TopList Яндекс цитирования
Русский переплет
Портал | Содержание | О нас | Авторам | Новости | Первая десятка | Дискуссионный клуб | Научный форум
-->
Первая десятка "Русского переплета"
Темы дня:

Ещё многих дураков радует бравое слово: революция!

| Обращение к Дмитрию Олеговичу Рогозину по теме "космические угрозы": как сделать систему предупреждения? | Кому давать гранты или сколько в России молодых ученых?
Rambler's Top100
Проголосуйте
за это произведение

 Злободневное

28 июня года

Алексей Болдырев

СТРАЖНИКИ СЕВЕРА


(метафизическая фантастика)

 I. Рас-творение мира. Пролог (только для любителей метафор). 

Я давно уже говорил, что осень — сезон прояснения сущности всех времен года. Ибо только тогда звучит глубокомысленная и грациозная симфония гибели. Чудится, нарастает какой-то торжественный и могучий финал — апокалипсис лета с его последним многозначительным аккордом. "Господа, на этой высокой ноте смерть вырвала перо из рук Маэстро". Эх, да разве можно сравнить голубушку осень с бездарной, жизнерадостной и вечно сопливой весной?

Дождик демоном хмурым настойчиво бьется в окно, стучит в барабанную кожу постылой земли, по затылкам усохших трав и деревяшкам похолодевшего леса. Или это молниеносные повстанцы закатами пламенеющей звонницы набили типун на тяжких языках крутолобых колоколов? Колокола, колокола ... Будет нем безъязыкий небесный колокол. Генерал-бас-гитара звучит вместо Эоловой арфы, клавишные — лестницы опустевшего парка, вокал — Серый Волк, а ударника зовут Ливень. Этот сумасшедший барабанщик больно лупит по нежным пальчикам неприлично обнаженной Софии — души мира. Так с неба порывисто брызжет роковая музыка аритмичного Хаоса, между прочим, родного папы нашего покосившегося Космоса. Ничего не поделаешь: именно от него, болезного, от этого косматого, гнилозубого, спившегося самодура заражены мы, худородные гении, свободой полета, силой преодоления, жаждой победоносного чуда немотивированных прозрений. 

В былые времена в античной школе скороходов обучали молодежь танцевать миниатюрные танцы на поверхности падающих листьев, где ближе к черенку умещался еще целый оркестр. Листопад похож па недостаточной густоты акварель; стекая, размазывает лазурь и блеклую зелень. Попробуйте удержаться! Смелее, смелее: каждый лист - это плавающий ковчежец, на котором, танцуя, спасется душа! Выбирайте любые листья с осины и тополя, хотя многие предпочитают крестообразные воздухоплаватели клёнов. Ах, все равно, все равно — лишь бы был искусен ваш легкокасательный танец, мотыльковая длительность которого — от беспечального взлета до точки нежданного и радостного падения. А еще учили в этой школе (группу особо проворных юнцов с затвердевшими подошвами) убегать далеко ввысь, облачаясь там в одежды меланхолии, чтобы проступали они, будто траурные стяги, из глубины неба, чтоб отражались в лужах на земле, и щемили всякое сердце необоримой грустью, и поражали анатомическими ужасами тлена даже привычного ко всему величайшего мастера нерукотворных трагедий. 

Или возьмем, к примеру, осеннее море. Как же ловко умели эти загорелые ребята дразнить скованных морских титанов! Бешенство белой пены и срывающийся гнев многошумной волны, - они обучены щекотать мановением крыльев морской птицы и взмывать, гогоча, оборачиваясь океанскими пересмешниками, избивая бурливый прибой хвостами развеселых дельфинов и резкими криками чаек ...


По совету даосов я совершенно тупо, будто новорожденный, смотрю в окно своим слегка близоруким, импрессионистическим взглядом. Дрожь радости пробежала по спине, оттого что я на даче один — люблю, грешный, подражать одиночеству королей. Я вижу: отошла, как покойница, Золотая Осень. Вот несут ее, пожелтевшую, в прозрачных носилках, ошалевшие от горя ветры. Разумеется, семь ветров — буйных молодцев. Видно, сжигать понесли. Зороастрийцы. Кроветворный морозец, словно бы в утешение, обрызгал листву киноварью - подрумянил старуху. Ах, всегда-то осенью пахнет крематорием! Время года, доложу я вам, хоть и мудрое, но тяжелое, въедливое, глубоко проникающее. И в душе моей, истрепанной в битвах, как парус пиратского корабля тоже раскричалось лихое, нехорошее время. Будто чует, что я ему - враг. "Время - вперед! Остановись, мгновенье!" Где моя юность?» Боже, какой почтительный вздор несет литература! А я говорю: время, ну-ка, вон пошло! Эх, кабы моя воля, я бы до смерти забил эту "априорную форму чувственности"! Но воля, увы, не моя. 

