Проголосуйте за это произведение |
Рассказы
02 января 2013
ОБОРВАННЫЙ ЗВОН
"О Невольке-то нашем я помню от
мамки своей, Пульхерьи Ивановны Шумовой. А она о нем знает от бабки Натальи.
Наталья же это на память себе положила
тоже от сродственных бабок. Сколько их было, сказать затрудняюсь. А к
ним от дедушки перешло. Тот доводился Невольке единственным сыном. Всё так и
было, как я рассказала".
Вера ШУМОВА, уроженка г. Тотьмы, ныне
живущая
под Санкт-Петербургом.
В голубой
теплый день святого Сергия, когда свозили с полей
солому, рубили капусту, стригли овец и резали кур, на колокольне собора
Богоявленья
заговорили медные языки, разливая на весь уезд с высокой звонницы страшную
весть. Неволька Шумов тряс ужищами, чтоб настроить звон и больших и малых
колоколов на тревожащий сердце мотив.
Неволька первый
увидел, как от посадов Тотьмы, проехав мост и воротную башню, спешился
крохотный человек в синем стеганом полукафтанье и, заскочив на рундук
белостенной земской избы, лицом к лицу столкнулся с тотемским
воеводой.
Сивобородый, ражий Федор Михайлов,
разодетый
для праздника в светлый, цвета
пшеничной
соломы камчатный кафтан и козловые, на татарский манер вверх носками шитые сапоги, смутился перед гонцом,
всклокоченный
вид которого выражал смятение и опасность.
- Чего, Игнашка? -
заторопил воевода.
Старообразое личико
вершника исказилось, когда он хрипло заговорил:
-
Ляхи-злочинцы...
- Где? - оборвал
наместник.
- В
Сови́нской.
Посекли Омельяна Оленева, Семена
Синюху,
пожгли семь домов, снасилили жонок...
- Дозорь, Игнатей,
за
ними, да непромешно! - вновь оборвал воевода гонца и проследил, как Игнашка,
вскочив на чепра́к, погнал гнедого по мостовой. А потом поднял бороду к
колокольне и, встретясь глазами с Неволькой, гаркнул:
- Вдарь на всё
воеводство!
Настраивался
Неволька
на благочинный торжественный звон, каким каждый год привечали в городе
Сергиев
день. И по такому случаю взял с собой
кузнецову дочь Олёну Углову, румянощёкую, рослую девку, на которую пялил
глаза
каждый второй басала́й. Для того и взял, чтоб Олёна могла подивиться высокими теремами,
башнями,
стенами и рекой, да еще им,
Неволькой, полюбоваться, поглядеть на
его работу и послушать хмельной благовест.
Неволька сгрёб
Олёну в
охапку, поцеловал жутким радостным
поцелуем и побежал собирать ужи́ща
колоколов.
- Поди! - оглянулся
наторопя́х и приметил, как нехотя, подневольно спускалась Олёна в лаз,
исчезая в нем ногами в скрипучих берестяных сапогах, кафтаном с оборами на
спине и франтовато сидевшем на голове кумачёвым кружком, позади которого
трепыхались две ленты.
-
Око́нницу
отопри, взберусь вечёр в ло́жню! - бросил Шумов вдогонку и, оглушаемый
рёвом колоколов, стал следить, как от церкви Рождественской, от губной избы,
от
осадных, гостиных, посадских дворов торопились к острогу в пестрых
поддевках,
азямах и зипунах простецы-слобожане, все те, кто в опасный для родины час
был
готов поспешить под святую хоругвь.
В воротах острога с четырьмя угловыми башнями и
сплошным забором из бревен стоял воевода Михайлов, успевший надеть на
себя доспех, и теперь сверкавший на солнце
заклёпками, кольцами и шипами. Возле него - губной староста Затрапезин, человек прямодушный и храбрый,
гроза и кара всех провинившихся
слобожан. Тут же земский городовой Поливаев, долгоногий, с большим животом и
безбровым лицом, на котором застыло
чинное
выражение государственной строгости и
опеки. И целовальник Драницин с могучей, до пояса бородищей, и тоненький поп
Володимер. Каждый давал воеводе совет.
Михайлов стукал
кованым древком копья по мощёному камню, кивал бородой и никому не внимал.
Лицо
наместника было бледным. Он понимал, что времени мало, и надо немедля
решить:
то ли в острожной крепости затворяться, то ли пойти навстречу врагу? Мысли в
его голове шли тревожно и резво, как ночные дощаники по реке. Было с чего
ему
сокрушаться.
В прошлом году, в
эту
же пору, по сентябрю польский гетман Хоткевич с разбойничьей шайкой ударил
на
Вологду, разграбив ее и спалив, а воеводу Окольничего с князем Григорием
Долгоруким посадил на колы. Лишь князь Иван Одоевский да кое-кто из посадских остались в живых,
найдя прибежище в Шуйском. Теперь такая же участь грозила и Тотьме. Какими
силами защищать? Сорок пищалей ручных, девять затинных да три десятка стрельцов. "Вся надёжа на слобожан", - думал
тотемский
воевода и с удовольствием слушал, как рос стукоток лаптей-шоптунов, гранёных
сапог, кожаных котов и паголенок. И бледность сошла с лица воеводы, когда он
увидел толпу, которая всем своим видом подсказывала ему, что здесь, перед
ним
те самые русские люди, которые будут стоять за землю свою не на жизнь, а на
смерть.
