я. – Да, да… Конечно… ступай… Не забывай меня, старичок… Позвони как-нибудь…

Ява торопливо заверяет, что непременно позвонит. В самое ближайшее время. Мы жмём друг другу руки.

Он делает несколько шагов в сторону. Я гляжу ему вслед.

Вдруг он оборачивается и устремляется ко мне. И почти кричит. Да нет, не почти. Реально, кричит:

- Хочешь знать ответ?

- Ответ?..

- Да!.. Ответ! Почему никто из наших не приходит на Чистые пруды первого апреля?!

- Но я тебя об этом только что спрашивал…

- Спрашивал – не спрашивал… Слушай!.. Думаешь, ты всё знал о нас?..

- Думаю, многого не знал.

- Даже родители не всё знают о родных детях. А ты знал больше о каждом из нас, чем знают родители о своих... Но знал далеко не всё.

Извини, говорю. Очень жаль, говорю.

- Не о тебе речь, - кипятится Ява.

- Ну, спасибо, я тут вроде бы не чужой, - иронично его подкалываю.

Ява пропускает мою иронию мимо ушей.

- Хочу, чтобы ты понял, - сердито продолжает он. – У нас был хороший детский дом. Даже отличный. Наверно, лучший в Москве. И что с того? Для ребят, с которыми мы учились в школе… Из нормальных семей… Для этих ребят, у которых были матери и отцы, мы оставались вторым сортом… Почти быдлом… Слово детдомовец, как приговор. Помнишь Андрея и Ксюху? Конечно, помнишь. Когда их продали в Америку…

- Ну уж, продали, - пытаюсь возразить я. – Их отдали в американскую семью… На усыновление… Ксюше требовалось серьёзное лечение. А в России не было возможности её вылечить… Андрей, как брат, это понимал…

- Я тебя умоляю, - перебивает Ява. – Продали, продали… Ты лучше меня знаешь, как это делается. Так вот, когда мы прощались, Андрюха сказал: запомни, Ява, мы те, которых нет. Как серпом по одному месту звезданул. А ведь так оно и есть: мы те, которых нет… А нам хочется – быть! Потому-то большинство из нас не любит афишировать, что были детдомовцами. Вот почему мы избегаем встреч… Ты меня понимаешь, папа Боря?

Мне хочется оспорить его слова, переубедить… Но как это сделать?

- Все эти годы я был вместе с вами, - только и нашёл я, что ему ответить. – Значит, я тоже из этих… которых нет?..

- Тоже, - упрямо тряхнул головой Ява. – Ты типа один из нас. И у нашей братвы нет к тебе претензий. А то, что никто сегодня не пришёл… Ты не беспокойся - ещё придут. Вот увидишь. Только дай время. А я лично тебе за всё благодарен. Правда, ты помучился с мной… с нами… Реально… Но уму-разуму научил…

- Хотелось бы верить, - говорю.

- Верь…

Мы помолчали.

- Ну, я погнал, папа Боря, - сказал Ява.

- Конечно…

Мы снова пожали руки.

Он вдруг спохватился, выудил из сумки довольно-таки потрёпанную общую тетрадь. И сунул её мне.

- Полистай на досуге, - стараясь скрыть смущение, попросил он. – Мои опусы. Там кое-что есть, чтобы лучше понять наш разговор…

И он заспешил к метро.

Вот и пообщались, как говорится. Я провожал Яву взглядом, пока его фигуру не поглотил поток прохожих.

Потом открыл тетрадь. На первой странице чётким и решительным почерком Явы было начертано:

Рассказы бывшего детдомовца.

Я начал читать, окунувшись мыслями в прошлое.

ШЕЛУПОНЬ

 

В этой школе я чувствовал себя чужаком. Изгоем.

С первого класса. Если точнее – с первого дня.

Учиться здесь считалось престижным ещё в совковые времена. А при демократических олигархах в эпоху рыночных отношений школа и вовсе стала элитной. Гламурики, ухоженные сынки и дочки богатеньких папиков и мамашек, приезжали сюда - все в шоколоде! - на крутых тачках, иные даже с охранниками, чтобы углубленно изучать французский язык.

Простым семьям, со средним достатком, обучение своих отпрысков в таком заведении не по соплям. Слишком дорогое удовольствие для их тощих кошельков.

А я - не то, чтобы простой, я ещё проще, чем простой.

Возмутительно простой для такой школы. Потому, что живу в детском доме.

То есть, проще и быть не может.

До меня в этих стенах не видели ни одного детдомовского чувака и, уверен, после меня больше уж никогда ни одного не увидят. Нашей директрисе, Марии Фёдоровне и старшей воспитательнице – у нас все звали её мамой Любой, - им обеим вместе пришло в голову, что у меня способности к языкам. Вот добрейшая Мария Фёдоровна и приложила неимоверные, как выяснилось позже, усилия, чтобы впихнуть меня в этот гадюшник.

Здесь, кстати, учился Филипп Киркоров, что мне в общем-то фиолетово.

Каждый, конечно, помнит своё первое сентября.

Я тоже помню. Только вспоминать не хочется. Забыл бы с радостью. Однако куда же от этих воспоминаний денешься…

Бессонная ночь, утром суета, сборы, волнение. И вот – я уже семеню в школу неверными ножками с рюкзачком за спиной, мандраж колотит.

Все через это прошли, чего расписывать? Первый раз в первый класс.

Мама Люба, придирчиво следила, чтобы мы выглядели не хуже детей из этих, как там?.. благополучных семей. Все школяры сегодня будут нарядные, значит, я тоже должен быть нарядным. Меня и упаковали – соответственно случаю: белая рубашечка, белые джинсики, новые кроссовки. В общем – весь я в белом.

У всех цветы. И у меня – цветы.

Переулок, где находилась школа, запружен машинами и гаишниками, которые здесь для беспорядка.

Социальная несправедливость, хозяйкой жизни, съезжалась со всех сторон на шикарных иномарках, нетерпеливо сигналя и сверкая мигалками.

Из тачек, будто из яиц, выколупывались гламурики.

Просто тащусь.

А я отправился на свой первый урок пешком. В сопровождении воспитателя папы Бори.

От нас до школы - семь минут пёхом, даже неспешным шагом.

Перед нашими носами – моим и папы Бори – тормознул навороченный «Мерс», ясный пень, с мигалкой на крыше, как же без неё к школе подъехать. Охранник, накачанный до тупости супермэн, выскочил из машины ещё на ходу, угодливо распахнул заднюю дверцу.

Из тачки - не сразу, - вылезла сопленосая сикуха моих лет, вся из себя расфуфыренная, на шее золотая цепочка с крохотным золотым крестиком, в ушах серьги, на безымянном пальце правой руки перстень… Тьфу, сучка мелкая, как будто она на дискотеку завеялась, а не в школу.

За ней мамашка нарисовалась, костлявая, как недокормленный скелет, но тоже - така-ая, блин… В каком-то немыслимом платье, подол сикось-накось, - оказывается, самый писк моды, - в туфлях на высоченных каблуках, увешена драгоценными цацками, как новогодняя ёлка игрушками. На руках у мамашки шавка шалавистая, мелкая, как блоха, собачонка, и такая же, как блоха, вертлявая, с причёской-хохолком а ля Сергей Зверев. А причёску – ёлы-палы! - украшает бантик, а к бантику пришпандюрен бриллиантик. Гад буду, не вру: бантик и бриллиантик на пёсьих завитушках!

Зачем шмакодявку, я имею ввиду псину, в школу было волочь? И кого, интересно, накаченный охранник пасёт: скелет на каблуках, шавку-шалашовку, мелкую сикуху или их брёлики?

Папа Боря, глядя на эту картину, покачал головой и произнёс:

- Да-а… Дожили… В наше время такого не было…

Вообще-то он приколист, наш папа Боря, его хлебом не корми – только дай кого-нибудь разыграть, хоть ребят, хоть начальство. А тут – чего-то он загрустил. Я знаю, папа Боря единственный, кто не хотел, чтобы меня определяли в эту распиаренную школу.

- Что, папа Боря? – переспросил я рассеянно.

- Проехали, - невесело усмехнулся он. – Ты, главное, не комплексуй тут, старичок…

Старичок – это тоже его прикол. Детдомовских пацанов он так зовёт, а девчонок называет старушками. Мы поначалу думали, это он дразнит нас. Оказалось, вовсе нет. Папа Боря объяснил, что так обращались друг к другу приятели в годы его молодости. Мы его спросили:

- А ты уже старый, папа Боря?

Он задумался и ответил четверостишьем:

- Не такой уж я старый, а выходит, что старый. Сколько в жизни я видел? Много разного видел. Я дружил ещё с лампой, с керосиновой, слабой… - продекламировал папа Боря. И добавил. – Левитанский так написал. Хороший был поэт. Очень верно подметил… Я с ним водку пил…. В общем, выходит, что для вас старый…

У него такая манера, отвечать на какой-нибудь вопрос цитатой из стихотворения. Он много стихов знал наизусть. Нам читал и кое-что оседало в наших хилых мозгульках. Но, наверно, для нас уже старый, если пил водку с Левитанским…

Началась торжественная линейка. Как полагается, толпа родителей, поздравления, телевизионщики, аплодисменты... Первый звонок! Знакомая картина, да?

Наша учительница, Светлана Петровна, тоже нарядная. Как все училки. Она и повела нас в класс.

- Дерзай, старичок, - напутствовал меня напоследок папа Боря. – Я приду за тобой после уроков.

Класс сверкал. Светлана Петровна, как положено, празднично-взволнована. Мы, первоклашки-из-ушей-ромашки, чуток пришибленные.

Училка сделала перекличку, называя фамилии по алфавиту. Потом принялась рассаживать нас. По принципу мальчик рядом с девочкой.

Мне выпало место у окна. Третья парта.

Впечатление от соседки по парте: брр… - она мне не понравилась.

Её зовут Яна.

К имени нет претензий. Имя клёвое. Но сама она – с первого взгляда видно, уж я-то не ошибаюсь – маленькая избалованная стервозина.

Дело не в том, что у неё в ушах серёжки с брёльками стоимостью… Ну, годовой зарпалаты нашей училке вряд ли хватит, чтобы купить такие. А в том дело, что пухлые губы Яны капризно кривятся, когда она с тобой говорит, сразу видно, что это за ягодка. Её определить бы на недельку к нам в детский дом, чтобы привести в чувства и научить разговаривать по-человечески. Потом можно и в школу с французским уклоном.

- Какие у вас машины? – спросила Яна, пока учительница вошкалась с другими ребятами.

- У нас? – я удивился неожиданному вопросу. – У нас «Газель»…

И это правда. Тачку (БУ – то есть, не новую, бывшего употребления) подарили нам спонсоры, дай им бог здоровья.

Впереди меня сидел хорошо откормленный вертлявый пацан. Он то и дело оборачивался и, гримасничая, вставлял какие-то несуразные реплики.

Его звали Костей.

По детдомовской проказливой привычке давать всем прозвища, я мысленно назвал его Котом. Очень он смахивал на молодого, лоснящегося от благополучия кота.

Эта кликуха потом так и прилипла к нему. Навсегда.

Услышав про «Газель», Кот повернулся и гыкнул:

- Гы-ы, «Газель»…

Яна хохотнула, типа, да, действительно, что это за машина такая? Светлана Петровна, почему-то посмотрев на меня, сделала замечание. Когда в классе идут занятия, сказала она, нужно соблюдать тишину.

Лады, примем к сведению.

У кого-то запел мобильник.

- Мобильные телефоны должны быть выключены.

А у меня мобилы нет, значит, нечего и отключать. Моё дело десятое.

Весь первый урок мы, то утряхивались по партам, то выслушивали правила поведения, то, как экскурсанты, парами ходили по школе, запоминая, где столовая, где туалеты, где медпункт, а где учительская.

На следующем уроке к нам пришли француженки. В смысле русские училки французского. Нас разбили на три группы. По восемь человек.

- Меня зовут Юлия Львовна, - сказала наша училка. – Я буду преподавать вам французский язык.

Она забрала нас в один из кабинетов, специально оборудованных для занятий французским.

Юлия Львовна очень пыжилась казаться француженкой. Она один в один была похожа на ту училку из Воронежа, которую изображает Сергей Светлаков на канале ТНТ в программе «Наша Раша». Точная копия.

По той же ухарской детдомовской привычке придумывать кликухи, я сразу прозвал её мадам Юля.

Хотя очень быстро выяснилось, что она вовсе не мадам, а мадемуазель. В свои сорок с гаком!

Я тащусь!

Но именно потому, что она мадемуазель - в сорок с гаком, к ней и приклеилось прозвище мадам. На контрасте. Удивляюсь, почему её раньше так не прозвали, нашу училку. Это прямо в самую точку – мадам Юлия.

Я попал в одну группу с Яной и Котом. Он опять вертлявился впереди нас.

Француженка, как и Светлана Петровна, сделала перекличку, знакомясь с нами. Когда она, глядя в журнал, выкликнула мою фамилию, я шустро вскочил из-за парты. Как учили на первом уроке.

Мадемуазелистая мадам Юлия, запоминая меня, окинула взглядом с головы до пят, разрешила сесть и продолжила знакомство. Закончив эту процедуру, она выдержала паузу и вкрадчиво спросила, кто из нас бывал во Франции.

- Поднимите руки, кто был…

Почти все подняли. И я тоже поднял.

- Очень хорошо, - окинув нас взглядом, сказала мадам Юлия.

И вдруг… её глаза задержались на моей руке.

Мне показалось, мадам сама себе не поверила.

Прямо-таки в осадок выпала.

Она для чего-то заглянула в журнал. Потом почему-то посмотрела на Светлану Петровну, которая перед этим вошла в класс и притулилась на последней парте. Потом - опять на меня. И недоверчиво переспросила, действительно ли я там был, во Франции.

- Да, - отвечаю безмятежно. - Был… В Париже…

Она растерялась.

Вроде бы не верит мне.

Вот чудила, зачем мне врать?

- В Париже? – переспрашивает она недоверчиво.

- Да, - говорю, - и в Париже, и в Тэзе.

- И в Тэзе?..

Чего она ко мне прикопалась? Вон сколько рук тянется. Спрашивай других.

- Можете опустить руки, - подала голос с последней парты Светлана Петровна.

- Да, да, - спохватилась мадемуазелистая мадам Юлия. – Опустите руки. – Но от меня не отцепилась. Опять заглянула в журнал и продолжает допытываться. – С кем же это ты там был?

- Как с кем? С нашими… Из детдома.

- Из детского дома? - пробормотала мадам француженка.

Будто она не знает, где я обитаю. В журнале ведь всё записано.

– Интересно, что это за детский дом такой, который запросто может поехать во Францию?

Ну, такие вопросы не мне надо задавать.

Как ей ответить, что это за детский дом?

Нормальный. «Наша семья» называется. Наша семья.

Я промолчал, так и не врубившись, чего она от меня добивается. Она, видимо, сама не очень-то и соображала, что ей нужно.

- Садись на своё место, - задумчиво сказала мадам.

Естественно, на своё, не на чужое же мне садиться.

- Я не догоняю, - вполголоса сказала Яна, когда я сел.

- Чё не догоняешь?

- Про детский дом… Ты там живёшь?

- Ага, - говорю, - А чё тут догонять? Живу и живу…

Кот, постоянно востривший свои локаторы в нашу сторону, обернулся и гыкнул:

- Гы-ы, в детдоме… Шелупонь дурдомовская. В Тэзе на козе.

Я не понял и машинально переспросил:

- А?..

- Прочисти уши, дурдомовская шелупонь, - засмеялся он.

Теперь до меня дошёл смысл его слов. Я ткнул его в плечо: отвали, надоел. Ткнул-то слегка, не больно, больше для вида. А Кот заверещал на всю глотку, как поросёнок, будто его резали.

- Ты чего?! Тебя трогают?..

Вот курвёныш, самый настоящий провокатор, в детском доме за это тёмную устраивают, быстро учат свободу любить.

Но в тот миг я растерялся от его лживого визга.

Зато не растерялась мадам Юлия, которая на самом деле мадемуазель. Она подскочила ко мне и, возвышаясь, как пугало на огороде, прочла длинную нотацию, бессмыслица которой сводилось к тому, что я должен оставлять свои детдомовские замашки за порогом школы. И вообще, прежде чем отправляться во Францию, мне нужно было бы научиться хорошо себя вести.

Полная хрень. Зачем она Францию-то сюда приплела?

Оправдываться я не стал, во-первых, смысла не видел, а во-вторых, нет у меня такой привычки – оправдываться.

Янка, сучка, сидела с непроницаемой рожицей, ни слова не пикнув в мою защиту. А ведь она всё видела.

Когда мадам оставила меня в покое, Кот, украдкой, гнусно прошипел: «Ты ещё узнаешь… Погоди…»

Неймётся ему получить в пачку.

После урока я, действительно, узнал. Что он – сволочь!

Прозвенел звонок. Мы потянулись из класса. Кот оказался позади меня. В коридоре он прогундявил мне в ухо.

- Шелупонь дурдомовская. Сегодня тебе мало не будет… Вот скажу брату…

- Я тебя и без брата уделаю, - огрызаюсь, обернувшись.

Со словами «шелупонь дурдомовская», Кот плюнул мне в лицо.

Я не могу ударить человека. То есть, не могу ударить первым.

Не могу – и всё тут.

Нет, конечно, драться мне приходилось.

И приходится.

Но дерусь я только в порядке самозащиты. И первым никогда бью. В крови у меня нет этого. Предпочитаю словесные разборки. Спускаю всё на тормозах. Миролюбиво. Однако тут я не выдержал. Да и кто бы выдержал? Думаю, даже ангел не выдержал бы. А я, чего скрывать, далеко не ангел.

Короче, не выдержав, потому, что далеко не ангел, я ему, мерзкому Коту, тут же в коридоре и выписал. По уху. И мы сцепились.

Особо-то порезвиться нам не пришлось. Подоспевшая Светлана Петровна и мадемуазелистая мадам Юлия, быстро нас растащили в разные стороны.

- Опять ты отличился, - попеняла мне Светлана Петровна. – Чувствую, с тобой предстоит много хлопот.

А у меня будет не меньше хлопот с Котом. Это я тоже чувствую.

Мы оба, и я, и училка, как в воду глядели.

На большой перемене Светлана Петровна повела нас в столовую. В толчее кто-то потянул меня за рукав. Я оказался перед дылдой, очень похожим на нашего Кота. Это был его брат – восьмиклассник. Старший Кот. Младший тут же шестерил.

- Это он… это он… - злорадно гундявил он. - Шелупонь дурдомовская…

Я получил хорошую затрещину. Но на моё счастье подплыли перваки из параллели, ведомые своей учительницей, и продолжения не последовало.

- Куда ты запропастился? – напустилась на меня Светлана Петровна. – За тобой глаз да глаз нужен… Бери булочку и кисель… Ступай, и сядь вместе со всеми…

Она впереди меня направилась к столам, где расположился наш класс. Делаю, как велено. Беру на раздаче булочку и кисель. Иду, куда мне сказано. Вдруг…

Ничего не успеваю сообразить. Резкая подсечка скашивает меня с ног.

Я валюсь на пол.

Булочка летит под стол. А кисель проливается мне на белую рубашку. И заляпывает белые джинсы… Это брат Кота, он, оказывается, каратэ занимается, провёл на меня приём.

Исподтишка.

Вот же мудак! Конкретный.

В столовой смех вспыхнул, как будто все увидели потешный цирковой номер.

Засранцы!

Им весело, а мне - хоть волком вой. Не столько от боли, сколько от обиды. И белая рубашка и белые джинсы - уже не белые. Всё в разводах какого-то поносного цвета.

Хочется плакать.

Но я не плачу. Не дождётесь.

Изо всех сил не плачу.

- Господи, да за что же это мне такое наказание выпало,- кинулась поднимать меня Светлана Петровна. – Какой же ты не ловкий… Тебя ни на шаг нельзя отпускать!..

Бормочу, что упал. Споткнулся и упал. Нечаянно.

- Шелупонь дурдомовская, - шипит где-то за моей спиной Кот. – Шелупонь…

Когда же ему надоест чесать этой дуростью свой поганый язык?..

После уроков, выведя класс в школьный двор, Светлана Петровна сдавала родителям из руки в руки их драгоценных чад.

За мной пришёл папа Боря. Он озорно подмигнул мне ещё от калитки, дескать, ну, как тебе твой первый учебный день? Я уныло подмигнул в ответ, сейчас он узнает – как!..

Мамашки вьются вокруг училки: сю-сю, ля-ля – наперебой засыпают вопросами о своих ненаглядных чадах.

Папа Боря не лезет в эту кашу. Терпеливо ждёт, когда дойдёт очередь до нас. Она, наша очередь, обычно последняя.

- Проблемный мальчик, - сказала Светлана Петровна, передавая меня папе Боре.

И – ну, промывать ему мозги о том, какой им достался неуправляемый ребёнок и какие трудности ждут всех впереди, если уж я, с первого дня пребывания в школе, позволяю себе ходить на голове.

Папа Боря слушает молча, никаких вопросов не задаёт. Обнял меня и мягко так тискает плечо, мол, ты, Лёха, лучше помалкивай.

- А как он в детском доме себя ведёт? – высказав всё, что она обо мне думает, спросила училка.

Папа Боря пожал плечами. Нормально себя ведёт, хороший мальчишка.

- А проблемы… Кто из нас не проблемный?.. У всех свои тараканы в голове.

Что, курва, съела? Папа Боря своих не сдаёт. За это мы его и уважаем. Конечно, он может и отчитать так, что держись. Но сначала разберётся, что – к чему. Только, вижу, училке его отношение к её словам очень не понравилось. То есть – совсем не…

- Мы должны выработать единую линию, - сказала она. – Иначе будут трудности…

И вдруг спрашивает:

- Он, уверяет, что был во Франции… Это… правда?

- Да, - ответил папа Боря. - Ребята из нашего детского дома ездили во Францию. С прихожанами храма Козьмы и Домиана. Знаете этот храм? В Столешниковом переулке... Мы ходим туда на воскресные службы… Отец Александр Борисов, настоятель, шефствует над детским домом. Он каждое лето организует паломнические поездки. Батюшка и благословил детей на эту поездку…

- А Тэзе… Это тоже во Франции? – перебила Светлана Петровна.

- Во Франции. Тэзе – это деревня, где монах брат Роже создал христианскую общину. Ещё во время второй мировой войны. Теперь туда съезжаются паломники со всего мира… Наши ребята слушали там проповеди брата Роже... – папа Боря осёкся. - Вас что-то смущает?

- Нет… Ничего… - неопределённо пожала плечами учительница.

На том разговор между ними и закончился.

Выходим с папой Борей со двора. Двинулись домой вдоль вереницы машин, в которые рассаживаются гламурики.

Неожиданно, как камнем в спину, меня ударил окрик:

- Эй, шелупонь детдомовская! Дурдомовская шелупонь…

О, боже… И здесь этот шизик!

Папа Боря обернулся. В окне «Тойоты» кривлялся Кот.

- Кто это? – спросил папа Боря.

- Так… Чмо… Из нашего класса.

- Всё ясно, - приглядевшись к Коту, сказал папа Боря.

Интересно, что ему ясно? Но он не стал уточнять.

Мы отправились дальше своей дорогой. Молча. Папа Боря крепко прижимал меня к себе. Мы шли и думали каждый о своём. А может быть, мы об одном и том же думали. Только, по-разному. Он, папа Боря, понимал, со мной что-то случилось. Догадывался, что произошла какая-то хрень. Но ничего не выпытывал. Это не в его правилах. Рано или поздно он каким-то образом обо всём узнавал. Тогда и маме Любе всё становилось известно. И ситуация разруливалась. Конечно, были у нас такие тайны, которые мы старательно хранили от наших воспитателей, чтобы не возникало лишних осложнений. На то они и тайны, чтобы их скрывать.

Папа Боря первым нарушил молчание. Мы даже остановились. И он неожиданно завёл разговор, который, казалось, никак не вязался с событиями дня.

- Был такой поэт… Маяковский. Он написал такие строки, - сказал папа Боря и процитировал Маяковского, так как любил ссылаться на поэтов в разговоре. - … Я б Америку закрыл. Слегка почистил. А потом опять открыл – вторично, - произнёс он с расстановкой. И добавил, как бы размышляя сам с собой. – Ну, с Америкой, думаю, не нам разбираться. А вот Россию – точно, следовало бы закрыть и почистить. Да не слегка, а очень хорошо почистить. Капитально почистить. И, пожалуй, даже не открывать вторично. Вовсе не открывать…

К чему он это сказал? Не случайно же… На что-то же ведь он намекал. Но я предпочёл не расспрашивать, боясь запутаться в дебрях, выбираясь из которых как раз на мою стычку с Котом и выведу папу Борю.

Мы молча продолжили наш путь, отмеряя тяжёлые шаги.

У дверей детского дома папа Боря сказал, потрепав меня по щеке и заглянув в глаза:

- Держись, старичок… Прорвёмся…

Два любимых словечка у него: старичок и прорвёмся.

- Прорвёмся, - ответил я.

Но прорываться оказалось очень не просто.

С этого дня Кот и его брат, каратист из восьмого класса, с наслаждением отравляли моё существование.

Из каждого школьного закутка неслось мне вслед ненавистное словечко: шелупонь.

Как будто в углах черти засели и забавлялись, решив достать меня до печенок. Тупили, как могли. С наслаждением.

Уже в вестибюле перед уроками начиналось: шелупонь дурдомовская.

В классе глухое бормотание: шелупонь.

В коридоре на перемене: дурдомовская шелупонь.

В столовой, в спину: шелупонь детдомовская.

После занятий, во дворе: шелупонь…

Уши пухли.

Держись, старичок… Прорвёмся...

Я держался. На их дурость не отвечал, в стычки с младшим Котом не ввязывался, помня подлянку в столовой от его дебильного братца.

Держался и молча ненавидел. Всех школьных гламуриков ненавидел. Их буржуазных мамашек, папашек, собачек, охранников. Их навороченные тачки ненавидел. И учителей. И саму школу с углублённым изучением французского языка тоже возненавидел.

Хотя язык тут вовсе не причём.

… Шелупонь дурдомовская… Неслось ото всюду в мои уши.

А в школе у меня уже была репутация. Ни у кого из первоклашек ещё не было репутации, но у меня была.

Плохая, разумеется.

Учителя, с того самого памятного первого сентября, считали, что я проблемный пацан, скрытный и трудновоспитуемый. Поглядел бы я на нашу француженку, мадемуазелистую мадам Юлию, если бы её целыми днями напропалую дразнили, например, вековухой. Стала бы она проблемной, скрытной и трудновоспитуемой? А ведь после первого сентября я вроде бы не давал повода для замечаний. Был ниже травы, тише воды…

… Шелупонь…

Без конца, без конца…

Казалось, ничего другого не было в моей жизни, кроме этого бесконечного – дурдомовская шелупонь! Ничего хорошего и никогда. Я оставался один на один с братьями-Котами и их идиотской дразнилкой.

На мою беду, некому было меня защитить. В детдоме пацаны ещё малы, чтобы схлестнуться с котом-каратистом из восьмого класса.

Оставалось метелить братьев только в мечтах.

Ах, как я их метелил! Как же я их беззаветно метелил… В своём воображении…

Конечно, можно обо всём рассказать папе Боре. Он бы этого так не оставил. Но такой вариант для меня абсолютно не приемлем. Смешно и позорно пацану распускать нюни и жаловаться, что тебя дразнят шелупонью. Свои же детдомовцы заклюют. Вот тогда эта кликуха и прилипла бы ко мне намертво. Нет, надо самому выгребать из этой зловонной ямы.

Держись, прорвёмся…

Не может это вечно продолжаться. Существует же на белом свете справедливость. Должна же она, сука, найти меня, эта чертова справедливость. Возмездия я жажду! Возмездия!..

Шелупонь детдомовская…

И застрявшее где-то в пути возмездие, наконец, объявилось. С той стороны, откуда я его вовсе не ждал.

Самой старшей в нашей «Нашей семье» была семнадцатилетняя Зинка.

Она появилась в детском доме уже после того, как мы вернулись из Франции.

Зинка оказалась той ещё прорвой.

Все мы со своими тараканами в голове, как говорит папа Боря, но у Зинки их оказалось такое скопище – мама не горюй! Она дерзила директрисе, психологи от неё шизели. Зинка курила, материлась, встречалась с парнем, ни от кого не скрывая, что давно уже трахается с ним. От неё, бывало, разило винищем. Словом, для воспитателей головная, зубная и сердечная боль – три в одном сразу. На педсовете посчитали, что только мама Люба сможет хоть как-то справиться с Зинкой. Вот её и впихнули в нашу малолетнюю группу. Всего на несколько месяцев. До совершеннолетия. Зинке светила квартира, она спала и видела тот день, когда получив собственное жильё, заживет самостоятельно. Со своим парнем.

В первую неделю, с Зинкой не было сладу. Но постепенно, всем на удивление, мама Люба, каким-то никому не ведомым образом, нашла к ней подход. Она хорошая девочка, не уставала повторять мама Люба своему начальству, добиваясь для Зинки свободного распорядка. Хорошая, но мало радости видела в жизни. Будто кто-то из нас объелся этой самой радостью по горло. Доверием она Зинку и подкупила. Однажды попросила сходить Зинку в магазин за продуктами. Да, такой вот детский дом у нас был. Прогрессивный подход в воспитании детей, можно сказать. Старшей воспитательнице выдавали деньги, чтобы закупать продукты, привлекая к этому ребят, чтобы привить нам хозяйственные навыки. Обычно вместе с кем-нибудь из взрослых в магазин отправлялись один-два воспитанника. И вдруг мама Люба даёт Зинке деньги и отправляет за продуктами. Одну!.. Написала список, что нужно купить. И отправила. Зинка прямо-таки обалдела от такого невиданного поручения.

- Как это?.. – недоверчиво уставилась она на маму Любу. – Я?.. Ты мне… доверяешь?

- Лишний вопрос, - сказала мама Люба. – Обычное дело, Зина. Ты же хочешь создать свою семью. Пора тебе учиться вести хозяйство. И не забудь взять чеки. Мне они нужны для отчёта.

Зинка всё купила, что было нужно, сдачи отдала – копейка в копейку. Заставила маму Любу сразу же пересчитать деньги. Сальдо сошлось, как в аптеке.

Она, конечно, взбрыкивала, по привычке, отказывалась, стирать свои шмотки (я не обязана, стиральная машина для этого есть). Но как-то мама Люба с ней договаривалась, Зинка стирала и гладила не только свои вещи, но и заодно бельишко маленькой Ляльки. Учиться она наотрез отказалась, её уломали пойти на курсы парикмахеров, она согласилась, однако эта профессия её не привлекала, Зинка больше прогуливала, чем ходила на занятия. Откровенно говоря, не могу представить её парикмахером, здоровую, угловатую деваху. В палатке торговать – самое подходящее для неё занятие. Пивом и сигаретами. Именно так впоследствии и вышло.

Зинке хотелось, чтобы её называли Багирой.

- Почему Багира, Зин?

- Багира, значит, царица!

Она и восстановила ту справедливость, о которой я безутешно мечтал. Однажды в детдоме случилась запарка. Кто-то из воспитательниц заболел, папа Боря был занят, мама Люба не могла отлучиться из группы. Забрать меня из школы оказалось некому, а одного, без сопровождающего, учительница не имела права отпускать. Мама Люба отправила за мной Багиру. Она позвонила в школу и предупредила, чтобы меня отпустили с Зиной.

Какое счастье, что она так поступила.

Утром пролил осенний дождь. После уроков мы гоняли во дворе мяч, те, за кем пока не пришли. Лужи ещё не просохли. Кот играл против меня. Всё норовил подковать, но мне всякий раз удавалось увернуться. Это его бесило. Просто жуть.

- Шелупонь детдомовская, - злился он.

Вижу, на площадке появился старший брат Кота. Ну, теперь начнётся настоящая охота за мной.

Я бросил играть и встал в сторонке.

Ко мне подбежал Кот.

- Чего не играешь, шелупонь дурдомовская?! Ссышь, что я наколочу тебе пенок?

- Не хочу и не играю.

Нас разделяет лужа. Брат Кота, каратист грёбаный, подхватил мяч, подошел ко мне поближе и шваркнул его со всей дури в лужу. Грязные брызги оросили меня с ног до макушки.

- Шелупонь…

И тут же слышу голос Светланы Петровны. Она стоит на крыльце школы.

- Алексей! Что ты там опять затеваешь?..

Это я затеваю?! Будто она ничего не видит. Так протри как следует глаза и убедись, кто затевает. Вот, что значит репутация… Но тут нашу училку отвлекла чья-то гламуристая мамашка, засюсюкав и залялякав.

А во двор, замечаю, входит Зинка.

Удивлению моему нет предела. Я-то ждал папу Борю.

Как она двигалась по двору... В мою сторону. Это надо видеть! Пружинистым, зловещим шагом она пересекала двор. Как и положено Багире! На ней были джинсы, закатанные до колен, кожаная куртка и высокие ботинки с подбитыми металлическими пластинками носками.

Она подошла к нам и сказала брату Кота, каратисту:

- Козёл, я всё видела. Нарываешься? Лучше держись от него подальше…

Очень ледяным тоном сказала.

- А то – что? – усмехнулся старший Кот.

- Урою, придурок. Это я тебе обещаю.

Багира не стала с ним базарить, взяла меня за руку и крикнула училке:

- Вам звонили… Я его забираю.

А той вовсе и не до нас было. Она муси-пуси разводила с гламурихой.

Когда мы очутились на улице, Багира спросила, какого хрена этот тупик вяжется ко мне. Тут я не выдержал. Вся горечь, накопившаяся в моей душе, выплеснулась наружу – я разревелся навзрыд.

- Ты чё? – переполошилась Багира. – Чё ты, в натуре… Успокойся, блин… Ну-ка, выкладывай всё, по порядку…

Задыхаясь, запинаясь, глотая солёные и перчёные моими несчастьями слёзы, я поведал Багире о переносимых мной мытарствах, начиная с первого школьного дня.

- Есть же такие твари, - Багира то и дело перебивала мою печальную повесть. – Чего им не хватает, а? Ну и подлюги…

Она и меня отругала, какого хрена я всё скрывал до сих пор, почему раньше ничего говорил.

- Ну, сказал бы… Ни фига бы это не дало…

- Как?! Ты сам-то понимаешь, что сейчас говоришь? – возмутилась Багира. – Так бы и терпел, что ли?

- С младшим Котом я бы справился, - отвечаю, - но у него брат – каратист…

- Да мне по барабану его каратэ, - взвилась Багира. – Говно он… Оба они – говно! Завтра сам убедишься. Этот драный каратист на коленях перед тобой ползать будет…

Приятно, конечно, слышать такое. Спасибо Багире, что утешает. Но верить её словам… Нет, это не реально.

- Запомни, Лёха, главное – характер! – убеждённо сказала Багира. – Если человек не понты разводит, если у него настоящий характер – он любого разделает. Как бог черепаху.

Я машинально спросил, а как бог разделал черепаху. Багира рассмеялась.