Поэтому лишь повторю: кто бы знал из какого темпорального сора, из какого суетливого бытового дерьма вырастают лютики-цветочки моих художественных фантазий! Вот обманул время, уклонился от дел, успел, выхватил что-то из их необратимой свистопляски, и не где-то под деревом торжественно, в позе лотоса, а на бегу, между булочной и прачечной, супротив казенного дома — взял да породил целый выводок «великих истин». 
Глаза б мои не видали этот наполненный разноцветными миражами пространственно-временной континуум! Вот ведь опять надобно, насколько хватает сил покрывать все новые хронометрические отрезки, а также всевозможные расстояния своим живым телом: мозгом, нервами, всякими там жилами, соками, селезенками и, наконец, звонкими ударами сердца. Это маманя наша, природа, деликатно постукивая, напоминает, что, мол, часовой механизм-то работает. Адская машина времени не где-нибудь, а внутри нас; заслоняет Царствие Небесное. Того и гляди: рванет миокард. Грустно. Причитать хочется, да еще самым банальным образом. Что наделал ты, Адам? И на что обрек печальную вереницу чад своих? К вселенскому бабьему плачу современной культуры я скромно присоединяю свой сдержанный рыцарский стон. 
Больно! Больно, братие, сознавать, что наследники мы блудодея, которого поперли из младших классов элитарной школы, развращенного вундеркинда, изгнанного Учителем под атмосферное давление первородного греха. Опять-таки не обошлось здесь без шелудивого Хаоса и его в абсолютно равной степени восхитительного и страшного дара - свободы. Поэтому чего ж удивляться: судорожно схваченные за горло безжалостным становлением, мы несемся по его прихотливой милости, и несет нас, понемногу растворяя в себе, неразлучная пара - пространство-время. А меня - так несет и ломает что-то особенно свирепо. Больно дерзкий. Слишком много метафизических оплеух надавал я чудищу мира сего! Слишком много каналов ослепительного света пробито мною в пещерном полумраке словесной культуры, в тяжкой среде пустых и обветшалых слов - жалких отщепенцев огнедышащего Логоса!
"Невозможного захотел, червячок поганенький! Не по чину дерзишь! Против папы пошел, из-под власти богоданного Рока захотел вырваться! На маму-смертушку руку поднял! Наглотался, видишь ли, суррогатов Вечности, возомнил себя победителем! Я те дам бунтовать! Я такое устрою тебе тихое семейное счастьице и обеспеченную старость, что Иову многострадальному позавидуешь!»
Спасай, Христос! Я бывший солдат духовного фронта и теперь сочинительствую на покое. Прекрасно отдаю себе отчет, что высылаемые мною в культурные пространства смысловые сгустки - сигналы бедствия - в виде любых, сколь угодно совершенных текстов никогда не смогут победить - мою отнюдь не невротическую, а скорее философическую тревогу смерти. Я не - любитель утешительных заездов и иллюзорных компенсаций, а напротив - давно уже силюсь вынести безмерную тяжесть сути дела. Унылая сказочка о социальном бессмертии с ее жалким терапевтическим эффектом, романтическая поэтизация мгновения, глубокомысленные спекуляции или мифологические упражнения на загробные темы, как и многое подобное, еще в ранней юности - и аккуратно, по списку - сданы мною в утиль. Что мне за дело, если какой-нибудь образованнейший кретин с низким онтологическим статусом лет через сто сочувственно прочтет мою писанину? Или даже с высоким? Я не веры лишен, а той мощной уверенности, которая, знаю, горы передвигает. Кто же нынче ее счастливый обладатель? Все - только на пути, все слегка беременны ею. Слабакам закон не писан - закон мужества. Господи, дай СИЛЫ ИСПОЛНИТЬ его! 
Конечно, мне помогают друзья, и собор ветеранов посылает свою негуманитарную, но весьма ощутимую помощь. Однако, немало отшагал я дорогами войны и, разумеется, знаю, играя по-крупному и ва-банк, что карта моя будет бита. Жду удара отовсюду пиковым тузом, да прямо в лоб. Краеугольный камень будущей жизни — игральные кости. Закулисные боги, заигравшись, гонят волны по бутафорскому океану жизни бесцельно, как умственно отсталые дети. Воды выносят, и поглощают, и не помнят, что выносят и что поглощают. А песчаное зеркало берега — беспечный хранитель изображений. Мой дом без громоотвода, я не имею даже защитного пояса обывательских добродетелей, широко открытый жесткому излучению природного и социального космоса. Да, черт возьми, ослабевшая душа безуспешно противится смерти страхом; последний рубеж сопротивления тела — агония. Вот тогда смерть — похотливая извращенка — испытывает онтологический оргазм. Ну, а дух? Духу на это совершенно наплевать. Поэтому будем, друзья мои, в меру сил проживать в духе. И пусть звёздный ветер свободно листает забытую на скамейке книжку с картинками, пусть с дирижерской палочки Люцифера слетают зловещие колыбельные песни и недобитый мною при Армагеддоне серый котяра — хромой книгоноша — крадется по закоулкам парка! Близится к концу онтологическая осень: размалёванный карнавал вконец обветшавшего мира, всхлипывая от бесовского хохота, жадно рушится обратно в библейскую тьму, которая над бездной. Да не будет! Уже опустошен молитвенник голосом певчих, уже ересь, сокрушая ладана дымную колоннаду, вольно разгуливает в алтаре, точно маршевый ветер зла, точно кисть соблазненного богомаза по невинной ткани холста. Уже во храме-то и не для Бога место? И грянул сумрак — провожатый ночи, отныне стражник наш и властелин. И был вечер, и не было утра - день последний. 

Руины лиственные, будто клочья театрального реквизита, заметают инфернальные шестерки — выходцы тьмы и дети погибели. Страшен будет им Суд твой, Господи! Да и сам я, старый вояка, борозды не испорчу. Соберу по сусекам силы остаток, выйду в бурю, как латник над пенистым взморьем. Барабанному бою судьбы замерещится мелодический ужас моей походной флейты. Задрожат упыри, побегут вурдалаки. Шел детинушка седовласенький погулять-потешиться, погулять-потешиться да на смертный бой, на последний час. Вот оно — вдохновение гибели с оружием в руках! Все вопли и страхи разобьются об остекленный павильон тишины, но, ей Богу, я и на том свете, как одержимый, буду гнать до самого Солнца все возможные адские тени — кровоподтеки отчаяния. 


II. Служба. Смерть капитана.

Однако хватит: в красивых метафорах есть что-то безответственное. Пора сжато и сухо рассказать о главном, т.е. об одном загадочном человеке, который был для меня то ли учителем, то ли другом. Я думал, что так не бывает, но именно в нем угадываю теперь решение суперкроссворда жизни, её абсурдной крестословицы. Человек — это звучит неприлично! Раньше я полагал: что возьмешь с человека? В свои лучшие мгновения он выходит из себя в молитвы, экстазы, произведения искусства. Только чувствительная барышня может спутать все это с бренным телесным контуром. Что мне захватанная временем и печалью, измызганная страстями и болезнями, неудержимо стареющая плоть! Ан нет: сей необычный человек являет собой какие-то другие формы телесно-духовной связи. Сегодня он кажется мне флейтой-позвоночником, или датским принцем, в котором во всей своей метафизической силе таится, ну не знаю что, а раньше сказал бы с придыханием: "чистейшая музыка сфер" (как-то так). Уж не сам ли Господь играл на этой флейте? Иначе как бы он не победил, нет, но хотя бы героически ВЫНЕС изнурительный кошмар бытия и не дрогнул, и не рассыпался бы прахом фальшивых нот, как листопад в Нескучном саду?

В последнюю годовщину его гибели мы, ветераны, собрались помянуть нашего боевого товарища. И тогда же мне поручили написать о нем хронику для канцелярии Главнокомандующего. Так принято у нас чтить подвиг Героя. Выбрали меня, ибо наша дружба была известна, знали также, что в юности, когда я пробовал себя в поэзии, мне посчастливилось вырвать вечное перо из крыла пролетевшего над головой ангела. Настала пора пустить его в дело. В ту минуту, когда я, польщенный и озадаченный предстоящим, сел на свое место у красиво изломанного стилем модерн, оплывающего воском и бронзой подсвечника, то белый хлеб на столе показался мне похожим на человеческую фигурку, а в бокале поминального вина пошла бродить истина, точно странствующий проповедник. Белый хлеб и красное "Амброзиано". У меня не бывает видений. Почти всякое видение подозрительно. Когда я учился в Высшей школе, мои догадки подтвердили известнейшие авторитеты: чем позднее видения встречаются на духовном пути, тем лучше. 
 
Но тут — странное дело — мир с его паутиной причинно-следственных связей вдруг зримо обнаружил свою фундаментальную произвольность, неожиданно дрогнул, поплыл; по его стылым формам словно пробежала бесшумная взрывная волна. Зеркало моего восприятия внезапно превратилось в холодно-ртутный какой-то поток, стремительную зеркальную речку, смешивающую в себе все предметные формы вокруг. В озарении той минуты мне открылось, что для человека этот мир только притворяется трезвым, что он был, есть и навсегда останется случайным и нетвёрдым в походке своей. Зала, люди, шахматные клеточки пола, раскрытая Библия на пюпитре — все закачалось, как отражение в неспокойной воде. Я и не знал, как сладко и бездумно стекает разум с легкой головы! Неужели это таинство какой-то самозваной евхаристии, неведомо откуда налетевшее, пронеслось над нашей трапезой и слегка ударило меня по глазам. Я машинально тряхнул головой, выпил вина, скатал и съел хлебный мякиш. Все прошло. Наша встреча, застольные разговоры, суета с переменой блюд продолжались как обычно. Но, когда я в тот поздний вечер почти бегом возвращался к себе домой, священное безумие уже криком кричало во мне. Хотелось сочинять оратории, венки сонетов, расписывать своды храмов... Увы, никакой последовательной хроники у меня не получилось. Многое выветрилось из памяти, о многом я просто не знаю. Какая уж тут хроника!