А Неволька звонил и
звонил. Лишь когда рука воеводы взялась за крыж тесака и взмахнула булатом к
небу, он повис на ужищах и заглушил
разъярённые языки. И тут же нырнул в тесный лаз, вращаясь винтом по сумрачной лестнице колокольни. Выскочив
на
рундук, он увидел мелькавшие треухи, колпаки, лысины и загривки, которые шли оружаться к тайнишной башне,
где
находились секретные склады с оружием и зельём.
Невольке достались
ржавый бердыш и меч с крыжом в форме креста, на который ложились обе его ладони. "Кто - никак, а я отмахнусь!" - подумал
звонарь,
мысленно представляя того православного воя, который когда-то орудовал
страшным
булатом, ссекая головы татарве.
Михайлов в круглой
железной мисюрке, с сетью-бармицей по плечам промчался на бешеном аргамаке,
а
следом за ним, тоже верхом пронеслись
Затрапезин и Поливаев. "На разведку!" - смекнул Неволька и, вспомнив с
жалостью об Олёне, понял, что надо ему поспешить.
Отвязав от
бревенницы
повод бог знает чьей кобылицы, залез
на
острый её хребет, приторочил свой меч и пустил лошаденку к таможне, за
которой
теснился Оленин двор.
Он не доехал до
площади, как навстречу с яростным
храпом, обгоняя друг друга, метнулась тройка коней, неся на кожаных
седлах хозяев уезда.
Воевода грозно
взглянул на Невольку.
- Назад! - рявкнул
земский городовой.
Губной
староста улыбнулся:
- Пущай сшибётся.
Молодец добрый. Авось и упестует
кое-кого.
Раззадорился Шумов,
поехал дальше, минуя дом боярина Талашова, двор служилых и тяглых людей. Но
только высунул голову за проулок, как весь тревожно
похолодел.
От коновязи базара
на
маленьких лошадях шла полусотня гусар с черными крыльями за плечами.
"Демоны!"
- Шумов с поздней догадкой сообразил, что ему не уйти, только попробует
развернуться, как тут ему и лежать с перерубленной головой. Неволька с
решимостью человека, которому так и так пропадать, шлёпнул пятками по
кобыле,
схватил зубами узду и, подняв в две руки долгий меч поскакал на гусар.
Полусотник с
гербами
на рукавах заприлаживал было пищаль, прижимая ее к плечу, да Неволька
опередил
и с православно яростным: "Нету на вас Христа!", ссадил с вельможного
пана
его оперённый гусиным хвостом темный шлем. Ударил он слишком резко и едва не
слетел с чепрака. Меч звякнул о
мостовую, и Шумов, жмуря глаза, пронесся мимо гусар, изумляя их своим
безрассудством. Он скакал в боковой заулок, дальше - по берегу Су́хоны
к
рытому рву, за которым высились стены
острога.
На брусчатый мост
через ров Неволька заскакивал вместе
с
гонцом воеводы Игнашкой, который хлестал коня канчуком и не верил, что жив и
теперь перед ним под дубовой аркой отворяются створы окованных медью
ворот.
Едва они въехали,
как
Игнашку потребовал воевода. Низкорослый вершник еле стоял, ноги мелко
тряслись,
а запекшийся рот дергался, словно у рыбы.
Михайлов жестом
руки
усадил гонца на рундук и велел принести оловянник. Выпив морошечного вина, вершник взбодрился.
От слов разведчика
стало ясно: в посады ворвался польский отряд. Во главе его лихокорыстный
бесстрашный сотник Грыжинский, которого не берет ни стрела, ни секира, ни
меч.
В отряде две сотни пеших, полсотня гусар, имеются стадо коров,
лодки-дощаники,
одна половина которых с награбленным
мехом, зерном и утварью правится вверх по реке, а вторая - оставлена в
Тотьме,
чтоб здесь загрузиться новым добром. Идет отряд от архангельских Холмогор,
под
Устюгом выдержал бой, откуда часть иноземцев пошла на Кичменгский Городок, а
часть сюда, на посады и крепость Тотьмы.
Растерянность и
тоску
излучали глаза воеводы. Как быть? Посмотрел на губного
старосту.
- Надо спасать
слобожан, - сказал Затрапезин и пожилое лицо его выразило готовность взять на себя команду
отрядом стрельцов, чтоб выйти немедленно за ворота.
- А ты чего
мыслишь? -
воевода прошелся взглядом по выползавшему из-под кольчуги брюху
городового.
Поливаев умел
угадывать скрытные мысли того, кому
приходилось служить, потому решённо ответил:
- Лучше с вылазкой
погодить!
Было еще светло, солнце закатывалось за ельник,
пахло
листвой, над рекой в синем небе таяла стая
отлётных гусей. Вдоль крепостной из поставленных плотно впритык
толстых
бревен стены разместились стрельцы,
слобожане, служители храмов. Поп
Володимер с болтавшейся панагией на рясе, на которой мерцал надменно-суровый
князь Невский, спешил с аршинной иконой к южной стене. Установив Божью
матерь
над верхом стены, перекрестился и заявил:
- С нами крестная
сила! Всех хрещёных обережёт!
От города потянуло
гарью, послышался женский визг, цокот подков, визг
бричек и чей-то громкий потешливый хохот. Солнце еще не зашло, а ляхи уже
окружили стены, и на огромную в нимбе вокруг головы Божью матерь посыпался
ливень перёных стрел.
Запылали ближние
теремки,
сенники, житницы и овины. Стайка драгун, одетых
в суконные польские кунтуши, на долгохвостных конях продолжала объезд
по
дворам, поджигая всё, что быстрей и яростней загорало. А к стоявшим на
Сухоне пустопорожним
дощаникам-лодкам подвозили в повозках награбленное добро. Плач стоял
по
задворьям. Горестный плач, призывавший укрывшихся в крепости слобожан
заступиться за честь дочерей и женок.