- Хрен его знает, как он её разделал. Но раз так говорят, значит, сумел, - и оборвав смех, сурово произнесла. – Ничего, ничего… Богатые тоже плачут. Первая серия кончилась. Теперь начнётся вторая. Завтра я опять за тобой приду. Ты не дёргайся… Давить этих сволочей надо…

Багира не раскрыла мне свой план. От меня требовался один лишь пустяк. Замылиться после уроков за школу. В дальний угол двора, где стояли мусорные контейнеры. Сделать это незаметно от училки. Но так, чтобы оба Кота, младший и старший, попёрлись за мной следом.

- Понял, братан?

- Понял, сеструха…

В детском доме все были братьями и сёстрами. Багира напомнила мне об этом.

- Тогда кончай пускать пузыри, - приказала она. И предложила. – На-ка, покури. Помогает…

Багира дала мне сигарету.

Впервые в жизни я курил. Всё когда-нибудь бывает в первый раз. И в последний, разумеется. Я глотал дым вперемежку с оставшимися слезами и уже не чувствовал себя таким одиноким, каким был пять минут назад.

Утром Багира отвела меня в школу. Как она договорилась с мамой Любой, одной ей известно.

- Сделаешь, как я тебе велела, - напомнила Зинка.

Я очковал неимоверно. У меня не было сомнений, Багира придёт за мной. Но что она сможет против каратиста?

А Кота прямо-таки распирало на переменах.

- Шелупонь…

- Дурдомовская шелупонь…

Ничего нового он не придумал. Только в ещё большем количестве.

- Гы-ы, - скалился он, цепляясь ко мне в коридоре. – И девка твоя – такая же шелупонь… Нашёл защитницу…

Я не выдержал. Сегодня ты узнаешь, какая она шелупонь…

Напрасно я не сдержался. С каратистом нам не справиться. А Кот уже поскакал на четвёртый этаж, где занимались восьмиклассники, доносить брату о моих словах.

 

После уроков я исполнил наказ Багиры. Как она учила. Шмыгнул под шумок за угол школы, направился к помойке. Краем глаз отметил: оба Кота двигаются за мной следом. У меня не только коленки трясутся, всего охватил колотун. Вдруг не получится? Вдруг Багира опоздает? Да мало ли чего, любой прокол может случиться. Тогда мне хана, похоронят возле этой помойки.

Заворачиваю за баки – никого. Сердце совсем упало.

Подошли оба Кота. Каратист приступает ко мне, как инквизитор к своей жертве:

- Ну, кто сегодня узнает? Чё ты там вякал?

И тут…

Я невольно улыбнулся.

Радостно улыбнулся.

Никогда не чувствовал себя таким счастливым, как в этот миг.

- Чего лыбишься, шелупонь?

А я не отвечаю, просто смотрю за спину каратисту и продолжаю сиять лучезарно, как маков цвет.

Там, за спинами ненавистных котов, возникло возмездие: моя дорогая старшая сестра Багира, а рядом с ней – её парень, а с её парнем его дружбан. Футбольные фанаты. Оба при полной фанатской амуниции, с битами в руках. И за этой троицей – хитрая рожица Ваньки Богачёва из нашей группы. Он-то как сюда попал? Ванька учился в коррекционной школе, во втором классе. Что он здесь делает, ведь их школа на другой улице? Впрочем, этот вопрос тут же испарился из моей головы. Здесь Багира – вот что важно. И её приятели. Остальное не в счёт.

Проследив за моим взглядом, Кот-каратист обернулся.

То, что он увидел его не порадовало.

В отличие от меня.

Вся спесь с него слетела, как лепестки с увядшей ромашки.

Он побледнел. Вид у него сделался, словно у глисты в обмороке. Хотя я никогда не видел глисту в обмороке, но, думаю, выглядела бы она точь-в-точь, как старший Кот, оказавшийся лицом к лицу с Багирой и её безжалостной свитой.

Парни многообещающе помахивали битами.

Он понял, что дело пахнет керосином. Вернее, он ничего не успел понять.

Всё произошло стремительно и неотвратимо.

Багира, не тратя время на пустые слова, без размаха, точным и хлёстким ударом, выверенным в бесчисленных фанатских побоищах, зазвездячила старшему Коту в челюсть. И каратист поплыл, как боксёр на ринге, пропустивший убойный апперкот. Не давая ему упасть, Багира догнала другую его скулу вторым ударом. И Кот рухнул к моим ногам. Как она и предрекала.

На младшего Кота и смотреть не стоило. Он выпал в осадок. Как же!.. Его хвалёный братец, гроза всей школы, повержен какой-то девахой. Дурдомовской шелупонью повержен. И валяется, как гнилая поганка, у ног такой же детдомовской шелупони, чуть ли не уткнувшись носом в мои кроссовки, и я могу, если пожелаю, заставить его вылизать их до блеска.

Он бы вылизал. Беспрекословно. Не стыдясь своего ничтожества. Уверен.

Но мне этого не хотелось. Столько я от них натерпелся! Как тешил себя мечтами о возмездии, не единожды метеля их в моём бессильном воображении! Но теперь – ни зла к моим мучителям не было, ни жажды мести. Впрочем, жалости к ним я тоже не испытывал. Одно презрение к ублюдкам.

Парни попинали немного каратиста. Багира их остановила, подняла старшего Кота за шкирку и крикнула, горячо дыша ему в лицо:

- Нравится? Не слышу!..

- Нет, - промямлил каратист.

- Ах, тебе не нравится, сука!.. А ему нравилось, что вы в него впились, как пиявки? – Багира повернула Кота лицом ко мне. – Не слышу!..

- Не нравилось, - прошепелявил старший Кот.

- Ну, так кто же здесь шелупонь?

Багира встряхнула Кота, точно это был мешок с трухой и повторила:

- Кто шелупонь, подонок?!

- Я… - выдавил каратист.

- Что – я? Громче!

- Я шелупонь.

Багира грозно повернулась к младшему Коту и прикрикнула на него:

- Ну?!

- Я шелупонь, - поспешно заверил тот.

- Ещё громче! Оба!.. – приказала Багира. – Кто шелупонь? Ну, вместе!..

Здесь и сейчас она была главной, никто не посмел бы её ослушаться.

- Мы шелупонь, - выкрикнули братья.

- Что и требовалось доказать, - подытожила удовлетворённо Багира.

Цирк! Меня бесило, когда слышал в свой адрес это ненавистное словечко, но я ни за что не назвал бы сам себя шелупонью. Никто не смог бы меня заставить! Под страхом смертной казни… А эти… Мать честная! Безропотно… Покорно… Поспешно… Значит, так и есть, значит, действительно, шелупонь!

- Запомните мои слова, сволочи, - ломая угрожающе губы, сказала Багира братьям. – Если настучите…

И она сочными выражениями расписала, что будет с Котами, если они настучат. Даже мне, выросшему в среде, прекрасно владеющей с малолетства тончайшими нюансами нашего великого и могучего, некоторые слова, употреблённые Багирой для ясности, были в новинку и воспроизвести их теперь на бумаге как-то стрёмно. Но, думаю, и без того понятно, что она могла сказать, да?

- Врубились? – спросила она братьев. – Или продолжим толковище?

Каратист и младший Кот поспешили заверить Багиру, что врубились.

На всё про всё потребовались считанные минуты.

Фанаты, дружбаны Багиры, перемахнули через забор, а моя с Ванькой сестра, взяла нас за руки, и как ни в чём не бывало повела к школьному крыльцу, чтобы сказать училке, что забирает меня домой.

Меня колошматила мелкая дрожь. Такие разборки бесследно не проходят, они не для слабонервных.

Ванька, восхищаясь Багирой, тараторил без умолку. Тоже был взбудоражен до крайности.

- Ты-то как сюда попал? – спрашиваю его, всё ещё стуча зубами.

Оказывается, Зинке поручили и его взять из школы, по дороге за мной. Это хорошо. Ванька, конечно, свой малый, но слишком уж болтливый. Это плохо. Теперь – точно - весь детский дом узнает о происшедшем, хоть Ванька и побожился, что будет молчать, как рыба. Знаю, как он умеет молчать…

На улице к нам присоединились фанаты. Биты они скрывали под куртками.

Голова моя пылала. Я едва передвигал ноги.

- Успокойся, - сказала Багира. – Порядок…Теперь никто к тебе не сунется. Ты видел, какие это козлы? Я же говорила, вся фишка в характере. Ну, прочухал, что Коты эти – говно!..

Да я давно это в этом убедился. Но всё равно меня продолжало колбасить.

- Покури, - как накануне предложила Багира, – Полегчает…

- Ты чё, Лёха, смолишь? – удивился Ванька. – Ни фига себе…

Сам-то он был курильщиком со стажем, несмотря на свой недостаточный возраст.

- А какие ты куришь? – не унимался Иван.

- «Яву» он курит, - цыкнула на него Багира. – Не вяжись. Дай ему покоя…

А я и не знал, что курю «Яву». Это у неё оказалась в тот раз «Ява». И в этот раз тоже. Вообще-то Багира обходилась теми сигаретами, какие попадались под руку.

- Эх, ты, шелупонь, а не курильщик, - сказала Багира в шутку.

Все засмеялись. Я ничуть не обиделся, тоже засмеялся. Она ласково это произнесла. Настоящая сестра. И посоветовала, если уж начал, то лучше привыкнуть к одному сорту табака, другие сигареты не курить, иначе буду кашлять, как она.

- Усёк? Кури теперь только «Яву». И вообще… ты будешь у нас – Ява… Тебе идет…

Не знаю, с чего она взяла, что мне идёт такое прозвище. Но Ванька тут же подхватил: Ява курит «Яву».

Так я и стал Явой. С лёгкой руки Багиры.

Зинка, сестра моя детдомовская! Любимая из сестёр «Нашей семьи». Прямолинейная и бескомпромиссная натура. Такие, как она, становятся революционерками или бандитками. Живи она в начале прошлого века, комиссарствовала бы с маузером на боку и, фанатично веря в кровавые идеалы свободы, равенства и братства, расстреливала бы, не дрогнув, врагов трудового народа и погибла бы в сталинских застенках, с непоколебимой мечтой в сердце о светлом будущем всех униженных и угнетённых. Но – не срослось, не вызвездилось что-то там с её планетами: родилась Багира не под теми звёздами, не в своё время. И стала тем, кем стала: буфетчицей в бистро. Вместо маузера - кружки с пивом и водка на розлив. Теперь она тридцатилетняя тётка, тучная, с редеющими, крашеными волосами. Завсегдатаи бистро её уважают, законченные алкаши побаиваются. Её парня – футбольного фаната – давным-давно убили в уличном побоище, Багира одна растит дочь Маринку, которой уже десять лет и она старше того худосочного мальца, каким был я, когда судьба подарила мне Зинкино заступничество. Живут они в однокомнатной квартире на северной окраине Москвы возле МКАД.

Время от времени я их навещаю. Зинка угощает жаренной картошкой с отварными сардельками, выставляет для меня из холодильника пивные запасы, потому что я не употребляю крепкие спиртные напитки, а сама принимает водочку, потому что пиво ей противопоказано, от него она катастрофически раздаётся вширь.

- Лопай, - приказывает Зинка. – Лопай, худорба беспризорная. Ты всё такой же тощак… Тебе в кино нужно сниматься. Узников Освенцима играть. Без грима сойдёт…

Картошку она жарит классно. Я уминаю за обе щеки. И мы вспоминаем прошлое. Глаза у Зинки воспламеняются и я снова вижу в ней Багиру, царицу нашей округи – от Чистых прудов до Китай-Города.

- А помнишь?.. – начинает она, пускаясь то в весёлое, то в грустное путешествие по тем далёким годам.

Помню, Багира, помню.

Никогда-ничего-не-забуду…

Заранее знаю, Багира обязательно скажет, что это она окрестила меня Явой. Почему-то она этим гордится.

- Ты не забыл? – спрашивает Зинка, немного захмелев.

- Нет, конечно. Это ты назвала меня Явой, а Ванька подхватил. И ещё разнёс по всему детдому, что я стал курить.

Глаза у Зинки делаются печальными.

- Ванька, зараза, пьёт, как лошадь, - говорит она. – Сопьётся, паразит. А ведь хороший он малый… А, Ява? Добрый, безотказный… Последнюю рубаху с себя отдаст… Все мы были хорошими. Так про нас говорила мама Люба… Просто – не повезло…

Да, Ванька отдаст последнее, сомневаться не приходится. И в том, что он спивается, тоже нет сомнения. И то, что мы были хорошими и не каждому из нас повезло – тоже нет спора.

- Помнишь маму Любу?.. А папу Борю? – спрашивает Багира. – Его любимую поговорку не забыл? Прорвёмся…

Конечно, помню маму Любу. И папу Борю, и его неизменное – прорвёмся, старичок!..

- Да-а, но всё же не многие из нас прорвались, - взгляд Багиры зло сверкает. – Душат, гады… Мало мы их топтали…

- Ещё не вечер, - говорю. – Прорвёмся, сеструха.

- Нет, братан… Для меня уже потёмки, - возражает Багира и продолжает в своей прекрасно знакомой мне манере. – Ничего, ничего… Нас гнобят, а мы крепчаем… Пусть я не прорвалась. Но моя Маринка прорвётся. Это я гарантирую. Всё сделаю, чтобы прорвалась… И ты прорывайся, Ява. Ты обязательно должен прорваться… А Ваньку всё-таки жалко… Хоть он и дураковатый, и трепло, а обижаться на него невозможно. Видать, гены своё сделали… Это такая гадость – гены… Боюсь, как бы они не попортили картину Маринке…

На Ваньку, действительно, нельзя было обижаться. Может быть, потому, что уже тогда, в раннем нашем детстве, все необъяснимо за него тревожились, смутно догадываясь, по какой дорожке ему предназначено покатиться. Вот и я не обижался, когда он, как сорока на хвосте, разнёс по детдому подробности об акте возмездия, на которое нарвались-таки братья Коты и в котором он, Иван, принимал героическое участие. Особенно мне нравилось вот это: «Мы их размазали по асфальту»… Мы, блин… Пахали… Он больше всех.

Фанаты проводили нас до дверей детского дома.

Только здесь я окончательно очнулся в себя.

Хахаль Багиры, тогда ещё не убитый, сказал напоследок:

- Ты, Ява, не парься. Никто тебя больше пальцем не тронет. Они думают, если у них бабок наскирдовано немерено, значит, они главные. Хре-ну-шки… Они не главные. И ты это видел… А если кто-нибудь вздумает наехать на тебя, будет иметь дело с нами. Только вряд ли кто-то захочет связываться с фанами. Отвечаю за базар…

И Зинкин хахаль, за которым уже гонялась смерть или, наоборот, этот парень за ней гонялся, а скорее всего, оба они искали друг друга, он, парень нашей Багиры, уже приговорённый к вечному покою, но ещё не знавший этого, гаркнул традиционное фанатское приветствие:

- Слава России!

Мы с Ванькой переглянулись и ответили вразнобой, неуверенно, заикаясь:

- С-слава… Р-россии…

Какую Россию мы славили? Я до сих пор не могу понять.

Во время ужина Ванька учудил, я подумал, писец мне – попался под подставу.

Сидим, наворачиваем макароны. По-флотски. Вкуснятина, между прочим, детдомовские макароны по-флотски! С помидором и огурчиком. Свежими! Кто пробовал это, хоть раз в жизни наголодавшись, тот меня поймёт. Папа Боря восседает во главе стола. Вдруг Ванька отлепился от своей тарелки и с самым простодушным видом вопрошает:

- Папа Боря, скажи… А что это означает – шелупонь?..

Я даже поперхнулся. Все, как по команде, повернули головы в мою сторону. Вот же дубоголовый, всё-таки не удержал язык за зубами. Но что с него возьмешь, если он второй год сидит во втором классе коррекционной школы?! Багира с шумом встала из-за стола, направилась к мойке, драить свою тарелку, попутно отпустив Ваньке щелбан.

- Шелупонь? - оглядывая нас, притихших, переспросил папа Боря. – Шелупонь – это всего-навсего шелуха. А почему ты спрашиваешь?..

- Да так…

Ванька замялся.

- Иногда шелупонью называют пустого человека, - продолжал папа Боря. – Никчёмного… - и заключил многозначительно. – Надеюсь, среди вас таковых нет…

- Нет-нет, - торопливо заверил Ванька. – Среди нас таких нет... Откуда?..

И так потешно это у него получилось, что вся наша группа, не доев макароны по-флотски, разразилась дружным, весёлым ржанием. Включая меня и Багиру, которая слишком уж тщательно мыла свою тарелку, встав к нам спиной, и плечи её сотрясались от смеха.

- Та-ак, - протяжно произнёс папа Боря и пытливо прищурился. – Ну-ка, колитесь, чего вы ещё натворили? Колитесь, колитесь…

- Ничего, - ответил за всех Ванька. С самым что ни есть невинным видом.

- Так уж и ничего? – папа Боря выдержал паузу. – Ладно… Не хотите говорить – не надо.

- Меньше знаешь, лучше спишь, - хитро улыбнулся Иван.

- С вами, кажется, поспишь, - вздохнул папа Боря.

 

На следующее утро он отвел меня в школу. Я упросил, чтобы после уроков за мной пришла Багира.

- Как скажешь, Багира так Багира, - ответил папа Боря. – Удачи тебе.

Удачи? Это то, что нужно. Всем, без исключения.

Душа моя тревожилась, сердце билось неровно. Очень неровно. Что-то ждёт меня сегодня?

В вестибюле я чуть ли не налетел на сумрачного младшего Кота и его, не менее сумрачного, брата каратиста. Застыл, как вкопанный. Весь так и напрягся.

Сердце затрепыхалось, как у перепуганного кролика. Сжалось в комок.

Ну, что же? Выходит, сериал продолжается?.. В ушах заранее зазвучало привычное: шелупонь дурдомовская…

Шелу…

- Привет, - сказал каратист, уступая мне дорогу.

Голос его прозвучал заискивающе. И вообще вид у него был какой-то общипанный, униженный.

- Привет, - в тон брату сказал младший Кот. И тоже посторонился.

Душа моя – измученная, затравленная душа – воскресла! Ожила, блин, моя многострадальная душа! Сердце забилось радостно! Радостно и раскованно!

Но… Я не чувствовал себя победителем. Просто душа воскресла, расправила крылья, а сердце радостно забилось – вот и всё. Ведь я ни с кем не воевал. И не собирался воевать. И не хотел. Это они почему-то со мной воевали, Костя и его старший брат каратист. Им доставляло наслаждение гнобить меня. А теперь они стояли передо мной уныло, как драные коты, признавая своё поражение.

- Привет, - ответил я просто.

И впервые уверенно, без оглядки, зашагал к своему классу по широкому коридору ненавистной мне школы, в которой мне изначально была отведена роль изгоя.

 

 

ВЕНИК

1.

Толика привезли в детский дом из приёмника-распределителя.

Тревожные глаза его говорили, что он голоден.

Да нет, какое там, говорили! – они кричали, а вернее – орали, и даже не орали, а вопили, что восьмилетний белобрысенький пацанчик жутко хочет есть.

Впрочем, хочет есть – слишком приблизительно сказано. Условно сказано. И очень уж деликатно. К чёрту деликатность, когда в желудке пусто, как…

Так пусто, что и не знаешь, с чем сравнить…

Лишь тот, кто по-настоящему голодал, хронически, безнадёжно, отчаянно голодал – поймёт, как может быть пусто в желудке, если ты не помнишь, когда последний раз обедал, а о таких тонкостях, как завтрак и ужин имеешь весьма и весьма смутное представление.

Не есть хотел Толик, а жрать! Хавать он хотел, извините за выражение. Всё подряд и без разбору! Пусть бы и чёрствые сухари – лишь дайте, тут же, как волчонок, с рукой оттяпает.

Ах, какими бывают вкусными чёрные сухари, если их намазать толстым слоем горчицы и посыпать крупной солью! Пальчики оближешь, такими они бывают вкусными!..

Ребята разными путями попадали в детский дом, кто из подворотен и подвалов, кто из детских комнат, кто, как Толик, из приёмника, но всех сопровождал один и тот же злой и неотступный спутник: голод. Противное чувство, что ты не насытился за завтраком, а обед не скоро и до ужина целая вечность, - полдник между ними не счёт, – противное это чувство постоянно толкало кусочничать. И хотя кормили нас в детском доме, что называется на убой, мы, невольно, ошивались возле столовой. Наши челюсти и зубы были готовы работать без устали: жевать, грызть, хрумкать. А кишки, блин, они какие-то безразмерные, рычат, сволочи, и требуют, типа, про запас, ещё чего-нибудь, ещё… Удавы ненасытные!

Инстинкт самосохранения развился, что ли? А если инстинкт – то это, конечно, надолго. Тут уж ничего не попишешь.

Толик первым делом поинтересовался, когда у нас обед. Повёл носом, как зверёк, и спросил, где столовая. Запахи, плывущие из кухни, его тревожили. У него сразу слюнки потекли. И голова закружилась. Но до обеда, оказывается, далеко. Ещё ждать и ждать обеда. Это очень огорчило Толика.

Старшая воспитательница мама Люба разгадала ход его мыслей. Да и гадать-то особенно нечего, тут и ежу понятно, в каком направлении думает пацан. Она нарушила заведённый распорядок. Поступившего воспитанника полагалось сперва отдраить в ванной, сменить одежду, в которой он прибыл, на новую, показать комнату, где ему предстоит жить, познакомить с ребятами. А потом уже кормёжка и всё остальное. Но мама Люба, глядя в вопящие о голоде глаза Толика, всё переиначила. Она первым делом распорядилась его накормить.

Прежде, чем сесть за обеденный стол, предстояло пройти процедуру умывания. А это не так просто, как может показаться не посвященному. Поначалу не только мыть руки перед едой, но и умываться по утрам все вновь испечённые детдомовцы отлынивали, словно запрограммированные.

Не берусь объяснить, почему обитатели пыльных подвалов, чердаков и подворотен не любят плескаться в воде – пусть этим занимаются специалисты – но Толик не был исключением.

Мама Люба просекла это с полувзгляда. И отправила Толика умываться под присмотром папы Бори. А с нашим воспитателем - не забалуешь. Если вздумаешь сачковать, он бесцеремонно, с шуточками-прибауточками, сунет твою башку под кран, откроет его на всю катушку и мощная струя воды плюс душистое мыло сделают тебя чистеньким и благоухающим, словно майская ромашка.

Пока они священнодействовали в ванной, для Толика накрыли поляну. Как полагается: первое, второе, третье. И ещё – в отдельной тарелке - салатик. Из душистого огурчика, сочного помидора и свежей хрустящей капусточки. Всё соблазнительно так нарезано, заправлено рафинированным, без запаха, постным маслом «Золотая семечка» и смачно присыпано петрушкой и укропом. В хлебнице – чёрные и белые ломтики – сколько хочешь.

- Ешь, милый, - сказала мама Люба.

Ага, ешь… Ну и сказанула, наша добрая и деликатная мама Люба. Будто первого такого замухрыгу принимала под своё попечительство.

Милый не ел. Он заглатывал!

Причём начал со второго блюда. На второе ему подали котлету и отварной рис. Воспитатели глазом не успели моргнуть – Толик мигом это оприходовал. И сразу же, не переведя дух, принялся за первое.

На первое был суп-лапша на курином бульоне. С супом он так же лихо расправился, как с котлетой. Для порядка хлебнул две-три ложки, потом отказался от этого утомительного занятия, схватил двумя руками тарелку, приник губами к краю и, с шумом втягивая в себя её содержимое, сделал так: фссссссыыхх!..

На всё про всё потребовалось две секунды. Ну, три – не больше. И тарелка оказалась пустой! Для верности он вылизал её языком. До блеска: мыть не надо. А когда Толик умял салат из душистого огурчика, сочного помидора и свежей капусты, заправленных рафинированным, без запаха, постным маслом «Золотая семечка» - этого вообще никто не заметил.

Однажды по телевизору показывали: в какой-то благополучной, заевшейся западной стране, на полном серьёзе, при огромном стечении зрителей, устроили соревнование, кто быстрее и больше всех слопает пирожков с яблоками. Толика там не было! Ни у кого на зажравшемся западе не осталось бы ни малейшего шанса обогнать его в поедании пирожков с яблоками. Он – точно! – попал бы в книгу Гиннеса и прославил бы матушку Россию тем, что наши голодранцы жрут быстрее всех в мире!..

На третье был компот. То есть его уже не было, когда Лена, самая молодая из воспитательниц, всего неделю назад поступившая на работу в детский дом, всплеснув руками, выдохнула:

- Господи… Неужели в приёмнике не кормят?..

Она это как бы и не для Толика сказала. Но он тут же простодушно откликнулся:

- Почему не кормят?.. Кормят… Только старшие пацаны всё, что повкуснее, отбирают…

И цапнув из хлебницы последний кусок душистого чёрного хлеба, отправил его в рот, озираясь, типа, нет ли поблизости тех самых пацанов, которые отбирают у мелюзги самые лакомые кусочки. У нас таких не было. Но он-то ещё этого не знал. Икнув, Толик спросил озабоченно, будут ли его кормить обедом.

- Конечно, - поспешила успокоить его мама Люба. – Пообедаешь вместе с ребятами.

До обеда Толику показали его комнату, он стал четвёртым её обитателем. И двухъярусную кровать. Как раз верхнее место пустовало, он и хотел спать на втором этаже. В игровой комнате Толик, пересмотрев все игрушки, вцепился в плюшевого зайца и попросил маму Любу, чтобы заяц стал его навсегда. Наша общая мама объяснила ему, что он может играть любой игрушкой, какой захочет, по очереди с ребятами, у нас всё общее.

- Да,- согласился он. – Игрушками по очереди. Но зайчик пусть будет только моим…

Желание необычное, ребята, как правило, тянулись к машинкам. Мама Люба не стала возражать. Хорошо, сказала она, бери зайчика себе. Толик тут же побежал в спальню и заботливо уложил зайца на своей подушке. Горе было тому, кто этого зайчишку брал в руки без разрешения Толика. Что он нашёл в этой простенькой игрушке, мягком сереньком зайце?

Толик был очень возбуждён и словоохотлив, наверно, от того, что попал в доброжелательную атмосферу, в дом, где царили спокойствие и уют, а его сразу накормили, одарили и, если не обманывают, обещали дать второй обед.

Однако прежде всё-таки предстояло принять ванну. И как Толик не верещал, отвертеться ему не удалось: папа Боря отдраил его за милую душу. Толик появился из ванной беленький, с сияющими голубыми глазёнками – одно слово, херувимчик.

Но мы скоро узнали, что этот херувимчик, та ещё птичка. В детском доме ничего не скроешь. Да он и не скрывал. За его спиной шлейф таких историй тянулся – иному на несколько жизней хватит да и то с лихвой. До трёх лет он рос в обычной среднестатистической семье: отец – строитель, мать работала оператором на почтамте, ну, и он, Толик, заласканный любимец счастливых родителей. В общем – ни тучки, ни облачка на их семейном небосклоне. Но отцу Толика взбрендило заняться строительным бизнесом. Как это обычно бывает на диком российском рынке: лучший друг его подставил, он по уши погряз в долгах, всё кончилось так, как обычно в нашей стране происходит – отца Толика убили. В автомобиле взорвали. Причём на глазах у матери Толика, изуверы. Судя по всему, бизнес-то был не ахти какой хлебный, иначе бы семья не жила в коммуналке. Правда, это были две больших комнаты, неподалёку от Елоховской церкви, а точнее рядом со старым рынком на Басманной, одно из окон прямо на торговые ряды выходило.

И кончилась безмятежная семейная жизнь. Мать Толика запила от горя. На неё посыпались болезни, как из рога изобилия. Давление, язва желудка, порок сердца. Через четыре года она была уже инвалидом второй группы. А Толик вырастал на Басманном рынке, смышленым рос парнишкой, шустрым, воры-форточники быстро его к делу приспособили. В скольких кражах он участвовал – этого даже милиция не знает. Но в форточки он проникал ловко и без всякого труда. Несколько дел официально числятся в его активе. Заработанные сомнительным детским трудом деньги, Толик отдавал матери. А та их пропивала, мучаясь от стыда перед малолеткой-сыном.

Они были беззаветно привязаны друг к другу, мать и сын – этого у них не отнимешь. Даже когда мать лишили родительских прав – попробовали бы вы сказать Толику, что она горькая пьянчужка и не заботится о нём, он не то, чтобы в драку полез, горло перегрыз бы за такие слова о самом дорогом для него человеке. Но финал их семейной жизни оказался безрадостным: Толик стал скитаться по приютам и детским приёмникам, откуда периодически убегал домой, а мать, лишённая прав на сына, покорно отдавала его в суровые руки закона, когда этот закон являлся за её ребёнком в милицейской форме. Такой вот херувимчик этот белобрысенький парнишка, попавший к нам в детский дом. В «Нашу семью». Толику повезло, что после долгих мытарств, его именно сюда направили. Не успело засосать криминальное болото.

Ещё нам стало известно, что у Толика дома есть собака и кошка. Кошку, естественно, зовут Мурка, а собаку – Тузик.

Обед в общем-то был не за горами. Толик сел за общей стол и ревностно следил, чтобы его порции были не меньше, чем у остальных ребят. Никто и не помышлял обделять недавно пообедавшего пацанчика.

- Ешь, не торопись, - сказала мама Люба. – Спешить некуда. Никто за тобой не гонится.

Понятное дело, никто за ним не гнался. Но хорошо жевать и спокойно проглатывать пищу – это было выше его сил. Едва мама Люба упустила Толика из поля зрения, он отложил ложку в сторону, прильнул губами к тарелке, все услышали знакомый всасывающий звук - фссссссыыхх!.. – и суп из тарелки, словно испарился. А он уже принялся за второе и ни у кого на свете не было такой стремительной реакции, чтобы остановить Толика. Оставалось разделаться с компотом и бананом. Компот он выпил в два глотка, а банан оставил про запас.

После обеда все отправились в игровую, а Толик шмыгнул в спальню, забрался к себе на второй ярус и стал умирать от рези в животе. Но умирая, не забывал про банан, со стоном впихивал его в рот, правда, очистив от кожуры. Ванька Богачёв, спасибо ему за любопытство, услышал стенания новичка, заглянул в комнату и, увидев, что Толик корчится от боли, позвал воспитателей.

Возник переполох. Толика отнесли в медкабинет. Нашего врача, дяди Славы, как на грех, уже не было. Вокруг Толика сгрудились воспитатели.

- Что у тебя болит, малыш? – побледнев от испуга, тревожилась мама Люба.

Толик мычал что-то не вразумительное, поджимая ноги к животу. И тоже бледнел. Как мама Люба. Ещё даже сильнее бледнел. А папа Боря уже вызвал «Скорую помощь».

- Да вы же его обкормили, - сердито напустилась на воспитателей врач «скорой», осмотрев Толика. – Пощупайте его живот… Это ведь каменоломня! Вы что, до заворота кишок собирались пичкать парня?!

- Пожалели мы его… Он был так голоден… - оправдывалась мама Люба.

- Жалеть надо с умом, - негодовала врач, хлопоча над Толиком. – Не всякая жалость на пользу…

В общем всадила он Толику укол, поставила клизму: Толика вырвало, пронесло и жизнь вернулась на его щёки розовой краской.

- Банан жалко, - сказал Толик, сокрушаясь. - Лучше бы я его теперь съел. Дождался бы, когда стошнило… И - съел…

Это были его первые осмысленные слова после того, как папа Боря продержал его на унитазе в туалете, куда были спущены продукты от щедрот мамы Любы.

- Будет тебе и банан, и апельсин, а воспитателям твоим порция ремня, - ворчала врач.

Она оказалась хорошей тёткой, а бурчала для вида. Полная, энергичная, громогласная, она ещё побыла у нас, пока Толик очухивался. Ей показали нашу обитель. Ей понравилось. Мама Люба угостила её чаем с бутербродами. Она засмеялась, типа, хотите, чтобы и я, как ваш Толик, слабительное потом принимала. Не теряя время даром, врачиха собрала персонал и ребят, прочитала целую лекцию, как нужно правильно питаться. Прежде чем распрощаться, она строго-настрого наказала ничего за ужином Толику не давать, кроме манной каши, сладкой, но жидкой.

- Банан жалко, - опять вспомнил Толик о напрасно пропавшем лакомстве.

- Тимуровцы, - покачав головой, констатировал папа Боря, поочерёдно оглядывая то маму Любу, то наших молодых воспитательниц Лену и Таню.

Это было универсальным и многоцелевым словом – тимуровцы. Употреблял он его по самым разным поводам и по интонации обычно все понимали, в осуждение оно произнесено или, напротив, как похвала.

- А кто они такие, эти тимуровцы? - однажды спросили мы папу Борю.

- Тимуровцы – это те, которые ничего не умеют, но за всё берутся из лучших побуждений.

Потом два дня подряд во время тихого часа он читал нам книгу о Тимуре и его команде. Гайдар написал. Не тот, который с одной стороны страну до нищеты довёл, а с другой – миллионеров расплодил, а писатель Гайдар, его дед. Он-то с буржуями воевал, только в прошлое время. Книга про Тимура забавная. Да и слушать интереснее, чем спать. Правда, мы хихикали, когда папа Боря читал нам те места, где говорилось про Мишку Квакина. По нынешним понятиям Мишка – авторитет, но он какой-то придуманный. У нас в детском доме таких Квакиных – там Мао делать нечего вообще, как пел Высоцкий.

Короче, папа Боря сказал – тимуровцы – и в этот раз слово звучало как укор. Действительно, надо же было так Толика перекормить, до обморочных глюков!

Таким был первый день его пребывания в нашей семье. К вечеру он уже вместе со всеми носился во дворе.

А через три дня мама Люба нашла у него под матрацем целый склад хлебных корок: на чёрный день пацан собирал.

Мама Люба, конечно, и не подумала его ругать. Да и за что? Она просто предложила отнести сухари на кухню. А когда он захочет чего-нибудь вкусненького, пусть подойдёт и скажет. Мама Люба покормит.

Сухари заняли своё место на кухне. И Толик тут же решил проверить, правдиво ли обещание мамы Любы. На счёт вкусненького.

- Можно мне горбушечку чёрного хлеба?.. С маслом, - отчаянно облизываясь, попросил он.

Мама Люба вздохнула, вспомнив историю с вызовом «скорой». Но отказать не смогла. Иначе бы навсегда лишилась доверия своего ненасытного воспитанника. И Толик получил из рук нашей старшей воспитательницы вожделенную горбушечку, густо намазанную сливочным вологодским маслом, а уж солью сверху он сам посыпал.

Формально Толик числился во втором классе. Учебный год близился к финишу. Толик уже сменил две школы, где занимался спустя рукава. В его знаниях зияли такие дыры, что в детском доме решили оставить Толика во втором классе на второй год. До осени ему светило заниматься по индивидуальной программе с нашей учительницей Еленой Тимуровной, повторяя программу первого класса, который он окончил с грехом пополам. Он едва умел читать по складам, писал, как курица лапой, зато математическими способностями поражал всех.