Впервые мы встретились ровно 14 лет назад, через полгода после моего перевода в группу армий «Северное сияние», в полк меченосцев. Была полярная ночь. В свободное от службы время я охотно бездельничал, вел пустые беседы, фланировал по казармам и даже пробовал перекинуться в картишки с двумя прапорщиками — большими любителями всяких подсчетов и раскладов. Из этого, конечно же, ничего не вышло. Нет во мне мелкого интереса, эмпирической похоти жизни, всякого рода практической сноровки. Выбили в детстве. Преферанс был мне скучен, как цирковой фокус. Вот в пустую коробку положили, к примеру, носовой платок, а вынули жареного цыпленка, голую женщину или даже сто рублей денег. Ну и что? Событийная пустота. Черви козыри. Мы и так достаточно прочно ангажированы природным и социальным миропорядком раскладывать его скучнейший пасьянс. Зачем же усугублять суетливую пустоту жизни карточным или шахматным трюкачеством? Уж лучше по-обломовски, широко раскинувшись на диване, распустить, как ремень на пузе, свою фантазию. А там, глядишь, сложится, и притом безо всяких фокусов, этакий стихотворный шедевр, целиком состоящий из одной "магии слова"; или сочинится очередной философский опус — концептуально развернутая молитва Абсолюту. 

За этим последним занятием меня и застал вызов по тревоге. Было зафиксировано незначительное вторжение на ближней периферии. Я вылетел в ночь, провозился там двое суток и пропустил его приезд, а также официальное представление в полку. Позже, за обедом в нашей офицерской столовой, состоялся первый выход. Чудеса начались сразу. Мне показалось тогда, что я уловил рассеянный ветер, совершенно непривычный для нас вне зоны преображений. Звон посуды и голоса приглушились, двери открылись как бы сами собой под напором отрешенного взгляда. Он вошел, сутулясь и опустив плечи, словно скрывая два свернутых крыла, зачехленных пиджачными рукавами; затем, взглянув исподлобья на обветренные лица моих товарищей и нахмурившись, четким шагом направился к столу, за которым я как ни в чем не бывало доедал жиденькую вегетарианскую похлебку. Он присел на краешек стула, как за рояль, характерным взмахом обеих рук отбросив фалды невидимого фрака. Его коротко стриженная голова по-детски прилежно склонилась ко мне. Я рассмеялся. Столовая опять зашумела, никто не обращал на нас внимания. Он же, как я теперь понимаю, пародируя патологическую общительность не совсем здорового человека, вдруг начал без всяких предисловий рассказывать что-то свое. Все еще улыбаясь, я смотрел на него и не мог понять, откуда он взялся. Странный человек. Шут гороховый. Явился к обеду одетый небрежно, без знаков различия, не назвал даже имени своего, несет какой-то вздор... Лицо из разряда «открытых», с яркой духовной подсветкой. И хоть бы одна страстишка оставила на нем свой выразительный след! Лицо постороннего, подпольного человека без свойств. А, между тем, тот же ветер духовных влияний вновь пошел гулять по столовой. Но теперь я знал: исходит он от незнакомца; кроме того, я смог определить его формулу — угасающий пепел. В боевой ситуации мы обычно так останавливали круговую свистопляску бесов огня и дыма. Да что он, с ума, что ли, сошел? Такая преступно-халатная растрата силы! И где? В столовой! Не выдержав, я перебил вопросом:

— Простите, но Вы что же, не проходили курс молодого бойца?
— Да бросьте, все-то мы проходили ...Так вот, эта стерва мне заявляет: «Вам и правда место на севере, потому что Вы неловкий, как белый медведь». 
Незнакомец искренне и коротко рассмеялся, хлопнув ладонью по столу. Тут только я заметил на рукаве его рубашки Знак Дракона и редкую татуировку на указательном пальце. В центре «Воюющая Касталия» я видел такую же у начальника курсов переподготовки. Теперь ясно, что это за птица! Я слегка оторопел и, должно быть, угодливо улыбнулся, неуклюже стараясь попасть в унисон его мимике. А он продолжал:
— ...одно слово — истеричка. Я, конечно, самым благородным образом побежал в буфет, купил для нее шоколадку. А где бы я взял духи? Да и что я в них понимаю? Короче говоря: теперь весь Генеральный Штаб пропах этим ее французским ароматом. И что за порядки? С каких это пор в приемной сидит гражданская секретарша, а не солдат, адъютант, порученец? Впрочем, она, наверное, утешилась, печатая приказ о моем назначении в эту дыру, да еще с понижением в должности. 
Решив, что настал подходящий момент, я слегка приподнялся со стула.
— Старший лейтенант Белкин, группа связи. 
Он внимательно и грустно посмотрел на меня. 
— Капитан N, разведрота центрального участка. 
Я хотел сказать что-то банальное, вроде: «Ну вот, мы и познакомились». Но капитан был неудержим:
— Заметьте, она оставила флакон открытым всего на какое-то мгновение. И надо же: я как раз потянулся за бумагой, чтобы переписать рапорт...

Я вежливо слушал, время от времени кивая головой. Нам принесли макароны по-флотски и компот из вишни. Теперь понятно, почему капитан так бесшабашно и вопреки уставу разбазаривал энергию. То был неустранимый остаточный эффект восходящего потока сознания. А как иначе? Капитан имел Знак Дракона, а татуировка означала орден Серебряной Шпоры. Их, может быть, единицы на всю армию! Но почему такой чин? И почему он не сидит в штабе или не служит, к примеру, в элитной гвардии? Капитан поковырял макароны и принялся за компот, тщательно собирая косточки. Эти «пули» с помощью большого пальца, сдавленного татуированным указательным, он начал прицельно пускать в портреты военачальников, развешанные по стенам. Делал он это вроде бы машинально и с совершенно невинным лицом. Впрочем, когда я, сославшись на усталость, прощался и выходил из столовой, то уловил что-то вроде хулиганской ухмылки, посланной мне вослед. 

Ну, а потом дни потянулись за днями. Служба шла своим чередом — обычная серо-шинельная тоска. Дела наши известны: утром — ученье, манеж или фехтовальный зал; вечером — тактические занятия у полковника. Противник нас серьезно не беспокоил. На его стороне мы отмечали только небольшие оккультные сгущения и вовремя принимали свои меры. Ждали солнца. Все порядком устали от темноты и электрических лампочек. С капитаном мы встречались только по службе и нечасто. Но я успел заметить, что обязанности свои он исполняет безупречно, с той легкой небрежностью, которая изобличает бывалого службиста. Для солдат он был разом и кнутом и пряником; начальство держал на дистанции, а с офицерами беспрерывно обменивался анекдотами. Чего ж вам боле? Хотя некоторые странности и могли открыться особенно пристальному взгляду. 