Дрогнул Шумов и
волосы
завставали под стёганым треухом,
когда
он услышал знакомый голос:
- Неволька! Олёну
твою
сохватили! Перезор мне теперь! Перезор!
При свете пожара,
лизавшего крыши домов, Неволька увидел телегу, спускавшуюся с угора, в
которой
два ляха вязали Олёне руки, а третий, ступавший за лошадью, крупного роста,
в
сверкающих латах, с кудерками светлых волос из-под шлёма давал им какой-то
веселый совет.
- Сотник
Грыжинский! -
крикнул откуда-то из-под локтя спорый Игнашка. Неволька схватил у него
пищаль,
приладил ее к стене, однако, смекнув, что пуля не долетит, бессильно и
злобно
скрипнул зубами.
От Песьей Деньги
бабахнула пушка, и затрещали бревна в стене, образуя пролом. Икона вдруг
закачалась, пробитая множеством стрел, торчавших в ней густо, как вицы
осеннего
голика. Поп Володимер с бойкой поспешностью начал ее укреплять над стеной,
но
жалобно ойкнул и со стрелой, угодившей ему в панагию, упал на дощатую
стлань,
увлекая за древко и Божью матерь, в глазах которой качались охв́остья
вонзившихся стрел...
- Звонарь! - окликнул Шумова Затрапезин, выезжая с
горсткой вершних стрельцов за воротную башню.
Неволька не внял
призыву. Он просто его не расслышал, ибо глядел на Олёну, которую сняли с
телеги и бросили в длинный дощаник, где, приготовясь к отплыву, сидела
ватажка
гребцов. Душа Невольки затрепетала.
Очнулся Шумов через
минуту, когда приметил икону, лежавшую на груди
убитого чернорясца. Подбежал, вытащил стрелы из золоченого лика, ткнул древком в щель
между бревен и тут заметил городового.
Поливаев бежал в
расстегнутой настежь кольчуге и в круглой мисюрке, каким-то чудом державшейся на носу, махал бестолково
руками
и что-то кричал. Подальше, за ним по булыжным камням скакали, как в паре,
плотно прижавшись друг к другу два аргамака: на правом с разрубленной
головой -
губной староста Затрапезин, на левом - державший в обнимку мертвое тело,
раненный в грудь целовальник Драницин. Неволька успел рассмотреть летевшие
через мост магерки и перья на шапках
гусар. И тут ворота заскрежетали, захлопнулись, брякнув медной оковкой. И
волосатый сторож Силантя задвинул пудовый засов.
В проломе южной
стены,
куда угодили снаряды, мелькнули щиты с крестами
и алебарды, пробивая дорогу среди
крашенинных рубах. Упал с раскроенным горлом отец Олёны могучий, как
конь, Василько Углов. Пошатнулся и, обронив
копье с отсеченной рукой, отошел к алтарной стене сын боярина
Талашова.
К месту
прорыва спешил воевода Михайлов, спуская с мисюрки
на
свой толстый нос железную стрелку. Рядышком с ним - запыхавшийся, красный,
как
меденик, городовой.
- Так и так верх за
ними! - частил Поливаев. - Покуд не поздно,
выкинем
белый флаг.
Наместник
остановился,
сжал крыж зубристого тесака, шлепнул плашмя по отвисшей брюшине
городового:
- Коли не сбросишь
их
в подугорье - в срубе спалю! - И показал тесаком на щиты с
крестами.
Поливаев понял свою
обреченность и, обмертвев, затворил на застежки кольчугу.
- С-сюда-а! -
тоненько
закричал и, быстро-быстро перебирая ногами, первый бросился на щиты, удачно
проткнув копьем чью-то суконную однорядку.
За Поливаемым
устремились Неволька Шумов, бледный, как мел, целовальник Драницин,
однорукий
Илья Талашов, трое стрельцов и трое посадских и все те, кто сошел с
восточных и
северных стен.
Откатились ляхи по
склону к берегу Песьей Деньги, где от горевших мытниц и бань было светло и
просторно, как днем, только вода краснела тревожно, и пожар, отражавшийся в
ней, казался каким-то ненастоящим.
Сотник Дрыжинский
поднял высокий меч, помахал им, давая сигнал всем гребцам, чтобы те бросали
посудины и спешили к нему на подмогу. Велик и красив был поляк. Изящно, как
бы
любуясь самим собою, сделал несколько легких шагов, приближаясь к ораве
русских
и, качнувшись вперед, погрузил долгий меч по ручаг в отвисшее брюхо
городового.
Неприятно,
пронзительно-тонко, по-бабьи завизжал
умирающий Поливаев. А Дрыжинский с жестокой ухмылинкой человека,
привыкшего убивать, искал глазами новую жертву. Приметив хоругвь, а под ней
рядом с крохотным знаменосцем сивобородого воеводу, оскорбляющим
голосом:
-
Быдло!
И Федор Михайлов,
который берег свою честь пуще жизни, резво
двинулся
на него, отразил тесаком два удара, а от третьего - зашатался и, упав на
колено, предсмертно захлопнул глаза.
Рано захлопнул. К
Дрыжинскому торопился Неволька, долговязый и быстрый, в коротком,
поднявшемся
выше талии балахоне, в большом, из рядного холста треухе, с польским щитом и
русским чеканом.
- Кранки тебе! -
крикнул
Неволька, взмахнув чеќном, молоток которого жестко скребнул по
стальному
надплечью.
