Проголосуйте за это произведение |
═
ЛИСТЬЯ МОСКОВСКОЙ ОСЕНИ
(Повесть)
═
═
═
Вместо предисловия
═
═
═
Сейчас здесь, за границей, я обнаружил удивительную вещь -- отсюда невозможно писать о нашей российской действительности в фантастическом ключе, т.е. используя, как обычно я делаю, некий фантастический прием. Это оказывается совершенно ненужным по одной простой причине -- сама Россия и вся ее внутренняя жизнь представляются отсюда неким нереальным, несуществующим в природе явлением. Это все равно что описывать, как спит человек, а ему снится сон, будто он спит и видит фантастический сон. Получается масло масляное, претящее минимальному художественному вкусу. И, следовательно, та история, которая будет дальше рассказана, а она еще не написана, конечно, будет совершенно невыдуманной, а тем не менее, мне ее написать хочется, точно она есть сплошное произведение фантазии, игра ума, феерия. И коль скоро мне ее так хочется донести читателю, то уверяю, она будет интересной в не меньшей степени, чем любое приключенческое чтиво. Тем более, что написана она будет очень быстро, ведь мне ничего не надо будет придумывать, все герои суть реальные люди, все события -- действительны.
Итак, главный герой располагается в России. Человек он уже, как и я, немолодой, лет сорока, и во многом мне близок, и во многом на меня похож, но, все ж таки, это человек другой, и это станет тут же ясно по той откровенности, с которой я буду его описывать и с которой совершенно невозможно говорить о себе. Я не знаю, является ли он лицом типическим, много ли таких людей или мало у нас и будет ли он вообще отражать какие-то общие закономерности, скорее нет, чем да. Ведь и в жизни своей я таких людей встречал мало, даже можно сказать, кроме него и не встречал вовсе. А вот самое смешное, в нашей литературе нечто похожее или, лучше сказать, нечто родственное встречается весьма часто. Конечно, может быть, это только самообман, результат не объективного, но книжного взгляда на жизнь. Да, действительно, ведь когда я думаю о нем, то на ум лезут не какие-то люди из жизни, а все литературные типы, всякие Онегины, Печорины, Карамазовы. А это нехорошо, ведь писатель должен быть самостоятельным, должен иметь свой взгляд, независимый, свежий, писатель должен отталкиваться от действительной жизни, а не от придуманных кем-то раньше героев, иначе зачем вообще писать новые книги, если все о старом? Но что есть эта самая действительная жизнь? Конечно, если бы я сейчас сидел дома, в России, то я бы сразу сказал, что действительная жизнь -- это отремонтированное здание Верховного Совета, это грязные, мокрые весенние Московские улицы, инфляция, реклама и это, наконец, наш политический олимп с полуобразованными депутатами.
Но, слава Богу, я сейчас за границей, а отсюда издалека вся наша огромная реальная действительность совершенно исчезает, а вместо нее появляется только одно умное впечатление, в смысле -- существующее как бы только в уме -- впечатление книжное или, лучше сказать, впечатление интеллектуальное. Да-с, господа-товарищи, от всей нашей матушки-России в моей интеллигентской душе остается не сама Россия, не поле бескрайнее, не конкретная плоская поверхность, а голая идея под названием: Достоевский, Булгаков, Циолковский, Федоров да еще, конечно, Тютчев и Анненский, да еще вспоминается многое, но все из того же ряду. Видите, я человек совершенно книжный и считаю, что земля может быть знаменита только какой-нибудь идеей, а уж никак не географическими красотами. Поэтому я ничуть не стесняюсь своей слабости и подверженности всякому подражанию, ибо для меня это и есть жизнь, ибо мне там интересно, и вряд ли кто-нибудь меня убедит в обратном. А кроме того, мой герой -- человек все-таки не придуманный, человек мне знакомый, так что мое литературное рабство и преклонение перед предыдущими героями, может быть, и не так страшно.
Итак, нашему герою лет сорок, наружности худощавой (как и я, впрочем), но не отталкивающей. Вот и все, собственно говоря, что я могу сказать о его внешности. Да, забыл, конечно, глаза. Глаза у него умные и чаще всего хитроватые. Ну этого хватит, пожалуй, а то вы совсем его узнаете. Конечно, он не Печорин, поглубже будет, скорее Иван Карамазов (мой любимый тип), но только постарше, лет этак через десять, уже поживший и вдоволь насладившийся клейкими листочками и прочими прелестями жизни, особенно в последние годы. Человек он образованный но, к сожалению, не только на хороших примерах, но и, как все мы, на наших советских реалиях. А кроме всего прочего, человек он деловой, активный и, к тому же, профессионал. Вот здесь, пожалуй, уже реальность помогает бороться с литературными предшественниками. Ведь заметьте, что во всей нашей литературе ( а, в основном, она есть литература девятнадцатого века) не было героя со своим делом. Все люди либо военные, либо, так называемые, лишние, своего рода литературные бомжи, без особого рода серьезных занятий и, конечно, не достигнувшие особых успехов на творческой ниве. Все -- неудавшиеся философы и фельдшера или просто неоперившееся студенты, разве что один Базаров, да и тот весьма провинциален. Я даже одно время думал, что все их мучения и колебания единственно от безделья и отсутствия успехов происходят. Но теперь совсем не уверен.
Извините уж за длинное вступление, но еще несколько соображений так и прут из меня. Во-первых, о красотах языка. Здесь я ничего читателю, а особенно с литературными наклонностями, гарантировать не могу. Более того, стою как раз на обратном, что прежде всего должна быть идея, а латиноамериканские красоты или красоты нашего серебряного века, -- увы, я к ним почти равнодушен, -- никакого отношения к литературе не имеют. Да еще и как посмотреть, что есть на самом деле наша российская красота. Я так думаю, она, конечно, есть, и мир ею после девятнадцатого века совершенно изумился, а вот мы-то сами ее прошлепали, промотали, предпочли набоковскую симметрию собственному эпохальному открытию, то есть тому единственному, что Россия и может предложить образованному человечеству. То, что Достоевский всегда стремился разрушить, -- холодную отточенность письма, эту самую настоящую мертвечину, -- наоборот, мы в двадцатом веке, за редким исключением, возвели в ранг искусства. Да в таком случае на это искусство нужно наплевать, потому как человеческое, живое, искреннее слово содержит в себе гораздо больше, чем любая искрометная литературная находка.
Ну да, Бог с ним, я отвлекся. А, впрочем, не так уж и сильно, потому что мысли эти и идеи вполне разделяет и наш герой, и мы даже очень во многом по этой части сходимся. Вот я сказал, что нужно наплевать на красивое искусство, но теперь жалею, -- не совсем, конечно, наплевать (и здесь мы тоже с героем нашим сходимся), -- а, все-таки, фактом литературной игры его принимать будем.
И вот наш повзрослевший не то Печорин, не то Иван Карамазов, а, в некотором роде, даже Петр Петрович Гарин (тоже наш любимый герой), достиг своего пятого десятка, где мы его и обнаруживаем. Какова же его предыстория? Успокойтесь, рассказывать не буду, ибо нет ничего скучнее, чем читать о том, что уже окончилось, я и сам не люблю необратимых явлений. Все это как-то само собой всплывет из последующих событий, тем более что и сам Владимир Дмитриевич (и имя у него такое же, как у меня, по чистому совпадению), очень часто предается воспоминаниям, но не конкретных фактов: где, чего, с кем совершил, а исключительно старинным идеям, над которыми в свое время ломал голову. Да так видно -- не сломал. Вот например, старая идея, поражавшая его с самых молодых корней: откуда, -- он часто удивлялся, -- так точно ему известно: что есть хорошее действие, а что -- подлый поступок? Отчего это он сам, да и часто окружающие люди, знают как надо бы по-доброму поступать в той или иной ситуации? Т.е., конечно, знать-то они знают одно, а действуют совсем из других соображений, но само знание, сама эта проклятая совесть -- откуда в человеке возникает? Правда, был он тогда еще ребенок и не знал, что его матушка в ранее время всегда твердила: это плохо, а это хорошо. Но, во-первых, не могла ему мать обо всех возможных ситуациях рассказать, а, во-вторых, возникает естественный вопрос -- откуда она сама-то знать могла? Получается то же: яйцо и курица. Ведь не из книг же и не из телевизора. Да уж, самый смешной этот детский вопрос затем перерастал в другой. Ведь он видел, что знает о всяком событии и действии гораздо более окружающих, в смысле вредности или благочестия, и не может ли он на этом основании считать себя выдающимся или, по крайней мере, хорошим человеком. Даже детской, юношеской душой чувствовал, -- выдающимся человеком он является (и, извините за эти постоянные скобки, -- я тоже так считаю), но вот был ли он при этом настолько положителен, и поступал ли он всегда в соответствии? К сожалению, -- совсем нет, и по разным причинам. Потому считал себя будущим хорошим человеком. Вот мол, пройдет время, он станет посильнее, а само его сокровенное знание останется при нем, и тогда уж он и станет действительно положительным явлением. Но будущий хороший человек почему-то никак не наступал.
Повзрослев немного, получив высшее образование, а главное, -- образование жизнью, -- он вдруг стал замечать, что куда-то начинает пропадать та детская ясность о добре и зле и даже более того, вдруг с изумлением обнаружил, что вообще есть такие действия, исход которых не только неизвестен, а все время меняется. То есть, в начале как бы дрянь получается, а там, глядишь, все поправилось, и даже начальная подлость чуть-ли не подвигом выходит. Ведь это даже не то, что нам Тютчев завещал, -- мол "не дано предугадать...", -- здесь-то полбеды, обычная экология, а гораздо более того оказывалось, что не то что "не дано", а, вообще, так получается, что всякое действие непременно боком выходит -- то одним, то другим и, в принципе, даже нет никакой возможности рассуждать о далеком будущем. Ну и, конечно, такой умный подход еще дальше вперед отодвигал будущего хорошего человека, да так далеко, что даже сам Владимир стал сомневаться в его пришествии.
В общем, пример я этот привел в основном для того, чтобы вы убедились, что Владимир Дмитриевич человек все-таки глубокий, с мыслями, как, впрочем, и многие наши российские типы. Откуда я знаю такие факты, особенно из детства? Именно потому, что слишком близкий он мне человек, и хотя совершенно ясно, что у таких людей товарищей сокровенных не бывает, но много ли надо близкому человеку для понимания другого, пусть хоть он вообще всю жизнь молчит о себе. А кроме того повторяю: во многом мы схожи.
И вот мы застаем (перейду ли я наконец к делу?) Владимира Дмитриевича в сорокалетнем возрасте, известного в своей области научного человека, абсолютно потерявшегося в жизненной круговерти. Главную часть этой круговерти составляли, конечно, женщины. Я это знаю точно, ибо слабость к женскому полу сразу видна у мужчин. Таких мужчин можно отличить от прочих умеренных людей по особому блеску в глазах, по некоторым, почти звериным, манерам, и, в особенности, по тому, как ведут себя сами женщины в их присутствии. Я, как литератор, всегда это подмечаю, ибо женщины, словно лакмусовая бумажка, сразу выявляют человека, потому что лучше чувствуют свою потребность у них. Витиевато как-то, но зато верно. Я дальше стану меньше отвлекаться, потому что и меня предстоящие события увлекут, и времени для оговорок почти не останется.
═
═
═
Глава I. Ленинградская история
═
Итак, Владимир Дмитриевич, в двенадцатом часу осенней московской ночи стоял на распутье между тремя (по крайней мере) женщинами. До одной было минут десять ходьбы, до другой -- с полчаса на метро, а до третьей -- семь сотен километров с Ленинградского вокзала. Стоял и размышлял -- куда же ему податься. Машину он оставил дома, что случалось крайне редко и только в связи, как и в этом случае, с празднованием в гостях. Празднование было почти официальным, по работе и без особых новых людей. Вырвавшись как можно раньше с одной из своих сотрудниц, проводил ее до дому и, не солоно хлебавши, очутился среди ночной Москвы. У него было еще время, и он остановился, раздумывая, куда же ему податься, чтобы как-то достойно завершить этот день. У него был выбор и даже слишком широкий: три женщины, ожидавшие его, кто месяц, кто год, а кто и десять лет, к тому же вполне свободные и с удовольствием принявшие его в любое время суток. Конечно, больше всего его тянуло в Ленинград, т.е. теперь опять в Петербург, потому что у него там было самое свежее и неизведанное знакомство. Но, во-первых, было уже поздно и нужно было ехать в ночь, и, следовательно, к утру он проспится и, не дай Бог, раздумает идти в гости или еще хуже: он пойдет, а ее не окажется на месте, и тогда он потеряет целый день в холодном осеннем городе, а, представив себя одного там, он сразу отверг эту идею. Впрочем, не сразу.
Это было его последнее увлечение, на которое он слишком много поставил и которое он всячески оберегал от обыденности и привыкания. Правда, начало у этой истории оказалось страшно запутанным, к чему он и сам приложил немало усилий. Наверное, специально все запутывал, как будто боялся, что все окажется гораздо банальнее, и его увлечение слишком быстро пройдет. Да, он уже страдал от быстротечности, потому что все-таки еще помнил из более ранних лет, -- должно же быть что-то постоянное, настоящее, не так быстро проходящее, как это часто у него было. Можно сказать, эта Ленинградская история была для него краеугольной. Настолько краеугольной, что первое время, как это не смешно, хранил верность этой женщине, иногда просто стоически, умерщвляя в себе всякие плотские желания. О ней, об этой женщине, он узнал несколько лет назад, видел где-то ее мельком и в соответствии со своей впечатлительной натурой, ею очаровался. Но, к несчастью, тогда все было у него сложно и запутанно, причем настолько, что всякое немедленное знакомство затянуло бы в такое болото, из которого даже рожек его разглядеть было совершенно нельзя. Т.е. запутал то он все конечно сам, потому что тут была замешана другая женщина, как-то с нею знакомая, и с ней, с этой женщиной, был такой клубок, даже как бы была тюрьма какая-то или пыточная. Быть может, он тогда впервые испытал то, что называется, самую отвратительную страсть, когда сходятся с человеком, даже иногда ненавидя его. Да, именно, ненавидя, и сам был всегда после себе же отвратителен, и тем не менее, проходило время, и ему снова хотелось ее видеть, снова испытывать острую, почти режущую ненависть и к себе, и к ней. Но больше всего его удручало в той истории, что мучился только он один. Да, они вместе грешили, и он был вдвойне нечестен. Ведь ходил к ней часто не только без любви, но и просто без теплого чувства. И касалось это еще одного лица, перед которым, в сущности, и происходил весь обман, и перед которым ему было всегда тяжело находиться, а ей -- отнюдь? Правда, она говорила, что любит, и что, следовательно, их связь совершенно чиста и оправдана, а того, другого, просто уважает, но себя виноватой не считает, потому что любовь -- это счастье, а отсутствие любви -- горе, и, следовательно, ею все можно оправдать. Но он-то чем мог оправдаться? Следует сказать, Владимир Дмитриевич, несмотря на всю свою низкую распущенность, все-таки еще старался держать некоторые рамки и старался не попадать в ситуацию, в которой кому-нибудь можно было причинить боль. Тем не менее, не только попал, но и никак не мог из нее выкрутиться. Вот тогда он и задумал комбинацию с Ленинградом, полагая, что новое Ленинградское знакомство совершенно его вытащит из зловонного болота. И не только это одно. Здесь, к сожалению, отмечались не только благородный порыв к светлому и чистому, но еще и, быть может, впервые проснувшееся в этом незлопамятном человеке чувство мести. Т.е., конечно, здесь была особая смесь: и страсть к неизведанному, и благородный порыв к новой, настоящей любви, и, наконец, как бесплатное приложение, как полезное к приятному, -- месть той женщине. И однажды он решил окончательно нагрянуть в Ленинград и только ждал подходящего повода. И момент наступил: во-первых, выяснилось, что там все чисто, в смысле всяких сопутствующих семейных факторов, во-вторых, наконец, у него появился тот конкретный адрес в виде телефона и, в-третьих, сама предыдущая история дошла до такого кошмара, что ему стало больше невмочь.
Бесконечно долгие восемь часов, которые он гнал на своем авто, были заполнены целиком тем старым очарованием, произведенным искомым предметом несколько лет назад. Совершенно очевидно, Владимир Дмитриевич при всем своем рационалистическом складе ума, был самым настоящим романтиком и даже мечтателем. Ведь он, еще не зная ее, уже почти любил их будущее совместное счастье, да еще где? В Ленинграде, в городе, который он просто боготворил (как и я), в том самом призрачном месте, где сам Бог велел поселиться всем настоящим мечтателям, где бродят вечные тени белых ночей, где... Эх, да что там говорить, ведь и у меня самого, при одном только упоминании о нем, сердце сжимается от сладостной тоски -- ведь я человек литературный. Кроме всего прочего, сама ленинградская женщина, -- назовем ее все-таки как-то по-другому, чем в жизни, ну, например, Надя, -- как в том прелестном фильме Рязанова, была не только очаровательна, а даже красива. А красивых женщин Владимир Дмитриевич всегда боялся. Да, как ни странно это звучит, как не противоречит это его буйному расписанию жизни, красота производила на него настолько гнетущее, настолько тормозящее действие, что он превращался тут же из "а-ля" Казановы или Дон Жуана в обычного мелкого слабохарактерного человека. Пошло это откуда-то из детства, из больного, неразвитого детства, где он постоянно терпел неудачи от прекрасного пола. Впрочем, здесь вопрос, конечно, относительный, потому что всякая женщина по-своему красива, но и то верно, что у таких, как Владимир Дмитриевич мужчин, все красивые женщины впереди, а позади -- одно лишь только доброе воспоминание. Тем не менее, может быть, именно в случае с Надей, я как раз и ошибаюсь, потому что и я ее видел однажды мельком и могу засвидетельствовать полную грациозность всей ее фигуры, что называется, до самых кончиков ногтей. Во всяком случае, и мое сердце дрогнуло неким сожалением, и здесь я вполне разделяю нервное возбуждение Владимира Дмитриевича.
Все должно быть необычно, думал Владимир, вдавливая поглубже педаль газа, все будет сначала и навсегда, и он наконец переродится. Некоторая щекотливость момента, ведь они почти незнакомы, а она, наоборот, в некоторой связи с предыдущим предметом (прямо говоря, подруги с самого детства), даже слегка распаляла его чувства, и на подъезде к северной Пальмире у него даже перехватило дыхание. Все было неизвестно: и ее реакция, и ее реальное положение, оно ведь могло поменяться, как это часто бывает у красивых женщин, да и главное, кем он собственно может ей представиться? Владимир Дмитриевич не был особенно смелым или отчаянным человеком, и то, с каким спортивным азартом он набирал ее номер телефона, лишь подчеркивало крайнюю безысходность его жизненной ситуации.