Однажды, торопясь после бани скорее нырнуть в свою комнату, я пересекал занесённый порошей, плохо освещённый плац. Никогда не забуду истошный крик, заглушивший завывания ветра и заставивший меня остановиться: "Молчать, сволочь!" Я пригляделся: орал капитан. Два солдатика, подрагивая то ли от холода, то ли от испуга, пытаются стоять смирно. 

- Да я вас под трибунал!.. А тебя, гнида, в караулах сгною!

Всё походило на нервный срыв. Но в ревущем голосе капитана мне почудилась затаённая интонация фарса. Уж не знаю, в чём именно провинились эти ребята, только страх наказания не помешал им удивлённо переглянуться. Капитан дёргался, взбивал сапогами снег, ничего не замечая вокруг, и подносил сжатые кулаки к их побледневшим лицам. Ну, точно - фарс! Мне ли не знать, какой нечеловеческой выдержкой и волей обладает кавалер ордена СШ, как, впрочем, и любой офицер нашего верующего войска. Я поспешил к себе, скорее раздражённый, чем удивленный этой сценой. Обидно, конечно: я - служу, а он - забавляется. Актёрствует. Да, мы исполнители ритуальной прозы жизни, да мы тянем армейскую лямку и, как говорится, средь детей ничтожных мира бываем порой ничтожнее остальных. Но у нас есть зона преображений, прикосновение которой меняет всё, у нас есть битва. Что там происходит, мы сами толком не знаем. Конечно, это рискованный полёт, череда тяжёлых сражений, изнурительных манёвров, обидных срывов, но и победных восторгов, следы которых неуловимо меняют и нашу обычную жизнь. А этому вроде бы и зона не нужна, раз он не желает служить просто и непосредственно, как все мы, грешные. Этот, словно всегда - в зоне. Ну и потом, своей клоунадой он подрывает устав, серьёзное и ответственное исполнение долга, он недопустимо смешивает зону и жизнь. Может он и родился в зоне? Выходит, он - Моцарт, а я хуже Сальери. Неужели дело обстоит так, что мы только поднимаемся, а он уже спускается. Нисходит. Здрасьте вам, вот так встреча! Ишь ты, какой бодхисаттва нашёлся!

Но месяц летел за месяцем, мы дождались-таки солнца, северного лета и его скоропостижного конца. Я разрывался между суетой по казённой части и учебниками, потому что появился шанс поступить в Академию связи. Капитана часто посылали в командировки, мы почти не встречались, и орденоносец Серебряной Шпоры перестал занимать мои мысли. Как вдруг однажды, после совещания, он поймал меня в коридоре и громким шёпотом как бы пропел последнюю строчку стихотворения: «. . и венозною кровью заливается Ноев Ковчег".

Я опешил, он беззвучно исчез, не попрощавшись. Что, чёрт возьми, он хотел этим сказать? Или опять дурачился? Или решал какие-то свои проблемы? А, может, вообще не думал, о чём говорит? Между прочим, Ноевым Ковчегом мы называли отдельно стоящий дом в километре к северу от военного городка, где жили наши семейные офицеры. Так что у капитана получилось нечто двусмысленное. Вообще, я всё более убеждался, что его несколько наигранная и, на мой вкус, пошловатая экстравагантность скрывает большую дозу равнодушия. Он - имитатор дружбы и душевного участия. Ведь прошло немало времени, а он так - и не стал своим в нашем полковом братстве. Я заметил, что сам полковник, не говоря уж о заместителях, не решался лишний раз потревожить его просьбой. Даже здесь, на севере, от капитана исходил ощутимый и отрезвляющий холодок. Рассказывая о самых простых вещах, он всё равно задавал слишком высокий уровень общения. Это чувствовалось. Его дружески избегали. Временами он казался мне шахматным гроссмейстером, скучающим на детском турнире. Я не любитель стадной морали, но здесь, на фронте, можно сказать в двух шагах от противника, хотелось бы полной определённости насчёт нравственного облика твоего сослуживца. 

Позднее в мою копилку прибавилась ещё одна черта - мелкий штрих, который можно было истолковать и так, и эдак. Надо сказать, что перед отправкой на боевое охранение (первый сектор шлюзовой зоны) мы в обязательном порядке попадали в оружейную комнату. И каждый из нас буквально священнодействовал, выбирая меч по руке, пробуя и тщательно осматривая заточку клинка. Так было принято. Безрассудство почиталось не меньшим пороком, чем трусость. Капитан же всегда брал из пирамиды первый попавшийся меч, не задумываясь. Что бы это значило: чрезмерную уверенность в себе или безответственность? Трудно понять, моего опыта не хватало. Всякое лезло в голову. Иной раз я — стыдно сказать — подумывал о том, что неплохо было бы написать куда следует. Хотя бы в КБД — Комитет Безопасности Духа — пусть проверят. Все-таки мы на ответственном участке фронта ...темные силы не дремлют ...так, мол, и так ...я, как честный офицер, довожу до Вашего сведения ...замечены странности в поведении ...скрытен, не пользуется доверием товарищей ...ну и так далее. Не знаю, как бы я поступил на самом деле, но нечаянное событие, казалось, развеяло мои подозрения. 