Но это были своеобразные способности. Даже более чем… Абстрактно мыслить он не научился. У него всё было конкретно. По жизни. Бывало, спросят: Толик, сколько будет четыре плюс шесть? Он беспомощно морщит лоб, не в состоянии дать правильный ответ. Но если вопрос поставить иначе: Толик, если тебе дать шесть рублей и ещё четыре, сколько денег у тебя будет? Чирик, мгновенно соображал он. То есть десять рублей. Как у него ворочались мозги – тайна покрытая мраком неизвестности.

Цены на продукты он знал не хуже опытного снабженца. Как-то с утра пораньше папа Боря взял его в магазин, приучая помогать по хозяйству. Возвращаются, нагруженные сумками с покупками, папа Боря качает головой, смеётся. Что, смешинка в рот попала, папа Боря?

- Да ещё какая, - говорит наш воспитатель. – Пока я покупал овощи и фрукты, наш Толик ознакомился с ценами на спиртное. А ознакомившись, кричит мне на весь магазин: папа Боря, кричит, а у нас на Басманной водка стоит дешевле, чем здесь… И пиво здесь дороже… Смех и грех…

- Грех – да… - нахмурившись, перебила мама Люба. – А смех?.. Не вижу ничего смешного.

- Ну, как же, - прикалывается папа Боря. - Весь честной народ, кто был в магазине, уставился на меня. С осуждением. Что это за папа такой, чей сын, от горшка два вершка, знает, где выгоднее водку приобретать… Очень смешно…

- Правду я вам говорю… У нас на Басманной водка дешевле, - вставил Толик с невинным видом, не понимая, что не в теме. – Я не вру.

- Хорошо, хорошо, - сказала мама Люба. – Мы тебе верим.

Она отправила Толика вместе с нами в игровую комнату, а когда мы вышли, попеняла папе Боре, что он легкомысленно относится к воспитанию Толика. У мальчишки голова забита мусором, ему мозги надо промывать, а не смеяться над его глупыми высказываниями, поощряя тем самым к…

Больше мы ничего не услышали, кто-то из воспитателей плотно закрыл дверь в коридор.

Получив бесценное уличное образование, поскитавшись по приютам и приёмникам, Толик накопил богатый опыт для того, чтобы выживать среди таких же, как он, охламонов. В этой среде, а другой он и не знал, Толик выстраивал отношения, руководствуясь не писаным кодексом юных бродяжек. Этот кодекс гласит: по возможности избегать конфликтов, на рожон не лезть, знать своё место – ещё многим премудростям научила его суровая жизнь.

В детском доме он следовал усвоенным урокам, ни с кем из ребят особо не сближался, держал дистанцию, но и не чурался общения. И в обиду, конечно, себя не давал. В общем быстро освоился в новом для себя быту, который его вполне устраивал.

Ему заметно не хватало материнской ласки и он тянулся к маме Любе. Просыпался утром раньше всех ребят, когда мама Люба уже хлопотала на кухне, готовя завтрак, и спешил ей в помощники. Расставить на столе тарелки, разложить вилки и ложки, нарезать хлеб – это было его любимым занятием.

Он знал меню на весь день. Естественно, завтрак Толик получал первым, а когда наш народ появлялся в столовой, он, уже насытившийся, жмурился, как котёнок, и ластился к маме Любе. Молодых воспитательниц Лену и Таню он обожал. Едва они являлись на свои смены, прилипал к ним и следовал за ними по пятам, как приклеенный. И вообще, его тянуло к взрослым.

От родного дома Толик был отлучён уже несколько месяцев. Это его удручало. Наша старшая воспитательница разрешила ему звонить иногда по вечерам маме. Толик был в шоке, не веря своему счастью: в приёмниках-распределителях общаться с матерями и отцами, лишенными родительских прав, категорически запрещали. Во, блин, новоявленные Сухомлинские, что у них за волчьи меры? Ну, пьют родители, но это же их болезнь, беда, но болезнь вовсе не означает, что из-за неё сын должен отказываться от своей матери.

Толик весь светился от радости, впервые за долгое время услышав материнский голос. Пусть по телефону, но он по этой причине не казался ему менее близким. Судя по тому, как они тараторили, перебивая друг друга, мать тоже несказанно обрадовалась торопливому голоску сына. Он взахлёб расспрашивал о Мурке и Тузике, о приятелях по двору, о здоровье мамки. Глазёнки у него блестели, как бусинки. Закончив разговор, он загрустил.

- Мамка, глупая, квасит, - сказал он, вздыхая, совсем как взрослый, придавленный житейскими проблемами человек. – Ей нельзя пить. Она же вся больная…

Мама Люба прижала к своей груди его хрупкое тельце. Гладит ершистый ёжик, успокаивает:

- Всё у тебя устроится. Мама твоя поправится, ты вернёшься к ней. Опять заживёте вместе.

Толик приник к воспитательнице и, догадываясь, что сейчас у неё можно просить, что угодно – она всё ради него сделает – сказал, молитвенно скрестив руки, можно ли ему навестить маму. Деловой, ничего не скажешь. Своего не упустит.

- Можно, - ответила она. – Я поговорю с директором. Думаю, она разрешит.

Толик тут же объявил мне, что возьмёт меня в гости, как друга, и я увижу, какая у него классная кошка Мурка и дрессированный Тузик.

2.

Это было что-то с чем-то: воспитанник отправляется в гости к маме, лишённой родительских прав. Впервые в практике нашего детского дома, а может, и всех детских домов на территории страны. Уж не знаю, что думают по этому поводу чиновники по детству и светила науки, но для всех - и воспитателей, и нашей братии – событие это казалось из рук вон выходящим. К маме Любе потянулись с вопросами ребята, можно ли им тоже встречаться с родителями. Не все, конечно, желали видеть своих забубённых папашек и мамок, но многие об этом мечтали. И вот мечты начали осуществляться.

Толик опять оказался в центре внимания, как и в случае с перееданием. Нельзя же идти в гости к маме с пустыми руками. Мама Люба собрала два пакета гостинцев. Там были яблоки, нектарины, сливы, пара лимонов, сыр, масло, печенье в пачках, чай, байховый и зелёный, сгущёнка, и ещё много всякой вкуснятины, что именно – не помню за давностью времени.

Всё это нёс папа Боря, который сопровождал Толика, так светившегося изнутри. Меня отпустили за компанию с ним. Как любителя животных, ну, и ещё, наверно, из каких-то воспитательных соображений, каких – мне не объяснили.

На троллейбусе пятнадцать минут езды до Бауманской, где по уверению моего корешка водка дешевле, чем у нас на Покровке. Там мы направились через Басманный рынок к дому Толика. Он крутил головой по сторонам, высматривая знакомых.

Мигом подтвердилось, что Толик местная достопримечательность. Едва мы сделали несколько шагов, нас остановил весёлый оклик:

- Толик!

Заросший, чернобородый сапожник, высунувшись из своей будки, энергично размахивал рукой, в которой держал дамскую босоножку. То есть, правильнее сказать, он босоножкой махал, привлекая к себе внимание.

- Миша!..

Толик бросился в объятья сапожника. На вид это был армянин, а, возможно, азербайджанец, словом, лицо кавказской национальности лет пятидесяти. Они, оказывается, давние приятели и обращаются друг к другу на «ты».

Посыпались расспросы.

Главным образом, спрашивал Миша, а Толик сбивчиво рассказывал о своём житье-бытье. Он ведь домой торопился. К маме. Миша сунул в карман Толика деньги.

- Я маме отдам… - сказал Толик, вопросительно глядя на папу Борю.

Тот лишь головой кивнул. Толик, по-свойски, распрощался с Мишей. Мы пошли дальше. И сразу Толика остановила продавщица табачного киоска, рыхлая тётка с прокуренным голосом. Потом его подозвали к пивной палатке, потом ещё кто-то с ним заговорил. И все впаривали ему деньги, скомканные бумажки, прилично у него набралось, а он каждый раз повторял, что отнесёт всё маме. Наконец вокруг нас сомкнулось кольцо шпанят, приятелей Толика по рынку и подворотням, и в их сопровождении мы дошли до нужного нам подъезда.

Вдоль ободранных стен, по обшарпанной лестнице, добрались до третьего этажа. Позвонили в квартиру Толика.

Дверь открыла взлохмаченная старуха в распахнутом халате, демонстрируя застиранную ночную рубашку. Явно с крепкого бодуна. Впрочем, может, уже успевшая опохмелиться.

- Здрасьте, тётьсим! – выпалил Толик, ринувшись в глубину коридора.

- Вера, встречай! К тебе гости, - крикнула старуха прокуренным и пропитым голосом.

Из дальней комнаты вышла высокая худая женщина.

Толик бросился ей на шею, едва не сбив с ног. Вокруг них, повизгивая, юлой вертелась собачонка, явно беспородного происхождения.

- Узнал, Тузик, узнал, - верещал Толик.

Осыпав поцелуями лицо мамы, он высвободился из её рук и поцеловал ликующего Тузика в мокрый нос.

Суетясь, он затащил нас в комнату, где почти не осталось следов прошлого уюта. Тахта, шкаф, обеденный стол, он же письменный, пара стульев, ветхое кресло с обгрызенными собакой ножками, тюль на окне – вот и всё убранство. Вторую комнату мать Толика сдавала. Этим и жила. Ей было лет тридцать. Может, чуть больше. Но выглядела она гораздо старше. Худая, кожа да кости. Лицо изнурено болезнями и алкоголем. Она надсадно кашляла от постоянного курения. Глаза женщины, заполыхавшие от встречи с сыном, устало потухли через минуту.

А Толик в возбуждении говорил без умолку, перескакивая с одного на другое.

- Это моя мама… это папа Боря… наш воспитатель… а Ява мой новый друг… мам, ты сегодня уже гуляла с Тузиком?.. не забывай с ним гулять утром и вечером… где Мурка?.. под диван, небось, забралась… она боится незнакомых людей…

Он полез под диван и выудил оттуда рыжую напуганную кошку.

- Красивая, да? – спросил он. – Она ласковая... Ей только привыкнуть к вам надо… А Тузик умный… Показать? Тузик, служи!..

- Оставь их в покое, - попросила его мама. – Расскажи мне лучше, как ты живёшь?

Теперь хорошо он живёт. В детском доме не то, что в приёмнике.

- Знаешь, как он называется? Наша семья, - он спохватился. – Я тебе гостинцев принёс… Мы принесли… Мама Люба собирала… И Тузику… Ему кости. А Мурке - хилс… Но сразу много не давай… Животы заболят…

Он принялся выкладывать на стол содержимое пакетов. Мама Люба, молодчина, постаралась. Она догадывалась, куда мы идём. Повидала такие семьи. Тут и ясновидящей не надо быть. Как в воду глядела наша воспитательница: в этом доме шаром покати. Даже хлеба нет, а хлеб-то мы как раз и не взяли.

- Я хотела испечь для тебя пирог… Не успела,- не ловко оправдывалась женщина.

- И не надо… Тут всего полно…Ты обязательно ешь… - наставлял Толик мать. - Вон ты какая худющая… А водку не пей… Тебе вредно…

Он вспомнил о деньгах, которыми разжился на рынке. Выгреб из кармана всё до последней копейки и отдал матери, опять предупредив, чтобы она только на водку не тратилась.

- Да, конечно, конечно… Не буду…

- Ты у меня хорошая… Я больше бы денег достал, если бы встретил Серого, - похвастал Толик. – Он бы для меня не пожалел. Но пацаны сказали, что его замели… Ну, посадили…

- Вот и хорошо… Я в том смысле, что тебе не нужно с такими общаться. Это до добра не доведёт… Ты пока не понимаешь…

- Всё понимаю… Не маленький…

Ему не сиделось на месте. Он то кошку и псину принимался кормить, то маме подсовывал фрукты. Мы им не мешали. Просто они не обращали на нас внимания.

- Пока вы общаетесь, мы погуляем, - сказал папа Боря.

Мы оставили их вдвоём. Вообще-то вчетвером, считая Мурку и Тузика.

Вышли на улицу и просто гуляли с папой Борей. Молча глазели на прохожих. Он угостил меня мороженым. Потом купили хлеб и вернулись к Толику и его маме.

Нам открыла та же взлохмаченная соседка в распахнутом халате, тётя Сима. Вот теперь, точняк, она уже успела опохмелиться.

Мы прошли по длинному коридору к дальней комнате, дверь которой была приоткрыта. И увидели трогательную, незабываемую картину. Худая женщина с измождённым лицом расположилась в кресле. У неё на коленях, задремав, притулился наш Толик. На его коленях кемарит рыжая Мурка. А на полу, у ног хозяев, умильно распластался Тузик, положив вислоухую голову на лапы.

Увидев нас, верный пёс зашёлся заливистым лаем.

Когда мы уходили, Толик, целуя мать, чуть не разрыдался. На глазах у него выступили слёзы. Но он не позволил себе заплакать, чтобы не расстраивать мать. Изо всех сил держался. Мне, блин, тоже хотелось зареветь. Но Улица научила нас не распускать нюни.

3.

Детский дом к тому времени насчитывал всего несколько месяцев со дня открытия и находился ещё в стадии формирования. Воспитанников числилось немногим больше сорока, мальчишек и девчонок от трёх до десяти лет. Наступило первое лето нашей семьи. Стало известно, что нас отправят в оздоровительный лагерь на Черное море. Он находился в Херсонской области на окраине небольшого городка Скадовска.

Воспитатели это известие приняли в штыки. Детдомовский врач, дядя Слава, хватался за голову. Обычно невозмутимый тридцатилетний меланхолик, он бурно выражал своё негодование.

- Нельзя туда посылать детей! Это идиотизм, граничащий с преступлением, - возмущался он. – У меня одна половина необследованных, а большинство обследованных метеозависимы и напичканы болячками. Им противопоказана резкая смена климата.

Мама Люба и дядя Слава убеждали директрису отказаться от вредоносной идеи ехать на ненужный нам знойный юг. Но та только руками разводила от бессилия: решение принято высоким начальством и отменять его никто не станет.

- Тимуровцы, - цедил сквозь зубы папа Боря. И это звучало как ругательство.

- Ты представляешь, какой это будет оздоровительный отдых? – спрашивал дядя Слава нашего воспитателя.

- Да уж, - отвечал папа Боря. – Представляю…

Короче, нам приказали быть счастливыми. А у нас приказы полагается исполнять. Директриса осталась в Москве, чтобы продолжать приём новых воспитанников, а мы покатили к морю.

Нас отправили на поезде. Мы заняли плацкартный вагон. Он был замызган как подворотня, где ночевали бомжи. Старшая воспитательница мама Люба ввела железную дисциплину: по вагону не шастать, после туалета мыть руки, перед едой и после еды тоже. Воспитатели не спускали с нас глаз. И всё-таки врач дядя Слава без работы не остался: двое пацанов обдристались, хлебнув воды из бачка, что мама Люба категорически запрещала делать. Как раз на самой границе. Между Россией и Украиной. Может, поэтому пограничники не стали особо придираться, найдя нарушения с документами. Не у всех ребят были оформлены свидетельства о рождении. Их так и отправили, без свидетельств. Второпях или по халатности. Тимуровцы…

Если не брать во внимание двух обдристанных, до Херсона мы добрались вполне благополучно. От вокзала до лагеря предстояло трястись в автобусе. Несколько часов езды по пыльной дороге. Не менее изнурительная поездка, чем в грязном вагоне. Но и это испытание мы, слава богу, преодолели.

В мире нет зрелища унылее, чем Киевский вокзал, подметил Исаак Бабель в одна тысяча девятьсот семнадцатом году. Наивный Бабель. Он не видел оздоровительного лагеря в Скадовске на берегу Черного моря в одна тысяча девятьсот девяносто шестом. Вот зрелище так зрелище! Скорее отвратительное, чем унылое. Отвратительно-унылое зрелище.

Мама Люба, дядя Слава и папа Боря обошли корпус, в котором нам предстояло жить полтора месяца, осмотрели палаты и лица у них стали совсем суровыми. Тот же вагон только в увеличенном в несколько раз масштабе. Окна не закрываются по причине отсутствия шпингалетов. Штор нет. Стены наспех замалёваны краской какого-то немыслимого цвета. В природе существует семь цветов, а в этом лагере ухитрились создать восьмой, которому нет названия, смешав все цвета, существующие в природе. Полы… по ним лучше не ходить босиком, если не горишь желанием занозить ступни. Кровати такие, что давно пора сдать в музей. Времён Очакова и покоренья Крыма были эти кровати. Вода в душевой только холодная, её дают всего на один час до завтрака и ещё на один после ужина, но нередко и эту холодную воду отключают. Из экономии. А зачем душ, если море в двух шагах. Неотразимая логика.

- Да-а… Это ещё хуже, чем я ожидала, - невольно вырвалось у мамы Любы.

Ребята тоже всё прекрасно понимали. Мы, уже вжившиеся в домашнюю атмосферу нашей семьи, видели, что детский дом и этот лагерь – две большие разницы, как небо и преисподняя.

Единственное, что внушало доверие, это высокий, решетчатый, металлический забор, сквозь который невозможно было проникнуть на запущенную территорию. Да никому это и на фиг не надо.

Воспитатели принялись приводить помещение в божеский вид, ребята, кто постарше, им помогали в меру своих возможностей. Мама Люба вступила в конфликт с заведующей лагерем и завхозом, требуя от них всё, что полагается её детям для нормальных бытовых условий.

Заведующая, давно познавшая сладость безответственного времени, когда личное семимильными шагами бежит впереди общественного, пообещала кое-что посмотреть на складе.

- Нет, не кое-что! - Отрезала мама Люба непреклонно. – Вы дадите нам всё необходимое… А вообще-то я потребую, чтобы нас перевели в другой лагерь, где для детского отдыха созданы человеческие условия…

- А вот это вряд ли у вас выйдет, - усмехнулась заведующая. – Вы что, не понимаете, какие деньги крутятся в этом вопросе? И чем они пахнут…

- Деньги не в вопросе крутятся, а в ваших карманах, - внёс поправку папа Боря. – А то, что они не пахнут – это нам давно известно.

- Не будем разводить дебаты, - миролюбиво сказала заведующая.- Давайте попробуем жить мирно.

Завхоз, Клавдия Семёновна, оказалась женщиной с понятием. Улучив момент, она шепнула маме Любе, чтобы та не слезала с заведующей: на складе можно найти всё, что нам нужно.

В общем в экстремальных условиях начался отдых нашей семьи на юге. Как и предвидел дядя Слава, большинство из нас переболело. Воспитатели не исключение. Но если ребятам стоило только кашлянуть, им тут же вменялся постельный режим, то воспитатели не имели возможности отлеживаться и свои хвори переносили на ногах. Теперь, спустя годы, начинаешь понимать, что не один год жизни отняло у них то весёленькое лето. Благодаря им, никто из нас не утонул, потому что самовольный доступ к морю был перекрыт. Никто не отравился в столовой, потому что мама Люба самолично трижды в день проверяла состояние пищеблока и чистоту посуды. Никто не получил солнечного удара, потому что все ходили в панамах и стоило оголить голову, как следовал окрик водрузить панаму на положенное для неё место. Когда они спали, наши наставники, одному богу известно.

Дядя Слава ещё в Москве запасся лекарствами, которых хватило бы на целую аптеку. Но они таяли день ото дня и он тревожился, что больных скоро нечем будет лечить. На лагерный медпункт рассчитывать не приходилось. В нём кроме анальгина, йода, зелёнки и мух ничего не было.

 

Толик оказался одним из немногих, кто ни разу не чихнул до последнего дня навязанного нам отдыха. Он никому не доставлял особых хлопот. Жил в том же ритме, который установил для себя, переступив порог детдома. Вставал раньше всех и вместе с мамой Любой отправлялся на кухню, контролировать приготовление завтрака и проверять тщательно ли вымыта посуда. Этот маршрут он проделывал ещё трижды: перед обедом, полдником и ужином. А в промежутках плескался в море, гонял мяч, занимался с Еленой Тимуровной по программе первого класса. И ходил на склад, в гости к Клавдии Семёновне. Он с ней подружил с первых дней. Деловой чувачок, знал, где полакомиться. Клавдия Семёновна баловала его такими деликатесами, как бесподобное украинское сало домашнего приготовления, которое тает во рту.

Накануне отъезда, днём, всё было как обычно: Толик азартно играл в футбол. Но после обеда вдруг скис, жалуясь на головную боль. Дядя Слава его осмотрел, дал лекарство и велел лежать в постели. Ужин ему принесли в палату. От еды он отказался. Принял лекарство и забылся в дрёме.

А к ночи у Толика подскочила температура. Вот тебе и на! Не болел, не болел, а перед самым отъездом – ну, не закон ли подлости! – слетел с катушек, пополнив лазарет своим присутствием.

- Плохо дело, - не громко сказал дядя Слава, показывая маме Любе градусник.

Мама Люба перепугалась, ртутный столбик уже к сорока градусам подбирался.

- Нужно сбить температуру, а у меня только свечи остались, - объяснил дядя Слава.

Толика, хоть он и ослабел, возмутила процедура со свечами. Никакие уговоры на него не подействовали. Он собрал те силёнки, какие у него ещё были, стал отчаянно брыкаться, кричал истошным голосом – во всех палатах слышали – и поставить ему свечу так и не удалось. Только хуже себе наделал. Температура медленно, но неуклонно ползла, зашкалив за сорок.

- Вызывайте «скорую», - тревожно распорядился дядя Слава.

Молодая воспитательница Татьяна побежала в административное здание, где дежурил сторож, чтобы позвонить в «Скорую помощь», которая находилась в Скадовске.

Дядя Слава спросил, есть ли водка. Запасливая мама Люба держала водку для профилактических нужд. Как испытанное народное средство. Она принесла бутылку. Дядя Слава растёр тело Толика водкой и принялся размахивать над ним полотенцем, пытаясь сбить температуру. Вскоре с него пот лил градом. Задыхаясь, он передал полотенце папе Боре. Они поочерёдно сменяли друг друга.

Вернулась Татьяна и сообщила, что «скорая» не может приехать, машины стоят без бензина, раньше утра ничего не обещают.

- Раньше утра!.. – возмутился дядя Слава. – С ума они сошли, что ли?! До утра дожить надо…

Он опять натёр Толика водкой и опять поочерёдно с папой Борей они орудовали над ним полотенцем.

Явилась сонная медсестра, дежурившая в медпункте.

- Инфекцию парень подхватил… Антибиотик нужен! – крикнул ей дядя Слава.

- Нету, доктор, - пролепетала она.

- Ни хрена у вас нету! Тогда на кой чёрт вы здесь нужны?!.

Медсестра помолчала и робко посоветовала обратиться в санаторий, что за забором через дорогу.

- У них должно быть, - сказала она. – И врач всегда дежурит. Только мы с ними не дружим. Вам самому нужно идти. Вы, как врач с врачом, договоритесь…

- А если и у них нет? – усомнился папа Боря.

- Должно быть, - упрямо повторила медсестра.

- Нужно рискнуть, - решил дядя Слава. – Может, повезёт. На наше счастье.

- Ты представляешь, сколько времени будешь ходить? – спросил папа Боря. – От проходной до проходной километра два. Не меньше… Туда и обратно, считай, четыре… Если напрямую попробовать?.. Через забор…

Он скептическим взглядом окинул далеко не спортивную фигуру врача.

- Через забор – это сколько?

- Метров пятьсот.

- Рванули, - не раздумывая, приказал дядя Слава. – Ты меня подстрахуешь…

Он передал полотенце медсестре и распорядился обмахивать Толика, не останавливаясь ни на секунду. И этот уже грузнеющий меланхолик, сроду не перепрыгнувший через две ступеньки, всегда ходивший размеренным шагом, устремился к забору с такой прытью, что папа Боря едва за ним поспевал.

Они перемахнули забор и через минуту очутились в главном корпусе санатория. Разыскали дежурившую женщину-врача. Дядя Слава перевёл дух и объяснил, что им надо. Да, сказала врач санатория, у них есть такой препарат, но осталась только одна упаковка, она бережёт её на крайний случай, в Скадовске такое лекарство не достать. Толик – это и есть крайний случай! Самый крайний… Дядя Слава клятвенно заверил, что вернувшись в Москву, вышлет сразу две упаковки в обмен на две ампулы. На том и договорились.

Назад они устремились тем же путём. Но теперь с преодолением забора случилась загвоздка. Доктор не рассчитал своих возможностей. Он вскарабкался по железным прутьям с помощью папы Бори и зацепился штаниной широких шорт за металлический наконечник. Висит на нём беспомощно, размахивает руками, как большая птица крыльями.

- Ну, чего рот разинул? Тяни меня, - понукнул он папу Борю.

Разжался треск рвущейся материи.

- Конец шортам, - сказал папа Боря.

- Плевать!.. – доктор ощупал карман. – Главное, ампулы целы… Скорее, скорее…

Толик тяжело дышал, когда они вернулись. Тело его пылало огнём. Губы пересохли.

- Веник, - прошептал он одними губами. – Веник не забудьте…

- Молчи, - приказал дядя Слава. – Молчи… И потерпи… Сейчас я тебя уколю – и всё будет в порядке…

- Веник…

Дядя Слава сделал Толику укол. Он всё порывался куда-то бежать.

Воспитатели не отходили от постели мальца. Местная медсестра тут же маячила.

Толик уснул. Вскоре температура стала спадать.

- Это хорошо, - устало сказал дядя Слава. – То, что ему требуется.

- Господи, помоги, - перекрестилась мама Люба.

- Всё будет хорошо, - повторил дядя Слава. – Идите спать. Завтра отъезд… Вернее, уже сегодня… Трудный предстоит день… Ступайте, а я подежурю…

Женщины разошлись. Папа Боря остался с дядей Славой.

- Пойдём, покурим, - предложил доктор.

- Ты же не куришь… - удивился папа Боря.

- Не курю, - хмурясь, ответил дядя Слава. – Но теперь надо… Пошли… хватит трепаться…

Они вышли в коридор. Распахнули окно. И лишь теперь услышали, как в южной звёздной ночи распевают, резвясь, цикады. Молча закурили.

- Слушай, а чего это мы ломанули через забор? – спросил папа Боря. – Шорты твои угробили… Могли бы по-людски… По дороге.

Дядя Слава покачал головой.

- Понимаешь, счёт шёл на минуты, - сказал он. – И даже меньше… Не дай бог, у мальчишки начались бы судороги… Температура уже запредельная была… Страшно подумать, чем могло кончиться… Потеряли бы пацана…

Папа Боря глубоко и нервно затянулся, только теперь осознав, из какой опасной ситуации они только что выкарабкались. А рваные шорты – это же сущий пустяк.

- Выходит, ты его почти с того света вытащил, - сказал он.

Врач не ответил. Он становился тем меланхоликом, каким его обычно привыкли видеть.

- А чего он про какой-то веник лопотал? – вспомнил папа Боря. – Бредил, что ли?

- Не знаю. Возможно… - пожал плечами дядя Слава.

 

Утром перед завтраком дядя Слава сделал Толику второй укол. Температура у него снизилась. До тридцати восьми. Ну, это же не сорок с гаком. Все ушли в столовую, пообещав принести его завтрак в палату.

Возвращаемся, а Толика нет, как нет. Ещё сюрприз! Пора грузиться в автобус, ехать к поезду на херсонский вокзал, а Толика и след простыл. Туда, сюда – словно испарился. Воспитатели не знают, что и думать, куда бежать, где его искать?

Мама Люба нервничает. Папа Боря психует. Дядя Слава клянёт себя, что оставил больного пацана без присмотра.

И тут он объявляется, виновник переполоха. Собственной персоной. На лице довольная улыбка, а в руках – веник.

Обыкновенный веник, которым метут полы. Правда, новый. Добротный.

- Это ещё что такое? – изумилась мама Люба.

- Веник, - простодушно ответил Толик.

А мама Люба не врубается:

- Вижу, что веник… Зачем он тебе сейчас?

- Я его с собой возьму, - сказал Толик.

- Как с собой?! Для чего? – никак не может взять в толк мама Люба.

- Маме повезу, - сказал Толик.

Ещё новость! Он повезёт веник маме!.. Из Скадовска в Москву! Что за фантазия?! Мама Люба растерялась, не знает, как реагировать, что сказать. И папа Боря не знает. И дядя Слава. Стоят, переглядываются. Может, Толик действительно, бредит?

- Маме? – переспросил дядя Слава. – Зачем он ей?

Вопрос – глупее не придумаешь, да? Впрочем, Толик горазд кого угодно загнать в тупик своими вывертами.

- Как зачем? – удивился он, не ожидавший от доктора такого дурацкого вопроса. – Пол подметать. Я подарю ей веник, она будет пол мести. И каждый раз обо мне вспомнит.

Дядя Слава, поражённый таким разумным ответом, больше ни о чём не спрашивал.

- Да откуда у тебя этот веник, горе ты моё?! – в сердцах воскликнула мама Люба.

- Клавдия Семёновна дала…

- Я схожу на склад, выясню, - в полголоса произнёс папа Боря. – Не хватало ещё, чтобы он слямзил этот злосчастный веник. Будем расхлёбывать кашу напоследок…

Но идти никуда не понадобилось. Клавдия Семёновна сама явилась, чтобы проводить нас.

- Он не брешет, - весело объявила дородная хохлушка, обняв Толика. – Цэ я ему дала… Выпросив… Для мамы… Ну, колы так, нехай везэ маме…

Толик сел в автобус, не выпуская веника из рук. И в поезде с ним не расставался.

Он был ещё очень слаб, его сморило и клонило в сон. Мама Люба постелила ему на нижней полке, уложила, укрыла одеялом и он тут же утух. Толик спал, крепко прижимая к щеке веник. И улыбался во сне.

Наверно, ему снилась мама.

Конечно, ему снилась мама. Кто же ещё может сниться парнишке, который едет к самому дорогому на свете человеку и везёт в подарок роскошный, позванивающий, словно маленькими колокольчиками, густыми сухими ветками веник, честно выпрошенный у лагерного завхоза. Только мама и может сниться.

ЛЯЛЬКА

1.

Никто не видел её улыбку.

Потому что Лялька никогда не улыбалась.

Смех её тоже никто слышал. По той же причине: она в свои три года никогда не смеялась.

А с какого такого, скажите, счастья этой белокурой малявке, пушистой, как одуванчик, радоваться, улыбаясь и смеясь? Хотел бы я посмотреть, как вас распирает от веселья, если бы с вами случилось то, что случилось с нашей Лялькой.

Не дай вам Бог! Я и врагу этого не пожелаю.

Когда Ляльку привезли к нам в детский дом и я увидел её ноги…

О боже!..

…Когда увидел её ноги…

Едва в обморок не грохнулся. А уж я, не хвастаю, - да и чем хвастать-то? – в свои восемь лет, немало тогда уже повидал.

Но на всю жизнь эта картина останется перед глазами. Как говорится, умирать буду – вспомню.

Короче.

Ляльку к нам доставили в больничных казённых штанишках. Какого-то поносного жёлто-горчичного цвета. Наши воспитательницы, мама Люба и молодая Лена, по доброте сердечной, ничего не подозревая, тут же засуетились её переодеть. В розовое воздушное платьице.

Лялька пискнула, типа, я сама…

Ну, сама, так сама. Самостоятельность у нас только приветствовалась.

И вот - она выпорхнула к нам в игровую.

В воздушном и прозрачном…

Не один я, все наши, отлётные пацаны и девчонки, чуть не вырубились.

У воспиталок – точно - случилось головокружение. Ещё бы, блин! Тут и здоровый мужик выпал бы в осадок. То, что мы все увидели – не для слабонервных. Хотя мы, слабонервными – точно! – не были.

У Ляльки на ногах – на правой и на левой – овражились шрамы. Багровые и широкие. Широкие, багровые и длинные. Страшные…

Нет, даже не страшные: жут-ки-е!

Мы, конечно, в тот же день узнали её историю. В детском доме ничего не скроешь. А история – паскуднее не придумаешь. Только в кошмарном сне может присниться. У Ляльки мамка была – поблядушка. Дешёвая. То есть пробы ставить негде.

Лет с четырнадцати начала шалавиться.

В пятнадцать уже Ляльку родила.

Понятно, что на дочь она забила. Плевать хотела на неё с высокой колокольни. Просто фантастика, что эта сука, которую и язык-то не поворачивается матерью назвать, не уморила не нужную ей дочь.

И вот эта мамка кувыркается в пьяном угаре с очередным своим трахальщиком, а Лялька, ей тогда два года было, лежит в своей кроватке и орёт, как недорезанная.

От голода орёт.

А у этих грёбанных кретинов, мамки и её бухого в дым хахаля, ума не хватает покормить не евшего – не знаю, сколько дней - ребёнка.

Ему, трахальщику лялькной мамки, надоел плач несчастной девчонки…

И что он сделал, как вы думаете? Покормил? Хотя бы черствую чёрную корку в рот сунул? Хре-нуш-ки.

Нормальный чел никогда не догадается.

Этот выблядок, - по-другому не скажешь, - заквашенный мамкин хахаль, рассвирепев от безутешного детскогого плача, схватил Ляльку за ногу, и вышвырнул в распахнутое окно.

Да, да! Представьте себе: с пятого этажа!

С пятого!..

Сволочь!

Я и сейчас, вспоминая Лялькины шрамы, плачу и рыдаю…

Большинство детдомовцев понятия не имеют о материнской ласке, но зато в таком словосочетании, как «мамкин сожитель» или «мамкины любовники» разбираются не хуже самой мамки. Убивать этих мамок и их любовников надо. Без суда и следствия. И не смейте мне выговаривать, что я не прав. Не смейте!..

Пидор гнойный, урод поганый! - как сказал бы сорвиголова цыганёнок Гришка Христофоров. И оказался бы абсолютно в теме, мог бы рассчитывать на нашу с ним солидарность.

Ляльке два года тогда было.

Хорошо ещё, что под окнами деревья росли. А у Бога не было выходного. Хотя у меня к нему много вопросов. Но об этом как-нибудь в другой раз.

Ветки, как ангелы руками, приняли на себя хрупкое тельце, смягчив Лялькино падение.

Чудо, что она не убилась.

Но всё равно её потом доктора по частям собирали. Обе ноги у малышки оказались сломанными-переломанными, места живого не было. Другие травмы мелочи в сравнении с этим.

Ей вставили штыри в кости.

От бёдер до ступней навсегда шрамы остались.

Доктора, которые поставили её на ноги - святые люди. Жаль, не знаю их имён. Ляльке нужно всю жизнь свечки в церкви ставить – за их здравие. Да и нам тоже.

Короче, доктора малявку спасли.

А этот гад, мамкин любовник, ухом не повёл. Ему до фени, что он натворил, мудак спидоносный, - как сказал бы наш Гришка. Стакан водяры залудил и полез на мамку.

Менты, приехав, невменяемым сняли его с этой, такой же невменяемой, курвы. И главное – во, блин, законы у нас! – их, подонков, и не подумали упечь за решетку. Мамку только материнских прав лишили, а этого козла, её сожителя, Иуду, определили в психушку. И что ему психушка? Подумаешь!.. Не наказание, а курорт. Отдохнёт там лет пять, выйдет – и с новыми силами возьмётся за старое.