Здесь я сомневаюсь, не вернуться ли нам обратно в полуночную Москву к размышляющему нашему, пардон, моему герою или же в подробностях описать ту его романтическую попытку? Пожалуй, все-таки опишу, но, конечно, не из пристрастия к любовным похождениям, ей Богу, нет у меня и малейшего желания терять время на описание всех приключений Владимира Дмитриевича, а только из особой важности той самой ленинградской истории, тем более, самой что ни на есть свежайшей и далеко еще не окончившейся. Кроме того, уж очень я люблю наш северный бриллиант и, обойтись без упоминания о нем, никогда не мог и сейчас не буду. Ведь я видел многое -- полмира, можно сказать, и в Париже бывал, и в Лондоне, и в Риме, да вообще -- во всех культурных столицах, а настаиваю на том, что лучшего, чем Петербург, города нет. И здесь я совершенно не смущаюсь своей неоригинальностью, а просто преклоняю голову и еще раз готов написать о Петербурге, вслед за сотнями других очарованных людей и даже вслед за одним своим другим романом, где не то что -- глава, а целая треть книги вскрывает сей туманный призрачный город с неожиданной стороны. Я и просто люблю здесь бывать, потому что здесь -- та самая Россия, которая остается неизменной и видна даже из-за границы. Здесь дух и идея и, конечно,- самая настоящая тайна.
Он позвонил и как-то невнятно представился, тут же быстро стал врать про какую-то посылку или подарок, и что нужно обязательно передать. К его приятному изумлению, его вспомнили, но выяснилось, что на самом деле она -- не в Ленинграде, а где-то у черта на куличиках, и они долго договаривались о месте встречи. Конечно, Владимир Дмитриевич расстроился, потому что их встречу ожидал и рисовал в своем воображении где-нибудь на берегах Невы, у Медного всадника, например, или на Аничковом мосту, или на Дворцовой площади. Но расстройство вскоре отошло на второй план. По пути заскочил в книжный магазин, купил понравившуюся книгу, и попросил красиво завернуть, потом подумал о цветах и решил, что это уже будет слишком для первого раза. Итак, он спешил -- не дай Бог разминуться или опоздать. Его, правда, насторожил ее немного подрагивающий, чуть простуженный голос, да еще то, что она пыталась поподробнее выявить его приметы, так как он совершенно может ее не узнать. Здесь, правда, все легко решилось: его серебристый авто трудно было перепутать в серой нашей отечественной массе.
Он опоздал почти на час. Тем не менее, время от времени, заглядывал в зеркало заднего вида, откуда только и мог появиться живой человек. Он уже начал впадать в некоторое скучное состояние, когда вдруг щелкнул замок и в распахнутом пространстве появилась она. Владимира Дмитриевича словно обожгло. В первый момент ему даже показалось, что эта женщина пьяна. Он прямо-таки оцепенел от пропасти, которая пролегла между ее романтическим образом и теперешним обликом. Да, она изменилась. И даже не в смысле какой-либо дряблости лет, ведь прошло всего-то года два, а в смысле смысла. Особенно -- глаза. Это были глаза обычной уличной девки. Он просто оторопел. Да-с, приехали, прошептал он про себя, и, вспоминая нечто очень важное, о чем мы пока еще не говорили, но что неотступно преследовало его последние годы, и о чем непременно дальше пойдет речь. Все замешательство длилось какую-то короткую секунду, за которую он краем глаза успел разглядеть безупречные ножки, слабо скрываемые кожаной мини-юбкой. Как же так можно было обмануться, чуть не вскрикнула раненая душа нашего героя. Да и что она с собой-то сделала, в его внутреннем голосе даже промелькнула какая-то детская обида.
-- Привет, ты меня не узнал? -- она скорее утверждала, чем спрашивала.
Владимира Дмитриевича еще дальше занесло в тоску от этого "ты" и от ее, несоответствующего мечтаниям, образа. Но надо как-то спасать ситуацию и, уж во всяком случае, не выдать полнейшей прострации. Он что-то промямлил о том, что вовсе нет, что он просто опоздал и уже не надеялся и от неожиданности слегка растерялся, и снова посмотрел в ее бессмысленные или, во всяком случае, несоответствующие его стандарту глаза.
Здесь, опять-таки, я позволю себе отвлечься и порассуждать немного о стандартах. Конечно, такое казенное слово появилось здесь по инерции и означает лишь то, что у Владимира Дмитриевича, как, впрочем, и у меня, есть глубокое убеждение: глаза должны быть у человека не пустые, а означающие, хотя бы, например, как у собаки. Здесь у нас с ним, правда, часто спор выходил, потому что про собак это уже он добавлял, а я, как человек литературный, настаивал на уме и доброте. И все-таки сейчас я даже думаю, что насчет собак Владимир Дмитриевич не зря упоминал, потому что тут как-то с умом все не очень связано. Ведь посмотрите в детские глаза, они чпсто умнее, чем у многих взрослых людей, они какие-то все красивые, понимающие. Для меня это, например, явный парадокс: если означающий взгляд есть следствие ума и работы души, то отчего мы его замечаем чуть ли не у младенцев или даже у некоторых животных, но с другой стороны, сплошь и рядом люди взрослые, нажившие впечатлений, попадаются с совершенно рыбьими глазами. Черт его знает, неужели же изначально Богом дается человеку ум и доброта буквально со дня рождения, а потом он усиленной гимнастикой и всяческим шейпингом (об этом, кстати, пойдет речь и дальше) вытравляет из себя все это в окружающее пространство? Загадка совершенно неразрешенная даже в наших долгих с Владимиром Дмитриевичем спорах. Кстати, американцы и, в особенности, американки, почти сплошь с рыбьими глазами. Отчего? Ведь посмотрите на любую старую картину, хотя бы на икону, ведь и тысячу лет назад родное выражение находишь, а тут просто -- какие-то инопланетяне. Мне лично, в смысле глаз, ближе всего рембрандтовские старики да его автопортреты. Эх, сколько же там читается всякого. Особенно я вспоминаю два его автопортрета в Нью-Йорке (тоже поди ж Америка -- и куда они там смотрят?), рядышком висят: на одном господину Рембрандту двадцать восемь лет, а на другом -- пятьдесят восемь, тридцать лет разница, и вся она в глазах светится, и видно, сколько он все-таки понял о жизни, и до того поражаешься, что тянет разговаривать с таким человеком. А с рыбой разве поговоришь?
Владимир Дмитриевич опять украдкой взглянул в ее глаза, будто надеясь на чудо, но чуда не происходило, и он с ужасом вспомнил о книге, которую ему, якобы, нужно передать. Это было, кажется, что-то серьезное, да ведь точно, это была Франсуаза Саган. "Немного солнца в холодной воде", -- прошептал про себя Владимир Дмитриевич,- совсем немножко.
Она спросила о посылке, и он как-то преувеличенно резко махнул на пакет, лежавший на заднем сиденье. Нужно было что-то решать, отдать книгу и поскорее прочь из неудобного положения, или...
-- Что там? -- она спросила и потянулась за свертком. Но Владимир Дмитриевич хмыкнул что-то вроде "потом".
-- А давай прокатимся, я никогда не ездила на такой шикарной машине.
Да нет, кажется, она этого вовсе и не говорила, а только оторопела от его "потом". Когда это интересно потом, и после чего потом? И он согласился, просто чтобы выиграть время. К тому же ее неотразимые коленки то и дело мелькали чуть ли не у самого его носа.
Короче, они поехали в случайном направлении, и она восхищенно вскрикивала на неровностях дороги, а он, не зная о чем говорить, отделывался междометиями, лихорадочно пытаясь отыскать выход из сложившегося положения, и, так и не найдя, окончательно замолк. Когда вернулись, и надо было расставаться, она замерла на минуту, будто ей не хотелось просто так уходить и спросила, что там за посылка.
-- Книга? -- Надя хохотнула,- Да с чего это вдруг она мне книгу?
Он пожал плечами, как бы равнодушно, мол, откуда мне знать, а на самом-то деле он, опытный жук, почувствовал ее нежелание просто так уходить, и черт его дернул тогда спросить, не надо ли чего передать обратно. Она сказала, что, конечно, можно было бы, а, впрочем, кроме привета между ними ничего и не принято было и что времени что-либо купить совершенно нет, потому что завтра рано утром на работу в Ленинград и что сюда она просто приезжала к дочке, и он ее застал лишь по чистой случайности. Тут он сообразил, что в ленинградской квартире совершенно никого нет, и что, в конце концов, черт с ним, хоть так, да лучше, чем никак, и предложил ей свои услуги, мол, он не только ее может захватить в город, да еще она могла бы взять кое-что из вещей, потяжелее, ведь на машине, конечно, удобнее, а ему все равно туда возвращаться, да и ей с утра к работе ближе будет.
Она просто и быстро согласилась, и через час они уже сидели в ее ленинградской комнате, в самой типичной каморке из тех, которые в революционное время были нарезаны в огромных квартирах Васильевского острова. Ах, эти ленинградские коммуналки, не могу обойти их, до того они все литературны. Я их много повидал, и, сидя там, всегда представлял далекое прошлое, каких-нибудь титулярных советников, а чаще всего книжных людей: Свидригайловых, Башмачкиных или еще более ранних, из пушкинской эпохи. Но вот что я открыл однажды, может быть, мы еще дальше к этому вернемся. ( Я, как тот докладчик, все обещаю вернуться к чему-нибудь, а потом, конечно, надую, а, впрочем, как раз вовсе нет, и не только вернусь потом к вопросу, но и там прошлое вспомним и поговорим о начале -- ведь я ужас как не люблю прямолинейных рассказов, таких знаете ли плоских, без памяти что-ли. Ведь жизнь сложная штука, тем более уже прожитая, в ней все как-то завязано, переплетено, и прошлое, и настоящее, и будущее, и все вместе живет, и друг за дружку цепляется, и друг дружке объясняет.) Да, открыл странную-престранную вещь, что этот самый петербургский дух, эти каморки и застенки, это самое подполье, вовсе оно не связано с доходными домами и с девятнадцатым веком, да и вообще, с какой-нибудь архитектурой. Все это въелось, вросло в особую петербургскую душу, в самих его обитателей. Честное слово, я видел в Ленинграде квартиры в наших современных хрущевских постройках, точь в точь как те самые каморки и клетки -- сплошь покрытые отшельничьим слоем. И люди живут в них также совершенно выдуманной, нереальной жизнью, и, словно их вообще мало волнует, там панели или кариатиды, и, вопреки всякому нашествию двадцатого века, не подчиняются, а наоборот, упрямо гнут свою вековую линию. Да вы почитайте главу "Мироедовский поцелуй", она, хоть еще и не написана, но обязательно уже будет.
Надя предложила вначале что-нибудь поесть, но Владимир Дмитриевич, несмотря на ужасающий с дороги голод, отказался, ведь он всего-то зашел на чашку кофе, и слава Богу, потому что поесть дома была жареная рыба, в количестве одна штука, запасенная хозяйкой на завтрашний рабочий обед. Так что пришлось довольствоваться кофе, и пока он готовился, гость рассматривал прекрасный керамический изразец печного бока, вылезавшего из угла комуналки и исчезавшего, в основном, в других смежных комнатах. Потом они пили кофе, и она рассказывала про свои ежедневные заботы простым понятным языком и, как отметил с удивлением гость, откровенно, как будто он был ее давним знакомым, ну, конечно, без всяких личных подробностей, но вполне доверительно, как старому надежному другу. Да и он уже как-то разговорился, не заметив, как быстро был преодолен барьер отчуждения, всегда томивший его при новых знакомствах. Это было действительно необычно, потому что виделись они всего один разок и то мельком, а уже беседовали вполне дружески, просто и без стеснения. Вот только его обман не давал ему покоя и, на фоне ее наивной открытости, все более и более тяготил его душу. В какой-то момент он даже перестал ее слушать, они уже о чем-то шутили, и она добродушно смеялась, а он занялся решением все той же проблемы: что же дальше? Допить кофе и уйти навсегда или открыться? Ведь обман все равно выяснится. Да это Бог с ним, если ему все равно не возвращаться, а если возвращаться? В полумраке спустившейся петербургской ночи, а был уже первый ее час, ее лицо почти не просматривалось, но голос и манера разговора вернули Владимиру Дмитриевичу утреннее романтическое настроение.
-- Как легко некоторые люди поддаются обману, -- вдруг почти что брякнул Владимир Дмитриевич.
-- Обману? -- она еще не поняла совершенно ничего и переспросила, будто прослушала.
Это откровенное недоумение на секунду вернуло реальную комбинацию, и он покраснел и чуть было не пошел на попятный, но потом все-таки решился:
-- Да, обману, ведь я тебя обманул днем с этой передачей, я сам купил эту книгу на Невском, а никакой передачи не было.
Началась такая отвратительная пауза, которой больше всего боялся Владимир Дмитриевич, ведь он может быть впервые в жизни поставил другого человека в неудобное положение, а всегда считал, что на это неспособен вовсе или, во всяком случае, специально, в здравом уме и по размышлении. Конечно, со злости или в возбуждении такое могло произойти, но это нечаянно, импульсивно, а тут ведь все было ясно еще час или два назад, и, следовательно, все было продуктом холодного размышления. Сейчас он бы сам рад поменяться с нею местами, потому что бывал иногда в таких положениях при общении с людьми злыми и глупыми и всегда жалел их и испытывал неудобство: а вдруг они все-таки начнут мучиться от нанесенной другому существу обиды. Но ведь и не признаться и продолжать так дальше он уже совершенно не мог, потому что слишком уж она с ним откровенничала.
Наконец, пауза кончилась и раздался ее смех.
-- Ха, так ты все наврал мне с этой книгой, а я, дура, уши развесила и всему поверила, -- она продолжала звонко смеяться, -- Ай-яй, вот мне наука...
Смех ее был вовсе не отчаянный и не горький, а какой-то светлый, откровенный. Да, так могут смеяться над собой только люди достаточно умные и добрые. Владимир Дмитриевич даже сам стал улыбаться и даже, кажется, в такт издал какой-то ухающий звук, и они оба уже хохотали над своим положением. Впрочем, потихоньку все смолкло, и Надя как-то пристально посмотрела на него и серьезно сказала:
-- Так я тебе понравилась, и ты приехал из-за меня.
Он что-то промямлил в ответ.
-- А когда увидел меня -- то расстроился, ты ведь не ожидал меня увидеть такой, я сильно изменилась за эти два года, да и то впечатление, наверное, было обманчивым. Я совсем не та, которую ты искал.
Он неубедительно начал протестовать, а она, конечно, не
поверила.
-- Ты умный, я знаю, а я -- глупая дурочка, что ж тут поделаешь.
На том остановилась и, видно, войдя в его положение, больше не говорила правды, а налила еще кофе, и они пили молча, пока хозяйка не стала посматривать на часы. Черт побери, вот тут Владимиру Дмитриевичу, после такого намека, стало не по себе и уж очень не хотелось уходить и, особенно, от ее прямой, без виляний, речи. Что-то было в ее словах и в манере глубоко женское или даже материнское, что, впрочем, для Владимира Дмитриевича было одним и тем же. Он почувствовал, наконец, какой-то душевный интерес, и ему очень не захотелось возвращаться в пустой гостиничный номер. Но и оставаться было совершенно неудобно, то есть именно после ее откровенного правильного понимания сложившейся ситуации.
-- Ну, раз так... -- как-то натужно шутя, он мялся с ноги на ногу у двери, -- я пошел.
-- Раз как? -- улыбнулись, кажется, в темноте.
-- Раз так, -- обрадовался новой игре Владимир Дмитриевич, но она больше не повторила и только вышла на темную лестницу и стала светить ему фонариком в черный ночной колодец. Он постоял у перил и спросил:
-- Я позвоню?
-- Конечно, -- она просто ответила, потом приблизилась и поцеловала его в щеку. -- Пора, скоро разведут мосты.
Эх, мосты, экая красота, хоть в сотый раз слышится о них, а как ведь хочется промчаться вместе с Владимиром Дмитриевичем с Васильевского Острова, мимо капитана Беринга, по набережной, через Дворцовый, со свежим морским ветерком, с трепетом, с нежным августовским светом петербургской ночи. Эх, читатель, читатель, вы уж, наверное, упрекаете меня за всю мою восторженность, за эти мои "эх", но честное слово, не писал бы, если бы не чувствовал. Не могу я об этом городе писать без трепета, даже если бы это не соответствовало состоянию героя. Но тут совсем другое. Вы думаете, он был разбит и расстроен. Ничуть. Ведь с этим простым целомудренным поцелуем у него возникла новая надежда, по которой он так истосковался. И даже не столько поцелуем, сколько ее словами "я тебе понравилась, и ты приехал из-за меня", о, в этом было что-то особенно приятное сердцу Владимира Дмитриевича, было здесь что-то по-настоящему интеллигентное, как будто она после всего признала в нем серьезного человека, и даже более конкретно, признала его порыв важным чувством. О, конечно, она красивая женщина и привыкла к ухаживаниям (можно только представить, что это были за ухаживания!), но не пресытилась и не стала, подобно многим красоткам, кокетничать и отшучиваться. Да, именно глубоко интеллигентно все это было, потому что ему как бы давали аванс, еще не зная его совсем, но считая уже порядочным человеком. Да нет же, речь не идет о серьезности намерений, а о важности, об уважительном отношении к чужому переживанию.
На следующий день в Москве Владимир Дмитриевич затосковал. Все валилось из рук, дела встали. Да, полностью. А я ведь вам наобещал вначале, что представлю, наконец, на суд -- человека делового, целеустремленного, испытавшего успех в настоящем деле, живущего даже, быть может, какой-то глубокой иррациональной идеей, а пока выходит сплошной бабник, говоря литературным русским языком. И все это правда, и все это полностью исполнится, а дела все-таки встали, как вкопанные -- работать не хотелось, а хотелось побыстрее набрать заветный номер и убедиться еще раз в существовании женщины, которая сказала ему те слова. И он позвонил ей в тот же вечер, и хотя она говорила с ним несколько суховато, не в смысле, что холодно, а как бы просто так -- без особых чувств, он позвонил ей и на следующий день, и после, в течение всей недели, и никому больше не звонил, а, лишь дождавшись первой возможности, отправился снова в Ленинград. Когда он предупреждал о приезде, она даже удивилась, она и не рассчитывала, по-видимому, на столь быструю новую встречу. И еще что-то сказала, но ее там перебили или отвлекли, а он не понял, что именно, ведь он звонил на работу. Конечно, и это все сухие факты. И август закончился, и это тоже -- сухой факт, и наступил сентябрь, что банально, но вот сентябрь, как выяснилось, был совершенно необычный, такой суматошный, такой отъявленно женский и такой важный для всего последующего, что, как выяснилось уже позже, об этот сентябрь наш герой и запнулся.