Объявили учебную тревогу. Приехал улыбчивый генерал из штаба армии — наблюдатель и оценщик — подозрительно хорошо к нам расположенный, с холодным взглядом и нервозно бегающими пальцами по-буддистски сложенных рук. Нашему полку дали объемистое задание по тактике различения духов. И уж мы расстарались! Все во главе с полковником проявляли самоотверженную и деловитую расторопность. Были привлечены лучшие шифровальщики полка, специалисты отвлекающих ударов, группа маскировщиков майора Трешкиной, наконец, служба сверхустойчивых миражей. Решено было полностью переиграть вероятного противника его же методами. Конечно, нам представили подробные выписки из провиденциального плана, комплексные астрологические прогнозы, схемы стратегического взаимодействия. Мы поработали па славу! В положенный срок все собрались в актовом зале дома офицеров. Плод изощренной военной мысли, родившийся благодаря нашим коллективным трудам, в красиво оформленных картах, планах и диаграммах, был торжественно вывешен на сцене. Генерал, пуще прежнего улыбаясь, поднялся из-за стола президиума, по-солдатски крякнул, блудливо скользнул взглядом по нашим тактическим схемам и неожиданно заявил:
— Добро. Да только вот ведь какая, понимаешь ли ты, астролябия выходит: мы тут с вами не в бирюльки собрались играть! На войне, сами знаете, всяко бывает. Коварный враг разгадал ваши планы. Довожу обстановку на текущий момент: противник захватил опорные пункты 3, 7 и 9, разрушил средства связи и рвется к тыловым коммуникациям армии. От личного состава полка остались ...положим, разведрота и рассеянный батальон тяжелых мечей. Ваши действия? Даю три минуты. 
И генерал победно рухнул на свое место, тут же занявшись онанизмом с пластмассовым стаканчиком для воды. Такого еще не бывало! Вакуумная бомба гробовой тишины разорвалась в зале. Нашего престарелого полковника кто-то явно решил потопить. Было слышно, как майорша Трешкина нервно зашуршала юбкой. Все понимали: поставленная задача невыполнима. Полковник налился кровью, как перед апоплексическим ударом. В этой ситуации он мог только молчать. По новым условиям игры в живых среди офицеров остался только капитан, да еще комбат Полубес, которого в зале не было — болел воспалением легких. Капитан поднялся откуда-то из дальних рядов партера, одним движением, как провинциальный чиновник, одернул помятый китель, пригладил пятерней волосы и проверил, застегнута ли ширинка. «Вот сатана, — подумал я, неужели он может в такой момент скоморошничать?» Но капитан громко представился генералу и, взяв эбеновую указку, подошел к карте. Тут-то и произошло чудо. В одно мгновение его рука с золоченым драконом на манжете четко обрисовала все до единого места скопления противника, оптимальный рисунок боя, возможные пути отступления. И непосвященному было ясно, что заведомо проигрышная партия обретает иную перспективу. Но самое главное: все приказы, которые он отдавал, были точно скоординированы с седьмым порядком полярных соответствий! Даже прибор, подключенный к Инстанции Особой Чувствительности, по которому сверялся удивленный генерал, местами давал сбой. Это была победа! От душевного облегчения полковник заметно ослаб, молодой лейтенант, недавно присланный из училища, по-детски разинул рот, а майорша Трёшкина не выдержала и ахнула. Забыв о субординации, все повскакали со своих мест. Генерал, по прозвищу Человек, Который Смеется, героически сохраняя полуулыбку, тусклым голосом объявил учения законченными. Я подошел к капитану пожать руку, в ту минуту уверенный (без лишней экзальтации, буднично и просто), что это рука Бога. Невозможное человекам, Ему — возможно. При этом никаких личных симпатий к капитану я не испытывал — только холодное восхищение чудовищной силой его интуиции. Сомнений не было: служит он у нас, ой, неспроста, может быть, даже и с тайной миссией. А нынче подраскрылся парень - вот и все. Со старческим проворством подлетел полковник:
— Ну, молодец, выручил!
В глазах - влажная растроганность. Он было хотел расцеловать своего спасителя, но почему-то передумал и только тепло потрепал его по плечу. 
— Ах да, совсем забыл. Зайдем-ка в штаб. Тебя еще с утра курьер дожидается из контрразведки седьмой армии. 


Они ушли, а я подумал: «Ну вот! Теперь еще и контрразведка подключилась - дело ясное». Хотя как раз ясности-то и не было. Твердо решив во всем разобраться, я в тот же вечер зашел к капитану. У него я застал беспорядок: матрац перевернут, на полу валяется книга, похожая на Коран, исписанные листы пожелтевшей бумаги. На столе я увидел надпитую бутылку густого и светлого «Амброзиано», вазу с райскими яблоками. В комнате почему-то пахло восточными разновидностями нашего ладана, хотя никаких следов курительницы или благовонного пепла заметно не было. Капитан сбросил со стула ком несвежего белья, приглашая садиться. Выпили. На душе стало легко и чисто, словно Богородица босичком пробежала. 
— Вы поразили нас, капитан. Думаю, что не я один сейчас гадаю: кто Вы на самом
деле?
— Вижу, что и Вы никак не можете отказаться от этой дурной привычки - думать, когда нужна как раз активизация воли. Разум - неуемный агрессор, иной раз полезно ставить его на место. Конечно, я мог бы рассказать о ceбе всё. Но, во-первых, кое о чем мне запрещено рассказывать. Во-вторых, главное как всегда не пролезает в слова, а в-третьих ...в третьих, нет ничего, точнее есть ничто, превосходящее это главное и недоступное не только слову, но даже и предпониманию. В том числе моему собственному. Хотя эскалация непостижимости не мой путь. Тут слишком много истерики, сантиментов и мистической восторженности. Чтобы обрести нужную ориентацию, необходим жесткий качественный сдвиг в самой духовной подоплеке... Впрочем, я договорился до банальностей о Верховном Безумии как падающем основании логосных откровений, что, безусловно, известно Вам еще со школьной скамьи. 
Он захрустел яблоком, а в голове моей пронеслась буря. Неужели? Быть этого не может! Нас всех воспитывали патриотами нашей армии, мы вступали в партию Полярной Звезды, и защита Севера считалась нашим священным долгом. Но начиная со второго курса училища, я слышал крамольные разговоры о том, что не одни мы служим правому делу, и вовсе не нам держать последний рубеж обороны. Ходили темные слухи о тайном ордене Пляшущего Солнца, который якобы превышает всякое партийное, воинское, человеческое разнообразие. Помню, я мучился: что это? коварный космополитический блеф или кое-что посерьезнее? Говорили также, что сей орден - истинный и неявный вдохновитель крупных боевых операций, удерживающих мир от слишком скорого наступления конца. Выходит, наш капитан и есть посланник оттуда, может быть, и вправду не совсем это сознающий. 

- Единственное, о чем Вам следует знать, мсье Белкин, так это о том, что на участке обороны нашего полка в скором времени случится бааальшая заварушка. Поэтому об Академии придется пока забыть. 
- Так надо срочно принять какие-то меры... Доложить по начальству...
— Все меры приняты. И потом: никто ведь не знает точно о дне и часе. А повышенная боевая готовность, если она затягивается, особенно расслабляет. Успокойтесь. Всему свое время. Да и контрразведка сообщает, что, по крайней мере, еще неделю можно спать спокойно. 
Из матраца он соорудил подобие кресла и свободно раскинулся на нем в своем полинялом тренировочном костюме, растянутом на коленках. 
— Вот лучше я Вам почитаю из раннего — весьма актуальная вещица. 

Он поднял с пола желтоватый листок и запел, как тогда, в коридоре:

Провалы памяти рассыпаны среди ночи
Как увеличенные игральные карты
Ах, я устал водить игрушечного сторожа
На проволочных нитках и с колотушкой
По узким рисованным улицам
Покойно спящего в середине веков
Города с ратушей ретушью мазанной
Трефовый туз, подожженный с четырех сторон
Рассекает темень, как распятие
Как колесом кружащий фейерверк
Что и предплечия креста огнем ломает
Свастической и огненной змеей
Окаменелых песнопений храмы
Берет за горло
Неопалимым чудом купины
Над мраком поздней готики
Над балаганом кукольным встает
Рассвет Фаворский, яркий, невечерний. 