Лялька без малого год пролежала в больнице. Вот оттуда теперь её и привезли к нам.

В общем все мы – и воспитатели и воспитанники – охренели. Конкретно. Увидев её изуродованные ноги.

Мама Люба быстрее всех очухалась в себя. Она подхватила Ляльку на руки. Выскочила за дверь. А спустя минут пять-десять, вернулась с нашей новенькой сестричкой в игровую. Где мы все, и воспитатели и воспитанники, хранили гробовое молчание.

На Ляльку мама Люба надела голубенькие штанишки. Чтобы ни кого не пугали шрамы на ногах малявки.

Вспоминая тот день, я могу объяснить, что это такое - гробовое молчание. Понадобиться – спрашивайте.

Короче. Лялька стала жить у нас.

Теперь понятно, почему она никогда не улыбалась? И тем более – не смеялась. То-то и оно…

Одуванчик прозрачный.

Пугливая она была, нервная, от малейшего звука вздрагивала. Ночью не могла спать. Страхи её донимали.

Вы удивляетесь? Я – нет. Чему тут удивляться? У нас в детском доме каждый второй, вру – каждый первый такой был. Если не энурез, то золотуха. Но всё-таки Лялька – особый случай.

Хотел бы я посмотреть, как спалось бы Лялькиной мамке, если привязать её к любовнику, и выкинуть их в окно. С пятого этажа. Но только с таким условием, чтобы деревьев под окнами не оказалось.

2.

Лялька как-то сразу прилепилась к нашей старшей воспитательнице. Едва порог переступила и тут же уцепилась за её подол. Интуиция ей подсказала, за кого надо держаться.

У нас разные воспитатели были.

С одними мы ладили. Других и близко на дух не переносили. Такие, правда, долго в детдоме не задерживались.

А старшую воспитательницу любили.

Она всех старалась обогреть, никогда никого не наказывала, не повышала голос. Как-то так получалось, что даже самые наглые, самые отмороженные попадали под её влияние и с ней были, если не кроткими, то вполне послушными.

Вовсе не потому её любили, что она не кричала на нас и не наказывала. А потому, что у неё большое и доброе сердце, в которое ей удавалось вместить всех нас. Без исключения. Со всеми тараканами в наших не развитых башках. Их, тараканов, в наших башках было – высшую математику надо знать, чтобы сосчитать.

Это теперь мне понятно. А тогда… Ну, не будем отвлекаться.

Короче. Лялька ни на шаг не отпускала старшую воспитательницу.

Это она первой из всех и назвала её мамой. Мама Люба, позвала малявка однажды.

Вскоре все воспитанники, а потом и весь персонал, включая директрису, иначе как мама Люба нашу старшую воспитательницу и не называли. Что не приходится оспаривать.

Мама Люба вместе с мужем пришла работать в детский дом. Её муж исполнял обязанности и физрука, и водителя, и за продуктами по магазинам ходил, обычно взяв с собой кого-нибудь из ребят, чтобы приучать хозяйствовать. В общем - делал то, что требовалось, по обстановке. Если старшая воспитательница стала для нас мамой - мамой Любой, то он естественно, стал для нас папой - папой Борей.

Лялька засыпала только на руках мамы Любы. А заснув, тут же просыпалась, вздрогнув всем тельцем, испуганная каким-то кошмарным сновидением. И заходилась в истерике. Тогда мама Люба забирала её к себе в комнату, чтобы дать выспаться другим.

Комнатка мамы Любы и папы Бори находилась напротив девчоночьей спальни. Они и жили при детском доме. Не помню, чтобы в первые годы существования дома у них бывали выходные дни. Утром мама Люба нас будила, кормила завтраком, старших отправляла в школу, а сама оставалась заниматься с малышнёй. Ну, и всякими бесконечными домашними делами. Папе Боре тоже хлопот хватало. Топтались оба до отбоя – присесть некогда. Тех, кто учился в младших классах, папа Боря отводил в школу, днём забирал ребят домой. Мама Люба их встречала, кормила, проверяла дневники, следила, как выполняются задания. И в строго назначенный час укладывала спать. Днём им помогали две воспитательницы, Лена и Таня, совсем молоденькие, чуть ли не ровесницы наших старших ребят. Мы их скорее как сестёр воспринимали, нежели как воспиталок. Поэтому не обижались, получая от них затрещины.

Мама Люба забирала рыдающую Ляльку к себе в комнатку, отправляла папу Борю спать в игровую, а сама, бывало, вместе с крохой на руках не смыкала глаз до утра. Лялька не спала в плену прошлых страданий, а мама Люба от сострадания к этому измученному человечку, с израненными телом и душой.

Страшные видения гнались за Лялькой. И мама Люба отгоняла их от неё.

Но лялькино прошлое, наверно, было сильнее мамы Любы. Сильнее упёртости детдомовских психологов, которые с Лялькой без устали работали. Никакие усилия врачей не помогали.

Мы все ждали, когда же она, наконец, улыбнётся. В то, что она может смеяться – в это даже и не верилось.

Такие вот дела.

Кстати, когда Лялька попала к нам, детскому дому было – от году неделя. С натяжкой, месяца два-три. Полтора десятка воспитанников насчитывалось. Но каждую неделю поступали новенькие.

У нашего детского дома, - увы, увы! - не было своего отдельного помещения. Его втиснули в первый этаж старого московского дома на Покровке. Раньше здесь детский сад обитал.

Вы, может, позавидуете – ах! Самый центр белокаменной столицы!

А я вам скажу – глупее нельзя было придумать! Втиснуть сюда беспризорных детей, привыкших бродяжничать по вокзалам и подворотням. Какой мудак в кепке это придумал? Главное, для чего? Это объяснить - не по моим соплям. Не такой уж я умный, чтобы это объяснить.

Но, по моему бродяжьему разумению, лучше бы поместили нас где-нибудь за городом.

Здесь, на Покровке, – шум и смрад от бесконечного потока машин. Гулять негде.

Двор общий.

То есть один на несколько домов. Даже спортивной площадки нет.

Понятно, что из этого вытекает, да? Вытекают постоянные конфликты с привередливыми жильцами и их отпрысками, которым, ясный пень, западло соседствовать с такими отбросами общества, как мы. Но – что имеем, то имеем.

Зато «Наша семья» считалась образцово-показательным детским учреждением. Наверно, так оно и было. Разные делегации, депутаты, журналисты, представители общественных фондов одолевали нас своими бесконечными посещениями. Мы быстро пообтесались в общении с ними.

Поначалу, ничего - даже нравилось. Подарки приносят, сладости разные. Но вскоре вся эта бодяга опостылела.

Надоело отвечать на одни и те же нудные вопросы.

Все, кто приходил в детский дом, почему-то начинали с нами сюсюкать. Как с недоделанными.

Спрашивали об одном: как нам здесь живётся?

Мы скороговоркой, чтобы нас побыстрее оставили в покое, отвечали, – да! – очень нравится, здесь просто замечательно, игрушек много, кормят клёво.

И смывались.

Только Витёк Круглов, самый старший из пацанов, ему четырнадцать уже исполнилось, обожал общаться с нудными гостями. Он с удовольствием располагался перед телевизионной камерой, закидывал ногу на ногу и несчастным голосом, заученно произносил первую фразу:

- У меня было трудное детство.

Великим, бля, актёром мог бы стать. Если бы не гены.

Журналисты от восторга чуть ли не писались - какого откровенного и сообразительного парнишку откопали! Не понимали, лопухи, что под этой крышей собрались обитатели чердаков и подвалов, а даже самый мелкий бродяжка – тот ещё психолог. Любому журналисту развесистую лапшу о своей горькой судьбе так реально навешает, что нельзя её не принять за чистую монету. Хотя судьба – любого шкета возьмите – действительно, далеко не сахар.

В общем, мы уже прекрасно секли, кому и что говорить, как с кем держаться, отрабатывая подарки и лакомства.

Честно говоря, всё это нам было до фени. Забавлялись, как могли.

С воспитателями проще и понятнее. Они нам ближе.

Ладно. Проехали.

Однажды…

Гуляем. Во дворе.

Под присмотром папы Бори. Он изо всех сил пыжится, чем бы интересным нас занять.

Тут является Ванька Богачев. С таким видом, будто он шпион, выведал какую-то крутую тайну и ему не терпится сообщить эту тайну нам.

Улучив момент, оглядывась, украдкой, Ванька прошептал, взахлёб, что нашу Ляльку будут крестить.

Оказывается… Он подслушал разговор между директрисой Марией Фёдоровной и мамой Любой.

Подслушивать, конечно, грех. Но как иначе нам узнавать о планах воспитателей, тем более о тех, о которых нам знать не положено. Поэтому пацаны и девчонки постоянно держали ушки на макушке и скрыть от нас воспитателям, к их удивлению, редко что удавалось. Хотя вскоре выяснилось, что никто и не собирался делать тайны из предстоящих крестин Ляльки. Так что проныра Иван недолго нос задирал.

Когда мы вернулись в помещение и в игровой к нам присоединилась Лялька, Иван заговорщицки объявил ей:

- Тебя скоро крестить будут. В церковь поведут…

3.

В пятнадцати минутах ходьбы от Покровки, если пройти Армянский переулок и Кузнецкий мост, пестрит пешеходами Столешников переулок.

Это место обычно Столешниками называют.

Так вот, в Столешниках есть старинный храм. Космы и Дамиана. Его не сразу видно. Ресторан «Арагви» этот храм отодвинул на второй план. Ресторан всем бросается в глаза, а храм нет.

Мимо храма многие проходят, не замечая его. Ну, это их проблемы.

В храме Космы и Дамиана служит настоятелем отец Александр. Он типа возложил на себя шефство над «Нашей семьёй». Мария Фёдоровна, наша директриса, и мама Люба, попросили у отца Александра благословения, прежде чем пошли работать в детский дом. Батюшка их благословил. Он был на официальном открытии «Нашей семьи». Тогда в доме числилось всего три воспитанника.

Не сочтите за хвастовство, но я стал первым, кого определили в «Нашу семью». Стало быть – экспонат номер один. Прошу любить и жаловать. Конечно, никакой моей заслуги в этом нет. Просто так фишка выпала. Хотя, сознаюсь, я горжусь этим. Осознавать себя хоть в чём-то первым – всегда стрёмно. Впрочем, я отвлекаюсь.

4.

… - Тебя крестить будут, - объявил Иван Ляльке, как только она проникла, словно тень, в игровую.

- А я знаю, - пискнула Лялька. – Мне мама Люба сказала. Только врёшь ты всё, Ванька. Вовсе и не поведут в церковь. Ничего не соображаешь, а говоришь. Батюшка сам сюда придет, чтобы крестить меня. А мама Люба будет моей крёстной…

- Разве можно крестить не в церкви? – усомнился Иван.

- Поживём – увидим, - философски заметила Багира.

- Зачем людей крестят? – полюбопытствовал атомная бомба девятилетний цыган Гришаня Христофоров, недавно пополнивший нашу семью.

- Зачем, зачем… Ты что, Гришка, совсем дурак? - укоризненно перебила Лялька. – Чтобы Бог нас защищал – вот зачем.

Откуда она это знает?

Я крещёный. Нательный крестик на мне. Значит, Он и меня защищает.

В тот же день, за ужином, мама Люба рассказала, что в воскресенье к нам придёт отец Александр, чтобы крестить Ляльку. Мы, хитрованы, усиленно глотали улыбки вместе с манной кашей, стараясь не проколоться, что это для нас уже не новость.

- Зачем людей крестят? – опять задал Гришаня вопрос, который недавно задавал нам и на который мы не могли ему ответить.

Мама Люба постаралась объяснить, как можно проще, чтобы нашим тёмным мозгам было доступно. Она сказала, что в каждом человеке есть силы добра и зла. Зло тянет к греху, как в помойную яму. Хотя с виду иногда бывает привлекательным. А добро зовёт к хорошим делам. Вот Бог и помогает отличать хорошее от плохого, хранит людей от зла. Так мы её поняли.

5.

И настал назначенный день.

6.

Мария Фёдоровна, наша директриса, распахнула дверь. И мы увидели отца Александра.

- Проходите, проходите… Ждём, - сказала Мария Фёдоровна. – Ребята, встречайте гостя…

Она улыбалась.

Мама Люба нам все уши с утра прожужжала о том, чтобы мы вели себя хорошо.

– Не заставляйте нас краснеть и делать вам замечания… - наставляла она. – Постарайтесь.

Да уж мы постараемся, не ударим в грязь лицом.

 

Я уже знал отца Александра. В храм меня водили к причастию. И на открытии детского дома он нас всех благословил. И перед поездкой во Францию благословлял.

Но большинство из ребят впервые общались со священником. Ясный пень, они оробели. Чувствовали себя скованно. Однако с любопытством стреляли в него взглядами.

Батюшка передал маме Любе торт, в большой круглой коробке, поздоровался со всеми, у каждого новичка спрашивая имя. Память у него оказалась цепкой, потом он ни разу не спутал, кого и как зовут.

Отец Александр роста среднего, худощав, седовлас и седобород, прическа у него аккуратная, бородка коротко подстрижена. Голос не громкий, мягкий, взгляд серьезный, сосредоточенный, как бы изнутри идущий. Нет-нет и вспыхивают в его взгляде весёлые искорки. Он всегда смотрит собеседнику в глаза, а когда выслушивает вас, наклоняет к вам поближе голову. Если беседует с ребёнком, склоняется всем туловищем, приобняв малявку за плечи.

Он был облачён в строгий чёрный подрясник, на груди наперстный крест, на голове старенькая скуфья, которую он снял, переступив порог. Не будь на нём церковного одеяния, отца Александра можно было бы принять за кого угодно – врача, учёного, художника – но только не за священника.

- Что ж мы стоим в прихожей? - спросил батюшка. И обратился к Ляльке, которую мама Люба держала на руках. – Покажешь мне свою комнату?

И Лялька, этот запуганный зверёныш, никого из чужих не признававшая да и своих чурающаясь, соскользнула с теплых рук мамы Любы и доверчиво приблизалась к отцу Александру. Молча, как всегда, не улыбаясь, сунула свою ладошку в его ладонь. И повела за собой.

Комнаты у нас просторные, с высокими потолками.

Девчонки размещались по трое, у них были деревянные кровати, а пацаны обитали вчетвером на двухъярусных койках. Так больше места оставалось. У каждого свой письменный стол, настольная лампа, полка для книг. В лялькиной комнате, на подоконнике, стояла клетка с двумя волнистыми попугайчиками.

- Уютно у тебя, - сказал батюшка.

А Лялька уже тянула его в игровую.

Игровая у нас – ваще супер! Пол устлан ворсистым ковром. У одной стены большущий диван. У другой - шкаф с игрушками и тоже, как в спальнях, книжные полки. В углу - телевизор с видаком. На подоконнике - цветы в горшках. А на стенах картины, нами же и намалёванные.

Клёво, да?

Мы гадали, как оно будет происходить, крещение?

Отец Александр не спешил.

Он сел на диван, взял Ляльку к себе на колени. Тогда мы – кто с ним рядом угнездился, кто просто на пол плюхнулся. Воспитатели стояли, стены подпирали. Мама Люба выбрала место у окна. Мария Фёдоровна в дверях маячила.

Только все утряслись, в комнату вихрь ворвался: это вломился Гришка Христофоров. Курильщик, матершинник, картёжник, враль-сказочник, певун, плясун, начинённый энергией, эквивалентной атомной бомбе, которой хватило бы не только на Хиросиму и Нагасаки, но и на то, чтобы расшатать устои нашего дома. Поэтому воспитатели старались направлять Гришкину энергию на мирные цели, что не всегда удавалось. Вбежав, он застыл на месте от неожиданности и выдохнул, ни к кому не обращаясь:

- Гля-ка, взаправду, поп…

Приблизился к отцу Александру и спросил, настоящий ли он. Тот улыбнулся, положил ладонь на забубённую голову Григория и заверил, что вполне настоящий.

- Не видишь, что ли, Гришка? – крикнула Лялька. – Глаза разуй…

Напряжение спало само собой, следа от него не осталось. Гришаня плюхнулся у ног отца Александра и, задрав подбородок, стал бесцеремонно разглядывать гостя.

- А что вы знаете о доме, в котором теперь живёте? – спросил отец Александр.

- Всё мы знаем, - высунулся Ванька Богачёв. – Нам найдут патронатных воспитателей. И мы будем жить в нормальных семьях…

А ведь верно он объяснил. Хоть и ходил в коррекционную школу. Второй год учился во втором классе. Впрочем, это вовсе не говорит о том, что Ваня Богачёв был глуп. С учёбой многие из ребят были не в ладах. Не по своей вине. Так обстоятельства складывались. Однако в житейских вопросах нас можно причислить к специалистам с высшим образованием.

Мы отлично разбирались, в чём отличие «Нашей семьи» от других детских домов. Это у нас, впервые в России, испытали программу патронатного воспитания по примеру английских фостеровских семей. Не зря же к нам повадились журналисты.

 

7.

Теперь на всех перекрёстках долдонят, что у воспитанников детских домов не слишком-то и счастливое детство.

Кто бы спорил, только не я. Конечно, быть детдомовцем, не беспокоясь о еде и ночлеге - это куда лучше, чем беспризорничать с пустым желудком и ютиться по ночам на чердаках или в подвалах, с тоской думая, удастся ли утром пожрать, пробудившись от тревожного сна. Нет, житуху в детдоме не сравнить с прозябанием в подворотне.

Но любой нормальный детдомовец, побывавший и бродяжкой, и попрошайкой, и воришкой, в тайне мечтает жить в семье. Недаром наши девчонки и в школе, и знакомясь с парнями на дискотеках, ревностно скрывают свой социальный статус. Ни за что не скажут, что детдомовки. Никогда! Никому! Некоторые пацаны тоже комплексуют. Из-за боязни перед будущим. Считается, если детдомовец, в жизни труднее пробиться. Вот и начинают всем про папу и маму мозги пудрить. Про то, какая у них замечательная семья…

Реальное фуфло.

На деле - ни папы, ни мамы, ни семьи. Может где-то они и есть… Биологический, блин, папа и биологическая, бляха-муха, мама. Лишённые родительских прав. Но это всё равно, что их нет в природе. Конкретно. Только мечта! Как дым… Как сладостный мираж… Как сон… Как будто, проснувшись, ты, не торопясь, почистил зубы пастой «Colgate», которая, если верить рекламе, бережно удаляет потемнения с поверхности твоих тридцати двух зубов и восстанавливает их естественную белизну. И только потом приступаешь к завтраку, наслаждаясь горяченькой сосиской с гречневой кашей, а уже после сосисочки и гречневой кашки пьёшь чай.

С бутербродом, естественно.

Густо намаслишь ломоть душистого чёрного хлеба, не забывая посолить при этом для аппетита. И медленно проглатываешь, сперва прожевав тридцатью двумя зубами, предварительно отдраенными пастой «Colgate», которая, если верить рекламе, бережно удаляет потемнения с поверхности зубов и восстанавливает их естественную белизну. А ещё, не забудьте, зелёный горошек с сочным лучком, нарезанным колечками.

А впереди… Только гурман оценит!

Впереди маячит перед тобой обед. Из трёх блюд. Дымящийся густой борщец, приправленный сметаночкой, (двадцать пять процентов жирности), котлеточка по-киевски, с жареной картошечкой, свежими огурчиками. А ещё, не забудьте, зелёный горошек с сочным лучком, красиво нарезанным колечками. Ну, и, естественно, на десерт компотик из яблок – два стакана, но если пожелаешь – три…

Ух, ё-к-л-м-н! Только раздразнил самого себя. Даже слюнки потекли… Вот ведь бред сивой кобылы!

Больное воображение!

В суровой действительности – ни борща, ни сметанки, ни котлетки, ни чёрной, пусть даже без масла, корки… ни семьи... Ни пасты «Colgate». Вообще ни хрена.

А патронат – это и борщик, и сосисочка на завтрак, не только с чёрным, но и с белым хлебушком. Всё это хорошо прожёвано тридцатью двумя зубами, предварительно отдраенными пастой «Colgate», которая, если верить рекламе, бережно удаляет потемнения с поверхности зубов и восстанавливает их естественную белизну. И, разумеется, стаканчик компотика, а пожелаешь – все три, но, главное, нормальная житуха в семье… В семье, блин! Кто через это прошёл – тот меня поймёт.

Живешь-поживаешь у своих патронатных воспитателей, как у Христа за пазухой, и, привыкнув к ним, незаметно начинаешь называть папой и мамой. Ты прекрасно осведомлён, что они несут за тебя ответственность, получают зарплату и пособие на твоё содержание, потому что по документам ты под опекой государства и числишься за детским домом.

Твои патронатные воспитатели, при желании, даже могут тебя усыновить, если ты парень, или удочерить, если, естественно, ты девчонка. Однако заморачиваться на это не стоит, потому что когда тебе исполниться восемнадцать годков, государство, по закону, должно выделить отдельную жилплощадь. Поскольку ты детдомовский чел. А при усыновлении, если ты парень, или удочерении, если ты, естественно, герла, тебе ни хрена не выделят. Приёмные родители должны будут упереться рогом, заботясь об устройстве твоего быта. Только упирайся – не упирайся, а денег-то у них – кот наплакал, потому что (не знаю - почему), но детей на воспитание берут обычно люди не богатые. Им покупку квартиры не потянуть. Редко, очень редко (тоже не знаю - почему) толстосумые буржуа становятся патронатными воспитателями. Что-то и не припомню я такого. Не рвуться они к этому, не видят для себя ни капельки удовольствия. Зачем им лишняя головная боль? Они лучше будут мани-мани на блядей тратить да по Куршевелям их таскать, чем…

Ладно, проехали.

В общем про патронатное воспитание и про квартиры детдомовцы секли не хуже юристов.

Не берусь утверждать то, что недоступно пока моему ограниченному уму, но такой метод считается прогрессивным.

Говорят, за границей вообще нет детских домов, зато очень развит патронат. Кстати, воспитанник всегда волен вернуться в детдом, если у него что-то там не срослось в патронатной семье. И возвращались. То есть их возвращали, детдомовцев. Типа, наигрались с куклой – и чао-какао.

Не знаю, как патронатных воспитателей, но наших ребят такие возвраты жутко глючили. Думать, блин, надо, хорошенько подумать, прежде чем подписываться на патронат. Увы, не у всех есть серое вещество, чтобы думать.

Одним словом, про патронат мы отцу Александру всё в деталях расписали. Он не переставал удивляться нашей осведомлённости. Но сколько можно утомлять гостя проблемными разговорами. Не за этим же пришёл к нам батюшка.

К тому же Лялька закапризничала, стала хныкать.

Мама Люба, заволновалась, хотела взять малявку у отца Александра, из боязни, что ему с ней не сладить.

Но батюшка мягким жестом остановил старшую воспитательницу.

Он что-то пошептал Ляльке на ушко, пригладил её шелковистые локоны -и… Она реветь перестала.

Честно говорю. Зачем мне врать?

Притронулась к кресту на груди батюшки, разглядывая изображённого на нем Спасителя, и спросила: «Это Бог?»

Да, это Бог, подтвердил отец Александр.

- Он хороший?

- Очень хороший.

- Лучше тебя?

- Гораздо лучше.

- Потому, что он всех любит?

- Да. Потому, что Он всех любит. И тебя Он тоже любит.

- Очень-очень? – спросила Лялька.

- Очень-очень, - ответил отец Александр.

- И всех защищает?

- Всех…

Лялька глубоко вздохнула и замолчала. Прошлые не детские воспоминания морщинили её лобик.

- Ты крестить её будешь? – вмешался атомная бомба Гришаня Христофоров, теребя батюшку.

Отец Александр ответил утвердительно.

- Ну, так давай уже… Чего тянуть кота за хвост? - нетерпеливо понукнул цыганёнок. – Крести…

- Гриша, - с укоризной покачала головой мама Люба.

- Ты прав. Пора, - улыбнулся отец Александр. Он ещё раз оглядел игровую. И сказал, обращаясь к директрисе. – Здесь удобно…

Папа Боря неуверенно спросил, можно ли ребятам остаться? Не будем ли мы мешать…

- Не можно, а нужно, - поправил отец Александр. – Вы ведь одна семья…

8.

Мы сгрудились в углу игровой и, притихнув, наблюдали за происходящим. Даже атомная бомба Гришаня Христофоров не напоминал о себе своими непредсказуемыми вывертами.

Папа Боря по просьбе отца Александра наполнял водой таз, купленный специально для этого случая.

Батюшка и вышел и вскоре вернулся, облачённый в белые одежды.

Мама Люба держала Ляльку на руках. Лица у всех – у батюшки, мамы Любы, директрисы Марии Фёдоровны, молоденьких воспиталок Лены и Тани были сосредоточены. Включая Ляльку. Сосредоточены и спокойны. Лялька ничуть не капризничала, не отрывая глаз от отца Александра.

Папа Боря подошёл к нам и встал между мной и Гришаней.

- Вода для чего? – жарким шёпотом спросил Гришка.

- Так полагается. Батюшка её освятит, чтобы крестить нашу Олю.

Ляльку укрыли белой простынёй. Батюшка, освящая воду, читал молитвы.

Мы, если честно, мало, что понимали. Ну, наверно, на то и таинство. Зато, главное просекли: с Лялькой в эти минуты происходит что важное. И хорошее. Иначе бы она сейчас такой концерт закатила, со слезами и истерикой, Богу мало бы не показалось.

- Теперь батюшка помажет Олю елеем, - объяснял папа Боря.

- Елеем? Это чё?

- Масло такое… Освящённое…

Отец Александр макнул кисточку в елей, помазал лялькин лоб, уши, руки, ноги. Потом принял Ляльку из рук мамы Любы, погрузил с головой в воду и произнёс:

- Крещается раба Божия Ольга во имя Отца…

Второй раз окунул и продолжил:

-… и Сына…

В третий раз погрузил со словами:

-… и Святого Духа. Аминь. Ныне и присно и во веки веков.

Ляльку нарядили в белую рубашку до пят. Отец Александр надел на мялявку маленький серебряный крестик.

9.

А потом Мария Фёдоровна пригласила всех к столу.

Мы, сломя голову, рванули в столовую. Не потому, что были голодны, как дворовые собаки. Просто застоялись и размякшим нашим мышцам требовалась нагрузка.

Впрочем, никто даже замечания нам не сделал. Ещё бы! Такой знаковый день.

Было решено сдвинуть столы и разместиться за одним общим. Все оживились. Батюшка активно помогал: двигал столы, расставлял стулья. Нам это понравилось. Человек как человек. Щёки не надувает от важности.

Когда стали усаживаться за стол, возникла свара: всем наперебой хотелось застолбить место поближе к отцу Александру. Старшие, ясный пень, оттеснили мелюзгу. О Ляльке, честно говоря, забыли. Её тоже задвинули на задворки. Лялька разрыдалась от обиды. И опять отец Александр мигом разрулил ситуацию. Он подхватил Ляльку на руки, малышню усадил поближе к себе. Я оказался совсем рядом с батюшкой, по левую руку от него.

Лялька зашлась, никак не может успокоиться. Всем нам не по себе от её воплей. Тогда отец Александр предложил ей:

- Давай с тобой молитву прочитаем, поблагодарим Бога за его доброту… Повторяй за мной… - и к обратился ко всем, сидящим за столом. – Вы тоже за нами повторяйте.

Он встал, не выпуская Ляльку, держа её на левой руке, дождался тишины, и прочёл молитву. Лялька повторяла за ним. А мы потом повторяли за Лялькой.

«Отче наш… хлеб наш насущный дашь нам днесь…»

Отец Александр перекрестился. И стол осенил знамением. Потом сел, усадив Ляльку на колени.

Так мы и обедали: Лялька на коленях отца Александра и мы, все остальные, на своих местах, согретые теплом этого человека.

После обеда было чаепитие.

Отец Александр разрезал торт. Воспитательницы Лена и Таня, раскладывали по тарелкам соблазнительные треугольники, а Лялька определяла, в какой очерёдности раздавать эту сладость.

10.

Гришка Христофоров быстрее всех управился со своей порцией и выскользнул из столовой как угорь. Никто ещё толком не успел сообразить, что он задумал – но ведь не мог же цыган не отколоть какой-нибудь номер! – а Гришка уже возник в дверях, опасный как атомная бомба, сияющий как юбилейный рубль, с гитарой в руках. Лена хотела было призвать его к порядку, но остановилась на полдороге, зная вздорный Гришкин характер. Он бы не постеснялся и при отце Александре учинить скандал, пойди кто-нибудь ему наперекор. Хотя бы даже и сама мама Люба. Она только развела руками, выразительно посмотрела на Лену, мол, что уж теперь поделаешь… будь, что будет.

- Я тебе сейчас спою, - громогласно и бесцеремонно объявил Гришка, обращаясь к отцу Александру.

…Маэстро! Урежьте марш! Так рявкнул булгаковский кот Бегемот на весь театр во время одного знаменитого представления. И оркестр, как теперь всем известно, не заиграл, и даже не хватил, а именно урезал нечто невероятное по своей омерзительности и развязности. Так и наш Григорий. Он не запел. А именно урезал! Надо ли говорить, что мог урезать этот оторва, забубённая голова, девятилетний цыганёнок, промышлявший пением под аккомпанемент плохонькой гитары по вокзалам и электричкам на хлеб насущный, пока не попал в приёмник-распределитель, а оттуда в «Нашу семью». В нашу семью.

Понятно, да, что он урезал?

Нечто невероятное и омерзительное по своей развязности.

А вы бы хотели, чтобы наш Гришаня сыграл на фоно что-нибудь о счастливом и безоблачном детстве? Одним пальчиком. И прочирикал сладостным голосочком куплет за куплетом, как херувимчик. И ромашки бы у него из ушей росли. Очень многого вы хотите. Сомневаюсь, чтобы Гришка знал такие песенки.

Он Боку урезал!

«Ночью я родился под забором…»

И урезал так, что сам Бока, услышь он такое исполнение, наверняка пришёл бы в восторг от Гришки…

Но это Бока пришёл бы в восторг. А директриса Мария Фёдоровна и мама Люба покраснели до корней волос. А молоденькие воспиталки Лена и Таня, наоборот, побледнели. А папа Боря неопределённо головой качал. Мы же замерли в ожидании: чем закончится это выступление? Не совсем же мы дебилы, понимаем кое-что в правилах поведения. Все взгляды почему-то были прикованы к отцу Александру, а не к нашему солисту. Как он отреагирует?

На лице батюшки не дрогнул ни один мускул. Он посмотрел на бедную маму Любу, подбадривая её улыбкой. На молоденьких воспиталок Лену и Таню посмотрел. На папу Борю перевёл взгляд…

Когда Гришка отгитарил свой коронный чумовой номер, залихватски выдав последний аккорд - аж струны застонали! - отец Александр с самым серьёзным видом похвалил цыгана:

- Хороший у тебя голос.

- Сам знаю! – хвастливо откликнулся Гришаня. И собрался было дальше урезать.

Но отец Александр его остановил.

- Теперь, давай, ты меня послушаешь. Хорошо? Можно попросить твою гитару…

Гришка посмотрел на батюшку недоверчиво, явно сомневаясь, умеет ли поп играть. И неохотно протянул ему свою шестиструнную подругу.

Отец Александр, передав Ляльку маме Любе, бережно принял гитару из рук Григория. По тому, как он тронул струны и уверенно подкрутил колки, настраивая лады, стало понятно, что батюшка понимает в инструменте толк. Не хуже, чем наш Гришаня. Мы, напрягшись, ждали, что наш гость заведёт что-нибудь скучное и непонятное - из церковного репертуара - и ошиблись. Оказалось, он знает много песен. Он пел нам то весёлые, то задумчивые песни, которым должны были научить нас родители. Но не сумели. Не от них мы услышали эти песни, а от священника.

Много воды утекло с тех пор. А я, как сейчас вижу: вокруг отца Александра сгрудилась вся наша семья, а он поёт не громким, чуть глуховатым голосом. Струны не издали ни одной фальшивой ноты. Лялька после каждой песни, смеясь, хлопает в ладоши. А Гришаня, атомная бомба, горячая цыганская кровь, то и дело выставляет вверх большой палец, типа, высший пилотаж, типа, если бы он, Гришка, объединился с отцом Александром в один ансамбль, чтобы промышлять по электричкам, - уж тогда бы они своим пением столько бабок наскирдовали – мама, не горюй!.. Уверен, что так и думал Гришка Христофоров, - блестя белоснежными зубами, которых отродясь не касалась паста «Colgate», - потому что иначе подумать он не мог.

- Напоследок послушайте песню, которую очень люблю, - сказал отец Александр. – Её написал очень хороший человек. Булат Окуджава.

Он прокашлялся, взял аккорд и его негромкий голос зазвучал как-то особенно проникновенно.

Поднявший меч на наш союз,

Достоин будет худшей кары…

Мы притихли. Мама Люба и папа Боря, беззвучно шевелили губами, повторяя слова песни из их молодости. Мария Фёдоровна слушала, отрешённо прикрыв глаза. Молодые воспитательницы Лена и Таня, обнявшись, не мигая, смотрели на отца Александра. А он пел, очень просто и в то же время взволнованно, поочерёдно обводя взглядом удивлённых слушателей.

Как вожделенно жаждет век

Нащупать брешь у нас в цепочке.

Лялька прижалась всем тельцем к маме Любе. Гришаня, склонив голову, неотрывно следил, как пальцы батюшки перебирают струны. Ванька Богачёв улыбался щербатым ртом. Я слушал и, казалось, слова запоминаются сами собой, проникая в душу.

Возьмёмся за руки, друзья,

Чтоб не пропасть поодиночке…

- А теперь - давайте вместе, - предложил батюшка.

Это прозвучало неожиданно, оттого и получилось у нас вразнобой:

Возьмёмся за руки, друзья,

Чтоб не пропасть поодиночке.

Отец Александр одобрительно улыбнулся, а песня продолжала вести нас за собой.

Пока ж не грянула пора

Нам расставаться понемногу,

Возьмёмся за руки, друзья,

Возьмёмся за руки, ей-богу!..

- Все – хором! – дирижировал батюшка.

И мы, действительно, крепко сцепив ладони, спели, вторя ему, дружно и громко:

Возьмёмся за руки, друзья,

Возьмёмся за руки, ей-богу!..

 

Так закончился этот день. Может быть, один из лучших в нашей жизни.

Прежде, чем батюшка простился с нами, папа Боря подошёл к нему и попросил благословения. И мама Люба подошла под благословение. И Мария Фёдоровна. И Лена, и Таня.

Потом отец Александр ребят благословил.

Я стоял последним в ряду.

Он возложил руку мне на голову.

Ладонь у него было тёплая.

Очень тёплая.

Даже горячая была ладонь, лежавшая на моей голове.

 

За отцом Александром уже закрылась дверь, когда Гришка Христофоров спохватился, запоздало ударил по струнам обшарпанной гитары и на свой лад, с неподражаемыми цыганскими модуляциями, пропел батюшке вдогонку:

- Возьмёмся за руки, друзья…

И вдруг…

Вдруг! Ёлы-палы…

…Вдруг произошло то, чего мы все давно подсознательно ждали. Но никак не предполагали, что это случится именно теперь. Вдруг наша маленькая Лялька запрыгала по коридору, и все услышали её чистый и звонкий голосочек:

Возьмёмся за руки, ей-богу…

Она пела, улыбаясь.