Дрыжинский ответил
ударом сбоку, но попал в поставленный щит и кому-то
скомандовал:
-
Конча́-ар!
- Жихарко! -
заругался
Неволька. - Мало жонок снасилил! Теперь до Олёны добрался! - И вновь опустил
свой чекан, топором срубая со шлема два высоких гусиных
пера.
Сотник медленно
отступил, выронил меч и тут же в его руке появился кончар, который ему
подсунули сзади.
Не знал Неволька,
что
этим граненым штыком пробивают стальную броню, потому усмехнулся, когда
Дрыжинский пихнул кончаром прямо в щит. Загорелось в груди звонаря, и он
удивленно взглянул на ночное со звездочкой небо, которое вдруг накренилось и
стало идти колесом, колесом. Падал он с удивленной улыбкой и с неубывной
силой
в руке, державшей длинный чекан, который тоже пошел колесом, колесом, пока
не
врубился в голову ляха.
Старообразый
Игнашка
пронзительно свистнул, поднял стяг с атласной хоругвью и побежал на зловещий
прилесок стальных алебард. Слобожане все, как один, рванули под
знамя.
Песья Деньга
впадала в
Сухону, и в пожарном свете огней ее ход был торжественен и ужасен. В бурных струях
мелькали тела, взмывали вверх руки, кто-то кричал, кто-то бил ладонями по
воде,
кто-то захлебывался и плакал.
А Неволька лежал на
обрыве реки, раскинув длинные руки, сжимавшие, как в бою, топорище
чекана и петлю щита. Кровь струилась из раны все
медленней и спокойней, и чем меньше ее оставалось, тем сильней звенел в
голове
благовест. Слушал его звонарь, как в радостный храмовый праздник. Слушал,
пока
он круто не оборвался, и неживые глаза Невольки уставились на Олёну, которая
бросилась на него, крепко-крепко зацеловала и вдруг отпрянула, изумилась и,
зарыдав, расплескала свое неутешное горе на всю слободу, на всю Тотьму, на всю затаенно-тревожную Русь.
НЕЧИСТАЯ
СИЛА
С картины В.
Штрутта
"В 1674 году в Тотьме
сожжена была в срубе при многих людях
женщина Федосья по оговору в порче, при казни она объявила, что никого не
портила. Но что перед воеводою поклепала себя, не перетерпя пыток".
С.СОЛОВЬЕВ
Пять
лет живет Федосья без Гани. Мужа ее
за
сочувствие вору-разинцу Ильке Пономареву били кнутом в зимнем застенке. Бил его молодой рослый
кат
Омелий Кудерин, который, желая понравиться
новому воеводе, усердствовал
так,
что засек Ганю насмерть. С тех пор и вдовствует молодуха с чутошной, как
рукавичка, дочкой Анютой, перебиваясь с репы на квас. Хорошо, хоть она
разумела в лекарственных травках, из
которых варила настойки от боли в сердце и животе, от тоски, чесотки и лихоманки. В крохотном домике над рекой, где жила Федосья с
Анютой,
пахло, как на лесной опушке, и кто сюда
заходил, с минуту, поди, привыкал к густому духу бессмертника, тмина,
аниса и зверобоя. Пучки подсушенных трав висели над печью, над
голбцем-ленивиком, над полатью. И от одежды вдовы - короткой, на пакле
стеганой душегреи, передника с пышной грудиной и лубяного
кружка
тоже пахло травами и цветами.
Ремесло у
молодки было опасным. Ее зазывали взглянуть на
распухших младенцев, на пьяниц-мужей, чьи животы разрывало от выпитой браги,
на
стариков с мертвецкими тенями под глазами. "Смерть одна, а недугов
пропасть",
- тоскливо думала Федосья и, заходя в покои больного, гадала по виду его: жить ему или нет? Пока ей
везло.
Больные, кого она исцеляла, хоть и тихо, но поправлялись. А ежели кто
помрет?
Федосья бледнела. Знала она: этого ей не простят. Виновата - не виновата, а держи перед
миром
ответ. На нее непременно покажут
пальцем: "Колдунья!" А у колдуньи дорога одна - за глубокий
Кореповский ров, в огромный, без пола и окон, пахнущий тленом убогий дом,
где
хоронили тела казненных.
Полагала Федосья,
что
травки не подведут, и поверья, где надо, подсобят. Поверья, шепоты,
наговоры, с
чем родилась она, с чем живет и с чем уйдет когда-нибудь от людей. Жила
Федосья
открыто, не пряча секретов ни от кого. Порою к ней приходили одетые в гуньку
нищие бобыли. Дознавались: как сладить с тем-то и тем-то недугом? У Федосьи
ответ нехитрый:
- Сам недуг скажет,
чего он хочет.
- Это
как?
Федосья
учила:
- Что в рот
полезло,
то и полезно.
Однако допытчикам
этого было мало.
- Отчего в груди,
как
в печи, сохнет и сохнет? - спрашивали одни.
- Дождитесь великого четверга, -
наставляла вдова, - помойтесь росой прежде ворона - цельной год будете в
здра́ве.
-
Чего бы такое содеять, чтоб зубы не ныли и не крошились? - спрашивали
вторые.
-
Ви́чку с рябины сломите да
расщепите и суньте в рот перед сном.
Всем
готова была угодить молодуха. Всех жалела. Всем
помогала. Кроха Анюта нет-нет, да и спрашивала
ее:
-
Мамо, я тожно буду дюжая, как и ты?