Я вообще имею дурную манеру припасать что-нибудь всегда напоследок. Наверное, это пошло у меня издалека, от детского желания: вкусненькое на потом. Но и страдаю я от этого неимоверно, потому что даже когда пишу что-либо, то получается у меня не так как надо: сначала, мол, -- завязка, потом -- кульминация, а потом уже какой-нибудь финал с катарсисом. У меня всегда все перепутывается отчего-то, и вместо одного катарсиса появляются два, а то и больше, да еще где-нибудь под поверхностью что-то бродит, и в результате читатель, избалованный нормальным сюжетом, так и не дождавшись самого главного, обманывается по полдороги, и для финала у него совсем уже никаких сил не остается. Но что делать с собой? Ничего не могу поделать, такой уж я литератор, и все от того, что жутко преклоняюсь перед реализмом действительной жизни, где совершенно все с ног на голову поставлено. А в настоящем случае я даже и придумывать ничего не хочу, потому что, может быть, впервые в жизни абсолютно ничего не придумываю. Вот уж извините за тавтологию. Правда, некоторые могут возразить, мол, зачем тогда вообще все это романом называть и облекать в такую совершенную форму, да и зачем, вообще, такое печатать, если в жизни все так и происходит. Ну, во-первых, я бы сказал, что это не роман, а повесть, просто очень длинная, впрочем, может быть и роман получится, все же зависит от нашего героя, события жизни которого далеко еще не все свершились, и, следовательно, кто же может знать заранее, что выйдет -- роман, повесть или поэма? Пока что получается все-таки повесть, хотя и с некоторым поэтическим привкусом. Но ведь я все о прошлом еще пишу. Правда, уже сейчас совсем недалеком.
Помните, где оно, настоящее-то время? Настоящее время в осенней московской полночи, у метро, где стоит наш герой в тяжелом раздумье, куда же ему податься, а и в Ленинград он собрался осенью, этой же самой осенью, следовательно, теперешнее прошлое совсем близко от настоящего, и нам всего-то ничего, пару месяцев, осталось.
Ко мне иногда один молодой человек в гости заходит, и мы с ним очень интересные беседы ведем. Он тоже собирался одно время стать писателем, но пока раздумал и занят неким другим делом, да, впрочем, вы и об этом наверняка узнаете, потому что он, этот молодой человек, иногда и к Владимиру Дмитриевичу заходит, так сказать, по старой памяти, и многое важное с ним обсуждает. Быть может, этот молодой человек и есть единственный в жизни нашего героя сокровенный ему человек. Кажется, совсем так и есть, и точно вы еще с ним познакомитесь, а мне он сейчас вспомнился по одной его идее. Пришло ему в голову странное соображение, что автор для своих героев все равно что господь Бог для нормальных людей, и предлагает он мне написать такой роман, где бы герои это поняли в какой-то момент, и посмотреть, что из этого может получиться. Мне, конечно, эта идея, в смысле литературы, показалась надуманной, и я ему сразу об этом и сказал, что искусство нельзя конструировать чистым умом и схемами, и что я считаю все эти экспериментирования литературные смехотворными по сравнению с реальностью и что для впечатления жизни всякая такая извращенность конструктивная излишняя. Но сама-то идея весьма занятна, и я теперь иногда к ней возвращаюсь. Да, так о чем это я, куда это я залез и в какой связи? Да, едем опять в Ленинград. Только прежде, чтобы вы этого молодого человека запомнили, я его как-то обозначу, не именем, по своему опыту знаю -- имена сразу выпадают, а по характеру назову его Алешей Карамазовым, хотя он вовсе и не Алеша в прямом смысле, но чем-то мне его напоминает. Ну, а теперь снова в Ленинград, кажется, именно так, ибо в ту еще осень именовался он по-советски.
На этот раз все уже сложилось иначе. С Московского проспекта, по Лиговке, через Невский наш герой влетел прямо в сердце второй столицы, на Дворцовую площадь и остановился у клешни Генерального штаба. Да, они договорились встретиться у Александрийского столпа, и он уже там стоял с тремя ярко красными розами "Мерседес". И она появилась из-под арки, и там, вдалеке, была похожа на то давнее мимолетное очарование.
Вот скажите на милость, для чего в Летнем Саду обнаженные статуи поставлены? Конечно, гуляя здесь при первом знакомстве и не имея общих пока еще тем, можно занять друг друга всякими шаловливыми замечаниями. Собственно, этим и занимались Владимир Дмитриевич с Надей в Летнем Саду. Как это ни парадоксально, а наш герой, так любивший Ленинград, здесь очутился впервые. Он оберегал это место от случайных знакомств и часто мечтал войти сюда не просто так, нечаянно, с кем-то, а с любимым единственным человеком. Иногда, бывая по делам, он гулял по набережной, вдоль решетки, часто останавливался и подолгу заглядывал сквозь чугунные прутья в темное зеленеющее пространство, но специально не заходил, не притрагивался, как будто там не место отдыха, а некая святыня. Одно это показывает, что наш герой -- человек необычный, и необычность его заключается вот в какой-то варварской религиозности. Вы извините, что я опять отвлекаюсь и влезаю тут со своими собственными характеристиками, хотя читателю гораздо удобнее судить человека по делам, а не по мыслям, и уж, конечно, не по чьему-то постороннему мнению. Но я-то думаю как раз наоборот, что судить по делам вряд ли вообще возможно, потому что дела -- суть внешнее, всегда на виду, другое дело -- душевные, скрытые мысли. Кстати, Алеша с этим полностью согласен и, более того, сказал, что моя мысль полностью христианству и соответствует. Да уж, умная книга Библия. Так вот и наш герой при всем своем распущенном образе жизни был, конечно, в душе человек глубоко верующий в святость, но, конечно, весьма специфическую и, быть может, весьма надуманную. Ну, придумал он себе святое, непорочное место, Летний Сад называется, и всю жизнь лелеял его, и холил, и оберегал от всяческого осквернения для какого-то будущего жертвоприношения. Ведь ни год и ни два, а почти два десятка лет с этим идолом жил и ногой туда -- ни-ни. Не знаю, как вы, а я просто преклоняюсь перед таким стоицизмом, я бы, наверное, не утерпел-таки и заглянул хоть разок внутрь. Там народ-то разный гуляет, иногда бывает и матерится, и слюной плюет не в урны. Да, пожалуй, даже правильно Владимир Дмитриевич делал, что туда не заглядывал, при его-то преклонении пред сим местом. Ан, как увидел бы он, что кто-то плюет на его мечту, так, может быть, его тут же удар хватил, или бы, например, драка произошла, а скорее всего, рухнуло бы тут-же все его мечтательство во прах, и пойди-найди потом, во что верить и чему поклоняться. Да, более того, теперь, прямо сейчас, как пишу и рассуждаю, я и понял -- Владимир Дмитриевич весьма все-таки практический человек и уж намного умнее меня, раз туда на своем месте и не заглядывал.
Вот куда он привел Надю, еще по дороге из Москвы решился и задумал и осуществил, вопреки даже минутному огорчению, испытанному у Александрийского столпа. Но все-таки рискнул и пожертвовал чуть ли не самым дорогим своим местом. Неужели ж он был так прижат к стенке и никого больше не имел в виду, то есть не мечтал сюда привести. Ах, дорогой мой читатель, об этом потом, потом, вкусненькое -- на потом, а сейчас должно быть нам ясно лишь полное его отчаяние. Он с ней шел, как по-живому. И неостроумно, простовато шутил над каменными изваяниями и слушал ее не очень глубокие замечания. Впрочем, Надя не особенно его огорчала, она все больше помалкивала, прижимая легкой рукой его локоть. Она ведь тоже здеcь была в первый раз, и на вопрос -- отчего? -- ответила просто: "Зачем? Ведь есть и поближе к дому где поболтаться". И здесь он уже стал проявлять настоящее благородство, не стушевался, не скуксился, не стал горевать над руинами храма, а постарался войти в новое положение, намеренно дыша и чувствуя как бы с ее точки зрения. Здесь уж проявилась его неуемная, почти звериная, жажда действительной жизни. Правда, и она ему помогала своей все-таки неординарной красотой ( на них, на нее постоянно оглядывались) и скрытой еще в глубине одежд тайной ее тела. Увы, тело было важнейшим моментом, интерес к которому у Владимира Дмитриевича совершенно не пропал даже после многолетнего испытания клейкими листочками. И так, он начинал воскресать, влезая в неизведанную шкуру новой жизни.
Потом, к вечеру, у Невы, на ступеньках, он обнял ее и прижал к себе, прикасаясь губами где-то за ушком. Она не отодвинулась, и он понял, что потом они поедут к ней и будут совсем вместе, и даже разволновался. Нет, не от предстоящей их близости, а от того, что за этим последует. Не дай Бог, все его сложившееся чувство после, к утру, улетучится, и, как всегда до этого было, останется только ленное спокойствие и полное душевное уныние. Правда, раньше такой красивой женщины у него никогда не было, и он рассчитывал на нечто новое по этой причине. А она ему что-то рассказывала из своей жизни и еще сказала, что давно так не гуляла, да и вообще, может быть, так не гуляла никогда, потому что не с кем, да и времени совсем не остается, и единственное ее развлечение -- это занятие шейпингом, и тут она упомянула своего учителя, каким-то особенным тоном, и у Владимира Дмитриевича промелькнула минутная тень на лице, но после пропала, потому что потом, ночью, она, как это обычно случается, все нужное и так расскажет, а пока они стояли, глядя на луч пурпурного заката, и было тепло, было начало сентября, и было хорошо.
Потом вдруг захотелось пить, и они подъехали к кооперативному киоску у Зимнего, и она стала говорить, что здесь страшно дорого, и принялась отказываться, но другие все места были, ясное дело, закрыты, и он, за существенную часть ее месячной зарплаты, купил баночку кока-колы, впрочем совершенно холодной, и она, все причитая о зря расстраченных деньгах, уже на стрелке Васильевского острова с удовольствием отпивала из одной с ним банки, и они стояли, прижавшись друг к дружке, уже без стеснения. И здесь, налетел жуткий, впервые увиденный Владимиром Дмитриевичем в Ленинграде, ураган, и они едва успели спрятаться в машине и даже поехали к ней домой, но пришлось остановиться, потому что все потемнело, и с деревьев полетели толстые крючковатые ветви, с неопавшей еще, золотистой листвой. А потом хлынул дождь с градом, и все окна в машине запотели, и они впервые долго поцеловались. И в этой темноте, в этом страшном Петербургском вихре, под грохот огромных гороховых градин, ему, вдруг, показалось, что действительно случилось то, о чем он так мечтал, и он, наконец, совершенно влюблен, и она, наконец, -- та самая женщина, о которой он так долго мечтал. И черт с ним, с этим Летним Садом, когда такая буря, такой красивый разрушительный ветер, и эти капли, брызги, дома со звоном бьющихся стекол, эти тоненькие руки, и плечи, и губы, мягкие, полные, с удивительным вкусом женщины.
Схлынул первый натиск, и буря превратилась в обычный ленинградский затяжной дождь. Они подъехали к ее дому, и он спросил, не снять ли ему дворники на ночь?
Здесь, не вовремя, опять я влезаю со своими рассуждениями. Ведь нужно написать о России, о текущем моменте, о наших всех больших переменах, и лучшего повода, чем эти самые дворники, найти абсолютно невозможно. Может кто и не заметил, а я так просто на своей автомобильной коже прочувствовал, что зимой девяносто четвертого наступила новая эпоха, и обратного пути уж никак нет, и иного, право, уже не дано. Ведь прошлой зимой случилось великое, эпохальное для России, а в силу ее значения, и для судеб остального мира, событие: у нас перестали воровать дворники с машин. Я это заметил однажды, выйдя из дому по утру, -- на всех машинах в нашем безумном дворе стояли дворники, да и мой старый жигуленок, цвета выцветшего осеннего неба, тоже был в дворниках. Свершилось, тотчас отметил я, измотанный, как и все авто владельцы, каждодневной унизительной операцией снимания вечно грязных резиновых щеток. Вот и мы теперь -- Европа, -- подумал я тогда, радостно оглядываясь по сторонам и желая тут же поделиться с кем-нибудь приятным открытием. Ах, какое великое событие произошло, уж непременно об этом протрубят все наши свободные и независимые, думал я, разворачивая утреннюю прессу, но с огорчением обнаружил, что этого абсолютно никто не заметил. Все то же брюзжание о наших неурядицах, а о главном положительнейшем факте года -- просто молчок. Да куда ж они там все смотрят, негодовала моя душа, куда они там ездят в творческие командировки, в горячие точки, что они там у микрофонов топчутся? С тех пор я сильно разочаровался в нашей прессе, и, честно скажу, более никаких газет вообще не выписываю.
И так, Владимир Дмитриевич спросил насчет дворников, конечно, с некоторой тайной целью, принуждая ее как бы к некоторой ответственности за последующие действия, но это -- для нее, а для нас эти дворники, на самом деле, говорят, что события, о которых я пишу, хоть и недавние, но все ж таки еще до девяносто четвертого года. Она как-то пожала плечами и, кажется, чуть смутилась, и герой наш это заметил и вдруг решил все взять в свои руки, как подобает мужчине, и уверенным быстрым приемом в миг совершил странный, доисторический обряд.
И они сидели и пили чай, и Владимир Дмитриевич не заботился о часах, а она, напротив, около двух сказала, что мосты уже разведены, и непонятно, как они теперь будут спать. Вначале ему показалось, что это какая-то игра или, хуже того, -- кокетство, но вскоре, к счастью или к несчастью, он убедился в обратном.
-- Понимаешь, я тебе не смогла сказать по телефону вчера, там вокруг был народ... -- она заколебалась, подбирая слова, -- в общем, мне сейчас никак нельзя.
Владимир Дмитриевич сделал такое лицо, как будто ничего страшного не произошло, потом опомнился и смутился, что слишком окаменел, и начал как бы добродушно улыбаться и пробормотал, сраженный ее прямотой, что-то вроде, мол, как-нибудь понарошку, а она довольно уверенным голосом продолжала:
-- Можно постелить вот здесь, -- она ткнула в пространство между бельевым шкафом, перегородившим комнату на две половины. Гость скорчил гримасу. -- Ну, честное слово, ты не сможешь спать со мной в одной постели, будешь ворочаться и совсем не выспишься, а тебе ведь завтра ехать обратно.
-- Я не собираюсь завтра возвращаться, -- угрожающе изрек Владимир Дмитриевич. -- Мы поедем с тобой в Царское Село.
-- Все равно, ты устанешь.
-- Ну смотри, - кажется, еще сказала она и, убрав со стола, пошла за шкаф раздеваться, и через некоторое время позвала.
Она не выключила торшер, чтобы он мог добраться до постели, а, может быть, еще и потому, что перед ней на окне стояли розы, и она даже потом вслух сказала, что ей давно никто цветов не дарил, а таких роскошных роз, наверное, -- вообще никогда. А потом она уснула, а Владимир Дмитриевич обнял ее, и она проснулась, погрозила ему пальчиком и снова уснула, а он так и продолжал до утра ворочаться и, естественно, не выспался.
Так прошло еще два дня. Днем они гуляли в любимых им местах, а ночью он ворочался, а на третий день, когда дальше откладывать стало невозможно, он уехал. Да, она оказалась женщиной не его круга, ну и что, рассуждал Владимир Дмитриевич про себя, но она умна от природы, это ясно, и он ей понравился, может быть, более всего именно тем, что он не из ее круга, и для нее их времяпрепровождение было совершенно внове, и главное, ему было с ней почему-то очень легко. Он уже и не боялся ее красоты, потому что сама она вела себя просто и по-дружески. Может быть, тут сыграло роль ее временное неопределенное положение из-за размолвки с мужем, так и непонятно чем кончившейся, и она тоже отдыхала с ним от семейных передряг. Обычная судьба -- красивые женщины ее поколения выскакивали замуж рано, а потом мыкались по углам, в нашу неустроенную застойную эпоху. Сейчас совсем другое дело, теперь красивая женщина совершенно точно знает сколько она стоит, и замуж, естественно, не спешит, а больше мечтает о призах и конкурсах или о загранице. Впрочем, это я так, наверное, слишком обобщаю, вслед за нашими средствами, но все ж таки определенная тенденция, конечно, наблюдается.
Да, он ей интересен. О, конечно до любви, которой, несомненно, желал добиться Владимир Дмитриевич, дело не дошло. Пока что были интерес и доброе отношение, да и она не в том возрасте, чтобы вот так вот, с бухты-барахты, уж наверняка многое повидала и на многом обожглась, и разбудить такое сердце ох как непросто, если вообще возможно.
Наш герой опять вернулся к работе, но, как и в прошлый раз, без особых результатов. Вы, наверное, скажете, что я опять отлыниваю от изображения важных, полезных дел, свершаемых нашим героем на общественной ниве -- обещал ведь в начале показать человека с особыми достижениями, а получается все не из той оперы. Но, во-первых, как тут приступишь: хорошо, когда избранный герой, например, тот же литератор. Ведь литература дело всем совершенно ясное и понятное, можно за одно и любые примеры привести в виде отдельных мастерских глав, а хоть и в виде приложения стихотворного, ну, а в моем случае, в нашем, то бишь, что же мне тут, список трудов представить, да еще рецензии и отзывы приложить из иностранных журналов? Конечно, скажете вы, сам виноват, нечего было обещать, да и нечего было описывать такого человека. Но что же я поделаю, если он действительно существует, и мало того, кажется единственно интересным мне, как тип. Да, согласен, прошла романтическая эпоха засекреченных физиков, мечтателей-ракетчиков или кудесников ветвистой пшеницы. Прошла-то она прошла, а люди остались, и все в основном умнейшие, ведь понятно, что умный человек в нашу застойную эпоху мог приложение найти лишь на ниве каких-нибудь естественных наук, но не гуманитарных, где не только образования искреннего получить нельзя было, так еще потом всю жизнь врать откровенно приходилось. Может быть, сейчас или лет через десять и появятся такие философы-профессионалы, а пока совсем другие понимающие люди. Кроме того, приглядитесь-ка повнимательнее, кто у нас о жизни судил? Солженицын -- физик, Маканин -- математик, Сахаров -- опять физик, а остальные уж, по крайней мере, химики. Нет, господа дорогие товарищи, здесь -- не случайность. А я ведь именно хотел изобразить человека понимающего, а иначе, извиняюсь, скучно мне совсем. А наш герой, исключительный, в своем роде, философ и, как видно уже из предыдущего, совершенно не оторванный от жизни человек. И к науке мы еще, быть может, вернемся, тем более, что есть у него один занятный труд, ну не "Великий Инквизитор", разумеется, но что-то, по значению, весьма недалекое. Извините за старый каламбур, а исправлять все равно не буду.
Короче, вместо важных дел, а делал он всегда их одною своею головою, Владимир Дмитриевич думал о другом. Все крутилось вокруг той самой фразы насчет злополучной ее неспособности. И неужели она ему, фактически незнакомому человеку, собиралась по телефону как-то сказать, что близость их невозможна? Эта мысль поначалу даже оскорбляла его самолюбие, но потом он понял, что здесь скорее не попытка упростить его чувства, а скорее самоуничижение, в том смысле -- что ж с меня возьмешь? И ради чего мотаться немолодому серьезному человеку почти за тысячу километров? Впрочем, окончательного понимания он так и не достиг, а все его бросало из одной крайности в другую, и все тянуло поскорее туда, обратно к ней. Но удобный момент никак не подворачивался, у нее там приболела дочка, и она уехала к матери, и, наконец, в середине сентября выдалось окно, и он собрался в Ленинград. Был тут еще один момент, еще одна причина для спешки, незаметная, не на поверхности, а очень, очень тайная, быть может и для самого Владимира Дмитриевича, во всяком случае, он себе в этом не признавался. А был еще сентябрь.