А закончив петь, засмеялась. Тоненько-тоненько.

Мы глазам своим не поверили. В первое мгновение.

И ушам тоже.

А она - продолжала смеяться.

Раззявив свои, вымазанные тортом, рты, мы вылупили на неё глаза.

И воспитатели – вылупили.

Лицо у Ляльки было… Трудно найти нужные слова. Нет у меня таких слов.

Просветлённым и счастливым было её лицо. Как будто ромашка расцвела на клумбе. Счастливое лицо счастливого ребёнка.

Настолько зажигательно она смеялась, что мы все: и мама Люба с папой Борей, и директриса Мария Фёдоровна, и молодые воспиталки Лена и Таня, и пацаны, и девчонки - тоже засмеялись, глядя на Ляльку.

Так же неудержимо. И радостно.

Потому, что никогда не слышали, как она смеётся.

- …Чтоб не пропасть по одиночке… - пела она.

В конце коридора, она остановилась, перевела дух. И запрыгала обратно, нам навстречу, продолжая петь и смеяться.

Наша младшая сестрёнка смеялась первый раз в жизни.

 

В ЛУЧАХ СЛАВЫ

Цыганёнок продемонстрировал непреодолимую упёртость. Едва переступив порог «Нашей семьи», он решительно показал всем, что будет поступать только так, как ему заблагорассудится.

Первым делом, он не позволил состричь свои чёрные густые лохмы. Как его не уговаривали – ни в какую! В конце концов, Татьяне, воспитательнице, которая обычно стрижёт пацанов, а девчонкам придумывает причёски, надоело с ним вошкаться. У неё лопнуло терпение.

- Да что же это такое, Григорий!.. – возмутилась она. – Какой неслух выискался! А ну-ка, пойдем…

Она схватила его за руку. Потащила в ванную комнату, где обычно проходит процедура приведения воспитанников в божеский вид. Но не тут-то было. Гришке шёл девятый год, он был круглый и тяжёлый, как шар и как угорь изворотливый. Он вырвал свою руку, отскочил от Татьяны на безопасное расстояние, дерзко показал ей фак и произнёс, презрительно и высокомерно:

- Женщина, ты должна идти сзади.

Ничего не попишешь, цыган – он и в детском доме цыган: буйная кровь ударила в голову Гришки Христофорова, обычаи предков, сохранённые в памяти генов, громогласно заявили о себе. Женщина должна идти сзади, требовали эти обычаи – и никаких гвоздей, то есть, никаких возражений быть не может! Такой вот цыганский менталитет.

Все, кто наблюдал эту неожиданную сцену, так и покатились со смеху. Кроме Татьяны. Она даже не улыбнулась. И не отступила бы от заведённого в нашей семье порядка. Но папа Боря, посмеиваясь, её остановил. Чутьё ему подсказало, что Гришаня тот ещё фрукт, к нему особый подход нужен, стандартные мерки не годятся, только на скандал нарвёшься, швырянье стульев и битьё посуды. Словом, полное отсутствие контактов. Впрочем, ко всем из нас необходим был индивидуальный подход, а стандартные мерки не срабатывали.

- Оставь его, - сказал папа Боря молоденькой воспитательнице. – Обкорнать его кудри ещё успеем. Пусть пока привыкает к нашему дому.

- Чувствую, Григорий будет вашим любимчиком, - с плохо скрываемой обидой сказала Таня, уязвлённая тем, что ей пришлось уступить.

Так Гриша и остался со своей, вьющейся до плеч, роскошной гривой. А его слова о том, что женщина должна идти сзади, стали крылатыми в детском доме. Пацаны в разборках с девчонками пускали его в ход, как незыблемый аргумент.

Не прошло и четверти часа после его появления в нашей семье, а Гришаня уже показывал нам карточные фокусы. Каким таинственным образом ухитрился он пронести с собой замусоленную колоду через заслон нескольких проверок – осталось загадкой. Посудите сами: сначала он попал в руки социальных работников; потом его придирчиво осмотрел врач дядя Слава; потом воспитатели изучили сумку с его пожитками и отправили её в кладовку; затем, после мытья, он был переодёт во всё новое, а старые цыганские шмотки папа Боря, безжалостно, выбросил в мусорной контейнер во дворе. Но факт остаётся фактом – колода карт летала в его руках, как прирученная птица.

Мы пытались отследить его манипуляции – пустой номер. Если он предупреждал, что, не глядя, вытащит из колоды бубнового туза, - значит, к нашему восторженному удивлению, бубновый туз и появлялся перед нами. Если мы заказывали пиковую даму, она тут же представала во всей красе, в чём мама родила, бесстыдно голой. Кстати, все дамы в его колоде оказались раздетыми до нага, что нас, конечно, позабавило.

Повеселив фокусами, Гриша предложил нам сыграть в очко. Вскоре все мы были у Гришки в должниках и если бы папа Боря не накрыл нас, утративших в азарте бдительность, из долговой кабалы нам не выбираться бы до гробовой доски.

- Кто выиграл? – поинтересовался папа Боря, отбирая колоду.

Тщеславие – тяжкий грех. Оно губит людей. Этот порок и Гришку подвёл под монастырь.

- Конечно, я, - не удержавшись, похвастал он. – Кто же ещё?..

- Действительно, кто же ещё… - усмехнулся наш воспитатель. – Ведь карты у тебя краплёные. Выходит, твой выигрыш – не в счёт…

Ах, не в счёт? Тогда, братан, извини… Улучив момент, без свидетелей, мы вернули Гришане должок. В тот день впервые в детском доме он получил, выражаясь великим и могучим, по морде. Но цыган не обиделся. Он просто-напросто не мог обижаться: мы поступили по понятиям. Больше с ним его картами никто не играл.

Он оказался совсем без тормозов – постоянная головная боль для воспитателей. Там, где появлялся Гриша, вспыхивали либо смех, либо драка. Иногда два в одном, смех переходил в драку. Или наоборот.

Одно бесспорно, скучать он не давал никому. И самого Гришаню никто скучающим не видел. Он был не злопамятным. Потерпев фиаско в картах, он наткнулся на гитару в игровой комнате. Кто-то нам её подарил, но она томилась, невостребованная. Гитаристов в то время среди нас ещё не было.

Глаза цыганёнка плотоядно засверкали. Он схватил гитару. Перебрал пальцами струны. Поморщился, словно от зубной боли. Принялся колдовать над колками, настраивая лады. Подкручивал, пробовал струну за струной, прислушивался, наконец, улыбнулся, показывая белоснежные зубы, задорно тряхнул спасёнными от стрижки кудрями и, рванув с плеча шикарный аккорд, запел с неподражаемыми цыганскими модуляциями. Конечно, репертуар у него был аховый. Но голос… Голос!..

Григорий собрал вокруг себя всех, кто в эту минуту находился в детском доме. Естественно, ребята вокруг него сгрудились. Тут же пришли воспитатели, за ними прибежали социальные работники из офиса, следом пришёл врач дядя Слава, и, наконец, явилась директриса Мария Фёдоровна, удивлённая тем, что в кабинетах сотрудников застыла тишина, а на детской половине звенит, зазывая, гитара и полыхает чумовая песня.

Гришаня сорвал аплодисменты. Шумные и заслуженные. Он воспринял их с достоинством. Как должное. Артистическая натура. Широкая и безоглядная. Ему постоянно требовалось показывать себя, он хотел, чтобы о нём всё время говорили.

Щедрость его не знала границ. Впрочем, это была своеобразная щедрость. Он мог стащить игрушку у соседа по комнате, чтобы тут же отдать её какому-нибудь плачущему малышу. Если другу понравилась его зажигалка – пожалуйста, он тут же её дарил. Но через минуту у друга пропадал фонарик и некоторое время спустя находили его у Гришки, причём он считал, что не украл вещь, а просто взял поиграть. А если не находили, то фанарик всё равно вскоре объявлялся у одного из наших ребят. Где взял? Гришаня дал. Подарки он обожал делать, за что с одной стороны бывал бит, а с другой – обласкан. Не любить Гришаню было нельзя, любить его оказалось непросто.

От кого-то мне довелось слышать, что цыгане детей не бросают. Тогда не понятна судьба Гришани. Как он отбился от своих? Какими путями очутился в Москве? Сам он толком ничего не рассказывал. То есть, наплёл сорок бочек арестантов. Кучу историй о его приключениях мы услышали. Но всё это были байки. Каждая последующая отличалась от предыдущей, сбивая всех с толку. Где правда, где неуёмная цыганская фантазия, где вообще ложь от начала до конца – разобраться было невозможно. Поэтому не стоит повторять повести о его жизни. Но слушать их по ночам было интересно. Одно не вызывает сомнения: он прошёл огни и воды. Впереди, значит, оставались медные трубы.

Петь, плясать, показывать карточные фокусы, чесать языком Гришаня горазд хоть двадцать четыре часа в сутки. А вот учиться не хотел. Да нет, может быть, и хотел, но шило в одном месте напрочь лишило его усидчивости. Он кое-как разбирал слова по складам и решил, что этого вполне достаточно. Его отдали на индивидуальное обучение нашей многотерпеливой учительнице Елене Тимуровне. Ох, и намучилась же она с ним! Он мгновенно уставал от занятий и начинал заговаривать Елене Тимуровне зубы, убивая время. Наивная хитрость, которая тут же угадывалась.

- Гриша, не морочь мне голову своими сказками, - останавливала его Елена Тимуровна. – Давай заниматься.

- А я, по-вашему, что делаю? С меня уже семь потов льёт от этих уроков.

- Не прикидывайся… По-моему, ты хочешь остаться неучем?

- Почему это неучем? Я артистом буду.

- Думаешь, артисту не нужна грамота?

- Артисту талант нужен, - высокомерно отвечал Гришка.

Тут уж не поспоришь, что верно, то верно - артисту нужен талант. Вот, что удивительно: кто-то будет гоняться за удачей всю жизнь да так никогда и не поймает эту капризную даму, а другой – палец о палец не ударит – удача сама его найдёт. За Гришаней удача бегала, как ручная собачонка.

Однажды в «Нашу семью» пожаловали киношники. Из киностудии «Круг». Они готовились к съёмкам фильма о беспризорниках. Искали пацанов на роли. Ездили по детским домам, и к нам завернули.

Мама Люба посоветовала ассистенту режиссёра посмотреть меня, Ваню Богачёва и, разумеется, Гришаню. Я сразу отпал по причине профессиональной непригодности и абсолютного отсутствия актёрских способностей. Ваню тоже отсеяли. А от Гришки киношники ошалели, то есть пришли в полный кинематографический восторг. Его фотографировали, снимали на видеокамеру и попросили маму Любу привезти Гришаню на кинопробы в студию. Круто!

После кинопроб Гришка заважничал, осознавая свою значимость. Весь детский дом крутился вокруг него. Как же, у нас теперь свой артист! Настоящий! Не в какой-то там доморощенной самодеятельности выступать будет – в кино сниматься! К нам нередко захаживали журналисты, депутаты всякие, санэпидстанция и пожарники постоянно проверки учиняли – им в первую очередь Гришку показывали, как знаменитость очень большого масштаба. Знай наших! Жаль, что он расписывался коряво, а то бы автографы давал.

Но от великого до смешного один шаг. Проходит неделя, другая, третья – студия ни гу-гу. Молчат киношники, черти полосатые, не зовут Гришку на съёмки. Народ детдомовский вокруг Гришки зубоскалит. Что, артист, облом? Не взяли тебя сниматься, рылом не вышел.

- Возьмут, куда они на хрен денутся, - отмахивался он от нас, как от мух.

Мы же не знали, что у киношников свои ритмы. Сначала они долго телятся, а потом начинается у них пожар, бесконечные авралы.

От смешного до великого тоже, оказывается, не шибко далеко. В детском доме уже начали забывать киношную эпопею Гришани. И напрасно. Она ещё только разворачивалась. Из киностудии сообщили, что Григорий Христофоров утверждён на роль беспризорника Чуни в кинофильме «Спартак и Калашников».

Гришаня опять стал героем. Директриса ездила на студию, чтобы от его имени подписать договор. Сам-то он такого права не имел по своему малолетству. Возраст возрастом, а ему, оказывается, положен гонорар. Бабки наш Гриша заколотит на съёмках. И, видать, не хилые. Весь в шоколаде будет. Артистам клёво платят. Вот это - да!

- А я что говорил! Без меня им не обойтись, - похвалялся Гришка.

От скромности он не умрёт, от скромности пусть умирают бездари.

И началась для Гришани актёрская жизнь. Красивая жизнь, ёшкин корень! Воспитатели поочерёдно возили его на съёмки. Кино, кто не знает, это такая хрень, которая не признаёт ни времени, ни пространства. Съёмки могут идти днём и ночью. В жару снимают стужу, в лютый мороз – жару. Актёры ко всему должны быть готовы.

Григорий был готов. Он попал в свою стихию. Теперь не он подчинялся распорядку нашей семьи, а распорядок под него подстраивали. Нужно снимать ночной эпизод – и кто-нибудь из воспитателей тащится с Гришей на съёмочную площадку. Наш артист получает удовольствие от процесса, к тому же денежки ему капают на счёт, а мама Люба, Таня или Лена, смотря чья очередь сопровождать Гришку, притулятся где-нибудь в уголочке на стуле и кемарят в неудобной позе, потихоньку кляня искусство и свои мучения. Надо сниматься рано утром или днём – Гришаню везут рано утром или днём. К точно назначенному сроку.

Как же мы ему завидовали! Особенно девчонки. Ещё бы! С какими людьми он общался! Известного режиссёра Прошкина не то, что каждый день видел, это само собой разумеется, он с ним спорить не стеснялся, до белого каления доводил. Ведь не может Гришаня за целый день с кем-нибудь не поспорить или не довести до полуобморочного состояния своими вывертами. Да и как он мог не спорить, если жизнь беспризорника знал лучше, чем от него требовали сыграть?! С актёром Паниным знакомство свёл. С оскароносцем Владимиром Меньшовым дурака валял в перерывах между съёмками… Конечно, нельзя было не завидовать Григорию.

Одно нас, его детдомовских корешей, загоняло в тупик: Гришка не мог толком изложить сюжет фильма.

- Гриш, ты бы рассказал нам, про что кино?..

И начиналась путанка. У кинематографа свои немыслимые законы. Оказывается, актёру вовсе не обязательно читать весь сценарий. Актёр должен знать свой эпизод, который ему растолкует режиссёр. С эпизодами тоже заморочка. Финальная сцена, например, может быть отснята раньше, чем начальные эпизоды. Какие-то кадры при монтаже вообще вырезаются. Сценарий в ходе съёмок перелопачивают бесконечно. Короче, актёр должен выполнять требования режиссёра. Такая вот головоморочная штука – кино. А потом из всего этого винегрета каким-то образом получается картина.

Гришка возвращался со съёмочной площадки и рассказывал взахлёб, что сегодня снимали драку. В другой раз снимали эпизод в кафе. Пацаны, типа, забрались туда ночью, чтобы отметить день рождения своего дружбана. Ели, коньяк пили…

- Настоящий коньяк?! – ахали мы.

- Размечтались, - смеялся над нашим невежеством артист. – Дадут вам настоящий… Мне Прошкин сказал, чтобы сыграть пьяного, надо быть трезвым.

- А-а… Видал, как зрителю вешают лапшу на уши…

Всё-таки в общих чертах мы уяснили, что Гришка снимается в фильме про собаку овчарку по кличке Спартак и её хозяина беспризорника Шуру Калашникова.

- Я вас на премьеру возьму, - обещал Гришаня. – Там всё сами увидите. А если заранее рассказать, потом смотреть будет не интересно.

Его лексикон пополнился такими замысловатыми словами, как репетиция, мотор, дубль, крупный план, декорация, гримёр, реквизит, проход перед камерой, гонорар…

Кстати, про будущий гонорар Григория разговор особой. Его широкой цыганской натуре не чуждо было желание иметь мани-мани. Чем больше, тем лучше. Чтобы опять-таки показать свою кипучую натуру, не признающую границ. Поэтому разговор о золотом дожде, который прольётся на его гривастую голову как плата за актёрский нелёгкий труд, бессонные ночи и питание урывками, возникал постоянно.

- Гриш, тебе, правда, заплатят за роль?

- А то!..

Ух, ты! В это даже как-то не верилось.

- Интересно, сколько?

- До хера, - убеждённо говорил Григорий. – Воз и маленькую тележку.

- Куда бабло девать будешь?

- Не вопрос. Я уже всё прикинул. Банкет устрою. После премьеры. Для всей нашей семьи поляну накрою. Подарки куплю…

А вот в это верилось. Никто ни на минуту не сомневался, что Гришаня ухлопает весь свой гонорар на банкет и подарки. Все до последней ещё не полученной копейки готовился промотать Григорий, чтобы его вспоминали потом долгие годы.

Мне он пообещал подарить плеер, Кузе – часы со светящимся циферблатом, Ваньке Богачёву портсигар, Багире золотую цепочку… Не были забыты и воспитатели. Мама Люба уже могла считать себя владелицей персональной кофеварки, Елене Тимуровне обещана была сумочка, Лене - серьги, а папе Боре, кроме приглашения на банкет, светила бутылка самого лучшего марочного вина. Даже Татьяна, с которой Гришка постоянно пикировался, не была обделена Гришкиной щедростью. Ей он пообещал французские духи. Жесть!

- Гриш, у тебя денег не хватит, - пытались умерить его пыл.

- Это мои проблемы, - не принимал он возражений.

- Может, не надо банкета, - посмеивался папа Боря. – Нам чего-нибудь попроще…

На такие шутки наш артист не реагировал.

Между тем, съёмки закончились. Гришу перестали вызывать в студию.

- Фильм монтируют, - с видом знатока объяснял он.

В один прекрасный день его пригласили на просмотр, который был организован только для съёмочной группы.

С просмотра Григорий вернулся счастливым и взбудораженным. Он размахивал кассетой. С отснятым на неё фильмом с его, Гришиным, участием. Он вручил кассету маме Любе. И заявил, что сейчас все посмотрят её по видаку, а потом мы дружно отправимся в ресторан. Отмечать это важное событие. Он ведь давно обещал, а цыганское слово – как клятва.

После этих слов Гришаня направился в кабинет директрисы Марии Фёдоровны.

- Сейчас будет бой в Крыму, - предупредила воспитательница Лена. Она сопровождала Гришку на просмотр и была в курсе последних новостей.

На детской половине затрепыхала зловещая тишина. Предвещая приближающийся ураган.

Оказывается, Гришане уже перечислили на сберегательную книжку причитающийся ему гонорар. Тридцать одну тысячу! С ума сойти, какая головокружительная сумма! Заработать такие деньги, снимаясь в кино в возрасте девяти лет – это дано лишь избранным. Он и пошёл требовать от директрисы свои кровные, поскольку она подписывала договор, как официально опекающее его лицо.

Гриша с порога директорского кабинета решительно потребовал свой гонорар. Мария Фёдоровна стушевалась от его напора. Но попробовала тихим голосом – иначе говорить она не умела – объяснить ему, что эти деньги никто не имеет права снимать с его счёта. По истечению совершеннолетия Григорий сможет сам ими распорядиться.

- Как это? – не понял наш артист. – Я их заработал?

Да, подтвердила Мария Федоровна. Но…

- Тогда гоните мне мои бабки! – заорал Гриша, не желая вникать ни в какие юридические тонкости. – Хотите выставить меня трепачом?!. Я слово дал…

И он напомнил про банкет в ресторане. Про подарки. Мне – плеер, Кузе часы, со светящимся циферблатом, Ваньке портсигар, Багире цепочку, маме Любе кофеварку, Елене Тимуровне сумочку, Лене серьги, папе Боре бутылку марочного вина, Татьяне духи…

- Вам я тоже что-нибудь подарю, - пытался пойти на подкуп директрисы Гриша.

- Спасибо. Но мы не можем снять твои деньги, - твердила обескураженная Мария Фёдоровна.

Тут Гриша вышел из себя. Это было как взрыв атомной бомбы, что грозило детдому необратимыми последствиями. Потеряв контроль над собой, он помянул забористыми словами маму и папу российской воспитательной системы. Чего в принципе эта система заслуживает. Затем её же бабушку и дедушку. И так до седьмого колена. Расписал в подробностях, что он с ними сделает, как и где. Потом, в гробину их сиськи, проехал, как каток по асфальту, по нашим законам, которые позволяют гнобить сирот. И в конце концов грохнулся на пол. Без репетиции. Закатил истерику, забился в конвульсиях. Так естественно, что не поверить ему мог только Станиславский. Но и он бы оценил его актёрское дарование.

Бедная, деликатная Мария Фёдоровна! Эта интеллигентнейшая дама отродясь не слышала столько сочной ненормативной лексики, сколько выдал Гришаня за недолгое в общем-то пребывание в её кабинете. Она в натуре чуть не грохнулась в неподдельный обморок. Пришлось воззвать к помощи папы Бори. Потому что только железный мужской окрик мог подействовать на взбунтовавшегося цыгана, который твёрдо усвоил, что женщина должна идти сзади.

- Гришка, не выкобенивайся, - цыкнул на своего баловня папа Боря.

Он увёл Гришку в игровую. Там, с мамой Любой, они взяли его в оборот, пока врач дядя Слава отпаивал Марию Фёдоровну валерианкой, никого не пуская в её кабинет.

Как маме Любе и папе Боре удалось утихомирить Гришаню, что они ему говорили при этом – не известно. Но через некоторое время перед нами предстал улыбающийся Гришка – щеки в грязных разводах от реальных, а не бутафорских слёз – и мама Люба сказала, что мы сейчас будем смотреть фильм. А потом, сказала она, всех нас, а Гришу, конечно, в первую очередь, ждёт сюрприз.

Итак, «Спартак и Калашников». С Гришей Христофоровым в роли Чуни.

Мы расселись поудобнее. И фильм начался. История о беспризорном парнишке, подобравшем и воспитавшем беспризорную овчарку. Наш Гришаня, то есть, Чуня был одним из приятелей главного героя.

Смотрим, затаив дыхание, ждём появления нашего артиста. И вот он возник на экране. Первая же его реплика привела нас в неописуемый восторг.

- Ого, пиво! – произнёс Чуня, вернее, наш Гриша.

Ему и перевоплощаться не требовалось, он самовыражался, демонстрируя себя и только себя. Грим не нужен. Вымазали лицо, переодели в лохмотья – и вот он, во всей красе, герой-беспризорник. Сцену с дракой, в которой участвовал Чуня-Гриша, мы прокрутили несколько раз. Под аплодисменты.

- Я дал кулаком по башке, - объяснял Чуня на экране своим киношным друзьям. – У него мозги разлетелесь…

Лучше Гришки эту роль никто бы не сыграл. Он, отвлекшись мыслями от конфликта с директрисой, ликовал. Финал закончился под наши одобрительные вопли.

- Гришаня – супер!

- Похож – один к одному! Что в жизни, что в кино!

- Гриша – ты самый лучший киношный беспризорник в мире…

Гришка слушает, расточает улыбки налево и направо, как говорится, цветёт и пахнет.

- А теперь всех прошу за праздничный стол, - торжественно объявила мама Люба. – Поздравим нашего артиста с первой ролью в кино. Мы гордимся тобой, Гриша… И любим тебя…

Все поспешили в столовую. Пока мы были заняты просмотром фильма с участием Гришани, мама Люба успела купить два больших торта. Один медовый, второй со взбитыми сливками. На столе горели свечи. Воспитатели наполнили наши стаканы яблочным соком.

Во главе стола царил Григорий. По традиции виновник торжества разрезал торты. Каждому из нас досталось по два лакомых куска.

Все взоры были обращены на Гришаню, пока он священнодействовал.

Он пожелал произнести тост. Что ж, его день, имеет полное право.

Гриша не спешил говорить. Смотрел на нас, улыбался и выдерживал паузу. Прирождённый артист, что тут скажешь.

И не беда, что банкет в ресторане откладывался. Будут у него ещё банкеты в ресторанах. А это – чем не банкет? Вот они, медные тубы, которых ему так не хватало!

Пылкое цыганское сердце грелось в лучах славы.

 

АНГЕЛ ИЗ ПОДЗЕМЕЛЬЯ

Какая муха укусила Максима Тестова – я не знаю. Он поделился со мной сумасбродной идеей, которая уже много времени не давала ему покоя.

Почему сумасбродная? Я ему объяснил. Со своей, конечно, колокольни. Дело в том, что Максу взбрендило поменять фамилию. Вернее, взять свою прежнюю. Опять не понятно, да? Я и сам путаюсь в лабиринте его превращений.

Макс родился не Тестовым. Сначала у него была другая фамилия. Но мать Макса, семнадцатилетняя мокрощелка, нагулявшая ребёнка не известно от кого, написала заявление. Типа отказываюсь от сына. Оставила его в родильном доме. А самой и след простыл.

До полутора лет Максим рос в доме ребёнка. Пока не приглянулся двум бездетным людям. Муж и жена, интеллигентные, оба инженеры, его усыновили. Тогда-то он и стал Тестовым.

Дальше – банальная и бестолковая российская история. Приёмные родители Макса вознамерились разбогатеть. На халяву. Продали машину и квартиру. Накупили акций какой-то раскрученной кампании, чтобы потом перепродать их втридорога. Многие на этом прогорели. Тестовы не стали исключением. Кампания дутой оказалась – ку-ку, лопнула, а деньги акционеров одним местом накрылись. Хорошо ещё, что родители Макса наскребли на комнату в коммунальной квартире. А сколько народа из-за своего грёбанного азарта вообще на улице оказалось? Без средств к существованию. Никто не считал, никому в нашей стране это не интересно. А жаль…

Втиснулись Тестовы в комнатёнку, всё потеряв, как говорится, кроме чести. А честь начали потихоньку пропивать. Да и кому она нужна, их честь? Ненадёжный капитал. Родители Макса безоглядно пристрастились к алкоголю. Сломались люди. Тут уж им было не до сына. Когда Максу исполнилось десять лет, Тестовых лишили родительских прав, а заброшенный пацанёнок попал к нам в детский дом. Второй раз человечек потерял семью.

И вот теперь пришла пора получать паспорт: Максу шестнадцать лет исполнилось. Ему ни с того, ни с сего и приспичило взять фамилию, полученную при рождении.

Именно в этой затее я и увидел сумасбродность.

Сменить фамилию – всё равно, что сменить судьбу.

Макс, говорю, зачем тебе это нужно? Чего ты мечешься? Не играй в эти опасные игры. В прошлое нет возврата. Та сучка отреклась от тебя, а ты вздумал взять её фамилию. Что за бредовина?

Максим пробовал убедить меня в своей правоте, но либо логика его хромала, либо я не сумел понять другана. Он горячился, у него начинался нервный тик. Щека дёргалась, гримаса искажала лицо.

А лицо у него красивое. Вообще он видный чувак. Высокий, худой, утончённые черты, мягкие, шелковистые русые волосы обрамляют голову. На щеках бледность, придающая ему романтический вид.

Но это бледность вовсе не романтическая, а последствия целого букета болезней. Только операций Макс перенёс три: аппендицит, грыжа и ещё что-то. Плюс астма. Это, увы, навсегда. Он не расставался с ингалятором. Охренеть можно!

На больничных койках он провёл треть жизни. Я знаю, что это за удовольствие, скитание по больницам. Может быть, это нас и сблизило. Болезни заставляют человека мыслить. Лежишь в палате день, неделю, месяц – спешить некуда. Смотришь в окно. Днём - на солнце. Или на облака. Ночью - на звёзды. Думаешь, думаешь… О смысле жизни размышляешь. Вернее, о её бессмыслице. Зачем ты появился на белый свет? Кто ты, биоробот, человек? Как и кем направляется твоя жизнь? Да и что такое – жизнь? Мираж? Нереальная реальность? Или, напротив, реальная не реальность… Мечты о призрачном счастье?.. Постоянное ожидание смерти?..

Так и становишься философом. Одни с грузом этих мыслей справляются. Другие, как Макс, начинают комплексовать.

Это выражается в неуверенности в себе. Макса мучила раздвоенность. Он не умел противостоять преградам. Упрётся в препятствие – и тут же отступает. При этом его колбасит, раздирает на хи-хи. То есть он начинает безудержно хихикать. До истерики, бывает. Тогда с ним невозможно общаться. Психологи с ним работают, они понимают, в чём тут фишка. А я думаю, не надо быть специалистом, чтобы сообразить, откуда у него это хихиканье и тики. Если тебя мать бросила, не кормив грудью, если ты второй раз семьи лишился - тут не то, что нервные срывы будут, в петлю от безысходности полезешь. Слава богу, Макс до этой крайности не дошёл.

По поводу смены фамилии, вернее, с возвращением изначальной, он рогом упёрся: хочу, чтобы в паспорте стояла та, данная при рождении – и никаких возражений ему не чините. Наехал на социального работника, Валентину Петровну, дескать, поднимай архивы. Не отстал от неё, пока она не откопала его первую фамилию. Сам-то он её не помнил. Может, если бы помнил, не стал бы менять шило на мыло.

Полукаров была его настоящая фамилия. В смысле - первая. А какая из двух настоящая – Тестов или Полукаров? Это ребус, головоломка, задача с двумя неизвестными. Полтора года Макс рос Полукаровым, потом стал Тестовым, теперь ему приспичило снова стать Полукаровым. Попробуй, разберись! А куда девать те четырнадцать с половиной лет, когда человек был Тестовым? Забыть? Отречься? Вычеркнуть из памяти? Бредовина - полнейшая! Свихнуться можно.

В общем Макс типа перезагрузку произвёл. В паспорте его записали Полукаровым. А по мне – Тестов звучало ничуть не хуже.

Полу-ка-ров. Полу-каров… Настораживающая какая-то фамилия. С каким-то подтекстом. И так я её склонял, и этак. Полу- кара заключена в ней. Я, конечно, Максу не сказал о своих домыслах. В конце концов – это его решение.

Но он, чума, и на этом не остановился. В его дурацкой башке родилась совсем отлётная мысль - разыскать мамашку!

Мне это желание показалось отвратительным. Конечно, говорю ему, Макс, если ты желаешь плюнуть в её бесстыжие глаза за то, что она тебя бросила трёх дней от роду и жизнь тебе изломала – тогда, да, валяй - разыскивай. Другого объяснения я не приму.

- Ты не понимаешь, - тихо возразил Макс. – Она же моя мама…

- Прекрасно, - горячусь я. – Но вспоминает ли она своего брошенного сына? Неужели ты способен простить эту курву? Вот в чём вопрос.

- Прекрати, - с горечью в голосе произнёс он. – Иначе мы поссоримся. И вообще… Это моё дело…

Он нервно захихикал, а лицо его передёрнул знакомый мне ненавистный тик. Больше его намерения найти мать мы не обсуждали. Но я знал, что Макс снова насел на Валентину Петровну и наш социальный работник усердно ведёт поиски. Из кожи вон лезет.

Однажды заскочил в компьютерную комнату – там Макс сидит в одиночестве. Полюбопытствовал, глянул через его плечо – на экране монитора женское лицо.

- Клёвая тёлка, - прикалываюсь я. – Твоя?

- Не кощунствуй, - сказал он. – Это не тёлка. Это моя мама.

Откуда же мне знать? Извини, говорю.

- Не парься, - ответил он. - Проехали.

А сам глаз не может оторвать с фотографии. Нашёл он её всё-таки. Смотрит на неё, улыбается, взгляд не в состоянии оторвать.

- Красивая, - произнёс он восхищённо. – Какая же она красивая!.. Правда, Ява.

Что правда, то правда - не буду лукавить.

С экрана на нас смотрела молодая женщина. Она родила Макса в семнадцать лет, ему теперь шестнадцать, значит, ей сейчас тридцать три года. Зовут Марина. Пышная копна светлых, вьющихся волос, правильный овал лица, черты тонкие, огромные серые глаза, чувственные губы, высокий гладкий лоб.

- Красивая, - соглашаюсь с ним.

Но меня такие лица настораживают. Не вызывают доверия. Выражение глаз наивно-невинное. Столько в них невинности, что невольно начинаешь сомневаться – так не бывает. Одна сплошная невинность. И всё. Должно же быть хоть что-то ещё, какое-нибудь затаённое, глубоко запрятанное чувство, надежда, мечта, отголосок страдания… Нет, блин, ничего… Невинное лицо, никаких переживаний не отпечаталось, ни радости, ни печали, ни мысли. Она смотрит на вас и как бы говорит: вот я какая, мною можно только любоваться. Но ведь и куклами тоже любуются.

Наверно, я слишком категоричен. Иногда мне это сильно вредит. Но глядя на мамашку Макса, мне почему-то стало его жалко. А он ничего не видит, кроме её статичного портрета. Забыл напрочь о моём присутствии. Забыл и забылся. И вдруг прошептал в пространство:

- Ангел…

Ничего себе, как раздирает человека!

Ангел…

Это уж слишком! Хорош должно быть ангел, бросивший своего сына трёх дней от роду. Она и думать о нём забыла. Если бы Макс её сам не разыскал, ей до фени было бы, живёт он ещё на белом свете или давно загнулся. Ангел, бля…

Меня бесит бездушность и бездумность тёлок, которые рожают детей, чтобы тут же от них отречься. Есть тысяча и один способ, чтобы не залететь. Большого ума для этого не требуется. Ты же заранее знаешь, сволочь, что ребёнок тебе по барабану, до лампчки, не нужен и даром – так пораскинь мозгами, предохранись, накупи презервативов или противозачаточных средств – от них полки в аптеках ломятся - и используй в своё удовольствие. Нет, этим ангелам проще плод вынашивать девять месяцев, чтобы родить и исковеркать своему ребёнку жизнь. Вот он, сидит перед твоей фоткой, титькой недокормленный, и сопли распускает: ангел, ангел… Сука ты, а не ангел.

Меня так и подмывало высказать всё это Максу. Но я сдержался, слава богу. Зачем травить братану душу. Пусть радуется, что нашёл мать.

- Ангел – это адрес её электронной почты, - объяснил Макс, спохватившись, что я торчу у него за спиной. – Прикинь…

Понятно, прикинул.

Я заметил, если человек придумывает себе прозвище, сладкое, как карамелька, - от такого надо бежать, сломя голову. А уж если зовётся ангелом, это точно: либо чёрт, либо ведьма.

Тут я врубаюсь, что мне лучше уйти, иначе наговорю Максу лишнего. Он остановил меня уже в дверях и сказал:

- Я договорился с ней о встрече. Завтра… На Китай-Городе…

Что ж, флаг вам в руки. Удачи тебе, брат. Мне Валентина Петровна, наш социальный работник, по секрету рассказала, что Макс упорно уговаривал мать встретится с ним. Однако она, не менее упорно, отнекивалсь. Всё же он её упросил.

- Ох, боюсь, ничего хорошего это свидание ему не принесёт, - вздохнула Валентина Петровна.