Федосья
глядела на белое, как яичко, личико дочки и улыбалась:
-
Будешь, ч́елядко! Ты
гораздая у меня, ведаешь страсть как много!
-
Ой, мамо, еще не ведаю про росу.
-
Эко?
-
А пошто она Божья? Нешто Бог положил её на траву?
Федосья
с готовностью объясняла:
-
Не бог, а река. Водица с нее ночесь паром вышла, а утром на травку и
опустилась.
На кроху свою Федосья не наглядится,
точь-в-точь ягода луговая. От горшка два вершка, а в щечках, глазках и шейке
проступают приметинки красоты. Да и есть в кого быть пригожей! Федосья
каждое
утро, когда спускается к Су́хоне за
водой, глядит на свое отражение, видя в нем незнакомую молодуху с прямыми
белыми волосами, опустившимися вдоль щёк. У молодухи высокая шея, большие и
черные с блеском глаза, грудь под стеганой душегреей затаилась, будто
сторожкая
птица, готовая вот-вот вспорхнуть. Не легко Федосье с такой броской
внешностью
обороняться от пристава́л.
Особенно
в по́теми, когда возвращалась с
ношей травы из лесу, и кто-нибудь из боярских сынков подстерегал ее на
зати́нной тропинке. На всякий случай держала вдова
при себе домашнюю мышь, которую и пускала охальнику под рубаху, а лучше еще
под
порты, когда тот,
греховно пыхтя, пытался
сорвать с нее душегрею. Насильник, почувствовав мышь, обмирал, жутко
взвизгивал
и делал такой топоток, что все перед ним расступалось. И глядеть бы вдове вслед охальнику, зубоскаля. А нет.
Не
могла, не умела и не хотела. В домик свой заходила, как с поруганья. Сердце
болело от мысли, что нет заступника у нее, что каждый волен над ней
поглумиться.
Дочка, чуя, что маме плохо, прижималась к ней ласково, как овечка, и
начинала
расспрашивать у нее:
- Мама, душа у
козлика
есть?
- Ох ты,
оля́бышек!
Есть, конечно!
- А Ваньша Сивый, -
называла Анюта соседского мальчика, - баял, душа-де у козлика -
пар.
- Брякова́тый
твой Ваньша, ная́нливой, пустомельной.
- Нет, он
хороший.
- Воно? Хороший?
Как
сбаял-то он, не помлишь?
- Помлю, мамо.
Козлик,
сказал он, стоит на копытцах, и пышет, и дышет, а душа, яко
пар.
- Да это он про
медяной самовар. Загадышка есть
такая.
- Мамо, а про тебя
говорят: будто ты ведаешь, что бывает на мертвом
свете?
- Это нечистая сила
ведает, а не я.
- А ты знаешься с
нею?
- Как же знаюсь-то я, ежли ни разу ее не
видала.
- А кто
видал?
- Тот, кто бывал за
краем земли.
- А разве такие
есть?
-
Есть!
- Ой, мамо! Коли не
жутко тебе, покажи.
- Ладно уж, -
соглашалась мать и выводила девочку на крыльцо, за которым в тиши надречных
боров томился клюквенно-розовый горизонт, куда заходило солнце и откуда
всходила луна.
- Золотой хозяин
уходит
за край земли, - говорила она, - а медяная хозяйка с края земли
приходит.
-
Это же солнышко и луна! - смеялась Анюта. - Им дивно! Они на мертвом свете
бывают! А я?
-
На мертвый свет не надо, че́лядко,
торопиться. Никогда, никогда не надо.
Анюта
протягивала ручку куда-то в сторону леса:
-
Мамо! Ты по лесам-то ходишь! А вдруг
на
тебя зверь какой-нибудь прыгнет?
-
Ну что ты, оля́бышек!
-
Мамо! А Ваньша баял, что самый
сильный
зверь - это лев.
-
Да, он такой. Только его у нас нет.
Он на юге, около солнышка.
Любит
тепло. За пятью морями, семью
горами.
-
А волк?
-
Волк есть. Он хозяюшко в наших елках.
-
Он злой?
-
Злой-не злой, а меня ни разу не укусил.
-
Неужели такой он добрый?
-
Все они добрые. И львы, и медведи, и волки, коль не трогаешь их, не дразнишь, не
обижаешь.
-
Они что? Такие же добрые, как корова у бабы Дуни! - засияла Анюта. - Я к ней
в
гости вчера ходила. Гладила даже по голове...
Успокаивалась
вдова, отлегала от сердца обида, вечер казался уже приветным, и душа ее с
нежностью принимала синеющий сумрак реки, что жался к обоим оконцам, и
игривые
пальчики дочки, перебиравшие желтые
пуговки дикой рябинки, и трещавшую под огнем сухую лучину, и холодок
росистого
луга, который плыл по избе от подвешенных трав. И хотелось молодке грустить
и
любить и думать о чем-то заветном, что однажды явится, как загадка, хорошо
изменив ее жизнь. И все чаще виделось
ей
лицо Парамошки, черноусого пушкаря.
Тот
робел перед ней и однажды, насмелясь, сказал, что готов ее вместе с дочкой
ввести в свой двухжитный из тесаных бревен рубленый дом.
Каждый вечер теперь
она ожидала сватов. И сегодня, заслышав стук каблуков, встрепенулась,
радостно
собралась и взглянула на дочку, которая сладко уже спала, уклав личико на
столешню.