На этот раз он возвращался домой совершенным победителем. Его серебристый авто летел, как лайнер, через все эти наши Вышние Волочки, Торжки, Валдаи. Ах, и дорога, вызубренная наизусть, не казалась уж такой надоевшей. А знал он ее в совершенстве, вплоть до того, где в кустах могут засесть стражи порядка и где и сколько нужно штрафу заплатить, а где и бензином можно разжиться подешевле. Мелькали Акуловки, Кузнецовки и странного названия Яжелбицы. Эх, был бы тут какой наш певец природы тургеневского размаху, уж он бы описал все, как полагается, но вот, жаль, не дожил до автомобильного движения. Я же, честное слово, не мастер этого дела, и хотя и сам неплохо здесь ориентируюсь, и сам неоднократно восхищался красотами, (чего, например, стоят былинные дали у Валдая, когда заберешься на самый высокий перевал, и раскроется книга старинная, с витязями, царевнами и лешими), да слишком я книжный человек, и ценю больше всего саму идею, а идея-то как раз в стороне остается, поближе к Старой Русе. Короче, короче и некуда. Вернулся он в Москву совершенным победителем, в приподнятом настроении, с новыми жизненными горизонтами, с бесконечно острым желанием работать.
А чего, спрашивается, он обрадовался? Ведь с той стороны еще только первые подвижки начались, да и хоть бы потеряла она из-за него голову -- неужели же впервой? Что нового, неизведанного? Он и раньше выходил всегда победителем, и промашек-то у него особых не было. Ну, во-первых, -- почти, а во-вторых, вся эта прежняя кутерьма ни к чему никогда и не приводила. Нет, конечно, там не было обыкновенного свинства, наоборот, было даже весьма романтически и кончалось не просто какой-нибудь душераздирающей сценой, а мирно, полюбовно. Да если честно говорить, вообще ничего и не кончалось, а так и тянулось годами, и от этого все копилось-накапливалось, да так, что к сорока годам он оброс целой гирляндой старых, необорванных связей. Отчего так происходило? Он и сам часто задавал себе этот вопрос. От неумения поставить точку, от жалости или, быть может, от обычного практического удобства, мол одна если занята, то всегда найдется другая, третья, и не надо времени бес толку терять, и овцы получались целы, и волки, как бы, сыты. А, быть может, все потому только не кончалось, что никогда и не начиналось? Не было ничего настоящего -- так и нечего и прерывать?
А вот я сказал мимоходом, что не было свинства, а теперь жалею. Было. Конечно, не часто, но было, особенно в последнее время, и именно от этого свинства он хотел сбежать куда подальше и, кажется, наконец, удачно, так что и я сам бы за него порадовался, если бы не знал продолжения. Ну а он-то в сентябре еще, конечно, был не в курсе и радовался совершенно искренне, как, впрочем, всякий мало информированный человек. ═
Глава II. Русские мальчики
═ ═
Я уж говорил, что никаких сокровенных друзей у Владимира Дмитриевича никогда не было, и это правда. Но к нему-то люди, как раз, тянулись, и пошло это еще из ранней молодости. Как-то он заметил, -- нет-нет, да и подходят к нему по жизни разные, иногда и намного старше его люди для откровенного разговора. То на случайной пирушке какой-нибудь захмелевший грустный человек изольет душу, причем в такой откровенной манере, что когда это впервые произошло, наш герой даже оторопел и сначала сослался на нетрезвое состояние собеседника, но когда похожее повторилось в других, более благообразных условиях, он уж начал задумываться. Но тут, пожалуй, легче рассуждать не нашему герою, а мне, ведь я -- литератор, и к тому же смотрю как бы со стороны и сопоставляю и сравниваю. Ясное дело, -- чем-то он располагал к себе людей, да, впрочем, чего темнить, я ведь и сам, на собственной шкуре это испытал и, кажется, хорошо понял. Самое главное коренилось в его понимающем выражении лица. Есть, правда, такие похабные понимающие рожи, которые смотрят на тебя, как сквозь кожу, да еще при этом ухмыляются многозначительно, мол, все они видят и все понимают, и при этом выводят такое, что чувствуешь себя абсолютным мерзавцем. Так что дело, конечно, не только в понимании, а в том, что сразу видно: если ты ему в чем-либо откроешься (в чем угодно, хоть в горести, хоть в радости), он никогда над тобой смеяться не будет. Да, пожалуй, именно это главное, хоть, конечно, наверно, и не все, потому что до конца я и сам не дошел, но испытал на себе обаяние его личности для интимного разговора. Да и знал он много, и рассуждал всегда деликатно, как-то незаметно подталкивая собеседника к выводу, как будто это не он, Владимир Дмитриевич, придумал, а именно ты, сам. Я часто попадался и лишь потом раскусывал игру, впрочем, необидную, потому что он, подталкивая, и на это рассчитывал. Но я -- литератор, я по роду жизни должен чувствовать, а другие, прочие люди, те так и уходили в полном неведении и с острым желанием вернуться к нему когда-нибудь еще. Впрочем, конечно, не со всеми он так разговаривал, а только если видел желание поделиться.
Был у него один такой собеседник последние десять лет, вначале очень молодой человек, а теперь уже годам к тридцати приближающийся. Да я вам уже упоминал его, называя Алешей, конечно, для остроты запоминания, а звали его Андрей, что хоть и близко к Алексею, но все ж таки совсем другое -- действительность-то не обманешь. Странный это был, необычный вначале, мальчик, а после уж вполне сложившийся человек, и странные, необычные были у них взаимоотношения: как будто все эти десять лет ведут они один длинный, нескончаемый разговор, и хоть и могут по полгода не видеться, а то и по году, а встретятся и начнут как бы с запятой. Инициатором всегда выступал Андрей, но вот что замечательно: Владимир Дмитриевич абсолютно этому не противился и всегда помнил, на чем они прошлый раз остановились. О, конечно, здесь было не то, что в "Дориане Грее", хотя на первый, поверхностный, взгляд так могло и показаться: один, мол, поживший, искушенный настраивает юношу на определенный жизненный лад. Но это разве и было, то в самом начале, и то неявно, ненавязчиво. А потом уж совсем стало непохоже и даже временами, как мы еще убедимся, совсем переворачивалось.
Да, так был этот Андрей тоже человеком неординарным, но, конечно, в другом роде. Во-первых, он был чрезвычайно умен, но не как наш герой, Бог знает почему, а очень конкретно, именно логическим умом. Вот сейчас написал и думаю, ошибся, да не в том, что он был так умен, а в том, что описывать стал. Я, знаете ли, страсть как не люблю характеристик в романе читать, я сторонник, что бы герои сами раскрывались, потому что все равно одним словом человека никогда не обозначишь, а только оскорбишь. И вы еще потом, может быть, убедитесь, что я никогда нигде не отклоняюсь от этой линии. Да как же, скажете, вот уж больше листа перевернули, а диалогов -- кот наплакал, и все сплошные авторские рассуждения. Но не спешите, я ведь и сам люблю диалоги, и ценю, и даже мастерски владею... Так и слышится, мол, поскромнее надо быть. Да ведь дело все в том, что диалоги не мои, а моих героев, а я, поверьте, ничего не придумываю, а только выбираю слова. Так что вы меня еще оправдаете, быть может.
Так вот, надо же было появиться этому Андрею на ...., вот неприятность, тут бы поставить фамильное слово, а я еще ни слухом, ни духом... Как же, ай-яй-яй, прошляпил фамилию, все Владимир Дмитриевич, Владимир Дмитриевич, длинновато, пожалуй, будет повторяться. Да какую же мне тут фамилию вставить, настоящую? Ей, ей, боже упаси, не хочется, слишком человек он известный. Давайте же честно придумаем ему фамилию. Простую какую -- нехорошо, потому что такие герои не имеют простых фамилий, вроде Петров или Скворцов, а какую означающую, наподобие Ноздрева или Копейкина, нельзя, ведь не сатира и юмор. А вот придумал, кажется, непривычно пока, но ничего, и ни к такому привыкали, пусть будет Соломахин. Ну да, прямо в точку.
Так вот, надо же было появиться Андрею на соломахинском горизонте именно в сентябре. Придется оторваться от Ленинградской истории на время, да и без Андрея никак обойтись нельзя, а кроме того, будет еще и другое -- так что так или иначе, а перерыв некоторый наступил.
Зашел Андрей под вечер, да так и остался до утра. Но на этот раз разговор начался не как обычно -- с запятой, а с очень плохого известия.
Андрей бросил в прихожей рюкзак, постоял над ним, будто в нем было что-то важное, потом прошел на кухню, сел, подогнув под себя ноги на манер индийских йогов и так просидел минут десять, не обращая внимания на поставленный перед ним чай.
-- Сережа Сальников погиб, -- наконец проговорил Андрей ровным голосом. Соломахин перестал пить чай. Сережу Сальникова он знал плохо, но все-таки знал, что они были с Андреем однокурсниками и довольно близкими друзьями. Во всяком случае, из всех андреевских знакомых о нем он только и слыхал, и несколько раз видел, и даже помнил лицо, хорошее, интересное, с живыми глазами. Правда, было уж это несколько лет тому назад, еще в их студенческую пору, а потом тот куда-то исчез из Москвы. Собственно, и Андрей тоже периодически пропадал, иногда, кажется, с Сережей. Они одно время вместе увлекались восточными упражнениями и не столько в физическом смысле, хотя и здесь достигли неожиданных успехов, а, в основном, по философской линии.
Ах да! -- вспомнил Владимир Дмитриевич, как раз дня три назад он и видел того самого Сережу. Ну-да, точно, они, кажется, поздоровались, и было еще что-то, но Владимир Дмитриевич, помнится тогда торопился на телеграф, звонить в Ленинград, и слишком быстро прошел мимо. Да и почему он должен был останавливаться? Знакомство было отдаленное, да и он опять же спешил. Впрочем, было еще что-то, поразившее Соломахина. Ну да, тот был какой-то пришибленный, как бы не в себе. Черт, уже, да ведь точно, что-то было особенное, и еще мысль тогда пронеслась, что есть люди с печатью. Да, про печать точно тогда Владимир Дмитриевич подумал, но мельком, тут же забыл, а сейчас только вспомнил.
Андрей продолжал молчать, и Соломахин, наконец, не выдержал:
-- Отчего же так случилось?
-- От будильника, -- Андрей говорил каким-то пугающе спокойным голосом, -- Провода электрические на руки набрасывал и через будильник замыкал. Заведет вечером на пораньше, часов на шесть, и засыпает, а минут за пять проснется и отключит.
-- И долго так? -- тоже деревянным голосом стал говорить хозяин.
-- Полгода.
-- И что? -- как-то совсем по-дурацки изрек Соломахин, видно, начинал выходить из себя.
-- Ну вот, а вчера и не проснулся.
Владимир Дмитриевич резко встал и выключил давно кипевший чайник. Да, теперь он точно вспомнил, что Сережа тогда не только поприветствовал его, а еще и спросил: "Как жизнь, Владимир Дмитриевич?". Да, именно, так и спросил и тотчас смутился, извиняясь приблизился, будто даже с какой-то надеждой, словно маленький ребенок, да, именно, ребенок, и более того, так девочки маленькие, потерявшие любимую игрушку, подходят пожаловаться к незнакомым взрослым людям. И этот банальный полу вопрос - полу приветствие, был ни к месту, потому что они не такие знакомые, и по возрасту совсем неравные люди, да и молодой человек сказал это как-то развязано, как-то панибратски, но и тут же смутился от неуместного обращения. Да ведь так можно было только от полного отчаяния подходить, задним числом заключил Владимир Дмитриевич.
Андрей продолжал сидеть в своей идиотской позе.
-- Ты его видел? -- резко и отрывисто спросил Владимир Дмитриевич.
-- Будильник?
-- Да, -- незамедлительно подтвердил Соломахин и зачем-то уточнил: -- механический?
-- Там, в рюкзаке, принес показать. Знал, спросите обязательно.
-- Да от чего ты знал, что я спрашивать буду? -- удивился Соломахин.
-- А я и не знал, я просто так его взял, думаю, чего бы себе такое на память оставить, вот и взял будильник... -- он замер, а потом докончил как-то напыщенно: -- будильник, который никого разбудить не может. Я его с проводами взял. А вообще-то предвидел, что про будильник спросите, и про устройство начнете спрашивать, -- при этих словах Андрей, наконец, повернул невидящие очи от стены на хозяина, впрочем, так, для порядка, а смотрел-то все туда же.
-- Если просыпался раньше времени, хотя бы и за полчаса, то все равно будильник не отключал, а досыпал отведенное время.
-- И ты знал? Давно?
-- Знал, с самого начала, я один и знал.
-- И не препятствовал? -- Владимир Дмитриевич здесь же пожалел о своем вопросе.
-- Зачем? Он сам выбрал этот путь.
-- Опять эта азиатчина, -- вспылил вдруг Владимир Дмитриевич, вспоминая старые разговоры вокруг восточных увлечений Андрея. Да и не увлечения это были. Андрей все делал основательно и, если и отдавался какой идее, то целиком, без остатка. Впрочем, насчет индийской философии Владимир Дмитриевич промахнулся, потому что последним увлечением Андрея и Сережы было восхищенное, дотошное изучение книги Кастанеды, прочтенной далеко еще до победного шествия ее по нашим прилавкам.
Андрей не отреагировал на вспышку хозяина и только заметил, что если за человеком истина, то он никогда не выходит из себя.
-- Покажи мне будильник, -- попросил Соломахин, хотя у него не было ни малейшего желания рассматривать орудие самоубийства.
Андрей кошачьей походкой сходил за рюкзаком и, тщательно смахнув крошки поставил будильник на стол. Владимир Дмитриевич уперся в пожелтевший циферблат. Было в нем что-то неприятное. Какая-то гремучая смесь советского знака качества с древней восточной вязью слова "Ереван". К задней крышке аптечным лейкопластырем была приделана пластмассовая коробочка зеленого цвета, из которой свисали два медных провода с зачищенными концами.
-- Но ведь страшно, Андрей, как же страх? -- перед орудием смерти откровенно удивился Соломахин.
-- Страх? -- спокойно переспросил Андрей. -- Страх чего? Смерти? Преодоленной смерти? Страшно жить со страхом, а он смерти не боялся, он ничего не боялся, но страдал от зла. Он пытался, но не смог. Но зло преодолимо, просто не каждый способен сосредоточиться, понять и управлять ходом событий. Есть тысячи путей в будущее, они есть не в принципе, как возможность, они реально существуют, они суть разные миры, но усилием воли можно собрать их в одну точку и выбрать лучший из миров. -- Андрей весь напрягся, и взгляд его, и до того отсутствующий, казалось, вот-вот потухнет.
-- Ты чаю выпей, -- дрогнувшим голосом предложил Соломахин.
Владимир Дмитриевич здесь действительно испугался. Он вспомнил, до него доходили слухи о странных припадках, посещавших Андрея в последнее время, т.е. до того сильных, до того из ряда вон, что дело доходило и до скорой помощи. Об этом было больно слышать, ведь и Андрей был для него уже не совсем чужим человеком, да и кроме того, у него была семья, детишки. Соломахин вспомнил молодого человека, с открытым, жадным к окружающей жизни взором. И какие выдающиеся способности тот проявлял. Они и познакомились на научной почве, и Владимир Дмитриевич впервые ввел Андрея в научный круг и потом всячески участвовал в его судьбе. И в эпоху митинговых дискуссий он несколько раз вытаскивал Андрея из всяких каталажек, куда тот то и дело попадал. И надо сказать, что Андрей, с несвойственной его раннему возрасту быстротой переболел всяким новаторским духом, но от главной своей мысли -- поиска рая земного -- не отказался. Потом уж пошли все эти Бхагавадгиты, Буддизм, Даосизм и, теперь вот, Кастанеда. Пытался ли он как-то вытащить его? Прямо -- нет. Никогда Владимир Дмитриевич не давал прямых советов и даже сам подчеркивал специально, мол, ни в чем таком не разбирается. Может быть, именно поэтому Андрей и тянулся к Соломахину. Тайно же Владимир Дмитриевич, используя свои связи, способствовал исправлению его судьбы. Но результат оказался нулевым: науку Андрей бросил, сказав напоследок: " Есть вещи и поважнее".
-- Не пугайтесь, Владимир Дмитриевич, ничего не произойдет, -- Андрей сел нормально и отпил чаю. -- Я сейчас не буду, сейчас нет сил. Вы уж, наверное, испугались, мол, крыша сейчас поедет, и, не дай Бог, придется скорую вызывать. Нет, все нормально, это у меня летом было... -- он замолк и даже как-то хитро посмотрел на Соломахина. -- Я тогда миром стал управлять, и я абсолютно знал, что все будет, как я хочу. Здесь, главное, всерьез, а не для показа, нужно быть честным и подвергнуть все последнему испытанию. И получилось же! -- вспоминая, радостно воскликнул Андрей, -- Я ведь тогда по Ленинскому проспекту шел с закрытыми глазами и управлял всем...
-- То есть как, по Ленинскому? -- окончательно расстроился Соломахин.
-- Поперек.
Владимир Дмитриевич заерзал на стуле.
-- Главное -- это поверить, а дальше не опасно. Да вы не подумайте, мол, здесь детская глупость, ведь проспект -- это результат, а до того я уже был в состоянии, мне нужно было одно дело уладить, а проспект это как бы следствие, т.е. как бы подтверждение, чтобы никаких сомнений не осталось. Только потом уж мне плохо стало, да... Понимаете, главное -- обратно вернуться, а я не смог вовремя, вот почему, ведь крыша она потом едет, а до того -- в здравом уме. Я вот даже интеграл в уме взял по частям, и нужно было обратно, а меня понесло, понесло... К людям на улице стал приставать, мне показалось, нужно человеку там одному помочь, ну хотя бы как-то, за руку взять, отвести подальше от беды, -- Андрей трезво цыкнул зубом. -- Да, вот тут я и промахнулся, в том-то и беда, что есть окружающие люди, и начинаешь на них обращать внимание, пытаешься помочь, а им этого не нужно. -- Он взял будильник и принялся сосредоточенно его заводить. Тот сразу громко и неприятно затикал.
Здесь я на минутку оставлю ночных собеседников и вспомню о своем. Ведь Андрей и со мной часто беседовал, но больше мы с ним все о литературе говорили, ведь он одно время хотел роман написать или рассказ. Собственно, я тоже каким-то образом влиял на Андрея, давал читать еще неизданные рукописи, и ему кое-что нравилось и, в особенности, то, что Бахтин называл полифонией, и идеи, впрочем, честно признаюсь, часть из них я позаимствовал у Соломахина. Так что, видите, мы тут втроем все были как-то связаны, но, конечно, по-разному, и я, отнюдь не претендую на значительное место в этой истории, а лишь упоминаю себя из необходимости. Помню, он приносил свой рассказ, не лишенный таланта и ума, но тогда он был еще слишком молод и писал из желания, а не из потребности. Он тогда был поклонником внешнего блеска и страшно обожал Маркеса и был без ума от преувеличенной стихотворности, которая, по моему мнению, совершенно убивает прозу и даже не как литературный жанр, а прозу в смысле натуральности и жизни. Да, вот однажды дал ему почитать свой роман об одном сумасшедшем изобретателе, из так называемых графоманов, и помнится, у меня там очень получился момент безумия главного героя, и я им даже гордился, но и ждал какой-нибудь реакции от Андрея, зная по всяким признакам, что и он предрасположен, но тот совершенно остался равнодушен. Я и так, и эдак ходил вокруг эпизода, а он -- остался равнодушен. И тут у меня мысль мелькнула такая, что к сумасшествию очень склонны люди, слишком занятые своим текущим состоянием, слишком требовательные к себе и сосредоточенные.