— Что это Вы прочитали?
— Отрывок из своего «Карнавала». 
— Отрывок? А что же дальше?
— А дальше — балет фигур умолчания, дальше — по ступенчатым аккордам в тронный зал, где тебя награждают Серебряной Шпорой... Знаете, Белкин, что будет, если мы не УДЕРЖИМ? Тогда все это, — он неопределенно махнул рукой на Юг, — перво-наперво обрушится на церкви и военные училища. Когда я бываю в пророческом настроении, мне мерещится один и тот же кошмар: плоские церкви, почему-то обтянутые кожей, словно шаманские бубны; сплющенные колокола, сдвинутые в безголосие. Погибель в темную ночку родила себе сыночка. А тот взял и обманул солнечные часы с полуденным боем. Теперь они бьют в полночь. И месса черная — чернее не бывает - как кипящий котел чистого зла, расположилась под плоской-то крышей. А тело хлебное вновь заколосится восковой спелостью и нальется винною кровью. Будут жертвы. Преимущественно ритуальные. И все избранные как один соблазнятся. Так-то вот. 

Он встал и маятником зашагал передо мной, шаркая казенными тапочками. Жуткий смысл его слов, переходящих, впрочем, в невнятное бормотание, как осветительная ракета, медленно догорал в моем сознании. Между тем, метелица выпустила Полюс из своих порывистых объятий, и за окнами стал отчетливо виден блистательный звездопад космической осени. 

— Мне кажется, Вы преувеличиваете, капитан. Пока существует единая армия...
— Преувеличиваю? Нисколько. Правда, меня уже здесь не будет, я, скажем, перейду на другой участок работы. А вот Вам предстоит, что называется, свидетельствовать об этой ...вакханалии. Что же касается армии ...она, безусловно, подвергнется расчленению, линия фронта исчезнет; останутся очаги сопротивления и партизанщина. Все. Эх, Белкин, Белкин, знали бы Вы истинные масштабы ИХ деятельности... Странная война с мелкими стычками и выжидательной тактикой притупляет чувство большой стратегической угрозы. Сегодня мы отбили лишь первую атаку - сохранили полковника. Да будет Вам известно, что тот улыбчивый генерал - предатель. Ему поручили перед главным ударом посадить сюда своего человека. За ним пока наблюдают, подсовывают ложную информацию, изучают связи. Моё выступление сегодня - отчаянная импровизация, чтоб только его не спугнуть. Теперь видите, как все серьезно...

Капитан, наверное, мог бы проговорить всю ночь, но, переполненный услышанным, я молча откланялся и пошел к себе в предчувствии короткого и беспокойного сна. С той поры мы встречались почти каждый день, я многое узнал о нем и тогда же сделал кое- какие заметки для памяти. Следующие два месяца прошли в суете, нас замучили проверки и учебные тревоги. Капитана часто видели доверительно беседующим с полковником, который при этом хмурился и согласно кивал головой. Предчувствие какой-то кровавой тоски, опережая время, блуждало по казармам, штабным помещениям, мрачной невидимкой закрадывалось в боевые линии. 
Я отношусь к тем людям, которые всякую неожиданность воспринимают тревожно, ожидая худшего. А теперь представьте, что это худшее не просто сбывается, но вдруг являет себя как нечаянный, абсолютный и власы подъемлющий ужас. Сознание, теряя последние защитные иллюзии, то есть, поистине, потерянное сознание буквально проваливается в бездонный колодец разом открывшейся чудовищной реальности. Так и случилось со мной. Правда, кошмар той ночи, когда наш полк потерял две трети личного состава, а вся группа армий вынуждена была отступить под натиском Юга, уже многократно описан военными аналитиками, но без души, холодно. Как водится, задним числом это событие подвели под некую закономерность, а значит, как бы и оправдали и чуть ли не с радостью извлекли уроки. Мне говорили, что один молодой проходимец в погонах даже сообразил себе докторскую на материалах, оставшихся после гибели нашего полка. Она называлась «Специфика полковой обороны в условиях нарастающей нестабильности глобального противоборства». 


В ту ночь меня разбудила сначала возня за дверью, а затем резкий сигнал тревоги. Я вышел в коридор и тут же получил тяжелый удар в голову. Очнулся лежащим на полу со связанными руками, а надо мной, пританцовывая синкопами, маячило странное существо в черной телогрейке и немыслимой шапке, одно ухо которой стояло торчком. 

- Чего молчишь, падла, - истерически взвизгнуло существо, не прерывая свою чечетку, - стукачок ты ...я твою ксиву видел, офицер связи, стучишь во имя Отца и Сына, а мы с голодухи пухнем. Фраер ты, ссученный Благодатью... Я тя ща мочить буду!

Он бы точно меня зарезал, но коридор быстро заполнился пленными офицерами, которых вели такие же уголовники, и дымом, поднимавшимся с нижних этажей. Общежитие горело. Нас погнали к выходу с криками и матерной руганью. В самом горячечном бреду не привидится такое; даже натасканная на невероятном, буйно помешанная выдумка сюрреалистов, скальпирующая здравый смысл, не шла ни в какое сравнение с происходящим. Чтоб урки хозяйничали на территории нашей части?... Да полно, батенька, в своем ли вы уме? Чтоб наша духоподъемная зона соприкоснулась просто с зоной? Возьмите чашу с амброзией, добавьте в нее из помойного ведра... Меня тошнит от киевского дядьки, обожравшегося своей огородной бузиной! Беспредельная наглость обнаженного абсурда в пароксизме чудовищного хамства публично демонстрирует свои гениталии. Вот она - долгожданная встреча с «самой жизнью», что и не снилась нашим мудрецам ...

Пока я недоумевал и отчаянно строил догадки, нас вывели на открытое пространство, едва освещенное аварийными огнями, построили в колонну и куда-то повели. В темном воздухе носились беспокойные тени - останки наступательного порыва врага. Пахло жженой серой. Почти все постройки военного городка ярко пылали, две большие казармы просто исчезли, вместо них я увидел темные пятна, курившиеся легким дымом. Несколько трупов солдат, полуодетых, как и мы, лежало прямо на нашем пути. В последней надежде я бросил взгляд на железобетонный бункер, ведущий в зону преображений. Нет. Финита. Бункер был разрушен. Над его руинами, привязанный к арматуре, качался зловещий знак усеченных пирамид. А что мы такое без зоны? Жалкие человечки, обреченные на заклание. Противник знал, что делать. Отрезав нам доступ в зону, он мог, уже ничем не рискуя, широким фронтом по типу цунами уничтожить все и всех на своем пути. Меня мучил вопрос: почему мы остались в живых? Я насчитал двенадцать человек офицеров, и тогда странная догадка шевельнулась во мне. Рядом шагал комбат Полубес, видно, тоже битый: рваная рана на щеке и по-негритянски вспухшие губы. Он явно СТЕСНЯЛСЯ своего, да и нашего, унизительного положения, но, словно услышав мой вопрос, глядя куда-то в сторону, коротко сообщил все, о чем знал. Батальная картина, им нарисованная, была страшна. Мощнейший удар врага обрушился около полуночи во время смены боевого охранения. Подполковник Богомолов успел-таки провести в зону обычный наряд, усиленный полуротой, и первым вступить в бой. Они погибли довольно быстро, но значительно ослабили наступательный порыв, судя по всему, отборных частей противника. Только поэтому, дабы не потерять темп, с нами не стали возиться, а уничтожили тех, кого успели, да перебили охрану внутренних войск на территории бывшего гиперборейского монастыря, где теперь располагалась тюрьма. Монастырь был неподалеку, и приход опьяненных свободой зеков совпал с общеармейским сигналом тревоги, означавшим, что и другие части вступили в бой. Кто и когда разрушил бункер, почему нас вовремя не подняли по тревоге, комбат не знал, но, наверное, тут не обошлось без предательства. 