Я с ней согласился. Конечно, думаю, не дело он затеял.

 

А на следующий день Макс отловил меня и попросил пойти с ним.

- Куда?

- Как – куда? Ты что, забыл? У меня свидание с мамой…

- Ну, и?.. На кой хрен я тебе мешать буду?

- Мандражно мне чего-то, Ява… Ты просто побудь с нами немного. Пока я освоюсь… И слиняй под каким-нибудь предлогом. А мы посидим в кафе… «Последние деньги»… Я её пригласить хочу… Только ты, умоляю, ничего лишнего не болтай. Знаю, я тебя…

Вижу, Макса, действительно, колбасит. Он бледнее обычного и опять это нервное хихиканье и тик. Конечно, я, не раздумывая, согласился. Пообещал, типа, набрать в рот воды и молчать, как рыба.

Он заторопился, боясь опоздать к назначенному часу, хотя времени в запасе у нас было предостаточно. Вырядился, как будто у него день рождения. Новый, тёмный в полоску костюм, сидит, правда, несколько мешковато, не обношен ещё толком, кремовая рубашка, красный галстук, ботинки надраил до блеска. Одеколоном за версту несёт. Звезда, в натуре. На обложку глянцевого журнала его портрет просится.

От детского дома до Китай-Города - рукой подать.

Макс паспорт захватил, чтобы показать матери, какую он носит фамилию.

Мы дворами вышли в Старосадский переулок, свернули на улицу Забелина. Мимо двора, где недавно установили памятник Мандельштаму, направились к метро.

Макс цветы купил, три бархатные розы. Ну, блин, раздухарился.

А погода классная. Бабье лето. Природа купается в неге. Медная, сухая листва шелестит под ногами. Полыхают гроздья рябины, случайно сохранившиеся в старых московских дворах.. Правда, шум машин режет уши. И гарь из выхлопных труб шибает в нос.

Эх, теперь бы за город рвануть! Сесть в электричку. Ехать долго, долго, размышляя о чём-нибудь не здешнем под мерный перестук колёс. Потом сойти, скажем, в Кимрах – и от вокзала, пешком, на берег Волги.

Упасть в мягкую, нежную, как рука любимой девушки, траву.

Привалиться к клёну.

И смотреть, не мигая, на воду, на волны, бегущие от проплывающих мимо пароходов.

Смотреть и слушать тишину.

Но вместо этого мы погрузились в людскую толчею и суету, которые всегда царят в центре столицы.

Мы пристроились у парапета. Рядом с храмом Всех Святых на Кулишких. Солнце отражается в позолоченных куполах. Лепота, как говорили в старину, лепота.

Нам пришлось долго ждать.

Мать Макса бессовестно опаздывала.

Он вконец извёлся, психует. Розы из одной руки в другую то и дело перебрасывает.

- Уймись, - говорю. – Все лепестки облетят…

Вдруг его лицо засияло, как эти благостные купола. Расцвело в счастливой улыбке.

Он… увидел… маму...

Сразу её узнал!

Она, не спеша, поднималась по лестнице. Из тёмного зева подземного перехода.

Сначала лицо её было в тени, расплывалось, как серое пятно. Но потом его озарили солнечные зайчики, весело запрыгав в роскошных золотистых волосах. Прямо-таки нимб вокруг головы.

Всё-таки она очень красивая, мать Макса. Действительно, ангельский лик. Напрасно, пожалуй, я настроил себя на негативное к ней отношение. Хотя…

Я опять не смог не отметить, что лицо у неё безмятежное, ни волнения на нём, ни морщинки. Мужики на неё пялятся плотоядно, а женщины поглядывают с завистью. Она с удовольствием себя демонстрирует. Вся фактурная, в брючном костюме, туфли на высоченных каблуках, вызывающе сексопильная.

Макс так и рванулся ей навстречу. Но тут же остановился, букет мне в руку сунул, сам лихорадочно галстук поправил, хотя он был вполне на месте, полы пиджака одёрнул – и снова устремился к матери. Мне показалось, обнять её намеревался.

Она попятилась, жестом удерживая его на расстоянии.

Ни здравствуй, ни чмоки-чмоки…

Невидимую стену воздвигла между собой и сыном, сразу обозначив своё к нему отношение. Макс растерялся и брякнул не к месту:

- Это Ява… Мой друг…

Она бровью не повела в мою сторону.

- Ну, говори, зачем звал? – как будто ледяной водой из ведра окатила. Так прозвучал этот вопрос.

Я стою рядом с ним, с боку припёка, не знаю, что с розами делать.

- Что тебе от меня нужно? – повторила она, глядя на сына ясными неестественно невинными глазами. И отчеканила, ледяным тоном. – Давай сразу расставим все точки. Тебе моя жилплощадь требуется? Не рассчитывай! Ничего из этого не получится. И вообще… Нам не нужно встречаться. Я сама по себе, ты сам по себе. Удивляюсь, как ты нашёл мой адрес… Не пиши мне больше никогда. Нам ни к чему нервотрёпка. Надёюсь, понятно и повторять не придётся…

Жуть! И это мать говорит! Я офонарел после этих слов! Он к ней рвался, изводил себя мечтами, новый костюм надел, галстук… Ботинки надраил до блеска. Букет этот грёбанный купил… Зачем, спрашивается? Чтобы услышать эту холодную, паскудную тираду…

Нам не нужно встречаться… Надеюсь тебе понятно… Ну, ты и гадина!

Она повернулась, и так же медленно, как появилась, исчезла в тёмной пасти подземелья. Теперь уже – точно! – навсегда.

Весь разговор занял меньше минуты.

Надеюсь тебе понятно…

Кому и что должно быть понятно?! Лично я - ничегошеньки не понял!.. Может, я тупой? Не такой уж и тупой… Да нет, всё я понял. И Макс тоже понял. Стоит, как оплёванный.

Идиотка! Неужели она за этим только и явилась, чтобы наплести какую-то несусветную хрень про жилплощадь? Вот, стало быть, что эту дуру беспокоит! Напрасно дергается. Не нужны Максу её поганые квадратные метры. Ему государство даст жильё…

Господи, какой чушью собачьей я забиваю голову!..

Однако, если уж я выпал в осадок и не успел сказать этой стерве всего, что о ней думаю, то что же тогда от Макса требовать? Он и вовсе пребывает в прострации.

На него больно смотреть. Лицо перекосилось, хихикает, как ненормальный, а со лба пот катит градом. Мне страшно за него стало. Ну-ка, если, чего доброго, грохнется он без чувств от такой встречи. Что тогда делать? Повидался, называется, с дорогим сердцу человеком. Нашёл, кому цветы дарить.

Впрочем, он про цветы забыл, не до них ему, а ей его розы и вовсе по барабану. Я держу их аккуратно, не знаю, куда девать.

Хорошо всё-таки, что я с Максом пошёл. Боюсь даже представить, что было бы, окажись он сейчас здесь без меня. А теперь одного его оставлять никак нельзя. Конечно же, не брошу я Макса, на растерзание переживаниям.

Стоим, смолим сигареты одну за другой.

Он слова произнести не может.

Наконец, мало-помалу к нему вернулся дар речи. Взгляд сделался осмысленным.

- Но ведь я от неё ничего не хотел, - едва слышно сказал Макс. – Мне ничего не нужно… Просто увидеть… И чтобы она… меня увидела… Думал, ей это тоже нужно… Как мне… Понимаешь?

- Я-то понимаю… - беспомощно заверяю его.

Хотя ни хера мне не понятно в этой злой жизни. А кому понятно? Не верю, что есть такие люди, которым понятно.

- Прости, что я втянул тебя в эту историю, - сигарета сломалась в неверных - пальцах Макса.

- Не пори глупости, брат… Лучше скажи, что с розами делать?

- Что хочешь…

Неожиданно он вырвал у меня из рук цветы и запихал их в урну. Зря… А может, так и нужно было поступить.

Курево у нас кончилось. Макс предложил бросить наши худосочные кости в кафе. То самое. «Последние деньги». Куда он мечтал пригласить маму. Тут рядом, только дорогу перейти.

- Я плачу за обоих, - предупредил Максим.

Дело не в том, кто платит. Именно в «Последние деньги» нам не следует идти… Не хочу, чтобы раздрай Макса затерзал. От неприятных ассоциаций. Я и воспротивился. Типа, чего в такую погоду замыкаться в четырёх стенах? Позвал его оттянуться на открытом воздухе, в сквере, рядом с памятником Мандельштаму. Моё любимое место. Как-то легко здесь отрешаешься от всего.

О, как же я хочу,

Нечуемый никем,

Лететь вослед лучу,

Где нет меня совсем.

Мы затоварились пивом, сигаретами, купили сушёные креветки и сухари с чесноком. Расположились на скамейке.

Мандельштам смотрит в небо, задрав голову. Клёвый памятник, отлётный характер поэта метко схвачен.

Аура здесь хорошая. Но вот, что меня поражает: сколько сюда хожу, никогда поклонников его творчества у памятника не встречал. Ни днём, ни ночью. Кроме бомжей. Не может быть, чтобы его поэзию не любили. Тогда – почему так? Почему люди равнодушны к памяти Мандельштама? Он словно предвидел, когда писал это: нечуемый никем...

Нечуемый… Никем… Где нет меня совсем…

Пронзительно сказано.

Нет Мандельштама… нет меня… нет Макса… Нет нас, никем нечуемых… Хорошо бы теперь полететь вослед лучу…

Мы потягивали пиво из бутылок, жевали креветки, хрумкали сухарики, я болтал без умолку, нёс всякую-всячину, полнейшую околесицу, стихи читал, чтобы отвлечь Макса от печальных мыслей. Но это мне плохо удавалось. Вернее, не удавалось совсем.

Он весь закрылся, спрятался в себя, как улитка в раковину.

Неожиданно оборвав меня на полуслове, сказал, что должен побродить. Один. Поднялся и пошёл прочь из сквера.

- Макс! – тревожно позвал я его.

- Не волнуйся, Ява, - отозвался он, не останавливаясь и не оглядываясь. – Всё будет в порядке.

Напрасно всё-таки он взял свою прежнюю фамилию, подумал я, провожая его взглядом.

 

Домой Максим вернулся поздно. Ребята крепко спали. Я проснулся, услышав, как он, осторожно, чтобы не шуметь, двигается по комнате. Сделал вид, что утонул в глубоком сне. А сам жду, что же будет дальше.

Макс подошёл к окну.

Ночь звёздная, лунная, светлая. Он замер.

Я боюсь пошевелиться, понимаю, что грех его тревожить. И вдруг слышу, Макс всхлипнул.

Может быть, мне показалось?

Прислушался – нет, не показалось. Максим стоял у окна и плакал.

А в окно смотрела на него далёкая и бесстрастная луна.

 

ПОДАРОК ДЛЯ КУЗИ

 

Имя ему дали пышное. Мамашка с какого-то перепугу нарекла его Иннокентием, а через два дня, бросив сына навсегда, сбежала из родильного дома.

Больше он никогда её не видел.

А фамилия у Иннокентия самая простецкая. Кузяев у него фамилия.

Говорят, имя и фамилия определяют судьбу человека. Возможно, так оно и есть. Не берусь ни утверждать, ни оспаривать. Но то, что ветвистое и благоухающее, как майская сирень, благородное Иннокентий совершенно не сочетается с приземлённой, режущей слух фамилией Кузяев, по-моему, следует принять за аксиому.

Каждому известно, что аксиома не требует доказательств. Как можно жить с фамилией Фердыщенко, - с пафосным отчаяньем вопрошал литературный герой Достоевского. А как можно жить с фамилией Кузяев, если, словно в насмешку, тебя прозвали Иннокентием?

Это нелепое сочетание, вернее, категорическое не сочетание имени и фамилии, вполне вероятно и сыграло роковую роль в жизни Кузи. Так мы, детдомовские охламоны, сразу же окрестили Иннокентия Кузяева, едва он появился в нашей группе. Иначе и не могло быть. Во-первых, прозвища давались всем и каждому, а во-вторых, Кузя - было как раз то, что стопудово монтировалось с его обликом.

Кузя сидел в инвалидной коляске, когда я увидел его впервые.

Он встал, сделал несколько шагов – у меня сердце заныло. Чего только я не насмотрелся в своей забубённой жизни к десяти годам, но такого не видел никогда. И упаси, Господи, ещё когда-нибудь увидеть.

Передо мной, покачиваясь, словно на ветру, стоял человечек, мой ровесник, безжалостно изуродованный неизлечимой болезнью ещё в материнской утробе.

За мамкины блядские грехи почему-то выпало ему расплачиваться.

Ручки у человечка тонюсенькие, как иссохшие веточки, закручены немыслимым штопором, кисти висят безжизненно, ножки ничуть не лучше, туловище перекособоченное, шея – одно название, худющая и слабенькая, не шея – стебелёк, а на этом стебельке большая, словно дыня, голова. С огромными оттопыренными ушами.

Вспоминаются странные стишки из детства:

Жил на свете человек,

Скрюченные ножки.

И ходил он целый век

По скрюченной дорожке.

Да уж… Это и про нашего Кузю. Знала ли его мамка, бросая своё дитя, что он инвалид? Впрочем, вопрос насколько наивный, настолько же и глупый. Знала – не знала, будто есть вариант, который может служить этой сучке оправданием.

А вот глаза…

Глаза у Кузи – их надо видеть – необыкновенные! Они были переполнены энергией, его тёмно-синие, бездонные, наполненные буйной страстью к жизни глаза – такой щемящий душу контраст с его мёртвым телом.

Едва появившись на белый свет, Кузя был обречён на больничное существование. До десяти лет – больничная койка, санаторий, интернат для инвалидов. И в обратном порядке: интернат для инвалидов, санаторий, больничная койка. Он вообще не мог стоять на ногах до десяти лет, руки его не осиливали тяжесть голубиного пёрышка. Писать он не умел, пальцы не держали ручку, читать тоже, едва знал буквы. Это, кажется, называется педагогическая запущенность.

Он перенёс несколько тяжёлых, почти не давших результата операций. К десяти годам Кузю с грехом пополам поставили на ноги и направили в наш детский дом. До сих пор он жил только в своём внутреннем мире. Теперь ему предстояло наверстать упущенное: познавать жизнь во всех её проявлениях. В кругу сверстников.

Ум у него от природы восприимчивый и пытливый. Кузя с жадностью хватал информацию, к которой до сих пор не имел доступа. Кошмарные пробелы зияли в его и без того скудных знаниях.

К нему специально прикрепили учительницу, Елену Тимуровну. Это оказалось очень удачным решением. Елена Тимуровна, спокойная, доброжелательная женщина лет сорока пяти, старалась вернуть Кузе детство, не жалея ни сил, ни времени. Она учила его всему тому, что он должен был познавать постепенно - от мамкиной титьки до первого слова и далее в соответствии с возрастом, но не усвоил по причинам от него не зависящим.

Что-то получалось, что-то нет. Вскоре он уже бегло читал, правда, бессистемно. Проглатывал всякую книгу, что попадалась под руку. Любовь к чтению их общая победа, его и Елены Тимуровны.

Удивляюсь, почему раньше с ним не занимались? Впрочем, чему удивляться? Лежал себе убогий скрюченный человечек в кроватке и лежал, даже по скрюченной дорожке не ходил, никому не мешал, не привлекал особо внимания. Чего же с ним возиться?

А вот писать он так и научился. Не по своей вине. С этим пришлось смириться. Руки-крюки, виновато улыбался он, выводя каракули. Зато пристрастился к телевизору. Часами просиживал перед ящиком, пока мы были в школе, и смотрел всё подряд. Ему одному это разрешали воспитатели, нам – нет.

Особенно Кузя любил концерты классической музыки. Он поражал всех своей способностью назвать произведение по одной только музыкальной фразе, услышанной случайно по транзистору. Это Рахманинов, скажет, бывало, с блаженной улыбкой. Или – это Шнитке. И точно, слышим, объявляют имена названных им композиторов, о существовании которых мы и понятия не имели. У нас только челюсти отвисали от его удивительного дара. Наверно, он мог бы стать гениальным исполнителем или дирижером. Не сладилось что-то там под его звездой. Не сложилось…

Как мы относились к Кузе? Не хуже, чем друг к другу, но и не лучше. Мы довольно-таки скоро примирились с изъянами его тела, хотя поначалу, чего скрывать, натянуто воспринимали мальчишку-инвалида: нас пугала и отталкивала его внешность. Однако воспитатели знали своё дело, постоянно вкладывали в наше сознание, что Кузя такой же, как все, если не считать его болезни, значит, чураться товарища нам нечего - и мы не заметно для себя приняли его в наше разноликое детдомовское братство.

Ему понравилось гулять с нами. Это выглядело так: мы выкатывали его на коляске во двор. И начинали, образно говоря, гонять собак, а Кузя смотрел на нас и гоготал во все горло. Иногда он вставал, делал несколько шагов, как бы устремляясь за нами, но тут же испуганно спешил назад, чтобы упасть в коляску и тогда по лицу его пробегала тень отчаянья.

У него рано проснулся интерес к женщинам, к интимным отношениям между полами. Нас, дурачков, это очень забавляло. Годам к тринадцати у Кузи стал пробиваться пушок над верхней губой, обозначая намёк на приближение половой зрелости. Он брил этот нежный пух, и добрил до того, что стали расти уже самые настоящие усы – предмет наших не всегда остроумных приколов.

К этому времени Кузя освоил компьютер и гулял по интернету, главным образом, в одном направлении. По порно сайтам он шастал. Вот тут возникали конфликты. Не из-за того, что он влезал в порнушку, а потому, что компьютер заглатывал вирусы и капитально зависал, не впуская никого в паутину. Мы, разумеется, психовали.

- Кузя, ты весь интернет перетрахал… Угомонись уже…

- Пожалей Дуньку Кулакову, Кузя.

- Слышь, Кузя, ты не боишься, что тебе алименты придётся выплачивать твоим виртуальным тёлкам?

Ну и всё такое, в этом роде.

Он беспомощно и виновато улыбался.

- Дураки вы, - говорил Кузя. – Ничего не секёте.

- Всё мы секём. При хорошо поставленном воображении можно переспать с английской королевой, да, Кузя?

Он лишь отмахивался. Приходилось мириться с его страстью. Какой с него спрос? Нашёл себе утешение в жизни – и слава Богу!

У него была обширная переписка. С женщинами всех возрастов: от совсем юных мокрощелок до страстных дам бальзаковского возраста и недолюбленных и недолюбивших, но пылких пенсионерок, определить количество прожитых лет которых не представляло ни какой возможности.

Как сейчас вижу: скрючился Кузя в кресле, склонился над клавиатурой и, высунув от старания язык, словно прилежный первоклассник, тычет одним пальцем по буквам, будто прописи выводит.

Однажды Кузя дал мне почитать свои письма.

Какие слова он находил! Ничего пошлого. Проникновенные слова! Казанова, блин, отдыхает! Сирано де Бержерак, бляха-муха, в ученики ему не годится! Кузя оказался тонким знатоком женской психологии! Я буквально обалдел: откуда он мог знать самые сокровенные глубины женской натуры?

А ответы Кузя получал – это симфония, а не ответы!

Женщины добивались свидания с ним. Настойчиво и сумасбродно. Тут-то он начинал комплексовать. Кузя, бедолага, под всякими благовидными и неблаговидными предлогами уклонялся от их поползновений. О каких свиданиях могла идти речь?! Под страхом смертной казни Кузя не раскрыл бы, каков он реально в жизни. Представляю, каких мук ему стоило отказываться от встреч.

Читаю и перечитываю его переписку с завистью! Я на такое не способен. А он притих. Вижу, пригорюнился.

- Кузя, брат, ты чё? – бормочу я, растерянно.

- Они хорошие, Ява, - прошептал Кузя. – Они все такие хорошие… Мало кто это понимает… Их любить надо. А что я им могу дать? Только мозги компостирую…

Ни хрена себя заявочка! Вот вам и Кузя! Мы над ним насмехались, а он, оказывается, умеет чувствовать так, как нам не по соплям.

- Ничего ты никому не компостируешь, - успокаиваю его поспешно. – Твои подруги цветут и пахнут от твоих писем…

- Ну, конечно… Насквозь пропахли от виртуальной любви, - усмехнулся Кузя. И вдруг сказал такое, чего я и не мыслил от него услышать. – Женщины, Ява, это само совершенство. Нет ничего красивее женского тела…

Ого! А он глюкнул мышкой и на экране монитора возникла нагая молодая тёлка в соблазнительной позе. То есть – это я узрел соблазнительную голую девицу, а Кузя увидел нечто диаметрально противоположное. Глаза его пылали.

- Смотри, как она прекрасна, - восхищённо произнёс он. – Какие законченные линии!.. Впадинки, выпуклости… Ничего лишнего… Ява, согласись, это же произведение искусства… или самое удивительное творение природы… что в принципе одно и тоже…

Как сказано, а?! Как, блин, возвышенно и тонко сказано! Ему бы, Кузе, с Леонардо да Винчи говорить о женственности, о гениальности такого немыслимого создания, как женщины, но не со мной. Кузя, не отрываясь, смотрел на экран. А я – на Кузю, открывая для себя заново его страдающую и нежную душу. Он замурлыкал незнакомый мне мотив. Шопен, говорит.

С того дня мы по-настоящему стали друзьями. Не скажу, что я перестал над ним подтрунивать, но старался делать это не обидно для него. И никому не позволял над Кузей грубых шуток.

В его жизни мало что менялось: интернет, переписка… День за днём, год за годом. Вот какая догадка меня пронзила: взрослея, Кузя всё больше и больше становился одиноким. Сидим как-то вдвоём в компьютерной комнате. Я в свой монитор уткнулся, он – в свой. Отвлёкаюсь на миг от экрана, гляжу на Кузю с боку. А у него по щеке скатывается огромная, как июльская градина, слеза.

- Кузя, что случилось? – спрашиваю, переполошившись.

Он молчит. Только смахнул ладонью градину с подбородка. Подхожу к нему, кладу ладони на хилые, вздрагивающие плечи.

- Что с тобой, брат?

- Так, ничего, - говорит Кузя. И помолчав, откровенничает. – Обидно, Ява. Мне восемнадцать скоро… а у меня ещё ни одной женщины не было… Сдохну, как пёс шелудивый, не познав любви… Руки пухнут от онанизма… Сволочь судьба у меня, Ява… Если бы ты знал, как я мечтаю о женщине…

Что я мог сказать ему в утешение? Промямлил нечто невразумительное. Чужая душа потёмки, а уж Кузина душа – это такой космос, в который если улетишь – не вернёшься.

- Кому я такой нужен? – вырвалось у него с отчаяньем.

- Перестань… А я кому нужен?.. – брякнул, не подумав. Утешил друга, называется. Тут же спохватившись, говорю ему. – Мне ты нужен, Кузя.

- Ява, брат, и ты мне нужен…

- Ну, вот, видишь… И хватит об этом…

После этого разговора мы вообще стали не разлей вода.

 

Детдомовские парни в своем большинстве уже имели сексуальный опыт, бесконечные ночные разговоры велись об этом в спальнях, только тоску нагоняя на Кузю.

Господи, а ведь ему, действительно, скоро восемнадцать. На новый виток заруливает жизнь.

Для него вырисовывалось два варианта на будущее: либо, вступив в совершеннолетие, отправиться в дом инвалидов, чего он категорически не хотел; либо получить положенную по закону квартиру и жить самостоятельно, к чему он тоже не слишком-то стремился. Что ему эта самостоятельность? Тоска кромешная. Ну, прикрепят к нему социального работника, чтобы два раза в неделю он или она приносили Кузе продукты. А дальше-то что? Тонуть в одиночестве.

Кузя со страхом думал о будущем.

А мы были озабочены тем, как отметить знаковую для него дату. Самый трудный вопрос, что ему подарить? Фантазия спотыкалась. Плеер у него есть, телевизор и ноутбук спонсоры подарили, шмоток достаточно. Ну, так что подарим?

- А что он сам хочет?

Все почему-то на меня уставились. Наверно, потому, что я его самый близкий дружбан. Чёрт меня потянул за язык.

- Что он хочет? Женщину он хочет, - говорю.

Дружный гогот перекрыл мои слова. Ну, и пошло-поехало. Принялись эту тему полоскать. Кто-то предложить скинуться на жрицу любви и подогнать её Кузе на ночь. Кто-то пристёбывался к нашим девчонкам, предлагая кому-нибудь из них одарить Кузю своей сексуальной благосклонностью, типа, в порядке гуманитарной помощи. В общем изгалялись, кто как мог. Наконец мне надоело слушать весь этот бред.

- Кончайте эти хи-хи, - говорю. – Давайте решать серьёзно. Что будем дарить?

- А почему хи-хи, Ява? – сказала Танька. – Мне нравится твоя мысль. Женщина – лучший для него подарок.

Танька была половозрелая герла, мамкины гены сказывались, в шестнадцать лет парней у неё перебывало, как сельдей в бочке.

- Вот и возьми на себя эту привилегию – стань подарком для Кузи. Если тебе понравилась эта мысль.

- Не, Ява. Кузя для меня как брат, - стала отбрыкиваться Танька. – Я с братом не могу… Это большой грех. Но идея клёвая – ручаюсь.

Тут все на меня наехали, задолдонили следом за Танькой: лучшего подарка, чем женщина, для Кузи не придумаешь. Ловят мой взгляд, ждут ответа. А чего на меня смотреть? Я ведь в шутку ляпнул. Хотя, признаться, самому эта мысль в масть легла.

- Ну, не знаю, - говорю. – Я вам не Петя Листерман, чтобы девочек поставлять. У меня гарем, что ли?

Так мы и разошлись, ничего не решив. А до дня рождения Кузи осталось всего ничего – сутки.

Нет, конечно же, подарок на совершеннолетие должен быть такой, чтобы на всю жизнь запомнился. Не дарить же ему шесть - или сколько их там? – томов «Гарри Поттера»?

День рождения Кузи решили отметить в квартире Ваньки Богачёва, ему самому недавно выделили однокомнатную по причине совершеннолетия. На севере Москвы. В последнем доме перед МКАД.

- Где отмечать – не проблема. Но что всё-таки подарим? – надоедали мы друг другу. И снова. – Предлагай, Ява…

Приятно, что тебя держат за лидера. Однако нужно и соответствовать такому доверию.

А почему бы и нет, думаю безбашенно. Почему бы и не подогнать Кузе женщину? Оригинальнее и памятнее подарка для него не придумаешь. Но тогда уж нужны бабки. И не хилые. А финансы, как всегда, поют романсы.

И тут я вспомнил!.. Вспомнив, подался на Курский вокзал. Было дело, здесь я пел в переходе, сколотив группу уличных музыкантов. Развлекал прохожих. Не плохо нам кидали денег. Жаль наш ансамбль распался. Но кое-какие связи остались.

Я вынырнул из перехода прямо к палатке, где мой хороший знакомый Ашот зарабатывал себе на прожитьё, торгуя шаурмой, пиццей, пивом, а для завсегдатаев и водярой из-под полы.

- Вах, Ява, привет, дарагой! Давно не виделись… Где прападаешь?

Слово за словом. Ашот угостил пивом. За счёт заведения. В знак уважения ко мне. Потолковав отвлечённо, спрашиваю, как найти Машеньку и Дашеньку. Срочно, типа, нужны. Они вечно здесь толкутся. Ашот не интересуется, для чего они мне понадобились. Здесь не принято задавать лишние вопросы.

Дашенька и Машенька – вокзальные проститутки. Ничего личного. Просто у нас были деловые отношения, когда мой ансамбль в переходе зажигал. Мы договорились, они специально, проводя мимо нас своих клиентов, останавливаются - песню захотелось послушать. -Мы исполняем заказ: любой каприз за ваши деньги. Их клиенты, лохи, нам башляют. А приход мы потом делим с девочками. Мелкий бизнес. Им хорошо и нам выгодно.

- Каждый день их вижу, - сказал Ашот и встрепенулся. – Да вот они…

И точно – подплывают.

Блин, все мои надежды преподнести сюрприз Кузе, доставить ему радость, рухнули, как только их увидел. Это уже не подарок, это совсем наоборот. Дашенька оказалась прилично в подпитии, а если уж она начала квасить, значит, не скоро остановится. Ну, а Машенька – вот невезуха! – Машка трезвая, она со спиртным не особо дружит, зато физиономия у неё расквашена, как у последней бомжары. Видать, горячий клиент попался. Ей свойственна беззащитность. Диагноз на лице написан.

Попадаю в их объятья.

- Ява, паршивец, совсем нас забыл…

- Не забыл… Вот пришёл…

- Ну, хвались… Как живёшь? Или весь в проблемах?

- Проблем хватает… У друга завтра день рождения.

- Нам бы твои заботы… Приглашай к другу… Оттянемся…

- Приглашаю. Но с условием…

Подавленный их обличием, не слишком уверенно объясняю, в чём фишка. Это моя ошибка. Такие вопросы с кислой миной не решают. Голос должен быть доверительным, а тон убедительным. Но больно уж вид у девчонок оказался размазанным, не для амурного разговора.

- Не пойму, Ява, - прыснула смешком Дашенька. – Если твой друг инвалид, выходит, я должна за так с ним переспать?.. На халяву хочешь проехать?..

- В виде гуманитарной помощи, - попытался я шуткой притушить возникающий в разговоре накал, вспомнив вчерашний трёп с приятелями.

- Извини, Ява, - скривила губы Дашенька. – Я свою кисулю не на помойке нашла. Она денег стоит. Кормит и поит меня, родимая. Тем более – он инвалид. Они жуткие извращенцы. С них надо двойной тариф требовать.

- Нашла извращенца?!. Врубись, подруга. У него и женщины-то сроду не было…

- Только не надо ля-ля, Ява. Знаю, что говорю. Рассказать, как они изощряются в постели?

- В следующий раз.

- Нет, Ява, нет, - решительно отказалась Дашенька. – Желаешь - обижайся, желаешь – не обижайся. Дело твоё. Ты одно запомни: нет женщин, которые не дают, есть мужчины, которые плохо просят…

- Тебя проси – не проси, всё в деньги упирается. Меркантильная ты, Дашка. Говорю ведь, не для себя, а для друга…

- Мне без разницы, для кого… Бесплатно только птички поют. А я не птичка…

- Да, - злюсь на себя, что затеял бесполезное толковище. – Ты не птичка. Далеко не птичка. И даже не рыбка…

- Не хами, - сказала Дашенька. И слиняла, сославшись, что её ждёт клиент.

Я тоже собрался было уходить, но меня тормознула Маша.

- Слышь, Ява, я, в принципе, могла бы… - мнётся она. - Но ты же сам видишь… не в форме…

А мне плевать, мне очень хочется… Вспомнились слова из песни Высоцкого. Мне-то вовсе не хочется. С Машенькой… Это Кузе хочется.

- Машка, - говорю, оживившись. – Ты – настоящий друг. Считай, я твой должник. По гроб жизни. Тебе марафет навести, припудриться, губы напомадить, ресницы подкрасить – равных не сыщется. Ты только учти, всё должно быть натурально… Деликатно, понимаешь? Чтобы не обидеть его. Он абсолютный ноль в этих делах. То есть вообще – ни чох-мох, ни ку-ка-ре-ку… Но очень ранимый…

- Разберёмся, - улыбнулась Машенька. – Всё будет как надо.

 

На следующий день с самого утра на Кузю посыпались поздравления и подарки. А после обеда нас, старших, отпустили к Ваньке Богачёву, отмечать Кузино совершеннолетие. Наша честная гоп-компашка отправилась без меня. Я завернул на Курский, где договорился встретиться с Машенькой.

Она опаздывала, я начал беситься: неужели продинамила? Но тут увидел её – и ахнул! На ней мини юбка, кофточка с глубоким вырезом, оголённый пупок, босоножки на высоком каблуке. Круглые бёдра, упругая попка, длинные ноги – не девочка, а принцесса-грёза. И лицо – Машенька постаралась – в порядке. Грим почти скрыл ссадины и синяки, плюс чёрные очки. Ну, полный отпад!

Кузя, брат, сегодня тебя ждёт настоящий праздник.

- Извини, - сказала она. – Опоздала.

Спасибо, говорю, что пришла. Не удержавшись, чмокаю её. Куда-то в переносицу. Сколько ей лет, интересуюсь в наглую.

- Двадцать пять, - отвечает. – А что?

- Ничего, - говорю. – В целом неплохо сохранилась. Молодая и красивая.

И это звучит, как искренний комплимент, а не реклама.

День рождения Кузи был похож на все дни рождения. Шампанское, вино рекой, пиво. Девчонки кое-какую закуску сварганили. Тосты, дёрганье за уши, естественно, как без этого.

Машу я усадил рядом с виновником торжества. Кузя млел, вдыхая аромат её соблазнительного тела, даже не догадываясь, что уготовано ему после торжественной части.

Начались танцы-жманцы-обжиманцы и я смикитил, что пора уходить, иначе гулянье вырвется из-под контроля и гудёж продлится допоздна. Тогда вообще хрен кого вытуришь. И прощай моя затея. Мы должны Кузе праздник устроить, а не сами развлекаться. Поэтому заторопил всех: кончен бал, тушите свечи. Закругляемся.

А у Кузи бал только начинается.

Но он, лапух, не врубился и тоже засобирался. Тут уж пришлось объяснить ему открытым текстом, чтобы не блажил, что Машенька хочет остаться с ним. Типа, он ей понравился. Туго соображая, Кузя растеряно заморгал на меня.

- Как это?

- Останемся, Кузя, - просто сказала Машенька.

- Позвони в детдом, предупреди, что не в состоянии приехать и заночуешь у Ивана, - посоветовал я ему.

И наша компания отчалила, захватив с собой хозяина. Пусть Иван вместо Кузи у нас переночует. Вспомнит прошлое.

С утра пораньше старшая воспитательница погнала меня за Кузей.

Они не спали. Машенька готовила для Кузи завтрак. Сам он нежился в постели. Взгляд его лихорадочно пылал.

- Ява, - веришь-нет? - мы глаз не сомкнули… - сказал Кузя, схватив меня за руку. – Ни на - минуту…

Усмехаюсь в ответ. Кто же сомневается?

- Почему я должен не верить?

- Ты знаешь, Маша… Она потрясающая… Только не смейся надо мной…

- И не думаю…

- Молчи, Ява, молчи… Я тебе скажу, от неё пахнет цветами... Ландышами… - и он продолжал с придыханием. - У неё плечи покатые… Таких женщин художники рисовали в девятнадцатом веке… Я видел репродукции…

Ничего себе! Как распирает человека! Если Кузя заговорит сейчас стихами, я не удивлюсь. …С портрета Рокотова снова смотрела Струйская на нас, да?

- Ты только молчи… Я говорю… - требует Кузя.

Его захлёстывают эмоции.

- Излагай, - соглашаюсь, набираясь терпения. – Никто тебе не запрещает.