Я там описал кое-что до мелочей из обнаружившегося позже сумасшествия Андрея, а он не заметил, и именно потому не заметил, что слишком занят собой и в другом не видел ничего. Короче, слепой лучше зрячего может увидеть, да только внутри себя.
Вот и в данном случае, вы заметили, как быстро Владимир Дмитриевич среагировал, когда Андрей ему вместо несчастного покойника ответил про будильник. Да и вы, наверное, мой читатель, совершенно мимо прошлепали. Нужно повнимательнее быть.
Тем временем будильник продолжал громко стучать зубчатым механизмом, и ночь катилась дальше, не задевая сонным крылом старинных собеседников. Да и можно ли уснуть с таким будильником? - думал Соломахин. Это ж какую силу воли нужно иметь, какие нервы стожильные? Нет, конечно, он на такое неспособен, ведь это же пропасть, край, куда его никогда не тянуло и никогда не потянет, слишком он любил эту самую жизнь, слишком трепетал перед клейкими листочками. Но как же эти русские мальчики? Что делают они с собой, имея столько силы воли, почему уходят так рано из жизни, для чего, зачем? Почему так быстро теряют интерес к простым земным радостям? А если здесь дело биологическое, может быть, им попросту не хватает какого-то элементарного химического вещества в организме? Эта мысль его порадовала не столько своей верностью, сколько все-таки оптимизмом. Ведь химическое вещество, пусть даже и редкое, всегда можно как-нибудь, под видом аспирина принять и, глядишь, все и наладится, и глаза заблестят, и вкус к жизни появится, и горизонты раздвинутся. Да если бы так! -- Владимир Дмитриевич внутренне усмехнулся и снова припомнил последнюю встречу с тем молодым человеком, ну, а остановись тогда, разговорись о том о сем, глядишь, все и переменилось? Да нет, вряд ли, ведь надо же было вечные вопросы решать, тяжелые, человеческие, надо было что-то предлагать взамен, а что он, Владимир Дмитриевич Соломахин, может предложить-посоветовать, когда и сам-то окончательно запутался, а все еще живет, потому, что не такой он сильный человек, чтоб уснуть с будильником. Вот если бы какое химическое вещество... Но где ж его добыть?
Так и сидели они до самого утра, и Андрей еще много и непонятно говорил, а Владимир Дмитриевич, хоть иногда и думал о своем, но все ж таки вставлял острые замечания. А перед уходом, когда уже открылось метро и надо было прерваться, Соломахин попросил оставить ему будильник.
-- Да вы не бойтесь за меня, -- Андрей, кажется, улыбнулся. -- Ведь будильник это же всего так, для проверки, а мне теперь проверки не нужны.
Но Соломахин настоял на своем, и когда Андрей ушел, он вернулся на кухню, аккуратно свернул провода, потом все это замотал в старую шерстяную кофту, что бы не стучало, и, встав на стул, забросил сверток подальше, на антресоль. ═
Глава III. Все тайное ═ ═
Самое ценное, самое дорогое человек припрятывает подальше и никому никогда не показывает. Там оно лежит-покоится иногда долгие годы и в конце концов забывается. И живет тогда человек странной, непонятной для окружающих жизнью. Его поступки становятся непредсказуемыми и необъяснимыми, причем не только для него самого, но и для окружающих. Было кое-что припрятано и у Владимира Дмитриевича, и я уж давно обещал приоткрыть, и, похоже, момент удобный наступил.
Да ведь помните, как возникла та Ленинградская история, и я еще всякие мотивы перечислял, и про очарование, про тягу к чистому порыву, и про болото, но вот как он попал в то самое болото, здесь я совершенно умалчивал, отделываясь многозначительными отговорками. Ну и, как говорится, час расплаты настал, и нужно отвечать за свои отговорки, так что я и приступаю. Но вы не расстраивайтесь, будто все тут сразу разъяснится и история остановится. Нет уж, не так мы с Владимиром Дмитриевичем просто устроены, я как автор, а он -- как любимый мой герой. Что-то обязательно останется на потом, ну да, впрочем, это и так понятно.
Эх, тянет меня прежде одну картину описать, которая в будущем часто будет нашего героя посещать, даже не одну, а две, но боюсь, получится как-то непоследовательно, отрывочно, как будто меня волнуют одни впечатления, а не истинные причины. Но уж очень хочется, просто руки чешутся, до того ясно ее представляю, как в кино. Да, именно, как в кино, потому что сам Владимир Дмитриевич однажды мне сказал: "Если бы я был режиссером, то снял бы фильм из двух картин", сказал и описал, и до того натурально у него это получилось, что я уверен: будь у него возможность -- снял бы, и вышло бы хорошо.
Вот одна из них: представьте себе чистое, сверкающей красоты явление. Оно движется по центру кадра с поразительной мягкостью и грациозностью, оно, это явление, кажется вам в эту минуту абсолютно недостижимым, бесконечно далеким, но и бесконечно желанным. Свет солнечный и голубой струится от него по всему пространству жизни, оно есть ваше счастье, ваша безмерная недостижимая радость, вы, быть может, жизнь готовы отдать за одну минутку близости с ним, но оно удаляется и, кажется, вы не успеваете за ним, как за старинной мечтой, потому что оно идеально, и, следуя за ним, волшебная камера выхватывает размытые картины жизни, нечеткие, как бы краем глаза, да и вам некогда присмотреться, но многое и так узнаваемо, и ясно становится, что жизнь, эти неясные тени близких родных людей, знакомых мест, усадеб, картин, книг, все это немного запаздывает, и, чтобы не отстать от светящейся, свободно парящей мечты, нужно немного как бы воспарить над земным, и здесь камера всплывает, но пока невысоко, всего на несколько дециметров, но уже вы ни на что не опираетесь, и вы тоже парите, еще неуверенно, но уже готовы взлететь вослед тому предмету, потому что жизнь без него неполна, но и ему нет места в обычной жизни. И вдруг появляется горькая, больная черточка, она еще на краю зрения, но уже вас тревожит, бередит, уже чувствуется приближение, нет, не просто горя, но серой, безысходной нужды, вас это слегка смущает, когда оно еще там, на краю, вам кажется, что это просто временное препятствие, что стоит чуть поднажать, подтянуться чуточку повыше, вровень с тем прекрасным, за которым вы неотрывно следите, и все получится, наступит полное, безо всякого привкуса, счастье. Но что-то не заладилось, замедлилось, произошла какая-то заминка, -- центральная светлая фигура, легко ступающая по воздуху, приближается к некоторому серому, почти грязному пятну, молящему о подаянии, и вот тут, в точке пересечения двух единственных настоящих, ибо все остальное уже давно отвергнуто, сил, должно что-то произойти. Ведь не может же прекрасное быть холодным и нечувствительным, оно должно хотя бы на миг спуститься на землю и хотя бы краешком своего бесконечного счастья коснуться молящего и страждущего. Но что это, господи, странный трагический финал: светлая, святая мечта, это светящееся облако надежды вашей жизни, ничуть не приостановившись, так же легко, как и раньше, не дрогнув, не шелохнувшись даже ни одним своим членом, проплывает мимо бесконечного грязного горя, и оно, бедное, оборванное, так и остается у дороги, впрочем, как и все остальное вместе с вами.
Такая вот картина, дорогие мои друзья. Ну, конечно, я ее, может быть, слишком напыщенно изобразил, но в чем могу поклясться, так в полном соответствии ее настроению Владимира Дмитриевича. А уж начальная, оригинальная история, из которой и появилась эта картина, совершенно пустяковая, но и ставящая все-таки ряд вопросов. А возможно ли вообще осуждать идеальную красоту, если мы ею сами же восхищаемся, и не оправданы ли уже заранее все ее мотивы этим первым нашим предвосхищением? Так он и спросил, впрочем, не дожидаясь ответа.
В общем, я чувствую, опять начну извиняться за отступления, хотя без них и не могу, и единственным оправданием мне остается только то, что вторую картину я отложу на потом. А пока еще был сентябрь, а нам ведь еще до полночной ноябрьской Москвы добраться надо.
Владимир Дмитриевич почему-то спешил и с Ленинградской историей, и с работой, у него как раз выходила книга, и он, как угорелый, мотался в агентство авторских прав, забрасывая уважаемое заграничное издательство письмами и телеграммами, и, наконец, получил свеженький, пахнущий типографской краской, экземпляр. Зачем-то ему надо было именно сейчас все незаконченное докончить, как будто здесь в сентябре должна нагрянуть грозная ревизия с головокружительных руководящих высот. Но какие, право, комиссии в наше освобожденное время?
Все ж таки было одно мероприятие, давно запланированное на конец сентября, в котором Владимир Дмитриевич даже обязан был дать речь. Это был один из традиционных праздников, весьма распространенных в наших высших заведениях, с капустником, с лотереей, с танцами, конечно, -- с официальной частью, в общем, веселое и грустное, порой даже печальное явление, под сводами родной альма матери. Я и сам там намеревался присутствовать, потому что вы уж, наверно, догадались, что хотя я теперь и литератор и отошел уж давно от начальных интересов, но образование-то у меня самое естественное, попросту говоря, мы с Владимиром Дмитриевичем -- самые что ни на есть молочные братья.
И Соломахин держал речь, неоднократно прерываемую дружным хохотом, и сорвал в конце бурные аплодисменты, и совершенно заслуженные, потому что умел искренней, безо всякой учености манерой расположить к себе аудиторию. А потом произошла маскарадная кутерьма с доморощенными представлениями, с веселыми случайными застольями, со всеми этими встречами старых забытых и незабытых друзей, с крепкими рукопожатиями, с хлопаньем по плечам, с целованием. Соломахин был искренен, прост, радушен, все и всех признавал, мило и радостно отшучивался, в общем, был даже на некотором подъеме. Да и почему нет? Ведь перед тем он заехал на телеграф, переговорил с Ленинградом, с далеким желанным голосом, теперь уже теплым и радостным.
Он показывал друзьям новую свою книгу, и те, поглаживая шикарную глянцевую обложку, шутливо коверкая на иностранный манер его фамилию, хвалили, цыкали зубом и предлагали тосты за былые молодые денечки. Нет, тут не было никакого особого хвастовства, ведь он показывал книгу только тем, кто действительно мог порадоваться за его успехи, за успехи их несостоявшегося поколения. Некоторые, шутя, удивлялись, и зачем он, известный в мире человек, корпеет здесь за тридцать долларов в месяц, а не уедет в прочие развитые страны. Он отшучивался, мол, не берут, мол, там своих хватает. А, серьезно, возникает вопрос, отчего он, как мы изобразили, более чем выдающийся человек, тут прозябает и никак не спешит в далекие государства? И меня этот вопрос волнует, и у меня подходящего ответа нет, т.е., на самом деле, в силу короткого знакомства, кое-какие соображения я имею, но изложить их вот так вот запросто здесь не решаюсь. Но уверен на все сто, что он никогда отсюда не уедет, ну разве что под страхом смерти или еще какой напасти. В общем, Бог с ними, с этими вопросами, ведь мероприятие катилось дальше.
И вот в самый разгар, в середине высоты, в самом праздничном месте, средь шумного бала, он сталкивается неожиданно с одним лицом.
-- Здравствуй... -- не успел ответить на сдержанный кивок головы, как его подхватили и потащили в другое место, тоже веселое и тоже -- с застольем. И здесь, Владимир Дмитриевич как-то весь изменился. Нет, он еще был и весел, и возбужден, и по-прежнему улыбался, и отшучивался, но уже как-то автоматически, по инерции. Черт побери, в сердцах шептал Соломахин, неуклонно выпадая из окружающего веселья. Глаза его стали печальными, как будто вдруг, вспомнилось, налетело, охватило все его существо, что-то далекое, забытое, незавершенное. Он с самым настоящим ужасом, даже с негодованием сейчас же обнаружил и честно признал реальную физическую боль внутри. Все летело прахом, и его книга, и аплодисменты, и даже последний телефонный разговор.
Я цепким литераторским чутьем немедленно определил резкую перемену и, помнится, даже подумал, не случился ли с ним какой-нибудь приступ? Я подошел к нему, бледному, натужно улыбчивому, и спросил, не надо ли чем ему помочь? А он как-то неожиданно резко отказался, и тут уж я понял, что действительно что-то стряслось, и дальше следил за ним неотрывно.
Все оборвалось. Он летел через шумное, догорающее местами веселье, расталкивая танцующих, пробираясь через полутемные курилки, раздвигая красные теплые огоньки сигарет, взбирался по лестницам с этажа на этаж, не обращая внимания на оклики, приглашения, ропот, пытаясь поскорее, в сей же миг, снова увидеть то лицо. Господи, да куда же она пропала, куда исчезла, ему обязательно, смертельно необходимо ее опять увидеть и сказать хоть что-нибудь, но обязательно спокойно, без идиотского трепета. Он так быстро носился, что я чуть было не потерял его в каком-то темном месте. Ах, да вот же он, выплыл, уже никуда не спешащий, в компании захмелевшего давнего знакомого.
-- Нет, Соломахин, ты скажи, для чего человек себя жизнью мордует. Вот ты, например, себя жизнью мордуешь?
-- Бывает, -- мрачно подтвердил Владимир Дмитриевич.
-- Аааааа, -- почему-то обрадовался собеседник. -- Ведь ты хитрюга, Соломахин, ты соврал, наверное, потому что я пьяный, а я не пьяный, я просто нетрезвый, но не пьяный, я хочу все-таки знать, для чего мы себя жизнью мордуем, -- он в охапку схватил свое лицо. -- Ты скажи честно, у тебя женщина есть? То есть, я имею в виду не жену, а женщину, аааа? Молчишь, а у меня их две, кроме жены, понимаешь, жена -- раз, -- он принялся загибать пальцы, -- Ленка с работы -- два, и Надя из Питера -- три. -- Из Питера? -- переспросил Владимир Дмитриевич.
-- Ну да, а ты чего встрепенулся, старый кот, кто там у тебя в Питере? Что? Тоже Надя? О-о-о, -- причмокнул собеседник, -- ох, какая женщина, пальчики оближешь, и не только свои. Да ты не грусти, Соломахин, хочешь мы тебе женщину подберем, а? Давай выпьем еще. На, -- он протянул граненый, с коричневыми разводами стакан, -- выпей водочки и не грусти.
Они выпили.
-- Ведь только женщиной и спасаемся, как это говорил Федор Михайлович, красотой мол, а мы и спасаемся, каждый божий день к ней припадаем, потому что без красоты, понимаешь, Соломахин, без этого -- он крутанул пальцами в воздухе -- изгиба, скучно, милый друг, скучно. Да хочешь, сейчас позвоню и поедем! Что думаешь, не примут? Примут! Давай, -- тот потянулся к телефону и прыгающими пальцами стал крутить скрипящий диск. -- Ведь пусто внутри, скажи?
-- Пусто, -- процедил захмелевший Соломахин.
Тот никак не мог дозвониться, а потом плюнул в сердцах и выпил.
-- Давай прямо в Питер?! Машина ведь здесь, я видел, рванем на Васильевский остров.
Уж не знаю, что бы было дальше, да в этот момент я влез в их задушевную беседу и уволок Владимира Дмитриевича от греха подальше, во всяком случае, так мне казалось. Мы сели в его машину, я за руль, и поехали домой. Но у самого дома он попросил остановиться, вышел, обошел спереди машину и как-то преувеличенно вежливо попрощался.
Она уже спала и, проснувшись, так и открыла дверь в одной ночной рубашке. Он не говоря не единого слова, прямо прошел на кухню и встал там неподвижно, ну точно как Андрей еще недавно. Давно Владимир Дмитриевич, очень давно, здесь не был, и она от неожиданности тоже застыла, не зная, что сказать. Он поднял глаза, скользнул по утонувшим наполовину в кружевах округлостям, придвинулся и стал гладить ее от плеча, приговаривая:
-- Ах, сударыня, какая нежная гладкая кожа, как тяжело пройти мимо плечика, -- он нагнулся и поцеловал, -- ах, какое нежное, незащищенное место, ах, какая милая влекущая ручка.
-- Володька, что с тобой?
-- Не спрашивай, иди ко мне.
Она тут же крепко обняла его за шею и прижалась к нему.
-- Тебе плохо? -- спросила она.
Он кивнул, и она добавила:
-- И ты пришел ко мне.
А после он не заботился о словах и вел себя нарочито сухо, чуть ли не грубо, с каким-то отчаянным ожесточением.
Уходя, спросил:
-- Ты не боишься, что все тайное станет явным?
-- Нет, я люблю тебя.
Сухо поцеловал и, не говоря более ничего, вышел в прихваченную первым заморозком ночь.
Спать не хотелось, т.е. он боялся думать о сне, зная, что затем последует. А последует холодное пустое утро, каких уж было и раньше немало, и которые теперь неизбежно воротятся. Как же так, чуть не плакала одинокая душа Владимира Дмитриевича, почему? зачем? откуда? снова это болото, эта вязкая бессмысленная тина. Здравствуй, здравствуй, вот и встретились, средь шумного бала, случайно, да как же -- случайно? Ведь он ждал, надеялся, -- наконец, честно признался себе Соломахин. Да, тайное, тайное... Конечно, хотел взглянуть, краешком зрения и победно пройти мимо, о нет, не свысока, а так, как старый знакомый, дружески похлопать по плечу, ну, мол, как жизнь, как детишки, как успехи на ниве? Прошел, проехал, приехал. Господи, где же я ее теперь найду? -- он спрашивал у облетающих деревьев. Да ведь ему-то ничего особенного не надо было, так, поговорить, пройтись, почувствовать спокойствие схлынувших неудач, а она исчезла, не удостоив вниманием. Где же ее теперь искать? Как? Ведь он ее искал последние годы, но безуспешно -- сгинула, пропала, растворилась. Зачем же она снова пришла? Что бы проверить его на прочность? Зачем это лицо возникло в толпе, она, кажется, благосклонно улыбнулась, ему, ну да, будто, она даже обрадовалась встрече, но почему не дождалась, не нашла повода задержаться? Ведь она не могла не заметить его реакции, нельзя было не увидеть, как он весь изменился.
Она исчезла, а вместо нее появилась острая, раздирающая боль. Эх, жаль, что осень, все как-то не вовремя, невпопад. Что дальше, чем жить? Все казалось пустым, прозрачным, ненастоящим. Ведь там октябрь, а потом зима, а ему уже сорок лет, и это так много, с учетом его расписания жизни. Ленинград, Петербург, все рухнуло.