Мы уже подходили к единственному уцелевшему зданию, по странной иронии прозванному Ноевым Ковчегом, когда я заметил, что впереди нас идет босой капитан, непрерывно заушаемый двумя уголовниками. У входа в подъезд он оглянулся. Могу сказать только, что лицо его, окрыленное хмурым напряжением бровей, поразительно напоминало иконописный канон 16 века. В дверях нас обыскали, отобрали часы и деньги, щедро надавали зуботычин и пинками погнали в холл первого этажа, занятый под музей боевой славы полка. Стены и пол коридора были залиты темной кровью; я успел разглядеть киселеобразный труп полковника, истерзанное тело майора Трешкиной, очевидно, ставшей жертвой инкубов, лиловые пятна на свернутой шее знакомого сержанта, - бывшего в эту ночь на посту. В музее я испытал что-то вроде приступа дурноты: зачехленные знамена, портреты героев, мраморная доска с именами погибших начали кружиться в ускоряющемся темпе, меня зашатало, я чуть было не рухнул в обморок. В углу зала стоял старинный жертвенник, перевезенный кем-то из монастыря. Он был выполнен в виде большого медного креста, лежащего на массивном круглом основании, из середины которого торчал острием вверх короткий меч. Я уже плохо воспринимал происходящее. Помню, что зеки кого-то били и громко кричали — кажется, требовали показать, где санчасть, а значит, где наркотики. Вдруг капитан, каким-то чудом освободившись от веревок, сбил с ног вставшего на пути зека и стремительно бросился к жертвеннику. Его белоснежные обмороженные ноги взлетели вверх, мне показалось, что он ласточкой завис в воздухе и через некоторый промежуток странно затянувшегося времени всею тяжестью своей пал на меч. Капитан еще бился и брызгал кровью, напоминая огромную бабочку, вживе насаженную на иглу, когда жертвенник засветился и пошел кружить посолонь, точно ожившая свастика, озаряя остолбеневших зрителей сполохами червонного золота. Я понял тогда, что такое Пляшущее Солнце. Здание беззвучно треснуло, и над нашими головами в обрамлении этажных перекрытий обнажился спасительный вход в зону...

***

Ниже я привожу изложенные от первого лица фрагменты как моих собственных, так и авторских записей, проливающих свет на некоторые обстоятельства жизни и взгляды героя этого повествования. 


III. Капитанский мостик.


...Сегодня я не более чем умелый компилятор своей юности. Она была энергична, отнюдь не самодовольна, а также не слишком разумна; и в этом ее преимущество. Глядя на бушующую вокруг ярмарку воспаленного тщеславия, не устаю приносить благодарность своим родителям. Воспитали меня в строгости и благородной душевной неласковости. Поднимавшаяся было во мне софийная теплота земли, хлева — сентиментальные испарения мира сего — сразу же разгонялась аристократическим холодком некоторого отчуждения, известной дистанции, словно папа и мама дальновидно готовили меня к лютой зиме Великого Севера. Мелкое самолюбие, зависть, всякого рода ячество плохо переносят холод. Вопреки распространенному мнению даже сатанинская гордость сгорает в его ледяном огне. Поэтому-то на Высших Касталийских Курсах меня сразу же взяли в класс пневматиков. Я не мучился так, как остальные мои соученики, исковерканные слащавой родительской любовью. Господи, какие ритуальные поношения, власяницы, посты, жестокие инициации им приходилось терпеть, чтобы изгнать хотя бы мелкого беса тщеславия, чтобы разрешили им хотя бы краем глаза взглянуть на Полюс! Были среди них блестящие эрудиты, милые, добрые, талантливые люди, но наши наставники разводили руками, и они исчезали, ибо некоторые безвоздушные сферы оказывались для них недоступны. Они могли только мечтать о нездешней ярости приполярных битв. 

С юности во мне содержалось главное — экстатическое достоинство личности, чреватое волей к безудержному самопреодолению; ПОЗИЦИЯ, которой уже не страшны ни информационный «накат» вековой мудрости человечества, в которой тонут интеллектуалы, ни ролевые завлекалочки социума, ни барабаны судьбы ближнего боя с его рваным ритмом. Боже, какая самовлюбленность и какое рассудочное ослепление требуются, чтобы в пресловутых ударах судьбы с маниакальным упрямством видеть хитроумную и участливую режиссуру Промысла! Дикий случай, убежавший из желтого дома — вот и вся тайна вашей драгоценной судьбы. 
Всякое подлинное свершение экстатично, и в этом своем качестве удерживает вооруженный нейтралитет по отношению к интеллектуальному, художественному — вообще любому социально значимому - содержанию его результатов. Культура — эпифеномен экстаза. Ценности культуры — это отчужденные, социально адаптивные формы объективированного экстаза, включающие в себя и его имитационные подделки. Культура — безнадежная попытка общезначимого определения необходимых и достаточных условий, фиксирующих неуловимый экстаз. С другой стороны, культура жива порабощенным экстазом. А социальный мир — грандиозный абортарий спровоцированных им же духовных рождений. Кастрированный и умиротворенный экстаз — вечный двигатель всемирно-исторического процесса. Экстаз — это добродушный титан, которого одномерные человечки обманом и хитростью впрягают в колесницу истории. Наиболее глубокое противоречие, заложенное в основание общественной жизни, — это противоречие между экстатическим духом и его превращенными формами. Эмансипация экстаза — вот подлинная и недостижимая цель всех революций и социальных бурь, вот разгадка их кровавого очарования. Революция — искаженная форма праздничного экстатического восстания. Наиболее порабощенный и эксплуатируемый класс — аристократия экстатического духа. Аристократия всех стран, соединяйся! Зрелое проявление экстаза есть духоносное варварство. Оно непредсказуемо, асоциально, сверхсубъективно, оно — огненный разрыв в онтологическом однообразии мира. Первичное и адекватное выражение экстаза — бунт против посюстороннего. Экстаз неотмирен, в нем скрыт потенциал великого метафизического разоблачения бытия. Личность, охваченная экстазом, — это образ самого трансцендентного, чудом пойманного за хвост, это Жар-Птица, бьющаяся в антропологических сетях. Совершенно чистый, замкнутый на себя экстаз и есть Абсолют. Всякая метафизика, если она чего-либо стоит, есть метафизика экстаза. Энергия освобожденного экстаза есть настоящий вызов судьбе, единственное серьезное оружие в борьбе с хаотическими нагромождениями фатума. Только экстаз противостоит смерти как равномощная сила. Вызов судьбе — это вместе с тем и зов Абсолюта. Ценность и качество прожитой жизни определяются мерой ее экстатического преодоления. Духовная зрелость личности напрямую зависит от интенсивности и подлинности ее экстатического опыта. Экстаз — это черное солнце Божественного Мрака, испепеляющее свое перверсивное подобие — нижний хаос, или хаосокосмос нашего поврежденного бытия. 