Но не сват вошел в
дом, а подъячий Омелий Кудерин, широкоплечий, с долгим лицом человек в коротких кожаных
ко́тах,
обшитых по верху алым сукном. Среди всех целовальников и подъячих был Омелий
самый умнейший. В подъячие выбился из низов. Кем только он ни служил, чтоб
продвинуться вверх! И житничным стражем, караулившим нивку у воеводы, и россыльщиком съезжей
избы,
и главным ка́том застенка, и вот теперь первым помощником дьяка по
записи
крестопреступных речей.
Не могла Федосья
смотреть на Кудерина без презрения, помня, что он запорол ее
Ганю.
- Чего тебе? - сухо
спросила.
Подъячий вытянул
голову из кафтана.
- Пойдем до меня.
Сынок Семушка занедужел.
- К лекарю
обращайсе!
- И обративсе, да
дюже
в подпитии, дьявол.
- Всё одно не
пойду.
Омелий набычился, и
от
глаз к волосатым вискам, как петушиные лапки в суглинке, пропечатались злые
морщины.
- К нищим ходишь, а
к
государеву писарю не жалаешь?
-
Эдак!
Глаза у Кудерина
пожелтели.
- Не гневи,
Федосья!
- Что
жа?
- Могу содеять
худое.
Так содеять, что будешь страдать за Семушку моего, как за свою
девульку.
-
Угрожаешь?
- С вами иначе
нельзя.
-
С кем - с нами?
-
С чернью гуня́вой!
-
Не сам ли оттуда выполз?
Омелий
побагровел. Он терпеть не мог тех, кто его понуждал вспоминать о своем
недородном роде.
-
Коли ты не пойдешь...
-
Пойду, - покорилась Федосья и, надев шерстяной с бора́ми кафтан, взяв корзинку с настойками и
корнями, вышла вслед за
подъячим.
От
лесов на той стороне реки, от Сухоны, от прибрежных копёшек сена надувало
осенним, ночным, и в поду́ве ветра
слышно было мяуканье матери-кошки, на глазах у которой кто-то черненький,
еле
видный, топил оробело пищавших котят. Нехорошим предчувствием охватило
вдову, и
она замедлила шаг, поглядев на могутную спину писаря с оторопелостью
молодухи,
у которой вот-вот отымут дитё. Кудерин остановился.
-
Поставишь Семушку на ноги - дам четверть пшеницы. Не поставишь - пожалуюсь
воеводе.
Услыхала
Федосья, как забилось ее ретивое, и посад теремов, где жили городовые,
старосты, дьяки и сам воевода Непейцин,
показался ей затаённым. И пока она шли по улице избранных богачей,
что
тянулась от земской избы до храма Богоявленья, молодуха казнила себя за то,
что
сдалась на Омелины уговоры.
Обитал
Кудерин в просторных хоромах, пол которых пестрел от холщёвых половиков.
Федосья открыла дверь в спаленку с красным
оконцем, увидела долгую, точно доща́ник, кровать. На ней, сбив
одеяльце,
метался в бреду раскаленно-малиновый мальчик. Заныло темечко у вдовы. "Не жилец, - смекнула она и,
повернувшись к
Омелию, попрекнула:
- Где
прежде-то были?
-
Чево?
- Спохватилися поздно.
-
Вылечи! Умоляю! Я тебе, окромя
пшеницы,
дам тридцать алтын серебра.
-
Огневуха! Али не видишь?
От
горячего тела ребенка шибало, как от печи, глаза закатывались под лоб, а
губы
шептали:
-
Сымите птицу. Она меня душит...
На
груди у больного сидела муха. Федосья сгонила ее, и мальчик вздохнул:
-
Легота́...
Федосья
всю ночь продежурила у больного. Шептала над ним наговоры, примочки холодные
излажала, поила отваром из девясила.
Но,
кажется, зря. К утру паренек ослабел, стал хлопать ресничками, как петушок,
жалобно хинькать и звать слезным голосом тятю и маму.
Выходя
из спальни, вдова встретилась с мертвым взглядом хозяина дома. Он еще не решил, как ему с
ней
поступить, но решит, едва осознает,
что
дней у Семушки стало мало.
Ждала
Федосья несчастье свое, ибо знала: теперь оно с ней, и бежать от него
бесполезно. И хотела она одного - чтоб пришли за ней темной ночью, когда
девочка будет спать и не будет видеть, как уводят из дому маму.
Но
явились за ней поутру. Два рассыльных из
главной губной избы в треухах
и
ватных сибирках, едва втиснулись в теплую кухню, как сразу
заторопили:
- Сбирайсь! Велено к
воеводе!
-
Мамо. Можно с тобой? - попросилась Анюта, посмотрев на мать с тихой
мольбой.
-
Не че́лядко! Дома сиди! -
Федосью
душили слезы, а она понуждала себя улыбнуться, чтобы дочку до времени не клеви́ть, не расстраивать ей сердечко. - Я скоро! А
ты
поиграй. К Ваньше сбегай. Ведь он до тебя хороший?
-
Хороший.
- Вот к нему и
поди.
Как хотелось вдове
обнять на прощанье свою ненагляду, поцеловать, утешить ее, приласкать. Но
она
скрепила себя, заперла в груди горестный плач. Пусть Анюта не знает, что
больше
они не увидятся никогда. Так и ушла Федосья, не
оглянувшись.
Было холодно. На
замерзшую глину дорог, на заборы, хоромы и терема падал снег. Сквозь него,
как
сквозь саван, светило бледное солнце. И кто попадал на пути - водовоз ли на
громкой телеге, кузнец ли в суконной поддевке, стрелец ли с копьем на плече,
дворовая ли прислуга - все глядели на молодуху с участием и боязнью, как
глядят
на принявших предсмертную схиму хворых монашек.