- Тогда закрой рот и не перебивай!.. Я знал, Ява, знал!.. Женщина именно такой и должна быть… Как она… Совершенство… Ожившая скульптура! Какое тело!.. И аромат от неё – башка кружится! Только ни о чём больше меня спрашивай!.. Да! Маша - совершенство! И не спорь со мной!.. - Вдруг выкрикнул он, хотя я и не спорил. - И всё!.. И забей!.. И ваще… хочу выпить! За Машу! Хочу выпить за эту необыкновенную женщину… Глянь-ка там, на кухне, осталось у нас вино…

Ай, да Кузя! Болезни его изуродовали, но так воспринимать красоту, внешнюю и духовную, дано не многим. Не случайно от него без ума виртуальные подруги.

А главное, он мной командует! Это уже речь не мальчика, но мужчины.

Я подчинился и отправился на кухню.

- Ява, - вполголоса сказала Маша. – Я тебя подвела… Капитально…

- Не понял…

- Ну, короче… ничего у нас не получилось… В смысле - у Кузи. Не вышло… Я так старалась… И – никак. Честно, не вру. Понимаешь, такое случается, когда в первый раз…

- Он сказал, что ты потрясающая женщина… А ты говоришь, не получилось… Что-то не сходится…

Маша сосредоточенно нахмурилась.

- Сама в шоке… Кузя, он что? Не в курсе, кто я?.. Прикинь, какие слова он мне говорил… Не поверишь…

- Почему я не должен верить? – ответил я ей так же, как минуту назад ответил Кузе. – Верю. Он и мне говорил. Про тебя… Что ты – классная…

- Правда?.. Ну, не знаю, как объяснить, что с ним происходило… - зачастила она сбивчиво. - Такие красивые слова… Представляешь… Всю ночь… гладил… смотрел на меня… та-ак смотрел… просто любовался, прикинь… и говорил… Никогда таких слов не слышала… Ни от кого… А ещё… Это… Он зацеловал меня… Всю…

Машка, чудо в перьях! Она так наивно и даже стыдливо в этом призналась, будто провела первую ночь с парнем. Кто бы мог подумать…

- Это же здорово, - говорю. – Если зацеловал…

- Здорово, - улыбнулась она. – Он ужасно нежный… С ним всё плохое забывается… Только… ничего не получилось… Обидно - жуть… Ява, он такой хороший…

В дверном проёме возникла фигуры Кузи. Глаза его были обращены на Машу. В них светился восторг. И радость… И преклонение… Такие глаза могут быть только у влюблённого человека. И счастливого.

Влюблённого и счастливого. Впрочем, влюблённый человек всегда счастлив.

- Слушай, Ява, я не поеду с тобой, - неожиданно выпалил Кузя, как отрубил. – Ты там скажи… Да я и сам позвоню…

Он осознал в себе какие-то важные перемены, что позволяло ему самому за себя принимать решения. Чего раньше не водилось за ним и в помине.

- Хозяин – барин, - поддакиваю ему. – В конце концов – да. Ты уже совершеннолетний. Имеешь право быть самостоятельным.

- Вот и не поеду! Имею право! Остаюсь… - упрямо повторил он. И добавил тоном ниже, как бы извиняясь, что подставляет меня под монастырь. - Нам надо, понимаешь?..

Чего же тут не понятного?

Через четверть часа я оставил их наедине. Впереди маячило тягомутное объяснение перед старшей воспитательницей, почему это я ослушался приказа и не привез Кузю. Ничего, не впервой прикрывать корешей, как-нибудь отбодаюсь.

Когда я был уже за порогом, Кузя позвал меня.

- Ява, брат…

- Ну?..

- Спасибо тебе.

- За что?

- Не прикидывайся чайником, - вмешалась Маша. – Прекрасно ты знаешь, за что. За подарок… Верно, Кузя?

- Да, - подтвердил Кузя. – За подарок.

- Ладно, - говорю. – Не грузите меня.

Кузя обнял Машу за плечи. Она прильнула к нему и в этом не было ни малейшей фальши.

Красиво они смотрелись, ёлы-палы – просто супер! Два человека, с опаленными и воскресшими душами, прижались, тело к телу, так тесно, словно долго искали друг друга и теперь вот нашли – не разлучить. Даже не пробуйте.

И Маша ещё пыталась уверить меня, что ничего у Кузи не получилось.

Всё у него отлично получилось! И у неё – тоже!

А сейчас, как только я закрою за собой дверь, у них, наверняка, получится ещё круче.

Настолько замечательно получится, что лучше и быть не может.

ПО ТУ СТОРОНУ ПРИЦЕЛА

 

- Лида, выходи за меня, – сказал Луньков, не услышал собственного голоса и повторил, облизывая пересохшие губы. – Выходи за меня замуж, Лида.

Она ответила тихо, почти шепотом:

- Это невозможно, милый. Ты же понимаешь…

- Замолчи! – крикнул он зло и задохнулся, темнея лицом. – Я убью тебя, сволочь!..

 

Следователь, зануда, уточнив анкетные данные Лунькова, спросил:

- Вы знакомы с гражданкой Дымовой Лидией Васильевной?

- Почему вас это интересует? – насторожился Луньков.

- Давайте договоримся так, спрашивать буду я. А вы четко и подробно отвечайте на мои вопросы.

- Да, я знаю Дымову, – сказал Луньков.

- Знаете гражданку Дымову, очень хорошо. Давно?

- В школе вместе учились. В одном классе.

- Так, в школе, в одном классе, – у следователя была привычка повторять ответ, как бы закрепляя его в памяти. Сначала это раздражало, но, в конце концов Луньков свыкся с такой неприятной манерой. – В одном классе. Выходит, старые друзья. Хорошо. Но вы два года служили в армии. Значит, с Дымовой давненько не встречались. Вы ведь только вчера вернулись в Москву?

- Вчера.

- Не припомните, Луньков, когда вы последний раз виделись с Дымовой?

- Вчера и виделись.

- Ага, вчера. Понятно. Приехали, а с вокзала сразу к своей подруге?

- Нет. Почему сразу…

- Нет? А как же?

- Сначала я в детский дом поехал.

- В детский дом? Почему в детский дом?..

- Потому что я детдомовский. Куда же мне ещё ехать?

- Значит, сначала в детский дом. Похвально. Значит, домой как бы… Заранее предупредили?

- Ага. По мобиле позвонил.

- Так, по мобильному. Погодите-погодите… Вы сказали, что познакомились с Дымовой в школе?..

- Разве нельзя познакомиться с девчонкой в школе?

- Но вы же воспитывались в детском доме… А Дымова жила с матерью. Какая же может быть школа? Что-то вы путаете.

- Ничего не путаю. Ну да, у нас не было своей школы. Детдомовские учились в обычной… Городской…

- Так, с этим разобрались. Значит, в школе. Дымовой тоже позвонили? Сообщили, что приезжаете?

- Нет.

- Так, так. Значит, сначала в детский дом, а после - к Дымовой? И долго вы дома были?

- Почти и не был. Только вещи оставил.

- Только вещи оставили. Что же так? Почему такая спешка?

- Так получилось…

- Просто так ничего не получается, Луньков. Что-то вас, вероятно же, побудило сразу поехать к Дымовой?

- Да.

- Что – да? Выражайте яснее свои мысли.

- Побудило. Я встретил Серого… То есть Сережку Каблукова.

- Он, как и вы, детдомовец?

- Да.

- Хорошо. Вы встретили Каблукова. Потолковали, да? Друзей вспомнили. Он, конечно, Дымову знает?

- Знает.

- Вы его расспрашивали о Дымовой?

- По-моему, и так понятно.

- Ага, расспрашивали. Что же он рассказал? Луньков, вы слышали вопрос? Что рассказал вам о Дымовой Каблуков?

- То и рассказал! – вдруг крикнул Луньков. – Проституткой она стала, вот что он рассказал!

 

Он приехал в Москву рано утром. Был май, было тихо, было воскресенье. Луньков был возбужден, весел, и чувствовал себя таким счастливым, как это возможно только на седьмом небе, если, конечно, оно где-нибудь существует. Еще бы ему, Лунькову, не быть счастливым: он цел-целехонек, живой. Живой! Живым и невредимым вернулся, знали бы вы откуда, из этого чеченского ада!

Ноги сами несут к дому, огороженному доисторической кованой решеткой – чудом сохранившаяся на их улице примета старой Москвы. Луньков в ворота, а ему навстречу Сережа Каблуков, Серый – в кругу приятелей, очкарик, хитрован, блин, собиратель и распространитель всех сплетен. Но Луньков плохое не хотел вспоминать. Нельзя сказать, что они были дружбанами, Каблуков моложе, но Луньков обрадовался Серому, как брату. Они столкнулись нос к носу, отскочили пружинисто и тут же кинулись друг к другу, распахнув объятия. Окончательно поверил Луньков в свое счастливое возвращение.

Серый суетился. Встречу надо обмыть. Кто бы спорил, согласился Луньков.

- Прямо сейчас, - сказал Серый. – Поляну я накрываю. Тут реальный гадюшник. За углом. Недавно открыли. Круглые сутки зажигают…

Они капитально обосновались в кафе. Пили коньяк. Серый с готовностью угощал. И болтали, перескакивая с одного на другое, с пятого на десятое. Луньков расспрашивал про детдомовских приятелей. Его, Лунькова, ровесники, уже получили от мэрии квартиры. Положено. Скоро и он, Каблуков переедет в своё жильё. Вот только восемнадцатилетие отпразнует.

Понятно.

Вопрос о Лиде Дымовой так и вертелся на языке, но он медлил его задавать. Это была его тайна. А Серый о Лиде ни слова, будто её не существовало и в помине.

- О себе расскажи, - попросил Серый. – Как там, в Чечне?..

- Ничего хорошего.

- Смотрю, тебя наградили, - сказал Серый, наклоняясь к груди Лунькова, чтобы получше разглядеть медаль. – За что?..

- За то, что чуть было не обосрался, - усмехнулся Луньков.

Серый загоготал. Ну, Лунь, совсем не изменился. Как брякнет, так уж брякнет. Да нет, подумал Луньков. Изменился. Очень даже изменился.

- Слышь, Лунь, скажи ты людей убивал?.. – неожиданно спросил Серый.

 

Все, кто по ту сторону прицела – враги. Так говорил лейтенант, их взводный. Если не ты их, то они тебя… Не его это была фраза, не лейтенанта. От кого-то он её услышал и подхватил. Сам лейтенант по ту сторону прицела ещё никого никогда не видел, потому что ни одного боестолкновения за его спиной пока не было. А на счету Лунькова их два. А это – ни много, ни мало, как две жизни. У Лунькова были кореша, которые в первом же бою… А ему до сих пор везло, ни разу не зацепило даже. Этот бой - третий в его судьбе… Эх, бляха муха, а до дембеля – всего нечего, но - третий… Значит, до смерти, может, ещё ближе. Нарвались на засаду. И лейтенанта нашли первые же выстрелы. Командуй, старший сержант, успел прохрипеть лейтенант, прежде, чем потерял сознание. Главное, без паники, подумал Луньков. Запаникуем – всем хана! По ту сторону прицела – враги…

 

…по ту сторону прицела… а скоро, бля, дембель… нарвались... мама-родная… на хрен мне эта бойня… а у них – я по ту сторону прицела… третий бой в жизни… Бог любит троицу… ничего он не любит… вот и гробим друг друга… не ты их – тогда они тебя… лейтенант даже выстрелить ни разу не успел… командуй, Луньков… в этом аду… здесь черти нами командуют… а последнее письмо не отправил… Лиде… и уже не отправлю… потому что – кранты… покурить бы напоследок… хоть разок затянуться… и уже никого по ту сторону прицела… патроны – тю-тю… нет больше патронов… значит, целиться больше не придётся… пиздец тебе, Лунь… хана, значит… оно мне надо было?.. вот теперь бы не обосраться… граната… граната одна… для себя… чтобы сразу… без мучений… мама… Лида… не покурил…

И вдруг!.. Господи! Свечку тебе поставлю! Сто!.. Господи!... За себя… и за всех ребят!

В прокопченном небе застрекотали вертолёты. Вертушки! Вертушечки! Птицы винтокрылые! Ангелы небесные спускались на землю…

А гранату, суку, потом долго выколупывали из окаменевшей руки Лунькова два здоровенных контрактника. Пальцы к ней, родимой, как будто прикипели…

А по ту сторону прицела уже никого не было. И-не хочу-чтобы-кто-нибудь-ещё-когда-нибудь-оказался-по-ту-сторону-прицела…

 

- Лунь, Лунь, - откуда-то из далека донёсся голос Серого, возвращая Лунькова в действительность. – Эй, Лунь…

- А?..

- Ты чё, Лунь? Глючит тебя, что ли?

- Проехали. Ты, кажется, о чём-то меня спросил?

- Забей, - торопливо пробормотал Серый. – Давай выпьем…

- Давай. За что пьём?

- Ты предлагай.

- За то, что живы!

Они выпили. Серый как-то сник, как-то тревожно поглядывал на приятеля. А Луньков, напротив, почувствовал себя раскованно.

- Серый, а чё ты про Лиду ничего не скажешь? – наконец решился он на главный вопрос. – Не общаетесь?

Лицо Каблукова даже залоснилось, каким-то радостным паскудством блеснули зрачки, увеличенные сильными линзами.

- Почему не общаемся… Общаемся, – засмеялся он. – Только… Ты сейчас закачаешься. Лидка – скурвилась!

Луньков опешил. Пепельная тень легла на лоб и щеки.

- Как? – пробормотал он и действительно покачнулся.

- Спрашиваешь… Понятия не имею, как у них это получается. Вот тебе и тихоня… Серая мышка… В тихом омуте черти водятся.

- Нет, – сказал Луньков невпопад. – Не-е-ет…

Серый надул щеки, фыркнул: как же ты говоришь мне нет, если я абсолютно точно знаю, что да.

- Фирменная шлюха, я тебе говорю. В интернете сайт есть. Проститутки Москвы. Лидка там во всей красе. Такие сучьи позы. Зашибись. И такса: сто пятьдесят баксов за час. Не хило…

Он с каким-то сладострастным удовольствием это выговаривал. А ведь раньше Серый тушевался даже перед девчонками, бранного слова не мог произнести, если уж вылетало по случайности, то он краснел, как задница макаки. Теперь же хоть бы хны, бровью не вел. Меняет людей время. Впрочем, Лунькову не было никакого дела, что Сережка Каблуков разучился краснеть. Сам-то он, Луньков, побагровел, словно рак ошпаренный.

- Я её не осуждаю, - распинался Серый. – У каждого свой бизнес. Передком лаве можно столько наскирдовать – вся в шоколаде утонешь…

- Я же с ней переписывался, – пробормотал Луньков.

- С Лидкой? – живо откликнулся Каблуков. – Ну и что из того? И я к ней в гости, случается, захаживаю. Нет, без всякого там, конечно… По старой памяти. Бабло стрельнуть. Прикинь, Лидка и кредитоспособна, а? Это голь-то перекатная! С матерью разъехалась. Квартиру снимает. Правда, в Ясенево. Далековато. Зато отдельная хата. А как обставилась! А какой прикид у девушки… Видно, трудится без сна и отдыха.

Он захихикал.

- Я же с ней переписывался, – повторил Луньков злобно.

На мгновение у него помутился рассудок. Он забыл себя. Вот-вот бросится на Серого с кулаками. А этого мудака наконец осенила догадка, что он в лужу вляпался. Каблуков ахнул. Очки у него с переносицы слетели. Он каким-то образом исхитрился их поймать. Однако не надел, вертел в руках, беспомощно моргая, торча перед товарищем истукан-истуканом. Жалкий, перепуганный, поди ударь такого, хоть и в запале, век потом казниться будешь. И Луньков сдержался, не вмазал Сережке Каблукову промеж глаз. А так хотелось!

- Вить, я не в теме… Клянусь, Витек… Иначе бы так не тупил… Ты чё, с ней всерьез?.. С Лидкой? С Лидой то есть… Да, Вить? – еще не веря своему прозрению, допытывался Каблуков.

- Эх, Серый, Серый – прохрипел Луньков так, словно мир рухнул на него, придавив своей невыносимой тяжестью.

Он пошёл к выходу.

Серый семенил за ним. Едва на пятки не наступал. Пыхтел и все талдычил в затылок: "У тебя это серьезно? Ну, переписывался, ну и что? По-настоящему, да? Не знал я, блин… Откуда мне знать? Ну, не парься, не знал же…"

- Отвали от меня, Серый, – сказал Луньков.

Он вошел в двери детского дома, тычась, как слепой, от стены к стене.

Старшая воспитательница мама Люба, постаревшая на два года, ждала Витеньку. Ребята кинулись к нему, висли на шее. Вымахали все, на ногах не удержишься от их объятий.

Луньков, наконец, высвободился, занялся своим рюкзаком.

Мама Люба начала было рассказывать, что социальные работники уже начали хлопоты о квартире для Виктора. Ему положена квартира. А пока он будет жить здесь, воспитателям поможет. Если захочет, его физруком оформят…

Но Луньков слушал в вполуха.

Выудил со дна кипу писем. Конверты были пронумерованы в порядке получения. Достал фотографию Лиды, сложил все это богатство в подвернувшуюся под руку спортивную сумку и устремился к двери. У порога задержался на секунду, глянул куда-то в пространство, мимо всех, ничего не видящими глазами, выпалил, что ему, типа, срочно нужно в одно место – и слинял. Ошеломленная мама Люба только руками всплеснула. Даже спросить не успела, когда он вернётся.

И впрямь языка можно лишиться от подобных закидонов. Словно приведение к ним заглянуло.

Луньков спустился в метро, запрыгнул в полупустой вагон. В проходе возле дверей пристроились две тёлки, лет девятнадцати-двадцати. Одна из них была вызывающе хороша, и, блин, видно было, осознает, что хороша, приученная к этой мысли настойчивым и нескромным интересом, который проявляли к ней мужики всех возрастов, где бы она ни появлялась. Этой сучке нравилось их кобелиное внимание, в тайне она уже сама старалась его вызвать. Время от времени девушка посылала Лунькову красноречивый взгляд, открытый и дразнящий, словно спрашивала: нравлюсь? – ничуть не сомневаясь, что нравится. Стерва, подумал Луньков, все бабы стервы. Он надвинул до самых бровей форменный берет, зло косился на ее манящую грудь и шальные бедра, типа, презирая ее за эти дерзкие прелести и соблазнительное бесстыдство, но у самого дыхание перехватывало от сексапильности этой шлюшки.

Луньков отвернулся. Лучше не смотреть. Ведь он направлялся вершить суд, сознание его уже вынесло приговор пороку, а эта эффектная стервоза тоже подпадала под беспощадную плаху луньковского суда. Все они одним миром мазаны. Девушка же решила, что перед ней заурядный неотесанный тип, повернулась к Лунькову вызывающей попкой и пока ехала до своей станции, ни разу не взглянула в его сторону. А ему и не надо. В ушах у него так и булькал голос Каблукова. "Ну, сволочь, если это правда, – бешено думал Луньков, – Если правда, то!.." А что могла означать эта правда и это грозовое – то!.. он и сам еще толком не знал.

 

…последняя граната… не покурить… времени не осталось… не осталось, бля, времени… а он о ней думал, о Лиде… вот что теперь обидно… эх, вертушки, вертушечки… зачем вы тогда прилетели, ангелы небесные… лучше бы не прилетали… значит, это она теперь по ту сторону прицела…

 

Он отыскал дом Лиды, стандартный такой дом. От сотен других не отличить. Современная шестнадцатиэтажка. Квартиры, блин, видно, спланированы удобно. А сколько же грязи за этими стенами.

Влетел вслед за каким-то стариканом в подъезд. Не дожидаясь лифта, ринулся по пустынной лестнице на шестнадцатый этаж, сотрясая перила, как если бы в последнюю атаку рванулся, когда щадить себя нельзя, а нужно вложить все силы в решающий бросок. Не отдышавшись, навалился на дверь Лидиной квартиры, вдавив до отказа выпуклую коричневую кнопку. Дробный звонок проник в его сознание тревожно и отдаленно, словно длинная автоматная очередь.

Дверь приоткрылась.

На пороге стояла Лида. На плечи наброшен халатик. Воздушный, прозрачный. Как будто она и не одета вовсе, а раздета. Красивая… Ах, какая же она красивая! С ума сойти!

Не ждала. Он специально не сообщил, что приезжает. Сюрприз готовил. Вот и получай сюрприз. Что смотришь? Душа в пятки ушла?

Какое-то десятое чувство подсказало Лиде безошибочно, с чем явился Луньков. Она смотрела так, будто пред ними разверзлась глубокая пропасть и Лида находилась на одном краю обрыва, а Виктор на другом.

Луньков скривил губы и, не поздоровавшись, выставив вперед плечо, по-боксерски наклонив голову, шагнул в прихожую, а оттуда сразу, не дожидаясь приглашения, прошел в комнату. Моментально все разглядел, придирчиво прицениваясь к каждой вещи.

- Шикарно ты тут устроилась, – подытожил осмотр Луньков. Верно про тебя говорят… А?.. А?..

Лида промолчала. Луньков отрывисто потребовал:

- Ну, рассказывай! Как жила?.. Как ждала меня?.. Только не выкручивайся. Берегла ты, что между нами было? Рассказывай!

 

- Минуточку, Луньков, – следователь сосредоточенно морщил лоб. - Вы спросили гражданку Дымову, берегла ли она то, что было между вами. А что именно было? Это очень важная деталь, Луньков. Вы находились в интимных отношениях с гражданкой Дымовой?

 

Лида глядела на Лунькова, покусывая губы. Оба они не придали значения, что Виктор спрашивал ни о чем. Как она жила без него… Будто она с ним когда-нибудь жила. Не жила она с ним, ничего между ними не было.

 

- Погодите, Луньков, – следователь распутывал клубок сбивчивых показаний. - Было или не было?

- В смысле секса, что ли?

- Ну, если хотите, в смысле секса.

- В этом смысле, типа, нет, не было.

- Так, не было. В интимной близости с гражданкой Дымовой вы, Луньков, не находились.

- В смысле секса нет.

- А какой еще может быть смысл? Вы-то сами как понимаете? Что между вами было?

- Все было!

- Как – все? Половой близости не было, встречаться вы не встречались. Выходит, никаких отношений между вами не было, так?

- Нет, не так.

- Как это? Были у вас контакты или их не было? Подумайте, потом отвечайте.

- Были контакты… Были и отношения… Письма-то были!

 

Луньков написал Лиде, когда его призвали на службу и он попал в учебку, прежде чем отправиться с Чечню. Он многим знакомым посылал письма, но ответы не приходили месяцами. Понятно, стали взрослыми и совсем другая жизнь у всех началась. Совсем другая… И только с Лидой у него завязалась переписка. Хотя в школе они были просто товарищи. Тогда вовсе их и не тянуло друг к другу.

А письма она писала удивительные.

Иногда это были целые послания. Несколько страниц, усеянных четким убористым почерком. Все тут было вперемешку: сомнения, печаль, юмор, мечты. Иногда письмо умещалось на клочке бумаги, вырванном из блокнотика. Всего три-четыре неровных строчки. Неожиданная мысль застала где-нибудь на улице, в толчее. Лида притулилась в сторонке и записала. Купила в ближайшем киоске конверт. Запечатала тот листок. И опустила письмецо в первый же почтовый ящик, попавшийся на пути.

Три месяца спустя после начала переписки, он понял, что безумно любит Лидy, в чем и признался витиевато и пышно в очередном письме.

Она словно испугалась его пылкого откровения. Некотоpoe вpeмя молчала. А потом пришел какой-то нервный ответ. Лида уверяла, что недостойна любви Виктора, что она скверная, и ему не следует с ней связываться. Луньков улыбался, читая эти строки: как она строга к себе. Смотрел на фотографию Лиды с нежностью. И тени сомнения не может вызвать девyшка с такими ясными невинными, точно у ребенка, глазами. Переписка продолжалась. Значит, все-таки было между ними такое, что давало ему право опросить, как она жила без него.

 

Что вы тень на плетень наводите, Луньков? Меня конкpeтныe факты интересуют. Еще раз уточняю. Находились вы в интимных отношениях с гражданкой Дымовой?

Следователя выводили из себя путаные ответы.

- В смысле секса?.. Нет.

- Так, нет. И контактов не было. Что же, по-вашему, должна была беречь Дымова?

- Любовь, – сказал Луньков, не глядя на следователя.

 

Какая еще нужна близость? Любовь – она ведь не просто на бумаге, она в сердцах у них была. Была? Отвечай же, сука!

Была!.. Лида ни словом не возразила Виктору, когда он спросил ее об этом. Заговорив с ней о любви, он почувствовал как мелкая противная дрожь начала сотрясать его тело, а он не мог справиться с собой. И это его бесило.

В молчанку будем играть! заорал он. - Все выкладывай!

 

- Вы били Дымову, Луньков?

- Пальцем не тронул. Хрень какую-то лепите… Спросите ее сами. Если только не соврет.

- Вы ей угрожали?

- Нет.

- Ага, нет. И она вам все рассказала?

- Да. Видать, ей захотелось излить душу. Ну, выговориться, что ли. Сначала, конечно, меня испугалась, наверно. А когда я достал из сумки фотку…

- Фотографию? – уточнил следователь.- Какую фотографию?

- Обыкновенную. Школьную. Мы в последний день всем классом снялись. Я сказал, что в Чечне почти каждый вечер разговаривал с ней… То есть как будто она ко мне сходила с этой фотки. А Лида сказала, что ставила перед собой мою карточку…. Я из армии ей послал… И тоже разговаривала. Мозги компостировала мне, кончено. Я психанул…

- Психанул – и?..

- И бросил ее фотку на пол… А она подняла. И говорит. Ничего, говорит, ты обо мне не знаешь. Я говорю, знаю. Больше, чем нужно. К сожалению. А она говорит, нет, не знаешь, если бы знал, эту фотографию не взял бы с собой в Чечню. Я спросил: почему? А она говорит, потому, что я здесь в этом платье сфотографировалась. Я, говорит, ненавижу это платье!

 

В доме денег не было, чтобы купить Лиде наряд на выпускной вечер. О каком бальном платье могла идти речь, если Ольга Ивановна, мать Лиды, получала сущие гроши – впору с голоду помереть на такую зарплату. Жили в коммунальной квартире. Комнату, правда, занимали большую. А из всех углов беспросветная нужда выглядывала, как угрюмая крыса. Концы с концами не сводили, Но кое-как умудрялись существовать, проклиная постылую бедность. Может за неведомые грехи предков расплачивались, а может, это было наказание за собственные будущие грехи – кому что известно. Мать злая была, истеричная, но чего от неё ждать? Если женщина день за днем, год за годом из жил тянется, страшится лишнюю копейку потратить, да не лишнюю, если бы лишнюю – последнюю! Ни смеха, ни песен вы от нее не услышите. Горькие мысли на уме, горькие слова слетают с языка. В конце концов человек превращается в мегеру.

Лида понимала – на платье не наскрести, не выкроить из скудного семейного бюджета. Хоть ты тресни! А хочется… Ах, как хочется заявиться на прощальный бал и блеснуть умопомрачительным нарядом! Вот и пусть тогда все вмиг прозреют – не дypнушка, а Золушка одиннадцать лет находилась с вами рядом! Неприметная серая мышка? Ну, так поглядите же теперь, какая она на самом деле. Настоящая красавицa! А вы ее прозевали…

Но с бедными Золушками только в сказках происходят удивительные истории. Добрые феи о них радеют, пpeкpacныe принцы влюбляются. А тут была жизнь… Однообразная. Скучная в своей обыденности. Издерганная заботами мать. Вместо принца -сорокадвухлетний сосед Александр Юрьевич, беззастенчивый блядун, лысый, опытный, циничный.

 

Считанные дни оставались до выпускного бала. Девчонки хвастали одна перед дpyгой праздничными обновами. Лида рассказывала матери, какие платья видела у подруг. Зависть жгла сердце. Крепилась. Подумаешь, расфуфырились, прошмандовки, ничего оригинального. Вот если бы у нее был материал, о каком она мечтает... Карандаш в руку, бумагу на стол, смотри, ма, такой фасон будет, сама придумала. Мать задохнулась. Что с ней случилось? Что такого брякнула Лида? Лицо матери исказил внезапный гнев. Ольга Ивановна метнулась к столу. Вырвала из рук Лиды рисунок. Скомкала листок. Швырнула дочери в голову. "Прекрати издеваться надо мной, дрянь! – взметнулся, срываясь, фальцет. – Сколько можно ехать на моей шее! Нету, нету, нету у меня денег! Обойдешься без бала! Не смей больше напоминать мне о нем!"

Всласть наревелась Лида, закрывшись в ванной. А когда вышла в коридор, столкнулась с Александром Юрьевичем. Он окинул проницательным взглядом девушку. Позвал к себе в комнату, предложил кофе. Отчего же не зайти к соседу, она бывала у него сорок тысяч раз. Глотая кофе вперемешку с горькими слезами, Лида про все свои беды выложила, как на духу. Александр Юрьевич делал вид, что ему безумно интересно ее слушать.

Ох, эти сорокалетние разведенные холостяки, прожжённые , все на свете изведавшие, пресыщенные, скучающие с женщинами и оживающие лишь для игр с глупой юностью, когда выигрыш только и тешит ни к чему не пригодное самолюбие неудачников. Александр Юрьевич давно уже мысленно трахал Лиду. Он приручал ее. Посмеиваясь, двусмысленно острил. Говорил о красоте женского тела. Подтверждая свои слова эротическими сюжетами на мониторе компьютера. Однажды прокрутил порнофильм, сопроводив показ откровенными комментариями. Лида смущалась, привыкала, тянулась к запретному. Но уже не слишком настойчиво усмиряла пробуждающиеся инстинкты, хотя еще и стыдилась их – тщетно боролась с природой. Ах да, вот еще что, он, Александр Юрьевич, просил звать его без церемоний Аликом и обращаться на "ты", по-свойски. Ему, Алику, она и плакалась в жилетку. Обиженная матерью, судьбой, кляла все на свете.

- Бедность – это не порок, – сказал Александр Юрьевич, Алик. И жестко произнес. – Это гораздо хуже. Бедность уродует людей.

А дальше продолжал в своей обычной манере, чуть иронично, чуть небрежно, мол, жизнь преподнесла Лиде первый, по-настоящему суровый урок, который о чем говорит? О чем, переспросила Лида. О том, что пора заглянуть в будущее. Не хочет же Лида, прозябая в нужде, состарится до срока, как это случилось с ее матерью. Цель нужна. Есть у Лиды цель? Не думала об этом. Напрасно. Нужно задавать себе вопросы. И отвечать на них. Как жить? Как утвердиться в этой жизни? Как? Не плыть же по течению. Давай порассуждаем вместе: Алик любил философствовать. Хороший вариант для девушки – удачно выйти замуж. Но для Лиды это весьма проблематично. Не замуж выйти проблематично, а именно удачно выйти замуж. Породниться с сильными мира сего. Почти неосуществимая мечта. Общество расслоилось, кланы, группы. Богатые… очень богатые. И бедные… очень бедные. Деловые люди обеспечивают карьеру себе, куют будущее для своих детей. Всеми правдами и неправдами стараются пробиться в верхние слои. Стать элитой. Тут нельзя сделать неосторожный шаг. Все построено на точных расчетах. Лиду всерьез здесь не примут. Она со своими данными ни под какую шкалу расчетов не попадает. Нет, у нее мизерные шансы составить приличную партию. Значит, из своего круга ей не вырваться. Подвернется такой же голоштанник. Вроде нее. Будут плодить нужду, утешаясь, что с милым рай и в шалаше. Да, конечно, деньги – это еще не счастье, но они вполне ему эквивалентны. Состоятельный человек, пусть даже и не счастливый – еще терпимо, а бедный и не счастливый – это уже конец света. Каков же вывод следует? Сумей найти дорогу к обеспеченной жизни.

Лида внимательно слушала. Такого им в школе не говорили. А ведь Алик не так уж и далек от истины. Задумалась: а ведь верно, блин, из замкнутого круга, в котором ей сама судьба определила вращаться, она, Лида, вряд ли сумеет вырваться. Конечно, может, и свалится на голову какое-нибудь чудо. А так – прозябать ей в тоске и бессилии. Не в состоянии она что-либо изменить. Ах, серая мышь, серая, серая…

- Короче, у меня никаких перспектив, – вычисляла Лида. – Удачно мне замуж не выйти. А деньги делать я не умею.

- Ты еще не знаешь себе цену, детка, – возразил Алик. – Только пожелай. Да не будь дурой. У тебя и платья появятся, какие твой душе угодно, и в шубах будешь разгуливать, и духами французскими ноги мыть. Все подруги от зависти сдохнут… Только пожелай… Хочешь, я дам денег на платье. Если…

- Если – что? – спросила Лида прямодушно. – Если я пересплю с тобой?

- Умница, – сказал Алик.

Она почему-то не возмутилась. Не осадила его. Не убежала… Этот липкий разговор возбуждал. Умом Лида понимала пошлость всего происходящего: пошло и то, что Алик нашептывает ей, пошло и то, что она слушает его, уши развесила и не уходит, а гаже всего то, что ее так и тянет продолжать эту опасную беседу, на опаляющий огонь которой она летела, точно бабочка на пламя свечки. Чтобы сгореть в нем. Все Лида понимала. Но что-то ее держало в этой комнате.

 

- Гнида этот Алик – выпалил Луньков. – Убивать таких – мало! Мы там, в Чечне, кровью захлебывались… На хрена? Чтобы здесь блядуны наших девчонок совращали?..

Тут он уцепился за спасительную мысль, как утопающий за соломинку. Лиде эту соломинку подсовывал, лишь бы обернуть дело так, будто Лида жертва паскудного развратника, будто обманом совлекли ее с пути праведного. Больно сознавать и это, больно и горько, но такое объяснение хоть каким-то оправданием может служить. А вот если ею руководил расчет, какое тут может быть оправдание? Никаких оправданий этому нет. Однако Лида не прибегла ко лжи во спасение.

- Нет, Алик не дурак, – отрешенно сказала она, заставляя Лунькова страдать. – Может, и не сволочь даже. Просто душа у него опустошенная.

- Ну да, умник он! Душа опустошенная у бедняжки! Какая жалость… - и повторил зло. – Убивать таких – мало! Бесполезная мразь…

- А кто меня заставлял его слушать? – перебила Лида. – Вольному воля… Нет, Алик не был глуп. С ним интересно было… Вот ты женщин совсем не знаешь. Мне ничего не стоило бы обвести тебя вокруг пальца. А Алика не проведешь. Он женскую психологию изучил, как свои пять пальцев.

Алик наставлял ее отбросить всякие условности, мораль, добродетель, борьба со злом – чушь собачья. Кстати, о добре. Путь к добру проходит через наслаждение.

- Не веришь? – посмеивался Алик. – Это целая этическая теория. Древние греки ей следовали. Эпикурейцы. А они, наверно, не глупее нас были. Страдание – это зло, так считают гедонисты. Будем гедонистами, девочка. Пойдем от удовольствия к удовольствию. Победим зло.

Нет, каким бы он ни был, но она с интересом его слушала. И он не приставал, ну, открыто. Он методично обращал в свою веру. Толковал о женской природе. Вот парадокс: женщина такое создание, в вечном разладе с собой. Хочет быть чистой, а Эрот оказывается сильнее, увлекает ее к пороку. Двойственная женская природа.