Мои детство и юность развивались по «законам» нарастающего экстаза: пугливую застенчивость сменило дерзкое отрицание, которое перешло затем в фазу охлажденного бесстрастия. Как и всех нас, меня впервые призвали на сборы в четырнадцатилетнем возрасте. С тех самых пор служу верой и правдой, то есть на манер Летучего Голландца плаваю в житейских морях. Мой корабль — эсхатологический вестник, кошмар жизнерадостных мореходов. Я выбросил за борт своих мертвецов - иллюзии (пусть мертвые их хоронят) — и смело поднялся на капитанский мостик. Когда мне удавалось поймать в паруса северный ветер вдохновения, этот мостик казался мне парадоксальным соединителем того, что есть, с тем, чего не может быть никогда. 

Вот так, стойким оловянным солдатиком, отшагал я почти половину земного поприща и вдруг очутился в дантовом сумрачном лесу. Шепелявя листвой, где-то рядом холодный ветер запел свою гугнивую песню. Свечерело. Луна, как круглолицая баба, бесстыдно уставилась в землю. Я огляделся, присел на упавшее дерево у безвольного (куда идти?) распутья петляющих тропинок и, по-былинному глубоко и тягостно вздохнув, задумался. Вспомнилось, как меня, еще новобранца, взвинченной стервой била наотмашь судьба. Била да глумливо так приговаривала: "Тебе не больно, служивый? соколик ты мой ясноглазенький!» Вспомнил я, как переживал бомбежки больших и малых житейских катастроф, как, слегка контуженный, выходил из окружения озверевших родных и близких. Все нипочем. Был я тогда силен, и была вкруг меня зона бесстрастия. И черт меня дернул записаться в эту школу Нелегалов Вечности! Один такой нелегал, по виду юродивый, глядя глазами врубелевского пана, однажды ошарашил меня вопросом: «Ну что, Гамлет, отомстил за своего папу?» Хотя и без этой встречи, и без этого вопроса нечто уже созрело. Я понимал, что пресытился избытком трансцендентной суровости. Чересчур много торжественности, серьезности, пафоса. При этом что-то говорило мне, что я не по слабости думаю так и не сошел с ума, а перерос, преодолел изнутри. Я пробился к таинству высокой простоты неопрофанизма, и отныне жизнь моя все более раскрывалась как драматическая, рискованная феноменология экстатического духа. Короче: я вновь «пробудился к жизни», опять стал, как говорит моя мама, «хоть на человека похож». Я вроде бы полюбил общество, начал делать карьеру, смеяться и плакать, гусарствовать и читать газеты. В общем, все, как у людей. Все, да не все. Мир сей не любит шибко грамотных, сколько ни маскируйся. Я видел реальность глазами неореалиста, примитивиста, дадаиста, у которого за плечами богатейший опыт классической живописи и отрицающего ее авангарда. Менее всего меня можно было считать человеком непосредственной жизни. Я не мог уже рисовать простенькие ученические пейзажи. Словно бодлеровский альбатрос, налетавшись в чистом эфире, я начал неуклюже шлепать по жизни, радуясь этому как испытанию перед новым полетом. Нет, как продолжению полета — так будет точнее. 

Тогда мне почему-то пришло в голову, что в ереси монофизитов было много справедливого, но только не по отношению к Богочеловеку, а по отношению к ним самим, к миру дольнему, который они представляли. Он-то как раз иллюзорен, а Христос — что ему от этого? — имел НАСТОЯЩУЮ плоть. Реальность благодатна и вообще приемлема для духа лишь как реальность необходимого и высокого ВОПЛОЩЕНИЯ, как полигон для предельного выражения его силы в формах сверхсложной простоты. Но это, так сказать, в идеале, в совершеннейшем виде, а моя куценькая «воплощенность» носила камерный и несколько игровой характер. И все же жизнь ...она некоторым образом ранила меня. Женщина. Почти совершенство. Когда мы встретились, в ее синих глазах стоял непередаваемый ужас пола, свидетельствующий разом об уме и невинности. Помню, меня забавляло несоответствие между ее вызывающе короткой юбкой и диковатой скромностью поведения. Тогда и одевайся скромнее. Скажу сразу: она ни в чем не виновата, она была просто человекоорудием, ее использовали, чтобы задушить меня в ее объятиях или просто убрать — как получится. В этой жизни черви — они завсегда козыри. Красненькие сердечки. Мы полюбили друг друга, когда я готовился получить Знак Дракона за одну успешно проведенную тайную операцию. Служба не мешала тогда нашей любви. Но враг все же вычислил меня и решил отомстить. Поначалу мы были счастливы, я много писал для нашей армейской газеты, работал в частях тыла. Она помогала мне. Даже в самый расцвет нашей близости я не был ни холопом домашнего очага, ни тем более вагинальным прихвостнем. Со временем это стало ее раздражать. А тут, как нaзло, новые боевые действия потребовали от меня полной самоотдачи. Зона, тревоги, вылеты на дальние полигоны. Стали вспыхивать ссоры-ссорушки. Она все чаще уезжала "к маме". Враг поработал над ней — это точно. Но и кроме того: она наверное чуяла нутром своим, что был я с ней всего лишь волком на прикорме, что манили-таки меня иная жизнь и берег дальний. По этому поводу одна малоизвестная пословица, имеющая, безусловно, арийские корни, гласит: «Сколько ни корми волка, в глазах его таится священный друидический лес и тайная свобода. Все равно, подлец, убежит». 

Сыпью кованых звезд покрылось волнистое полотнище неба. Я стал оглашенным в среде Пляшущего Солнца. Мировой оркестр прощается со мной. Я изъят из его симфонических обращений и кинулся сквозь оцепленье восставших скрипок. Там изнывает безмолвием Смерть моя...

Она вызвала меня письмом на дачу, моя «софийная женщина», писала, что хочет помириться и все выяснить. Я приехал. Ах, лучше бы я этого не делал! Она пальнула из снайперской винтовки прямо в мое любвеобильное сердце. Меня спасло чувство необъяснимой тревоги, заставившее накануне надеть старенький, но еще крепкий бронежилет. Все равно я упал. Какой же адский торжествующий крик раздался вслед за этим! Распустив свои густейшие лохмы, она, точно Блудница на звере, выехала на мотоцикле из своей засады. И потом, перекрывая взревевшие басы мотора, ее артистический смех закружился мелким бесом над пыльной дорогой. Я поднял голову: в дальнюю даль уходили ее что-то уж очень широко, по-лягушачьи расставленные бёдра, руки с перламутровыми ногтями, которыми она вцепилась в сидящего впереди суккуба, закованного в кожаные латы и тупорылый шлем, очевидно, - её любовника. Мелькнуло подаренное мной ожерелье из черного жемчуга. Как благодарен я ей, такой неопытной, не знала она, что такое контрольный выстрел! Мотоцикл стремительно удалялся, и вскоре темень, частицей которой она, увы, давно стала, притянула и окончательно поглотила её...


Проголосуйте
за это произведение

Русский переплет

Copyright (c) "Русский переплет"

Rambler's Top100