В глубине
двора высокой губной избы притаился бревнистый
застенок. Туда Федосью и провели.
За белым судейским
столом сидел лысобровый Непейцин, новый хозяин уезда, человек беспощадный,
кого
государь Алексей Михайлов послал навести на Тотьме порядки. Прежнего воеводу
Максима Ртищева за вялые действа
против
воров убрали из города навсегда. Андрей Непейцин подобной участи не хотел,
потому, не жалея здоровья и сил, следил, чтобы не было в городе бою,
распутства
и колдовства.
Увидав Федосью, он
сдвинул лысые брови и глухо спросил:
-
Она?
- Она, - отозвался
Омелий Кудерин. Подъячий был бледен и сух, под глазами синели скорбные тени.
Вчера он сына похоронил, вчера же сходил к воеводе, насказав напрасное про
Федосью.
- Это ты навела на
Омелькина сына порчу?
- Ничего я не
наводила.
- Однакоче помер
он?
- Ведала: так и
будет!
- Стало
быть, в колдовстве своем сознаешься?
- Еще чего?! -
изумилась Федосья.
Воевода взглянул на
Кудерина. Тот сидел за соседним столом и на длинном столбце́ записывал
пыточный протокол.
- Слышал от слова
до
слова, - сказал подъячий, меряя молодуху язвительным взглядом, - как ты
накликала на сына нечистую
силу.
- Было такое? -
спросил воевода.
Вдова
объяснила:
- Дак это был
заговор
от недуга. Я не скрываю. Вото-ка он: "Была за городом на погосте, видела
мертвых. У мертвых головушка не горит. Так и у нашева раба божия Семена
Омелина
не гори".
- Ведьмин заговор,
- заключил воевода, - теперь я в этом
не
сомневаюсь. Так винишься, спрашиваю тебя, что ты сестра сотоны и лукавому дочерь?
- Не! Не! - Федосья
в
испуге сдалась на шаг и увидела, как пожилой, в стрелецком кафтане палач
взял с
тисов железные клещи и тяжело
приблизился к ней.
- Вырывай! -
приказал
воевода.
И кат, обхватив
Федосью левой рукой, правой - лязгнул клещами по низу носа. И молодуха,
зайдясь
в неистовой боли, забилась, как рыба на берегу.
- Признаешься, что
ты
колдунья?
Федосья, хлюпая
кровью, посмотрела на палача, который готовил веревку с петлей, и вся
ослабла,
сломилась, как тонкая веточка на
морозе.
- Да! Да! Колдунья!
- Это ты нагнала на
дитё погибель?
- Я! Я!
Нагнала!
Воевода откинулся к спинке стула,
лысые
брови его разошлись, а взгляд стал вялым и недовольным. Он полагал, что
провозится с этой красавицей долго. А
она, вон, сразу и повинилась. Он даже ей
посочувствовал и, тая про себя запретную думку,
спросил:
- Не бе́дно
будет
тебе, коли ты за глаза и в глаза
прослывешь, как нечистая сила?
- Еще неведомо, кто
прослывет, - вспылила
Федосья.
- Это как
понимать?
- А забудется всё хорошое и
худое.
- Ну и
что?
- А то, что
останется
только правда.
Непейцин
приобозлился.
- Что ожидает
теперь
тебя - знаешь?
- Веревка меня
ожидает, - вздохнула Федосья.
Непейцин поднял
глаза
на Омелия, и подъячий смекнул, что ему предлагают выбрать для знахарки кару.
Какую, он скажет, такая и будет.
- Нет, не веревка, - Кудерин кривенько
улыбнулся, взглянув на вдову с удовольствием палача, которому нравится
мучить.
- Ожидает тебя
тожно
самое, что и худое дерево, когда оно вырастает в сук.
Не стала вникать
Федосья в иносказание бывшего ката. Ей было не до того. Не столько боль,
сколько скорбь ее угнетала и еще какая-то
мертвая отупелость, и она, качаясь, как сонная, пробрела за стрельцом
в
соседний с застенком приру́б.
Здесь, в
промозглой,
пахнущей крысами темноте нежилого прируба,
просидела она полдня. Просидела и ночь.
Прогремели засовы.
В сопровождении трех стрельцов шла Федосья, слыша вокруг, как
на ярмарке, громкие
голоса, чей-то смех, прибаутки, цокот подков и конское
ржанье. Шла на Ви́селку, так прозвали лужок за Тотьмой, где сто лет с небольшим назад кромешник
Ивана
Грозного Васька Фядотов, низкого звания человек, по-рысиному мстительный и
коварный, казнил неугодных
ему бояр.
Падали с неба
снежинки, и в них, как в куриных перьях, валила
толпа слобожан, и каждый хотел взглянуть на колдунью, такую красивую,
молодую, ступавшую с низко опущенной головой, на которой, будто венец,
красовался, играя лентами, желтый
лубо́к.
И черноусый пушкарь
Парамошка глядел. Только глядел испо́дтиха, как разведчик, остерегаясь
попасть на глаза обреченной, точно могла она вдруг прокричать ему что-то
такое,
отчего он лишится всех чувств.
На берегу речки
Ко́вды,
откуда виднелся Спасо-Суморина монастырь, толпа, как споткнулась, и взгляды
всех поневоле сошлись на блестевшем слюдой фонаре, что висел над столбом,
окропляя покойницким светом свечи наспех
сделанный сруб.