И так и катился ободранный ветрами октябрь, какой-то особенно дождливый, злой, безжалостный, и, казалось, постепенно превратится в такую же безрадостную, грязную, как и все последние годы, зиму. ═ ═
Глава IV. Московская полночь ═ ═ ═ ═
Теперь уж без всяких предисловий, наступил ноябрь, вначале тоже тоскливый, безрадостный, но внезапно прервавшийся запоздалым последним теплом. Черт его знает как, но Владимир Дмитриевич слегка приоткрыл глаза и стал посматривать вокруг.
Конкретно, у него возникла необходимость по работе съездить в Ленинград. О Наде он не думал. Ведь он так и не звонил ей ни разу с того праздничного вечера. Он съездит по делам, заодно развеется. Надо побродить одному, подышать, подкрепиться вечно любимым воздухом. И он отправился, и все дни был один, ездил гулять в Павловск, Петергоф, Гатчину, а вот в последний день позвонил Наде.
Нельзя же было вообще не позвонить. Ведь он чувствовал себя виноватым, и когда услышал ее голос и нескрываемое огорчение от того, что не предупредил заранее, стал оправдываться, ссылаясь на занятость, в конце просто солгал, что, мол, только приехал и всего на один день. Но была еще одна причина для его звонка. Накануне он попал в гости к старинным знакомым, в теплую, семейную, уютную обстановку, которая на фоне его волчьего одиночества повергла в полное отчаяние, и душа потребовала чего-то такого и для себя.
Они встретились, и даже на минутку он поверил, что ее красота пробудит то далекое очарование, но этого не произошло. И даже какое-то новое выражение ее глаз, теперь уж не пустое, ничего не изменило. Да, Владимир Дмитриевич был как бы не в себе, он будто со стороны наблюдал за своими действиями, пребывая в некотором физическом оцепенении. Так автомобилист наблюдает за потерявшим управление авто, когда авария уже неизбежна.
Они долго гуляли среди дубов и потом были вместе, но конец этой истории уже был ясен, т.е. не конец, а наоборот, как это было и раньше, долгое, ни к чему не ведущее продолжение. Нет, на поверхности он уже выглядел значительно лучше и, возвращаясь в Москву, даже пошучивал с попутчиками и строил из себя удачливого человека.
Потом его затянули дела. В общем-то, весьма приятные -- его старые идеи получили неожиданное подтверждение и даже международное признание. Но должной радости он не испытывал. Во-первых, здесь была своя история, ведь долгое время работы его стояли особняком, а он, как говорится, повзрослел и немножко устал доказывать необходимость своего подхода, а когда признание все-таки пришло, он перегорел, и его волновали уже совсем другие проблемы. Поэтому приглашение на важный симпозиум он воспринял без особого энтузиазма, но оформлять документы все-таки начал, рассчитывая подзаработать немного денег. Да и чего же не поехать в Италию, где он бывал, где зима -- не зима, где, в отличие от других мест, он чувствовал себя вполне комфортно. Эх Италия, эх Рим, эх Коллизей! Я и сам среди прочих стран предпочитаю Италию. Как-то там уютно и хорошо, и язык какой-то родной, понятный, и люди приветливые, и, главное, всегда тепло. Впрочем, я бывал там летом, а Владимиру Дмитриевичу предстояло зимнее путешествие. Но оно будет еще в декабре, а пока шел ноябрь, и наступил тот вечер с товарищеским ужином, и мы уже вплотную подошли к той московской полночи, откуда все и началось.
Итак, Соломахин в первом часу ноябрьской ночи стоял на распутье между тремя (по крайней мере) женщинами. До одной было десять минут ходьбы, до другой -- полчаса на метро, а до третьей -- почти семьсот километров с Лениградского вокзала. Было ветрено и холодно, и вечернее похмелье быстро улетучивалось, а оставалось одно беспросветное одиночество. Хотелось чего-то уютного, хотелось какого-то хоть временного тепла, да, именно, временного, а на большее он уж и не рассчитывал, да и способен ли он на большее вообще? Все долговременное казалось ему скучным и отвратительным. Все вернулось на круги своя, и нужно было опять приживаться, опять строить из себя удачливого человека и катиться дальше по наклонной линии под названием жизнь Владимира Соломахина.
Случайный прохожий толкнул его плечом. Он чудом удержался на ногах, униженно хлопнул себя по бокам, и когда на звук прохожий повернулся к одинокому пьянице, словно пытаясь удостовериться, достаточно ли сильно он толкнул и не требуется ли еще чего, Соломахин унизительно что-то пролепетал, мол, все в порядке, и почувствовал такую безысходную мерзость внутри, такое дикое желание тут же исчезнуть, что, кажется, чуть не заплакал. И здесь он впервые вспомнил про антресоль. Да бросьте, Владимир Дмитриевич, шептал он себе, полноте, дорогой мой ученейший друг, вы есть дерьмо, вы и никогда не посмеете заснуть с тем будильником, -- испугаетесь, побоитесь, даже в таком мерзком состоянии, с таким оплеванным настоящим подвергнуться испытанию, потому что слишком вы боитесь исчезнуть из этого пространства, будете, как тварь, цепляться и пресмыкаться, унижаться и клянчить -- только бы оставили вам кусочек этого синего неба.
И откуда это желание жить, даже таким бессмысленным образом, даже в таком унижении. Ему вдруг, впервые в жизни, захотелось самому, первому, поговорить с кем-нибудь и, конкретно, с Андреем, но вспомнил про походы через Ленинский проспект, и стало совсем плохо. Как он ни хотел, как ни боялся, но все ж таки решил ехать домой. Нет, он доподлинно не знал, что там предпримет, полезет ли на антресоль или так -- заснет. Наверное, если бы спросил кто его в эту самую минуту, он, конечно бы, стал отрицать даже малейшую возможность, слишком он был уверен, что знает себя доподлинно и никогда не пойдет на это. А я-то сейчас сомневаюсь, т.е. если бы по дороге с ним ничего больше не произошло, то, пожалуй, кто его знает? Да ведь даже и неважно, смог бы он или нет пойти на такое, а важно, я в этом абсолютно уверен, что он стал вообще об этом думать. При его необузданном желании жить во что бы то ни стало, хоть как, а лучше -- лучше, само появление даже феерической возможности уже свидетельствует о его полной катастрофе. И когда он шагнул на эскалатор, стараясь держаться как можно тверже, и тот потащил его вниз, в глубокое подземелье, там, в самом конце, у схода, он увидел знакомую фигуру.
Ах, господа мои дорогие товарищи, я даже сам вздохнул здесь с облегчением, т.е. вы, конечно, скажете, что, мол, я тут подстроил все специально, так сказать, для продолжения сюжета. Но боже мой, клянусь всем святым, что у меня еще осталось, все так, или почти так, и было на самом деле. Да, это было оно, то самое роковое лицо. Это была женщина по имени Ксения. Когда у Соломахина не осталось сомнений, послышался гул приближающегося поезда, и ясно стало, что надо бежать за ней на перрон, иначе оставалась всего половинная вероятность их встречи, он не сорвался с места, не поскакал вниз по ступенькам, сломя голову, а продолжал дальше недвижимо к ней приближаться. Здесь, сейчас, он вспомнил далекую прошлую минутку, когда увидел ее однажды в людском водовороте и встретился с нею глазами, и тогда, всем существом, всеми самыми глубокими внутренними органами, понял -- быть им вместе! А после он забыл то озарение, ту далекую пророческую вспышку, затертую их предыдущей неудачной связью, а теперь в холодную ноябрьскую полночь опять вспомнил и не двинулся с места.
Она стояла на перроне спиной к нему и слегка вздрогнула, когда он ровным голосом сказал:
-- Здравствуй.
-- Здравствуйте, -- быстро придя в себя, ответила Ксения.
-- Домой?
-- Да.
-- Проводить? -- почти равнодушно предложил Соломахин.
-- Нет, мне там рядом.
-- Как жизнь?
Ксения неопределенно пожала плечами. Послышался грохот, и по ногам ударила упругая волна из тоннеля. Вот тут Владимир Дмитриевич испугался, ведь наверняка последний поезд, но прыгать за ней -- значит слишком раскрыться.
-- У тебя есть телефон?
-- Да, -- и добавила без особого сожаления: -- но не на чем записать.
-- Диктуй! -- Он приготовился записывать телефон на руке.
Ксения запрыгнула в вагон, крича на ходу ему последние цифры, и тот унес ее туда, в неизвестное ранее, а теперь тоже пока неизвестное, но уже достижимое, причем таким простым способом, место. И, конечно, не пройдет и нескольких дней, как он извлечет ее на свет, подобно тому, как ловцы жемчуга извлекают со дна редкие дорогие экземпляры.
Ах, дорогой мой читатель, как же удачно все свелось, как вовремя пришлась эта ложка, как кстати протянула ему судьба последнюю спасительную луковичку. Необычайно изменился Владимир Дмитриевич в ту полночь. Он так воспрянул духом, так загорелся сейчас же жить, что пошел, разбудил меня, и мы с ним колобродили всю оставшуюся ночь. Я тогда еще не знал конкретной причины, а только видел -- стряслось с ним действительно что-то хорошее, и он на глазах оживал и распрямлялся, еще, конечно, не во весь свой соломахинский рост, а так -- как бы с непривычки, как оживает человек после долгой тяжелой болезни.
-- Ну, господин литератор, -- говорил он, чуть захмелев, может ли человек любить то, чего совсем не знает?
-- По-моему, только в таком случае любить и возможно, -- как-то цинично я ему отвечал, еще не вполне проснувшись. Я знал его привычку спросить что-нибудь простое или известное и потом, расслабившись, слушать, а самому радоваться сокровенным мыслям и, в тоже самое время, как бы отдыхать при мне, мол, мели Емеля, а я мозги свои расправлю и подремлю. Но, может быть, все было и не совсем так, ведь я уже спал, а я очень не люблю внезапно просыпаться.
-- Брось, брось, проснись, ведь жизнь, черт его дери, продолжается и ночью, а ты, мой почтеннейший литератор, должен за всем следить и ничего не пропускать. А знаешь ли ты, сколько важного случается ночью, пока все спят? Я тебе, душа моя, толкую о чувстве, а ты никак не проснешься, -- он чуть не тряс меня за плечи, -- я же тебе не про любовь с первого взгляда толкую, а про болезнь. Понимаешь? Эх, сонный ты человек.
-- Какую болезнь? -- я на самом деле еще толком не проснулся и при слове болезнь рефлекторно отодвинулся.
Соломахин как-то нервно и ни к месту хихикнул.
-- Да болезнь моя не заразная, что-то вроде ксенофобии. Застарелый такой невроз -- страх чужого, неизвестного и оттого смертельно желанного.
Он закурил еще одну сигарету, а курил он и так всегда много, а сейчас еще пуще, так что нас двоих, в дыму уже и трудно было различить.
-- Напиши такую историю, как некоторый, не вполне хороший человек, но тоже с желаниями и чувствами, живя плохо и неправильно и даже ненавидя себя порой, но все ж таки постоянно цепляясь за жизнь, вдруг находит такое идеальное существо, т.е. ему это так кажется, а впрочем точно, поразительной красоты существо, и вдруг воображает, что оно, это существо, должно обязательно ему принадлежать. Но, во-первых, вначале он совершенно о нем, об этом существе, ничегошеньки не знает, только разве оболочка да один означающий взглядик. По нему, по взглядику, он вдруг воображает, будто имеет право на нее и совершенно сходит с ума этой идеей. Ах, не то, получается пока банально, а я имею в виду другое, -- он даже разгорячился. -- Ты ответь мне, может ли он рассчитывать на успех, на такой несравненный подарок, вопреки его предыдущей отвратительной жизни? Имеет ли он право вкусить?
-- Я думаю, что в таких случаях про право никто не вспоминает, а в твоем -- я сделал многозначительную паузу, -- случае думаю, этот мерзкий тип обязательно попытается вкусить.
-- И что? Какой же будет, по-твоему, результат?
Я молчал, не зная, что сказать.
-- Нет, все-таки я хотел тебе другую идею предложить, связанную, конечно, но все ж таки другую. Напиши странный роман, где он, ничего не зная о ней, проходит все этапы любви, а в конце так и остается, ничего о ней не узнавши. Только чтобы было с намеком, как будто, это -- не обычная женщина, а сама мать-природа неизведанная, да не та, что мы алгеброй проверяем да расчленяем, а другая, настоящая, по частям не познаваемая, а только целиком или уж совсем никак. Только пусть в конце все к началу вернется, чтобы она совершенно нетронутой осталась.
Я, помнится, тогда пошутил над ним, а после все-таки написал нечто, "Ловец тополиного пуха" называется, вы можете прочитать при случае. -- А впрочем, -- продолжал Соломахин, -- не слушай меня, пиши, что хочешь, просто я сегодня счастлив. Давай, друг мой полуночный, выпьем. Я сегодня ночью к жизни проснулся и теперь не скоро успокоюсь.
И было видно, как на глазах он оживает, и ясно, что ему хотелось как-то продлить эту счастливую ночь, потому что, Бог его знает, что там произойдет дальше, ведь все еще было впереди. ═
Глава V. Сон Навуходоносора
═ ═ ═
Конечно, он не продержался и одного дня и, как только проснулся и пришел в себя, позвонил по заветному номеру. Они договорились встретиться на Чистых прудах, в полдень, но не сегодня, а завтра. В общем, это было даже кстати, потому что сегодня у него были дела в посольстве. Бумажная волокита, впрочем, ни на минуту не отвлекла его от главной темы, и он, то и дело предавался обдумыванию своего нового положения. Он вспоминал их прошлый неудачный опыт и находил там сплошные белые пятна. Во-первых, не замужем ли она? Нет, то, что она была замужем раньше, это точно -- ведь и все ее прошлое поведение и таинственность, и, как следствие, белые пятна ее биографии, и, наконец, ребенок, все это -- свидетельства какой-то, пусть и неудачной, семейной жизни. Нет, пожалуй, семейный вопрос нужно оставить в стороне, а то, не дай Бог, что и опять -- болото. Но, с другой стороны, она согласилась на свидание, и, следовательно, что-то у нее там не в порядке, хотя она и прежде не отнекивалась и давала повод... И так далее, и в таком же духе, и он опять вспомнил прошлое, теперь, когда снова появилась надежда, он вспомнил все забытое за три года и понял, что как бы не старался забыть ее, какие бы другие жизни его не увлекали, он не будет никогда счастлив, если не выдернет эту щемящую занозу. Вот, вот, нашел ключевое слово -- заноза. Самое главное, для чего он ее искал -- это полное и окончательное выдергивание проклятой кровоточащей занозы: иначе ему -- конец. Да, теперь все будет по-другому. Нужно сразу, сходу все начать, не то что с запятой, а с полуслова. Во-первых, когда она придет на Чистые Пруды, он обнимет ее и поцелует, нет, как бы не всерьез, но и не просто, по-дружески. Он должен поцеловать ее именно так, что бы все это было одновременно в рамках и как-то из рамок и выпрыгивало, причем, вполне заметно для нее. Нужно начать обязательно с этого, иначе все, как и в прошлый раз, повторится половинчатой неопределенностью.
А может быть, они встретятся как отдельные люди. Да, у них было что-то в прошлом, но теперь -- все позади, и можно запросто, без излишних эмоций, вспомнить кое-что из того времени, поговорить о протекших годах, ему есть, о чем рассказать -- вот, хотя бы, его книга, они посидят где-нибудь в кафе, как старые знакомые, потом расстанутся с некоторым сожалением, но настолько нетяжелым, что, быть может, вновь встретившись через несколько лет, будут даже рады друг другу.
На следующий день он приехал чуть раньше, купил цветы -- к несчастью, то были те же красные розы "Мерседес", и когда она появилась у памятника Грибоедову, вокруг нее струился свет солнечный и голубой, его, как и три года назад, обожгла в груди горячая волна, и он вмиг позабыл все вчерашние заготовки. Впрочем, не все. Она удивилась, когда он с роскошными розами вышел из серебристого авто и обнял ее и поцеловал именно так, как хотел. Кажется, она смутилась, но не отодвинулась, а только сразу же уткнулась в цветы, так удачно смотревшиеся на фоне черной ноябрьской Москвы. Владимир Дмитриевич с удовлетворением отметил про себя, что если она снова придет на свидание, то, как бы тем самым, согласится с неизбежностью их приветственного поцелуя.
Теперь, дорогие читатели, вы видите, что здесь совершенно нетипичный случай. Посудите сами, если ранее они уже были знакомы, и если между ними совершенно все было, то откуда же эта юношеская взволнованность, это испытание первым поцелуем, в его-то сорок с лишним лет? Нет, здесь явно какой-то выброс из общего правила.
Выбор был невелик, и она согласилась пойти в Пушкинский музей, где не бывала с прошлого их посещения, но, правда, предупредила, что свободна только до шести. Соломахин огромным усилием воли старался держаться непринужденно, говорил ничего не значащие фразы, поглядывал на нее, как бы между прочим, а сам изучал каждую новую черточку. Но ничего особенно нового он не обнаружил, за исключением некоторой излишней полноты, которая, в другом случае, выглядела бы вполне естественной и вполне могла быть не замечена, но он, как бы сторонним голосом, изрек:
-- Ты что же, на себя рукой махнула?
Это, конечно, было сделано им специально, чтобы показать свой независимый взгляд, мол, он вовсе не огорошен ее присутствием и не ослеплен ее новым появлением и способен делать холодные выводы на ее счет. Ну и, главное, он попытался ее задеть, прекрасно осознавая, что такие женщины очень заботятся о своем внешнем виде (а какие нет?). Но она хотя и поняла, о чем идет речь, отнеслась к его выпаду равнодушно и что-то сказала насчет сезонных колебаний и стала вспоминать прошлое, но не их самих, а общих знакомых, так, как будто ничего никогда между ними и не было. Соломахин, удрученный равнодушной реакцией, потихоньку сползал с независимого положения и, когда в гардеробе помогал снимать ей пальто и легкая кофточка с широким горлом чуть съехала, кажется, случайно и оголила ее плечо, у него просто внутри все оцепенело -- таким безумно желанным и совершенным показался ему мучительный изгиб от ушка до плеча. Она повернулась и, застав его обалдевшее лицо, как-то естественно поправила платье, предварительно пожав плечиком -- мол, такое оно, что ж тут поделаешь. Здесь окончательно пропал независимый наблюдатель, и все хождение по музею он был поглощен только одним экспонатом. Потом в кафе она продолжала вспоминать прошлое, обходя их совместные встречи, и, чтобы хоть как-то прервать эту затянувшуюся пытку, Владимир Дмитриевич свернул разговор к настоящему моменту и сказал, что скоро собирается в Италию.
-- Я в Италии никогда не была, только вот два года во Франции.