- Тебе уже семнадцать – говорил Алик. – Скоро ты сама все испытаешь. Тебя охватит такое сумасшедшее желание, что ты все запретные цепи разорвешь. Вырвешься на волю, как с цепи сорвешься, и предложишь себя первому встречному.

Господи, змей искуситель! Алик как будто в воду глядел. Накатывало уже на ее такое. Дикая страсть уже просыпалась однажды, взбаламутились чувства, сил не было обуздать себя. Непонятно, каким чудом спаслась.

- Накатывало? – удовлетворенно хмыкал Алик. – Именно так. Именно накатывает. Вот видишь, я прав. Отдашься какому-нибудь сопливому юнцу. Без любви. Вернее, придумаешь любовь. На безрыбье… Потом – разочарование. Терзаться начнешь. А со мной тебе будет хорошо. Я умею щадить женское самолюбие. И учти – платье у тебя будет. Со всех сторон в выигрыше. Ну как, логично? Убедил я тебя?

Он подошел к ней вплотную, обнял и закрепил свои слова долгим заученным поцелуем.

- Договорились?

Лида вырвалась из объятий. Не договорились! Чмо!.. Одернула подол, выскочила в общий коридор. Нет уж, без любви она в постель не ляжет.

Но как быть с платьем? В старье она на выпускной вечер носа не покажет. Явиться всем на посмешище? Спасибо!.. Но как же хочется блеснуть праздничным нарядом! И впрямь – хоть сейчас пойти и отдаться Алику.

Дома мать напустилась на Лиду, чего куксишься? Никогда ей не угодишь, улыбнешься ненароком – чему рада, задумаешься – чего надулась.

- Если хочешь, бери шторы, – вдруг пробурчала мать.

Лида не сразу поняла, повторять для нее понадобилось. Забирай штору, шей, какое ты там платье себе напридумывала. Лида догадалась, запрыгала в восторге, принялась кружить мать по комнате. Шторы – единственная у них роскошь. Шелковые, на белом фоне крупные красные розы. Материал подарили Ольге Ивановне подруги, на сорокалетие, в складчину купили. Сначала мать сетовала, лучше бы просто деньги дали. Она с пользой бы их истратила. Потом смирилась. Дареному коню в зубы не смотрят.

Штор вполне хватало на платье, благо потолки в комнате высоченные, три с половиной метра. Вдвоем с матерью мороковали над фасоном, а уж кроила, шила, оверложила сама Лида.

Платье получилось – Юдашкин отдыхает. Впереди – строго под горлышко, спинка декольтирована мысом до осинной талии, рукав до локтя, юбка пышная, в стиле ретро. Когда она вышла в коридор, жильцы их огромной квартиры – все как один! – пришли в восторг. Ай, да Лида! Мастерица! Золотые руки! Совершенно фантастическое платье соорудила, и, главное, надо же, из обыкновенной шторы.

Александр Юрьевич, Алик, тут же околачивался. Был как всегда ироничен и оригинален. К восторженному хору не присоединился. Подождал тишины. Похвалил своеобразно. Голь на выдумки хитра, сказал он. Соседи рассмеялись после этих слов. Будто забавно, что голь, будто и вправду веселит, что хитра на выдумки. Впрочем, смеялись добродушно, сами не понимали, над чем смеются. Лида не обиделась. Украдкой показала Алику язык, дразнила, дескать, чья взяла. Он только ухмыльнулся, мол, погоди, еще не вечер, там посмотрим. Их связывала тайна. Они были заговорщиками.

 

В школе ее появление вызвало настоящую сенсацию. Луньков хорошо помнит. Разглядели вдруг, что она необыкновенно женственна. Парни вились вокруг нее, как комары. Лида, Лида, когда же ты успела расцвести! Она было затмила первую школьную красавицу и модницу Таню Бородину. Та, сверкая жемчугами колье, подарок родителей, приуроченный к вручению аттестата зрелости, пробилась к Лиде сквозь заслон неожиданных поклонников, оглядела с головы до ног, как если бы впервые увидела и, улыбнувшись с едва заметной издевочкой, елейным голосочком произнесла: "Лидочка, по-моему, у вас дома шторы из такого же материала. Да?" Гнида в сахаре!

У Лиды заныло сердце, зарыдало, беззащитное. Но она себя переборола. Закатилась хохотом. Защитная реакция моментально сработала, чтобы скрыть стыд, обиду, неприязнь, вспыхнувшую к Таньке.

Лида ржала, как идиотка, а сама лихорадочно соображала, как бы ни сфальшивить следующим ходом. Иначе – осмеют. Растопчут. В пыль разотрут с радостью. И не сфальшивила. "Забей, – сквозь смех выдавила она. – Это и была штора. Из нее я и замастырила платье. Ну, как?" Лида выполнила грациозный пируэт, заставив подол забиться колоколом, и красные розы, казалось ожили, разлетаясь в разные стороны.

Грянули восторженные глотки, Луньков тоже грянул.

- Ура, Лидка! Красава…

- Лида – королева бала!

И все обошлось бы, пошутили бы по поводу шторы и забыли. Но тут какой-то, блин, мудак, выкрикнул: "Голь на выдумку хитра!" Слово в слово Алика повторил. До чего же однообразно мыслят люди. Только теперь другая была ситуация. Слова-то одни и те же, а восприняли их по-другому. И смех был другой, высокомерный, оскорбительный. Не так смеялись соседи. Танька Бородина, эта новорусская блядища, которая давным-давно перетрахалась со всеми парнями из класса, кому не лень было с ней трахаться, прямо-таки млела, торжествуя. Лида была убита, уничтожена однако понимала, что нельзя показывать виду. Держалась молодцом. Глядя на нее в этот вечер, никто и не заподозрил бы, что душу ее омывают горючие слезы. Она танцевала по упаду. Пела до хрипоты. Дурачилась до тошноты. Не уступая никому. Даже яростнее остальных. И ни на минуту не удалось ей отрешиться от того проклятого выкрика: голь на выдумку хитра. Лиду жутко колбасило. Подонки! Злые! Беспощадные! Знают, как побольнее уязвить. И Алик, и тот, кто здесь под шумок из толпы крикнул. Кто бы это? Да какая разница?! Голь хитра на выдумку. Потому и хитра, что голь. Голь – она и есть голь. Хитри не хитри. Чужая она здесь. И все они здесь для нее чужие. Вот, что она поняла в тот вечер. И всегда так будет. Потому что голь, она голью и останется. Даже если набьет полные карманы лавэ.

- Че-то я не врубаюсь… про голь. Не помню, чтобы кто-то кричал про голь, – сказал Луньков.

- Не помнишь… Еще бы… Тебе не к чему помнить. А я до сих пор не могу забыть, – ответила Лида и тихо добавила. – Стыдно быть бедным… Поэтому я и помню. Стыдно быть бедным, Витя.

- Перестань, - отрубил Луньков. – Можно подумать, что я богатый. Ни кола, ни двора за душой… Но мне стыдиться нечего!..

 

Как назло, еще одно испытание выпало Лиде тогда же, после выпускного бала. До утра, как и полагается выпускникам, бродили по Москве всем классом. Встречали рассвет. Арбат, Садовое кольцо, Пушкинская площадь – Пушка, Тверская, Красная площадь, набережная Москвы-реки… Сначала бесились, как чумовые. А потом грустно стало. Они, конечно, еще не раз придут сюда, на эти бульвары, улицы, площади, но придут врозь, совсем другими. Словно предчувствуя неизбежное прощание с прошлым, не спешили расставаться. Танька Бородина широкий жест выдала: пригласила девчонок к себе домой. Не уютной показалась Лиде просторная квартира, в которую она попала впервые. В распахнутые настежь окна вплывал с улицы тяжелый предгрозовой воздух. Танька сбросила платье. Пусть тело отдыхает. Нарочно придумала, змеиное отродье, расхаживала в одном белье, демонстрировала его со всех ракурсов, вонючка. Но какое у нее было роскошное все же белье! Просто – ах! Тончайшее, небесного цвета, блин. Наверняка в крутом бутике покупала. Зашибись!.. Подражая ей, и девчонки разделись. Тоже выскользнули из своих нарядов. Остались в неглиже. Не таком дорогом, как у этой мымры, но вполне приличном. И только Лида не последовала их примеру. Белье на ней было дешевенькое. Она готова была скорее сдохнуть на месте, чем предстать в таком убожестве перед подругами. По-женски сложно и затаенно страдала. Опять горькое отчаянье. Унижение… Зависть…

Зависть, зависть, зависть! Ушла бы, да догадывалась – за спиной начнут перемывать ей косточки. Боялась одной этой мысли. Нет уж, пусть лучше все эти шалашовки разойдутся. Опять маленькое представление разыграла: придумала, что морозит ее. Посетовала, мол, разгоряченную просквозило где-нибудь после танцев, а еще «Ягуар» хлестала чуть ли не до сблева. А он, дьявол, холодный был, но дурь словила. Лида пледом укуталась. Взопрела, разомлев от жары. Чувствовала, капельки пота по спине скатываются. Но подумаешь, - какой пустяк. Она так вошла в свою роль, сама поверила, что заболевает. А уж девчонки, эти дуры, тем более поверили. Даже сочувствовали наперебой. Лида в душе смеялась над ними. Голь на выдумки хитра. Будешь тут хитра на выдумки, если заплата на заплате.

 

Домой возвращалась взвинченная, вся в соплях, в разобранных чувствах, ненавидя весь белый свет. И опять – словно какой-то знак: встретила во дворе Алика. Поджидал он ее специально, что ли? Остановил. Спросил, отчего невеселая. И сам подсказал, не в бровь, а в глаз попал: платье жмет? Понятно, оно ведь из шторы. Опять намек на голь, да? Она догадалась, не трудно было догадаться. Достали, сволочи. Озвереть можно.

Она и озверела. Ощетинилась. И вдруг, с вызывающей обреченностью спросила, ты еще хочешь, чтобы я с переспала с тобой? Вот это настоящий разговор, воскликнул Алик. Но ты не думай, сказала она, что я не знаю себе цену.

- Да? – сказал Алик. – Какая же это цена?

 

- Замолчи-и-и! – дико заорал Луньков.

Он отпрянул к окну. Уперся лбом в прохладное стекло. С такой силой, будто задался целью его выдавить.

Рушилось его представление о людях. Как же так? Как же так? Как же так? Как это может быть такое? Он-то считал, пройдя через чеченский ад, что знает жизнь… Ни хрена он, оказывается, не знает.

- Значит, это до наших писем случилось с тобой?

- Да.

- Опоздал, выходит я, – сказал Луньков и крикнул, повернувшись к Лиде. - Но тогда, что означают твои письма? Зачем же ты мне писала?

 

Замечательные ведь были письма! Честное слово…

Лида пыталась ему объяснить, как это было нужно ей, он вроде бы начал понимать что-то, но нехорошие мысли лезли в голову и Луньков перестал слышать ее голос. Он подумал, что смысл жизни остался для него тайной за семью печатями. И те, блин, огни и воды, которые он прошел, вовсе не приблизили его к ответу на вопрос: для чего он живет? И вообще… На кой хер были эти огни и воды?..

 

Последняя граната… Вертушки, вертушечки, мать вашу… зачем вы прилетели тогда… ну, и кто же теперь по ту сторону прицела…

 

Для чего всё это случилась с нами, продолжал надсадно думать Луньков. Его мысли будто заклинило. Зачем? Для чего же мы живём? Ему необходимо было это понять сейчас же, сию минуту. Ответ есть, должен быть! Так он считал он. И ему никакого дела не было до того, что тысячи лет человечество бьется над этим невыносимым вопросом и тысячи лет кажется людям, что вот-вот им откроется истина, а она так и остается недоступной. Опять Луньков потерял нить рассуждений. Лида молчала. А-а… вот: он живет, чтобы судить ее. Он заслужил это право, когда смерть дышала ему в лицо. Там, в Чечне. Значит, Лида живет для того, чтобы быть судимой. Но не было что-то в нем уверенности в правильности этих мыслей. Все гораздо сложнее, догадывался Луньков.

- Ну, что же нам теперь делать? – риторически спросил он.

Лида пожала плечами. Отвернулась. Присела на краешек тахты.

- Много у тебя их было? – весь напрягшись, спросил для чего-то Луньков. – В смысле мужиков…

- Не парься… Зачем тебе? Много…

Лида, подняв плечи, глядела себе под ноги. Он подошел. Уставился ей в затылок. Не знает, о чем говорить дальше, куда руки девать. Мается. Голова совершенно не соображала, эмоции подавили рассудок.

Рядом с кроватью – огромным сексодромом - тумбочка. На ней и глянцевые журналы, чтобы полистать, когда не при деле, и баночки с кремом, и флаконы духов, и шкатулка. А среди всей этой бабской фигни выделяется – Луньков глянул рассеянно – икона в старинном серебряном окладе. Лиде в наследство от бабушки досталось. Богородица бесконечную думу думает. Луньков удивился.

- Это что такое? Зачем тебе? Разве ты в Бога веришь?

Лида на икону подняла глаза. Матери-заступнице улыбнулась. Машинально крестик на груди потрогала дрожащими пальцами.

- Мне, если не верить, тогда уж и совсем жить невозможно.

- Да?! – вскипел Луньков. – Помолишься своему богу, попросишь у него прощения – и все ништяк, а? Помолишься, он и простит тебя, так что ли?

- Бога не нужно просить. Нельзя его просить. Нужно верить – и все.

- А-а, верить, – Луньков криво усмехнулся. – Тогда он сам поможет, без всяких просьб? Это я могу верить!.. Я!.. Он спас меня… Из ада… А ты-то чё веришь? Не видно, чтобы он спешил помогать. Как же он допустил тебя до такого? Хреновый он, твой боженька.

- Ты мне совсем уж ничего не оставляешь… Нужно верить, – повторила Лида. – Бог ведь не для того, чтобы запрещать что-то или дозволять. Он всем нам показал, смотрите, каким нужно быть человеку… А уж ты сам выбирай. Каждый знает, что хорошо, а что плохо.

- Это верно. Каждый знает… Я знал, что будет, если живым меня возьмут. Потому и выбрал… Гранату…

- Что? – не поняла его Лида.

- Проехали… - перебил Луньков. – Ишь, ты!.. Значит, каждый знает?.. Всё-то мы знаем! Какие умники! А чего же тогда сами лезем в яму? В самую грязь… Знаем, блин, что плохо, а сами так и норовим еще погрязнее…

А Лида возразила:

- Я не сказала, что мы знаем всё... Яма, что ж… Мы ее не боимся. Из ямы можно выбраться. Это мы знаем. Не знаем только, какие мучения ждут нас после этого. Самое-то страшное после ямы начинается. Мучения, вот что страшно по-настоящему. Если бы мы заранее знали, какие это мучения, то и к самой яме близко бы не подошли.

- После будем мучиться, – гримасничая, перебил Луньков – Когда же после? На том свете? В аду на сковородке черти нас станут поджаривать?

А Лида сказала:

- Не кривляйся. Неужели еще не понял? Пока живем, все и будем мучиться. Я думаю, ни в каком аду таких мук не изведаешь. Мучения это и есть ад… Я-то знаю…

 

Она прочла изумление в его взгляде. Будто внезапное прозрение к нему явилось. В эту минуту он почувствовать себя беспомощным перед нею. Лида, казалось, была много старше его, Лунькова, точно прожила долгую жизнь, оставаясь никем не понятой, одинокой. Он сел рядом с Лидой, не осмеливаясь к ней прикоснуться.

Солнце, заглянув в окно, послало им свое лучистое приветствие. На стене, расшалившимися зайчатами, заиграли рыжие блики. Отвлекали от тягостных дум. Заставляли забыться. И почудилось – музыка звучит. Музыка сопровождала эту живую игру. Тихая мелодия. Как будто из синевы вытекала. Заполняя комнату. Чистая высокая нота пробивалась отчетливо.

Тут Луньков и произнес неожиданно для себя:

- Лида, выходи за меня замуж, – не услышал собственного голоса и повторил, облизывая пересохшие губы. - Выходи за меня замуж, Лида.

Для нее эти слова были еще большей неожиданностью. Она вздрогнула, подавила вздох и ответила негромко, почти шепотом:

- Это невозможно, милый. Ты же понимаешь…

Он потемнел лицом, выкрикнул:

- Заткнись! Я убью тебя, сволочь!..

Задохнулся и вдруг – заплакал.

Лида растерялась. Вскочила. Засуетилась. Порывисто обняла Виктора. Прижала его голову к своей груди. Принялась гладить, неразборчиво шепча утешения. Потом заглянула в его глаза. Пристально, словно испытывала. И сказала:

- Ты ведь не сможешь… И я не смогу…

Он, дурень, совсем о другом подумал. Торопливо забормотал заверения, что о прошлом забудет, словом не попрекнет.

Не понял он ее. Совсем не то сказал, что нужно было сказать.

- Не зарекайся. Попрекнешь, – возразила она и продолжала о своем. – Оба мы не сможем. Чего себя морочить? Нужду-то вдвоем хлебать? Я вспоминать боюсь, как мы с мамой нищенствовали…

Смолкла мелодия. И надежда исчезла. Да и не было ее, надежды. С той самой минуты не было, когда он переступил порог этой квартиры. Что он сейчас такое тут говорил? Женитьбу предлагал? Это ее в жены? Ее?! На которой пробы негде ставить?! Немыслимо! Ты не сможешь, сказала она. Ясный пень, не сможет. Хорошо, хоть сама понимает. Да, конечно же, не сможет! Никогда не сможет ее простить! Потому что…

 

… потому что… была последняя граната… и ещё не было вертушек… курить хотелось… была последняя граната… а он думал о ней… о Лиде… а она в это время…

 

Слезы высохли.

Лида больше не решалась обнимать его. Она все еще стояла близко, почти вплотную, запах ее тела, перемешанный с ароматом духов, будоражил воображение, такие картинки представлялись Лунькову, что бешенство закипало в нем неудержимо. Наговорила она тут, наплела сорок бочек арестантов… Он и раскис, распустил нюни. Нужда, бог, женская природа – все в одну кучу свалила. А получается в итоге – блядство. Блядство! Никакого оправдания ей нет и быть не может! А ведь чуть было не разжалобила… Шлюха!

Две неразлучные страсти сшиблись в душе Лунькова: любовь и ненависть. Ненависть взяла верх. Он торопливо перебирал в уме самые обидные слова, какие знал. Да разве словами можно выразить ту боль, которая в этот миг терзала его душу. Оттолкнув Лиду, беленея, Луньков прохрипел:

- Будь ты проклята, сука! Слышишь?! Проклинаю тебя…

Рванул сумку, выхватил из нее пачку Лидиных писем и белые конверты, взметнувшись под самый потолок, закружили в воздухе. Они падали медленно и печально, как перья подстреленной на лету птицы. Луньков бросился прочь из этой жуткой квартиры. Дверь громыхнула, на всех этажах услышали.

 

Следователь добивался точности.

- Погодите, Луньков, сколько времени вы пробыли у гражданки Дымовой?

- Не могу сказать. Не засекал.

- Не засекали. Не до этого было, да?

- До этого, не до этого – какая разница. Не засекал и все.

- Да нет, Луньков, разница есть. Где вы потом были, когда ушли от Дымовой?

- Нигде не был. Шатался.

- Шатались, шатались… Понятно… значит, шатались.

- Послушайте, вы чё-то со мной темните… Говорите прямо… А то я не могу врубиться… Я вам все рассказал и ничего больше не знаю. А если там, в ее борделе, что-то произошло, я к этому отношения не имею. Я ушел. Меня там не было. Что вам еще от меня нужно?

- Я хочу знать, где вы были вчера в два часа дня?

- Говорю же, шатался. Для вас это имеет большое значение, где я был?

- Это для вас имеет большое значение, Луньков. Нужно вспомнить, Луньков. Ну, где шатался?

- Где, где… Доехал до центра, спустился на набережную за Василием Блаженным. И пошел…

- Куда пошли?

- К Крымскому мосту.

- Вы можете доказать, что пошли к Крымскому мосту, а не вернулись к гражданке Дымовой? Луньков?

- Задолбали вы меня! Говорю же русским языком, я к ней не возвращался. Что мне там было делать?

 

Он брел вдоль набережной. Ничего не слышал и не видел, что происходило вокруг. Машины, прохожие, городской шум – все мимо сознания. Остановился. Облокотился на парапет, уставился на воду. Лучи солнца искрились на поверхности реки. Яркие блики слепили, напоминая рыжих зайчат на стене лидиной комнаты. Сомнение защемило сердце. Лида, Лида, Лида… То ли письма летают под потолком, то ли перья парят. Ах, не так все! Ах, не так! Лида, Лида… Птица, насмерть подстреленная.

Только что Луньков ненавидел Лиду, а вот же улеглась ненависть. Нет ее больше, глупой ненависти. Человек, выходит, сам себя не знает, не умеет себя понять. Луньков насторожился, прислушивается к себе. Что-то мучительное рождается внутри. Тревожит, блин, совесть. Будто вина за ним какая-то значится. Пока живем, все и будем мучиться, так Лида сказала. Вспомнил ее лицо. Ее голос. По-другому совсем вспомнил, без злобы. Жалость к ней ощутил, сострадание. Надо же, жалость и сострадание… Что-то новое для него. Чувства, с которых и начинается человек.

 

…кто там у меня по ту сторону прицела… не хочу никаких прицелов…

 

Вернуться? Вернуться! Ведь ничего же не решили, не договорили. Просветление ли это было, минутное ли затмение накатило, поди разберись. Но… Было – и прошло. Ненависть с новой силой нахлынула. Нечего к ней возвращаться! Все и так ясно. Не прощать… Не прощать! Таких не прощают!

 

… нет, рано забывать о прицеле… их ещё много… тех, кто находится по ту сторону прицела…

 

Курить страшно захотелось, а сигареты кончились.

- Вспомнил! – встрепенулся Луньков. - Курить мне захотелось до смерти. Я сигареты покупал. В табачном киоске. У метро. Как раз в два часа.

- Почему вы думаете, что в два часа покупали сигареты? – бесстрастно спросил следователь.

- Продавец киоск закрывал. Я подошел, а он закрывает. Обед у него уже начался. Это легко доказать. Киоскер подтвердит. Два часа было. Он меня запомнил. Он еще спросил, за что меня наградили. Медаль увидел и спросил.

- Кстати, за что вас наградили?

- За то, что чуть не обосрался, - ухмыльнулся Луньков.

- Шутить изволишь? Ты шутник, да? Ну-ну…

 

Шаги Лунькова прогромыхали на лестничной площадке и смолкли. Лида подумала, может, еще вернется? И усмехнулась: а зачем?

Конверты в беспорядке разлетелись по полу. Лида подняла один из них. Извлекла крылатые листочки. Перечитала письмо. Вспомнила, как его писала. Хорошее у нее тогда было настроение и письмо получилось радостным. Не понял Луньков, как нужна ей была их переписка. Лида как будто другой жизнью жила, когда писала ему письма. Совсем другой жизнью. Светлой, которая могла бы у нее быть. Но не состоялась.

Она перечитала письмо. Улыбаясь далеким мыслям.

Заполошно заверещал мобильник. Лида встрепенулась, призрачная надежда накрыла тёплой волной: он, Виктор…

Схватила трубку, задохнулась.

- Я слушаю, слушаю…

Но услышала совсем не тот голос, который ждала. Самый ненавистный на всём белом свете голос проскрипел:

- Солнышко, один мажорный клиент жаждет общения с тобой. Вечером подгоню. Готовься раскрутить его по полной программе.

- Пошёл к черту! – крикнула она сутенёру. – И ты и твои клиенты…

Дала отбой. Телефон с требовательной бездушностью зазвонил снова.

- Нет! Нет… - с отчаяньем выкрикнула Лида. И, размахнувшись, шваркнула телефон об пол. Он тренькнул и затих, рассыпавшись на несколько частей.

В руке скомканное письмо. Лида разорвала его мелко-мелко, роняя клочки бумаги между пальцами. Нагнулась за другим конвертом. За тем, плача, потянулась к следующему. Она, больше не перечитывая, рвала письма. Тоненькую нить, связывавшую ее с прошлым. Никогда не следует возвращаться к прошлому. Глупо. И больно. Покончив с письмами, она взяла фотографию, брошенную на тахте. Ту, последнюю школьную фотографию, где ребята снялись на прощание всем скопом. Куда-то они бежали, оголтелые, и Лида, вырвавшись из толпы, оказалась на переднем плане.

Лида хотела порвать и карточку. Но, помедлив, передумала. Огляделась вокруг. Куда ее девать? И поставила на тумбочку, напротив иконы. Потом, распахнув настежь балконную дверь, задохнувшись майским воздухом, смахнула слёзы, прищурилась на расплавленный белый диск, напряженно замерший в зените, сделала еще два шага и с какой-то отчаянной радостью перебросила свое легкое тело через перила.

Снопы солнечного света падали в комнату. Тонкий луч скользнул по фотографии на полке. Бежали, смеясь, ребята, выпускники школы. И впереди всех, точно в воздухе паря, оказалась Лида. В сногсшибательном платье, которое она сотворила собственными руками. Из обыкновенной шторы. Они бежали, бежали, бежали – неизвестно куда.

А Богоматерь, пречистая дева Мария, держа младенца на руках, смотрела на них с иконы добрыми печальными глазами, которые молили о милосердии ко всем заблудшим и униженным.

 

- Вот оно, блин, что… Стало быть, вы решили, что я ее… - побледнев, сказал Луньков. – Не виноват я ни в чем. У меня алиби железное. Говорю вам, в два часа я покупал сигареты у Крымского моста. Никак я не мог в это же самое время очутиться в Ясенево. Сами можете убедиться. Никакой моей вины нету. Крымский мост – вон где, а Ясенево – вон где…

- Да, конечно. Все сходится. В два часа вы не могли быть в Ясенево, потому что покупали сигареты у Крымского моста. Выходит, не могли…

- Выходит, не виноват ни в чем, – сказал Луньков и повторил, невольно перенимая эту назойливую привычку у следователя.

- Не виноват, выходит…

 

Не виноват… Но душа отчего-то вдруг заныла, заныла, заныла, что-то начало ее мучить, сердечную.

С чего бы это, а? Вот ведь ещё какая напасть.

МЯУ

                                                     1.

                  
    Котёнок представлял жалкое зрелище. На вид –  два месяца от роду. От силы – три.  Не больше. Окрас какой-то невиданный. Рыже-крапово-коричнево-оржанжево-серо-буро-малиновый-ещё хрен знает какой. Мордочка вытянутая. Уши длинные, торчком. Что-то породистое ориентально-восточно-египетское  в нём проглядывалось. И вместе с тем, что-то подзаборное. Короче, дитя случайных международных отношений. Папашка, видать, был из этих… элитный котяра, а мамка – подзаборная московская шлюха…  Впрочем, может, и наоборот. В общем, где-то реально их пути пересеклись, по пьяни трахнулись, зачали, а потом мамашка своё дитя бросила. Мне это по детскому дому знакомо.
     Господи, о чем это я? Я же про котёнка…  Хотя… в кошачьем мире многое, как у людей.
    И вот жмется этот котёнок к заплёванной стенке  палатки, где пивом и шаурмой лица кавказкой национальности себе существование обеспечивают, дрожит всем своим худосочным тельцем. Глаза большущие. Сиротливо обречённое выражение в них читается. И умные такие глаза. Круглые. Большущие. Обречённо-вопросительно-умные.
    Мы, наша уличная кампашка, не в полном составе, а так – человек десять – подгребли как раз к палатке, чтобы пивом на вечер затариться. А котёнок сидит и дрожит. Удивительно, как его крысы не сожрали или бродячие собаки  не загрызли.
   - Твой? – спрашиваю хозяина палатки.
  Он высунул свой нос в окошко и фыркнул пренебрежительно.
  - Нэт…
  Тогда я наклонился к тщедушному комочку, взял на руки, сунул под куртку. И вовремя. Свора бездомных псин вывалилась прямо к палатке. Значит,  жить этому зачуханному обормотику оставалось полминуты… Да нет, какие там полминуты! Секунд пятнадцать-двадцать. И то, пожалуй, много. Один миг всего… Вот так и приходят на ум философские мысли, что жизнь весьма хлипкая и хрупкая дама. Эти ненасытные оглоеды моментально разделались бы с котёнком, не приди я за долбанным пивом. Котёнок уже не мог сам бороться за свою несчастную жизнь. Не удрал бы. Господь Бог меня послал ему. Я-то думал, что иду за пивом. А оказалось, пришёл спасти бедную животину.

Ничего случайного нет в нашем жестоком мире.
   Собаки посмотрели на меня с ненавистью. Я им фак показал. И свистнул пронзительно, мол, проваливайте, сегодня не ваш день.
   Псы потрусили по тротуару в поисках легкой добычи.
   - Ну, - говорю котёнку. – Давай знакомиться. Как тебя зовут?
   - Мяу, - ответил котёнок.
   - Вполне подходящее имя, - говорю.
   И заглядываю Мяу под хвост, чтобы определить половые признаки.
   - О, да ты, оказывается, не мальчик, а девочка. Тоже хорошо. А меня зовут Ява.
   - Мяу-Яу, - сказала Мяу.
   - Всё понятно, - говорю. – Дефект речи. У меня в детстве тоже был дефект речи. Ничего, Мяу, я тебе вместо логопеда буду. Ну-ка, ещё раз скажи – Ява…
   - Мяу-Яу.
  - Уже лучше.
  - Кончай блажить, Ява, - крикнул из нашей толпы Боб. – Бросай эту страхуилу… Ты пиво берёшь или чё?
   Боб, он головкой повёрнутый на интернете и пиве. Может сутками напролёт тупить, как паук,  по идиотской паутине и накачиваться пивом. Животных, по-моему, он только виртуальных и видел, а в руках, реально, никогда не держал. Иногда он меня бесит своим пофигизмом.
   - Сам ты страхуила, Боб. Набирай пива, сколько в тебя влезет. И хлебай, пока не обосышься… А я сам с собой разберусь.
   Он, кретин, заржал. Мы отоварились. Я взял энергетик. И двинулись по привычному маршруту, тусоваться на Чистые пруды. Мяу колошматила мелкая дрожь, никак глупышка не могла успокоиться. Ничего, Мяу, теперь всё ок! Жить будешь!
   - Мяу-Яу, - пискнула Мяу. Типа, да, всё ок, Ява. Вот и хорошо.
   - Ты чё, Ява, так и будешь её весь вечер за пазухой таскать? – спросила Аннет, а по жизни просто Анька. – Она же, небось, вшивая…
    - Сама ты вшивая, - огрызнулся я. – Дать лопату, чтобы ты грязь  из-под ногтей выкопала?
     Аннет маникюрится немыслимо ярким красным лаком, а под ногтями у неё грязь непролазная. Женские руки – я всегда обращаю на них внимание. На ноги, конечно, тоже, но на руки в первую очередь. Иногда такие увидишь – залюбуешься! Длинные пальцы,  увенчанные ухоженными ногтями, словно маленькими изящными коронами, тонкие запястья – красиво, глаз не оторвать. Смотришь, как на произведение искусства, эстетическое наслаждение получаешь. А иногда такие пальцы увидишь – тошнота к горлу подступает. И дело не в том, что десять пальцев – толстые и короткие, вроде как  обрубки. Ну, что ж, природа так распорядилась, обделила, а с природой не поспоришь. Ничего страшного, не смертельно, как говорится. Не  надо из этого делать трагедию.  Но на этих десяти - толстых, кривых и коротких -  на каждом! как минимум! по три!  массивных перстня! Они-то и привлекают внимание к толстым и обрубленным. Это уже не пальцы, это коммерческая реклама: скупаю золото в неограниченном количестве. Безвкусица, порождающая пошлость. Или наоборот? Пошлость, порождающая безвкусицу?  Хороший вопрос. Философский. Интересно, что первично? Пошлость?  Или безвкусица? Да нет, первична глупость. А уж потом следует всё остальное.
    Такая же история и с духами. Духи – удовольствие коварное. Тут от наслаждения до отвращения, как от любви до ненависти – один шаг. Я заметил: не многие женщины, а тем более молодые телки,  умеют пользоваться духами.
    Духи нужно точно выбрать, чтобы они соответствовали образу. Конкретно. Но самое важное  - не переборщить с ними.   Про духи мне всё соседка объяснила. Она в этом профи, меня привлекала, добрая душа, реализовывать косметику и парфюм. Типа, чтобы мне заработать. Я попробовал – не получилось.  Не наскирдовал мани-мани. Авантюра, конечно, с моей стороны. Нет во мне предпринимательской жилки. Нет и уже не появится.   Однако названия духов и про запахи – запомнил.
     Никогда не забуду один случай. Еду в метро. Вагон не заполнен. Свободные места есть. На «Динамо» входит в вагон нечто: такая вся из себя фактурная: прикид, тело – всё при ней, можно  даже красивой назвать, если бы на лице у неё не было столько штукатурки. А главное: только она вошла в вагон, от неё таким ароматом шибануло в носы пассажиров, что все невольно стали пялиться на эту ошибку природы. Она, дура, запузырила на себя, наверно, целый флакон духов. Дорогущие духи, не сомневаюсь, но сто-олько!.. Покойника можно воскресить. Или наоборот – все, кто в вагоне должны  задохнуться и выпасть в осадок  от такого счастья. В общем – туши свечи. А эта чувырла с  самодовольным видом вокруг себя взирает, словно осчастливила нас своим появлением. По мне - лучше возле помойки  вдыхать кислый аромат гнилых помидоров, чем дышать этим дорогим расфранцуженным угаром. Меру баба не знает – это уже диагноз, раз и навсегда.
    Она вышла на Маяковской. И мне там нужно было выходить. Смотрю ей вслед. Она плывёт к театру «Сатиры». Как каравелла. Есть такая песня, а в ней - совершенно дебильное сравнение девушки с каравеллой. В песне она, девушка, прошла, как каравелла. По волнам. Пытаюсь представить, как она прошла. Вразвалочку. Переваливаясь с левого бока на правый. И обратно: с правого – на левый.  И какая корма у этой девушки, пытаюсь представить, которая как каравелла. Да ещё и по волнам прошла.  Очень трудно это вообразить, какая у неё, девушки, корма, если она,  как каравелла - и к тому же по волнам. А какая походочка,  да?.. Жесть! Только в кошмарном сне может присниться. Иногда авторов так заносит - фантазии у слушателей не хватает, уши вянут. Ну вот, встречает эту каравеллу такой же расфуфыренный мудозвон, а от него, тоже, как от парфюмерного склада, несёт какой-то импортной вонью. И они – Пресвятая Богородица, пожалей несчастных зрителей! – входят в фойе театра. На спектакль, значит, намылились. Подумать страшно, каково было людям сидеть вместе с этими чучелами в одном зале. Зрителям администрация театра должна была противогазы выдать. Бесплатно. И актёрам. Им в первую очередь. И ещё молоко – за вредность. Тоже – пошлость и безвкусица, порождённые глупостью.