Федосья вошла в
этот
сруб, как в колодец. Дверца за ней со
скрипом закрылась. Пахнуло смольём. Молодуха растерянно огляделась. Сруб был из ольховых
сухих кряжей, под ногами щепьё, а в пазах - пластины бересты. Брось сюда уголек - и в
минуту охватит огнем.
- О-о! - простонала
вдова и увидела дьяка Луконю, седого,
важного старика, который уже шелестел приговорным столбцом, готовясь его
прочитать до последнего слова. И жалко вдруг стало себя Федосье. Так жалко, что, посмотрев
сквозь толпу, она увидела, как наяву, крохотный дом над рекой, а в нем с пышным веником из душицы
свою пятилетнюю кроху. Но что это? Что?
Молодуху, будто кто подтолкнул. Среди армяков, крашенинников и
кафтанов
она разглядела родимое ча́до.
Душа
ее натянулась, как проволока в мороз. При виде
замурзанно-чутошного лица, зарёванных глазок, ручек, взметнувшихся ей
навстречу, покривившихся губок, наверное, вскрикнувших: "Мамо!", вдова
ощутила в груди такую щемящую боль, что, вскинув голову
к небу, отчаянно прокричала:
- Господи?! Ей-то
муки
пошто такие?!
Стоявший под
фонарем
воевода Непейцин выразительно поднял голую бровь, и дьяк Луконя, заметя
знак,
развернул бумажный столбец. Над
толпой горожан,
над срубом, над Ви́селкой полетел торжествующий бас. Едва он замолк,
как
два быстроногих стрельца с горящими факелами подбежали к срубу, швырнули
туда
по огню.
И тут в голове
Федосьи
мгновенно пробило, что этот день уже
не
её! День, который стоял в тесной очереди за смертью. И вот он уносится от
нее,
исчезает в толпе, заслоняя ее от людей закрутившимся розовым дымом.
Испугалась
она, что уйдет в мир иной с
нехорошей молвой.
- Не верьте! -
взмахнула руками Федосья. - Никого не портила я! Так пытал меня воевода, что
я
не стерпела и наклепала напраслину на себя! Крестной матерью у меня -
пресвята Богородица, у изгоя - нечистая
сила...
Голос стих, и
тотчас
же в толпе прокатился шелестный
ропот.
Все глядели на огненный столб, на нелепо горевший фонарь, на кружившиеся
снежинки. Снежинки таяли, падая в сруб, будто слезы гонимого человека, на
помощь к которому не придут.
СЛОВАРЬ ЗАБЫВАЕМЫХ СЛОВ
Алебарда
. копье с топором, насаженные на древко
Басалай - холостяк.
Детинец
. обнесенная стенами крепость города.
Рундук
. площадка крыльца.
Кунтуш - мужской, со шнурками
кафтан.
Гунька - заплатанная
одежда.
Доломан
. длинная верхняя с пуговицами одежда.
Азям
. долгополый кафтан.
Колпак
. островерхая вязаная
шапка.
Гнедой - конь
рыжей масти с черными хвостом и гривой.
Бердыш
. широкий топор.
Балахон
- просторная шутовская
одежда.
Вершник
. всадник.
Гунявый
. нищий, презренный.
Ложня
. спальня.
Голбец
- ленивец - место для отдыха около
печки.
Дощаник
. большая лодка для перевозки грузов.
Затинная -
скрытная, еле видная.
Житница
. склад для зерна.
Жихарко
. оскорбительное слово, относящееся к незваному гостю
Канчук
. плётка.
Кат
. палач.
Коты
- сапоги с короткими
голенищами.
Крыж
. рукоятка на сабле или мече.
Кранки
. конец, смерть.
Кончар
. долгий меч.
Палаш
. прямая широкая сабля конника.
Перезор
. большой позор.
Кунтуш
. старинный польский кафтан.
Меденик
. большая медная ёмкость для
воды.
Аргамак
- дородный высокий
конь.
Тягиляй
. кафтан со стоячим воротом и короткими рукавами.
Мисюрка
. шапка с железными маковкой и
сеткой.
Однорядка
. однобортный с пуговками без ворота
кафтан.
Олябышек
. ласковое обращение к дитё.
Мытницы
. бани.
Панагия
. икона, носимая духовным лицом на груди.
Столбец
. документ.
Ужища
. верёвки.
Челядко
. дитятко.
Чепрак
. седло.
Чекан
. стержень, завершающийся молоточком
с
одной стороны, с другой - топориком.
Проголосуйте за это произведение |
Только вот почему-то ссылочка не открывается, чтоб прочесть.
|
Совершенная растерянность и трагичная безысходность участи героев сказа преображается животворящей словесностью в высокое дерзание бессмертной души. Спасибо автору. Низкий поклон.
|
И это важно: ╚...здесь, перед ним те самые русские люди, которые будут стоять за землю свою не на жизнь, а на смерть... ...с решимостью человека, которому так и так пропадать...╩ Словарик отличный, мы с минхерцем уже писали об этом, но неполадки со страничкой оставили наши заметки вовне... Кранки - конец, смерть (думаю немецкое ╚кранк╩ отсюда) Кат - палач (cut) анг. резать (slice; удалять (delete) Мытницы - бани, верно там моются... Это слово мне напомнило библейское слово ╚мытарь╩ и ╚мыто╩ (пошлина за проезд в заставу, через мост или за провоз товара, припасов; акциз, сбор; вообще пошлина за товар), интересно, что Платон Акимович Лукашевич указывает, что слово это искажено, читающими, подобно арабам справа налево - в результате получается понятное славянину слово ╚отым╩, что соответствует его смысловой нагрузке (пошлина и т. д.)
|
|
|