Так вот где она скрывалась! Ха, а он ее искал-разыскивал здесь, шатаясь постоянно по их прошлым местам в надежде встретить ее, хотя бы случайно. Ах, конечно, господи, да и где же это ей быть в наше освобожденное время, как не во Франции, в каком-нибудь уютном, маленьком городишке, с какой-нибудь веселой компанией, да, да, именно, под эгидой какого-нибудь спонсора -- какой-нибудь международный проект или инициатива, а может, и не с компанией, а с каким-нибудь французишкой, -- думал Владимир Дмитриевич, наблюдая, как кровью обливается его истерзанное сердце, да и она как раз принялась рассказывать ему о долгих путешествиях на авто по старым французским замкам, про Марсель, про Ниццу. ═
-- Вот посмотрите, какие прекрасные швейцарские часы мне подарили в Ницце, -- она протянула ручку с сияющими золотым часиками. -- Это очень дорого стоит.
Впрочем, здесь она стала как-то запинаться и намекнула о какой-то полосе, из которой явно вырастала непростая история, ведь, по ее словам, она почти бежала оттуда, заплатив, как она выразилась, последнюю тысячу долларов за обратный билет. Конечно, -- думал Владимир Дмитриевич, восстанавливая по мелким оговоркам целую картину, -- неужели такая женщина могла остаться незамеченной там, в этих проклятых заграницах. Да, там наверняка что-то было из области сердечной, интимной, -- с каким-то самоистязанием заключил наш герой, с удивлением открывая в себе давно канувшее в лету юношеское чувство ревности. Вот чему его предпочли. Немного же я стою в этих голубых глазках, -- с ожесточением подытожил Соломахин.
Расстались они там, где и встретились, и хотя он предложил подвезти прямо к дому -- она отказалась, и он заподозрил неладное, но настаивать не посмел и внешне был вполне любезен, отвечал ровно и так же ровно попрощался, даже не договорившись о следующей встрече.
Но уже на следующий день принялся ей названивать. Трубку взял какой-то мужчина и любезно объяснил, что Ксения будет поздно и лучше, если передать нельзя, то позвонить после одиннадцати. Да нет, не может быть муж, ну да, она же говорила о брате, а про мужа -- ни-ни. Да какой может быть муж, если она уезжала Бог знает куда на несколько лет. Нет, нет, этот ее отъезд, ударивший так больно по его самолюбию, воспринимался как аргумент ее несчастливой семейной жизни. Но где же можно пропадать целый вечер? -- теряя терпение, терзался Соломахин, не отходя от телефона. Наконец дозвонился и шутя поинтересовался, уж не стряслось ли чего с ней за истекшие сутки, и она, приняв слова его серьезно, рассказала о каких-то старых делах, которые нужно срочно закончить, но каких именно, так и не сказала, и он, зная по своему прошлому опыту, что все эти разговоры абсолютно ничего ему не раскроют, прервал ее и предложил, например, сходить в театр. И она спросила, на какой именно спектакль, а он не нашелся что ответить, а идти просто так в театр -- вообще, как она выразилась, -- очень рискованно и можно только потерять время (это с ним-то, -- чуть не вскрикнула обиженная душа Соломахина), и тогда он начал говорить о прогулках, но какие прогулки могут быть в холодное, грязное время, и он, уже не зная, как выкрутиться, начал кривляться и предложил что-нибудь, если нужно, помочь, перевезти.
-- Нет, перевозить ничего не надо... -- ему казалось, она не замечала его кривляний, -- а вот помочь... -- Она на минуту задумалась. -- Да, мне нужно отвезти крупную сумму денег и, в общем, спокойнее с кем-то, да и в общественном транспорте опасно, а у вас машина...
-- Когда? -- униженный не скрываемым прагматизмом, перебил Соломахин.
-- Пока не знаю, позвоните мне завтра, в одиннадцать вечера.
Черт, опять эти одиннадцать часов и, прищелкнув каблуками, согласился.
Нет, действительно, надо успокоиться, куда теперь торопиться, раз она нашлась. Нужно влезть в шкуру некоего, слегка уставшего на сердечной почве человека, решившего слегка развеется, отдохнуть от суеты, от серьезной работы, спокойного, все понимающего, дающего разумные советы (если потребуется) старого друга. Да, он поедет и будет телохранителем, и, быть может, ему придется проявлять всякие мужские качества, впрочем, здесь Владимир Дмитриевич криво улыбнулся и прибавил про себя -- не дай Бог.
Они встретилиcь снова на Чистых прудах, повторив обряд целования и вручения цветов. Деньги она принесла в полиэтиленовом пакете, и он поинтересовался, для чего такая сумма денег предназначена. Спросил он это, в общем-то, для поддержания разговора, мол, пусть рассказывает, а он будет рулить и подглядывать и наслаждаться каждой минуткой ее присутствия. Но вскоре рассказ увлек Владимира Дмитриевича настолько, что он, позабыв про всякие радости и наслаждения, с искренним удивлением вскрикнул:
-- То есть как, за границу? Опять?
Она внимательно посмотрела на него и снова повторила, как непонятливому ребенку:
-- Нужно заплатить некоторую сумму, и я смогу получить стипендию в Сорбонне и вид на жительство.
Соломахин огромным усилием воли состроил на лице одобрение сочувствующего друга.
-- Да это, скорее всего, не получится, там столько желающих. -- И добавила: -- А неплохо было бы учиться в Париже?
-- Да, об этом можно только мечтать, -- без энтузиазма согласился Соломахин.
Господи, какова его миссия сегодня, куда же я ее везу? Да она, кажется, ничего не замечает.
Она пожала плечами и отвернулась, задумчиво разглядывая пролетающую мимо Москву и совсем ее не замечая.
И дернул его черт вызываться помощником, да куда же он влез, -- костил он себя последними словами, ожидая ее возвращения у здания бывшего советского учреждения. Самому напроситься для разрушения собственных надежд. Нет, увольте. Бежать, бежать куда подальше. Но где же этот чертов муж, куда он ее отпускает, да что он -- лопух, а, впрочем, наверное, и нет его, а если есть, так это ж -- просто размазня. Нет, бежать, бежать, вернется, отвезу, и -- бежать к черту, в Ленинград, в Царское, к дубам...
Она вернулась с тем же пакетом, расстроенная и даже злая. Все развалилось, эти чертовы бывшие партийцы, как она выразилась, проворовались, и там уже работает бригада внутренних дел, и деньги нужно обратно обменять на доллары, и, вообще, все скверно. Соломахин же с облегчением изрек:
-- Какая неудача, а жаль -- все ж таки Сорбонна.
-- Ничего.
Она не замечала его радости, а приняла даже за сочувствие и с неожиданной твердостью сказала:
-- Я все равно своего добьюсь.
И, как бы награждая его за поддержку, благосклонно предложила:
-- Давайте сначала поменяем деньги, а потом можем посидеть в кафе. Я знаю одно премилое, только мне к семи нужно быть дома.
С третьего раза, -- Ксения выбирала курс,- поменяв деньги и получив несколько зелененьких, они заехали в премиленькое, как она выразилась, кафе. ═
Здесь Соломахину сразу не понравилось. Шла бойкая распродажа не только кофе и соков, но и более крепких напитков, и по темным углам сидели весьма неприятные личности.
Едва они присели за стойку бара и заказали кофе, как от шумной компании отделилась слегка пошатывающаяся фигура, приблизилась к ним и довольно грубо облокотилась на Ксению. Ну, вот и влипли, -- подумал Владимир Дмитриевич и, приподнявшись, попытался аккуратно отодвинуть хама в сторону. Тот, с неожиданной проворностью, одной рукой схватил Соломахина за грудки, а другой сгреб полиэтиленовый пакет, почему-то оказавшийся на стойке. И тут Владимир Дмитриевич по-настоящему испугался, и за деньги, и за Ксению, а еще более, что, не дай Бог, она заметит его испуг, и он опозорится здесь же. Зал притих, притихли и подвыпившие друзья нахала, как по команде повернувшиеся к стойке. На него смотрели жесткие, бессмысленные, не выражавшие ничего, кроме злобы и животного превосходства, глаза.
-- Пойди туда, -- тоном, не терпящим возражений, приказал Соломахин Ксении, указывая на место поближе к выходу. Та не двигалась и, как показалось Владимиру Дмитриевичу, следила за полиэтиленовым пакетом, постепенно переходящим на сторону неприятного лица. Нужно было что-то предпринимать, и Соломахин, превозмогая волнение, ровным голосом по слогам произнес:
-- Пакет нужно отдать. Это -- обычный полиэтиленовый пакет. -- После повторил в точности тоже самое и полегоньку, мелкими шажками выдернул из рук удивленного необычным обращением обидчика злосчастный пакет. Быстро передал его Ксении, и та удалилась на безопасное расстояние.
Неприятное лицо, бывшее до того в некотором недоумении, вдруг озверело обратно, а Соломахин, оставшись теперь уже один на один и, не имея предмета защиты, снова испугался.
-- Сейчас я тебя, дядя, буду долго и сильно бить, -- лицо говорило почти в той же соломахинской манере, медленно и убедительно, отодвигая Соломахина на расстояние вытянутой руки.
Приторная, казавшаяся бесконечной пауза вдруг прервалась оглушительным звоном. Официантка выронила пустой бокал, и этот случайный звук неожиданно подействовал на верзилу. Тот опять сделался пьяным, выпустил Соломахина, но не отвязался совсем, а предложил унизительную сделку:
-- Так, прямо сейчас, мне пятьдесят баксов и две рюмки водки -- одна тебе, -- или ты отсюда живым не выйдешь.
Владимир Дмитриевич оглянулся на Ксению и, убедившись, что та далеко и подробностей сделки не слышит, пошел навстречу:
-- Баксов нет, водки не пью -- за рулем, а рюмку закажу.
Официантка с облегчением вздохнула, принесла водки и кофе. Еще нужно выпить кофе, -- с огорчением подумал Соломахин и дрожащими руками понес кофе Ксении. Здесь, рядом с выходом, он взял себя кое-как в руки, медленно, небольшими глоточками, дабы пропустить Ксению вперед, выпил кофе и лишь затем вывел ее на улицу. В машине Владимир Дмитриевич жадно закурил.
-- Ну и ну, -- извиняясь, вздохнула Ксения. -- Нет, правда, здесь
раньше было премилое кафе, но я так давно здесь не была...
-- Ты испугалась? -- заботливо спросил Соломахин.
-- Да мне то что: забилась себе в дальний угол, как мышь, -- она замолчала и вдруг громко рассмеялась. -- Так ведь деньги-то... деньги... Соломахин насторожился.
-- ...деньги-то я из пакета раньше вынула, -- она уже хохотала, как девчонка.
-- Как?! В пакете ничего не было? -- глупо поинтересовался Соломахин.
-- Абсолютно. -- То есть?
-- Ну вы герой, спасатель пустых пакетов, -- она продолжала смеяться.
-- Так это был пустой пакет, -- с возмущением вскрикнул и уже нервно, сквозь оцепенение и остатки страха, заухал Владимир Дмитриевич.
И они уже оба смеялись, до слез, почти по-приятельски обнимаясь и раскачивая видавший виды соломахинский авто.
После она посмотрела на часы и приказала отвезти ее домой и даже позволила подъехать почти к самому дому, т.е. остановиться в метрах ста от парадного.
Ночью ему приснился удивительный сон. Во-первых, удивителен сам факт сна. Снов он давно уже не видел или же не запоминал, а этот запомнил ясно, и не только настроением, но и всеми картинами. Да и сон был загадочный настолько, что Владимир Дмитриевич, не терпевший всякого рода толкователей снов, сам принялся его разгадывать, да еще и со мной поделился.
Снился ему дикий лес. Редкие деревья, -- на первый взгляд сосны, как их рисует Шишкин, но не обычные, а с оранжевой окостеневшей корой, -- составляют вместе не просто дикую поросль где-нибудь в псковской глубинке, где все-таки есть впечатление близости цивилизации, а именно древнее население дикой, пустой от человеческой истории земли. Впечатление усиливается, когда он подходит к ближнему дереву, трогает гладкую костяную кожицу и начинает понимать, что это не просто сосны, а гигантские палеонтологические ископаемые, то есть не то чтобы они погибли и окаменели, а именно еще живы и представляют всю землю, и он не просто заблудился в пространстве, а именно -- в старом доисторическом времени. Кроны деревьев плотно сплетены, и кажется -- над головой не воздух, а ветвистое небо. Нет, конечно, есть и промежутки, и далекая доисторическая синева, но впечатление живой древесной кровли придает этому миру двухэтажное космическое устройство. И он идет дальше в теплом безветренном воздухе, удивленный ветхостью времени, как будто вокруг него давно забытая, а теперь оживленная человеческая предыстория. И он -- не просто Владимир Дмитриевич Соломахин, радостный первооткрыватель доисторической эпохи, а единственный ее обитатель. Он обживается на ходу, ему нравится быть здесь, в самом начале времени. Но вдруг появляется едва уловимое подозрение или, лучше сказать, предчувствие, как будто есть что-то еще.
Пред ним поляна, гигантское свободное пространство, крытое мягким папоротниковым слоем. Для чего может быть такое место в однородном лесу? Спрашивает Владимир Дмитриевич себя и, поднимая к деревянному первому небу глаза, обнаруживает гигантское пустое место, не охваченное растительной массой. По его форме видно, что эти современные деревья раздвинуты каким-то еще более древним, неизмеримо более могущественным, прадеревом исполином. Допотопное чудовище когда-то здесь стояло, росло, шумело гигантской кроной, и новая, казавшаяся теперь мелкой кустарной растительностью поросль так и не смогла занять его место, а только опоясала ветвями теперь уже совершенно пустой объем. Как же так? Ведь он попал в начальное время, раньше которого ничего не должно было случиться, а тут -- такое явление? Исполин, так ясно обозначенный до самых мелких сучков своих и дупел, испугал Владимира Дмитриевича, и он проснулся. Да оно одно и было смыслом сна, именно ради него он блуждал в доисторическом лесу. Но зачем? Что значит эта аллегория?
Я, когда Владимир Дмитриевич поделился сновидением, по моей литераторской узости припомнил Данте, но тот замахал руками.
-- Понимаешь, друг мой любезный, не было ощущения потерянности и запутанности, но только один страшный гигантский пустой объем.
Впрочем, я и не настаивал, уж слишком его оживающий вид, с вновь появившимся блеском в уголках хитроватых глаз, противоречил моему толкованию.
-- Ну, тогда это дерево Навуходоносора, намек, мол, пора, брат, отказаться от своеволия, укротить гордыню и предаться питанию акридами.
-- Сначала надо бы вкусить, а уж потом и акридами.
Да уж, не до акрид было Владимиру Дмитриевичу в последующие дни. Отложив в сторону заграничные дела, он занялся поисками подходящего повода для новой встречи. Конечно, он хотел пойти с ней в театр Моссовета, на " Братьев Карамазовых", на Тараторкина, но спектакль давали только через неделю. Но, все же, и это был повод, и он позвонил ей, и снова послышался мужской голос, и, кажется, теперь другой. Его снова попросили перезвонить вечером, после одиннадцати, и ему во что бы то ни стало захотелось тут же отправиться хоть в какой захудалый театр и, наконец, украсть у нее загадочные вечерние часы. Где, с кем она их проводит? Да ведь у нее ребенок, а ее вечерами не бывает, как же так? К вечеру он совершенно обезумел от своих вопросов. Наконец он дозвонился, и она с радостью согласилась с предложенным вариантом, но Владимиру Дмитриевичу предстоящая неделя казалась вечностью.
-- Может быть, мы встретимся раньше? -- воодушевленный быстрым согласием, наступал Соломахин. -- Быть может, какая-нибудь крупная сумма денег...
-- Нет уж, хватит, -- она рассмеялась, -- впрочем, следующим вечером мне нужно съездить в одно дикое захолустье, сейчас везде такое болото, а мне обязательно надо быть при параде, впрочем, мне неудобно вас просить... -- Да я же сам нарываюсь, -- ухватился Соломахин, услышав, наконец, о вечернем свидании.
Но вечер оказался вовсе не вечером, а всего лишь обозначением темного времени -- ей нужно было подъехать к пяти часам куда-то в район Текстильщиков. Что же, я тебя так просто сегодня не отпущу, -- клялся себе Соломахин. Да и могло ли быть там в эти загадочные часы? Что-то из ряда вон? Ведь она уже догадалась, что он неспроста ей названивает каждый божий день, хотя опять в волнении он снова говорил об избытке времени, о желании помочь старому доброму другу и лишь шутя подчеркнул, что не может пропустить такой редкий случай и увидеть ее при полном параде.
Она сделала паузу, будто обдумывала его путанное кривляние, и в конце попросила подать машину прямо к парадному, потому что слякоть, а она должна одеть туфли. Ага, его приглашают за запретную черту, так мучившую его ранее и, следовательно, нет никакого нежелательного свидетеля, по крайней мере, в ее доме. Но, может быть, свидетель попросту будет отсутствовать или же ее парадный вид -- выше условностей, и в таком случае возникает вопрос, как же она собиралась добресть туда без его помощи? Аки посуху? На такси? Или она совершенно не сомневалась в его звонке, и тогда это просто высший пилотаж. Да нет, не может быть, и нет у нее никакого мужа, а эти разные голоса -- голос брата, ведь уже декабрь, и люди часто болеют горлом.
И она появилась, господи, в кожаной мини-юбке, точь-в-точь как у ленинградской Нади, с такими же неотразимыми коленками, в изящных туфельках, с распущенной золотистой гривой, с заграничным запахом духов, с подведенными огромными голубыми глазами, в общем -- то, что называется: в полной боевой готовности к баталиям на каком-нибудь конкурсе мисс, Бог знает, чего. Соломахину пришлось выйти и открыть дверцу -- она не хотела пачкаться о машину, а когда он в салоне положил ей на колени гвоздики и попытался поцеловать, она отодвинулась:
-- Нет, не сейчас.
Больно ранили эти слова соломахинское сердце. Он резко рванул машину и мрачно уперся сквозь мелькающие дворники в дорогу.
-- Ну как, сойдет для молодого российского купечества? -- спросила она, не замечая соломахинского горя.
-- Блеск, -- сквозь зубы процедил Владимир Дмитриевич, не поворачивая головы.
-- Вы обиделись на меня? -- она с интересом посмотрела на шофера. -- Но я должна быть в форме, и это всего на полчасика -- ведь вы меня подождете?
-- Еще бы, -- мрачно пообещал Соломахин и с возрастающей тревогой слушал рассказ о предстоящем мероприятии. Оказалось, сейчас она не имеет постоянной работы, а семью, сына и мать, -- она уточнила, -- нужно кормить, и сейчас они едут на переговоры в некоторую фирму по продаже недвижимости для работы по рекламе и маркетингу. Господи, -- сокрушался Владимир Дмитриевич, -- знаем мы эту рекламу и маркетинг. На ум полезли картины из жизни современных бизнесменов, с приемами, с ночными секретаршами и прочими радостями. Куда же он ее везет? И Владимир Дмитриевич решил, что, независимо от сегодняшних переговоров, он не позволит ей работать в таком месте. Как? Какими средствами? Вряд ли он сейчас мог бы ответить определенно.
Битый час он стоял у ненавистной конторы, с болью наблюдая, как из нее выходят расфуфыренные красотки и как розовощекие мальчики сажают их в новенькие мерседесы. Наконец, появилась она в сопровождении двух, одетых с иголочки, молодых людей. Впрочем молодцы остались у подъезда.
-- Уф, -- тяжело вздохнула Ксения, распрямляя ноги, -- так безапелляционно меня еще ни разу не разглядывали.
Соломахин напрягся, ожидая подтверждения самых худших подозрений.
-- Во-первых, тридцать тысяч -- это мало, во-вторых, зачем мне съемная квартира?
-- Так ты отказалась? -- не выдержал Соломахин, разгоняя машину. -- Нет, этого не потребовалось, но если мне подойдет, я позвоню в течение недели.
-- И ты позвонишь?
-- Не знаю, наверное, нет.
Тогда Соломахин остановил машину и поцеловал ее, и после попросил: -- Не нужно звонить.
Владимир Дмитриевич взял обе ее ладошки и принялся целовать. Она сидела не шелохнувшись, слегка пододвигая пальчики для удобства целования. Потом все-таки убрала руки и настойчиво попросила: -- Ну, поехали же, мне пора.
Он отвез ее обратно и в мрачном расположении духа возвращался домой. Нет, нужно кончать с этим безудержным потаканием, с ужасным, невыгодным для него положением. Все, никаких больше извозов, никаких сорбонн, никаких новоявленных ротшильдов, только одно чистое искусство.
Наступила театральная полоса. Они предались высокому искусству, выбирая самое лучшее из московского репертуара. Нельзя было не видеть, как искренне и безрассудно она отдавалась музыке на фортопианном концерте в зале Чайковского, как светло и сердечно она плакала в финале ленкомовской "Юноны". И хотя происходило это как бы помимо Соломахина, все-таки он безумно радовался глубине его чувства. Да, только цельная и глубокая натура умеет так чувствовать! И ему, хоть как, хоть чем-то еще больше хотелось стать частью ее души. Эта лирическая светлая полоса длилась вплоть до самого его отъезда в командировку.
-- Спасибо вам за эти дни, -- поблагодарила она его в последний вечер перед отъездом.
-- Я уезжаю на целых две недели, и тебе будет меня не хватать. Можно я буду так думать? -- Владимир Дмитриевич замер, ожидая ответа.
-- Можно.
В Италию Владимир Дмитриевич так и не приехал. Т.е. физически, конечно, он прибыл. Но ни теплая Римская полночь, наполненная птичьим щебетанием, ни чуждые запахи далекой заграничной жизни не вытеснили из него московского настроения. Более того, казалось, неожиданное в условиях зимнего времени, почти майское тепло -- не следствие южного климата, а результат ее благосклонного обещания. И глубокой ночью, когда он в неудобной позе дремал на вокзале Рома-Тибуртина в ожидании утреннего миланского поезда, строгий полицейский заметил его блаженную, почти идиотскую улыбку и проверил документы.
Никогда прежде так долго не тянулось его заграничное время. Все эти декабрьские минуты, часы, дни, отчасти отданные работе, были заполнены ее существом. Бог знает, чего он себе навыдумывал, но доподлинно известно, что впервые за многие годы написал стихи. Я их читал потом, и мой знакомый профессор консерватории, даже написал романс, один из тех, что исполняются на концертах с прибавлением -- автор текста неизвестен.
В конце второй недели он прибыл в Триест, поселился в пригороде с приторным для русского уха названием Мирамаре в ядерном исследовательском центре. Обосновавшись в номере, говоря советским языком, ведомственной гостиницы с отчаянным туристическим видом на море, он в первое же утро пошел прогуляться. Был ясный солнечный день. Воздух прогрелся градусов до пятнадцати. После холодного промозглого Милана уютное, чуть солоноватое тепло Адриатики выглядело как чудо. Он брел, не разбирая пути, напевая строки только что написанного романса. Мимо проплывали диковинные тропические растения, под ногами шуршали опавшие листья, и он расслабился, растворился, исчез. Потом почувствовал неладное. Оглянулся и обнаружил себя у границы уползающей вверх на гору рощи. Да это же тот самый доисторический лес, -- мелькнуло в голове Владимира Дмитриевича. Он замер, постоял немного и решительно вошел в рощу, зная почти наверняка, что ищет. Он даже поставил на спор с собой, что если оно будет там, то все и свершится, как он хочет. Все-таки чертовски походило на сон. Он даже начал улыбаться, продвигаясь к заветному месту, следя за древесными небесами и зная, что произойдет дальше. Когда взобрался на вершину парковой горы, стих птичий гам, воздух застыл, а деревья расступились -- посреди диковатой рощи обнаружился пустой объем. Правда, на дне его лежало зеркало, припорошенное пожелтевшими листьями, а в нем плыла огромная оранжевая рыба.
-- Рыба в лесу, -- прошептал Владимир Дмитриевич и улыбнулся. Он улыбался и плакал от радости. Теперь он знал, что действительно все будет, как он хочет, и можно со спокойным сердцем возвращаться в Москву. ═ ═
По возвращении Соломахин прямо из аэропорта позвонил Ксении, но не застал ее, не застал ее и в следующие два дня, и только под самый Новый год, утром, услышал, наконец, ее голос.
-- Я видел оранжевую рыбу в лесу, -- его распирало от счастья новой встречи.
Она же, напротив, отвечала довольно сухо и, кажется, даже обиженно. Она, наверное, ждала его звонка, ведь обещала грустить и помнить, а он не позвонил. Экономил? Да нет, скорее боялся услышать мужской голос или того хуже -- убедиться, что его вовсе не ждут.
-- Нам нужно встретиться, ведь сегодня наступает новый год, -- конечно, ему хотелось провести праздник вместе, но он не решился предложить, и как выяснилось -- правильно сделал.
-- Мы можем встретиться ненадолго, -- согласилась она, давая понять, что Соломахин не входит в ее новогоднюю программу. ═
При виде подарков и цветов, она немного оттаяла, но тут же, озабоченно посмотрев на часы, попросила отвезти ее к Елоховскому собору. Вот так неожиданность, -- думал Соломахин, подъезжая к паперти с Бакунинской стороны, -- она верит в Бога.
Здесь, вдали от суматошной предновогодней суеты, было совсем тихо и даже торжественно. Они молча остановились у придела.
С черного неба медленно и красиво слетали огромные ватные снежинки, кружили на фоне подсвеченного, тогда еще не крытого золотом купола, бережно, не тая, опускались на ее распущенные волосы. Эта незатейливая последовательность их маршрута тоже поразила Соломахина. Он смотрел вверх сквозь золотистые крашеные волосы и боялся шелохнуться, будто все это было лишь миражем. Да нет, вот она, прекрасная, близкая, недоступная здесь, в таком особом душевном месте. Она доверяет ему часть своей души, она пригласила его к участию в возвышенном разговоре, следовательно, и он, Владимир Дмитриевич Соломахин, не последний для нее человек.
Потом она накинула шарф на голову и вошла внутрь. Соломахин, чуть отступив, наблюдал, как Ксения покупает свечку, ставит пред ликом святой Богородицы и, перекрестившись, замирает. Нет, не был Владимир Дмитриевич набожным человеком, хотя, конечно, как человек глубокий Бога не отвергал. Но сейчас его волновало совсем другое и, когда они вышли обратно, он спросил:
-- Ты веришь в бессмертие?
Она остановилась, внимательно посмотрела на него, оценивая серьезность вопроса, и вдруг, задорно улыбнувшись, как-то весело призналась:
-- Я верю в свою бессмертную неприкасаемую душу.
Потом она закружилась на каблучке и, потеряв равновесие, оказалась в его объятиях. Эти прекрасные, почти родные глаза были так близко, что ничего больше и не хотелось. Бог с ним, с Новым Годом, пусть она сейчас уйдет, пусть она будет без него смеяться и танцевать, пусть будет все, что угодно, а эта минута подле храма принадлежит только ему и, следовательно, что-то непременно теперь будет по-другому. ═
С первых дней нового года все изменилось. Они уже встречались почти каждый день. Мне помнится, в те первые дни нового года он совершенно помолодел, был весел и хорошо шутил. То было настоящее возрождение к жизни, и я тихо радовался за него.
Под старый новый год выяснилось, что Ксения идет в гости, и если он захочет, она ему может позвонить ночью и они встретятся.
Я хорошо запомнил тот вечер. Мы долго были вместе. После застолья забрались к нему в кабинет выпить десертного, покурить, поболтать. Впрочем, Владимир Дмитриевич не пил, а только был весел, шутил, припоминал недавнее итальянское путешествие, подтрунивая над итальянской зимой да несколько преувеличенно жалуясь на холод в ночных поездах, где ему пришлось поездить в этот раз. Ближе к полуночи он занервничал, как-то странно реагируя на телефонные звонки, а после совсем уселся рядом с телефоном и сам отвечал на шутливые поздравления. Впрочем, мы продолжали разговаривать, вспоминали знакомых, и он тогда рассказал про Андрея и про будильник и про химическое вещество жизни.
-- Ты, кажется, чего-то ждешь? -- вставил я вдруг в затянувшейся паузе.
-- Да, -- коротко ответил Соломахин, помолчал и еще увереннее подтвердил, -- я жду звонка.
-- Очередная жертва? -- сострил я для поддержания беседы.
Он мрачно посмотрел на меня, и я уже пожалел, что влез не в свое дело, но он как раз наоборот, буквально вцепился.
-- Жертва, да. Но не она┘ Эх, друг мой любезный, да ведь я не жил последние годы, ведь я стал сомневаться в ней, в жизни, ведь я был жаден┘
-- А теперь?
-- Теперь? Теперь снова хочется жить. Страшно, правда, а хочется.
-- Чего же ты боишься, если это любовь?
Соломахин неопределенно качнул головой.
-- А как же ленинградская история? -- вдруг вспомнил я.
-- Все это было не то, я теперь знаю, что не то. Я там ходил с открытыми глазами, ведь я был пешеходом, понимаешь, нормальным, быть может, более удачливым, чем остальные, но пешеходом, с открытыми глазами, и только на зеленый свет. ═
-- Что же, хороша? Красавица? -- теперь я уже стал злиться, вспоминая бывшие его увлечения и чувствуя, что в данном случае могу потерять старинного друга.
-- Не в этом дело... -- Соломахин не заметил моей иронии, а меня, то ли от ревности, то ли от водки, понесло:
-- Ну да, длинноногая с вот такими глазищами, изгибы там, понимаешь, всякие, брось, Владимир Дмитриевич, все это мы уже проходили. Седина в бороду, бес ....
-- Нет, нет, дело не в этом, во всяком случае, я очень надеюсь, -- серьезно сказал Соломахин и снова уперся в телефон.
-- Да не то ли это загадочное лицо, исчезнувшее три года назад?
Владимир Дмитриевич обречено кивнул головой, и тут зазвонил телефон. Ах, как у него задрожали руки, как он разволновался, я даже слегка протрезвел. Он вскоре уехал, а я пошел спать к семейству.
И они встретились посреди ночной Москвы, и она первая обняла его, и они долго так, не смея шелохнуться, сидели, а после он отвез ее в далекое, спящее под свинцовым небом подмосковье, и там они впервые после долгих лет были вместе. И теперь он уже ее не стеснялся и подробно рассказал ей про сон, и про лесную рыбу, и про стихи, и впервые в жизни признался в любви. ═ ═
Глава VI. Сливки ═ ═ ═ ═
Говоря безыскусно, Владимир Дмитриевич был счастлив. Все, о чем он мечтал, сошлось в ней. Она любила его, она сама ему об этом сказала, да это было и так видно по многим приметам. И в первую очередь по тому, как часто они теперь были вместе. Что-то сошло, наконец, с мертвой точки, и теперь их совместное счастье вытеснило все прежнее из его жизни. Правда, он по-прежнему был не слишком в курсе ее дел. Нет, теперь он знал -- у нее сын и живут они с матерью и братом, коему, как она объяснила, и принадлежал тот самый мужской голос, а с мужем они в разводе, но причин их развода, правда, не касалась, лишь подчеркнула, что инициатором разрыва выступала та сторона.
Они теперь вместе. Они оба независимые, свободные натуры, они оба так тонко чувствуют, они будут путешествовать вместе -- он ей покажет мир, впрочем, она уже там бывала, ну да ничего, одно дело -- одна, а другое -- с ним, она увидит мир его глазами, и это будет их совместное счастье. Ему снова захотелось работать, он уже представлял, как они после трудовых будней срываются вместе в любом направлении, например, в Ленинград, да, да, именно туда, в Царское село, к дубам. Они будут бродить среди высоких красивых деревьев, целоваться, говорить обо всем и снова целоваться. Она прекрасна, в ней есть все -- она никогда ему не надоест. В общем, Соломахин был на седьмом небе.
Однажды утром в его рабочем кабинете раздался звонок.
-- Владимир Дмитриевич Соломахин? -- скрупулезно поинтересовался мужской голос.
-- Да, он самый, -- Владимир Дмитриевич был с утра в приподнятом настроении и слегка подтрунивал.
Так обычно ему звонили из каких-нибудь редакций в надежде получить залежавшуюся рецензию или очередную статейку о сногсшибательных открытиях, и он обычно отлынивал, но сегодня у него было отличное настроение.
-- Моя фамилия Ефимов... -- на том конце устроили паузу, будто столь скучное буквосочетание могло быть поводом для раздумий.
-- Очень рад. -- Соломахин приглашал гостя не стесняться.
-- Иван Ефимов... -- уточнили и сделали паузу.
-- Значит, Иван, очень рад, -- снова приободрил Соломахин незадачливого абонента. -- Вы из газеты?
-- Да, -- спохватились чуть дрогнувшим голосом, -- из "Вечерней Москвы". Вы не могли бы дать нам интервью?
-- О чем же?
-- Вы недавно из Италии, вы могли бы рассказать читателям о вашей командировке, о русских за границей, ведь вы там встречались с нашими соотечественниками, утечка мозгов -- это сейчас актуально...
-- Откуда вы знаете, что я был недавно в Италии? -- насторожился Владимир Дмитриевич.
-- Такая уж у нас журналистов работа -- все знать.
-- А все-таки, -- настаивал Соломахин.
-- Это журналистская тайна, -- с некоторым жеманством пошутил неизвестный Иван Ефимов. -- Мы могли бы встретиться с вами?
-- Вряд ли, я очень занят, -- желая покончить с таинственным абонентом, Соломахин круто взял курс на отказ.
Да и какие интервью, когда на работе дел по уши, а вечерами он встречается с Ксенией.
-- А вечером, сегодня, -- подсказали с загадочной интонацией.
Владимир Дмитриевич теперь стал выходить из себя. Ему не нравилась излишняя осведомленность журналиста.
-- Вечером у меня деловая встреча.
-- С Ксенией? -- будничным голосом подсказал человек из газеты.
Вдруг Соломахина осенило:
-- Так это ты, литератор, ах ты графоман, ну-ка, разожми нос.
-- Нет, я не то, хотя, возможно... -- вдруг голос переменился. -- В самом деле, чего тут темнить, лучше сразу начистоту. Я -- муж Ксении.
Нечего и говорить, какая наступила тишина на обоих концах провода. Я сам не люблю таких пауз, ни в книгах, ни в жизни. Очень мне неудобно бывает в такие минуты. Что там происходило на ефимовском конце -- я не знаю, но здесь, в кабинете Владимира Дмитриевича... Господи ты мой, какой муж, откуда, зачем? Впрочем, вот он, тот самый простуженный голос брата, ну конечно, как он не узнал сразу? Да ведь они разговаривали столько раз, а он не узнал. Черт, но почему вдруг муж, зачем сейчас, в минуту счастья, такое явление?
-- Разве она не говорила вам обо мне? -- искренне, как-то по-детски удивились на том конце. -- Теперь понятно, вы и не знаете моей фамилии. Ну, конечно, она так это... -- Ефимов замолчал.
-- Но ведь вы в разводе... -- начал и осекся Соломахин.
-- Формально -- да, но по сути мы живем вместе... -- голос его съехал совсем, -- ...нам нужно встретиться.
-- Зачем? -- будто в пустоту, бухнул Соломахин.
-- Я чувствую, нам это нужно обоим, вы ее любите?
-- Да, -- коротко ответил Владимир Дмитриевич.
-- Я так и знал, -- вскрикнули на том конце.
Соломахин молчал, не желая больше продолжать ненужный разговор. Что теперь еще, раз самое главное сказано? Впрочем, почему же этот Ефимов в курсе, -- недоумевал Владимир Дмитриевич, -- и Италия, и сегодняшнее свидание, как это все свести? Черт, ему вдруг до смерти захотелось увидеть Ксению. Она должна знать, откуда такая осведомленность и откуда вообще появился этот муж. Судя по голосу -- размазня. Последняя мысль даже успокоила его на мгновение, но все остальное накатывалось, как лавина. Ее нарастающий грохот уже заложил ему уши, и он, кажется, оглох.
-- Але! Вы слышите меня? -- переспрашивал Ефимов.
-- Да, да, я слушаю, -- стараясь не выдать своего состояния, опомнился Соломахин.
-- Я сейчас болен, у меня осложнение, и я могу следить за вами только по телефону. Да я все время звоню домой и знаю, что каждый вечер она с вами. Скажите ... -- голос Ефимова дрогнул, -- вы были близки?
Соломахин, застигнутый врасплох, молчал. Болен? Звонит? Значит, не дома? То есть как болен, чем? Впрочем, какая разница, и причем тут "близки"? -- неслось в голове Владимира Дмитриевича.
-- Ответьте же, -- молили его с того конца. -- Нет? Да? Вы просто встречаетесь?
-- Какая разница, -- увертывался Соломахин.
-- Однажды я следил за вами из кустов. Да, возле дома. Вы приехали, и она долго не выходила из машины. Минут десять, а мне показалось -- вечность. Почему так долго, скажите?!
Соломахин молчал.
-- Не хотите отвечать... -- Ефимов, кажется, обрадовался неопределенности. -- Нам нужно встретиться, приезжайте ко мне в больницу да и не говорите ничего Ксении, поклянитесь, что ничего не скажете, иначе она не простит.
Господи, на что он еще надеется? -- как-то зло прошептал про себя Соломахин.
-- Да, я приеду.
-- Не говорите ей ничего.
-- Хорошо, -- пообещал Соломахин и, записав адрес, положил, не прощаясь, трубку.
Да, господа-товарищи, вот такие обстоятельства. Соломахин посмотрел на часы: был уже обед, и сейчас она поехала устраиваться на очередную работу. Следовательно, все откладывается до вечера. Да, да, до вечера, они встретятся, и все выяснится, а сейчас надо ехать, с этим нужно сразу покончить. Ох-хо-хо, опять муж, как некстати. Только он выбрался из одного запутанного клубка, и -- на тебе. Стареем, -- ядовито прошептал Соломахин, -- перешел на замужних женщин. Да нет, не то, на этот раз все не так, теперь он любит, и она любит его, но зачем она лгала? Кому? Ему или мужу? Да, надо ехать к мужу, сейчас, сию же минуту, нельзя отказать больному человеку. Нельзя, -- шептал Соломахин, с ужасом обнаруживая, что впервые со дня их нового знакомства будет вынужден что-то скрывать от нее. Ведь в этом все дело, здесь основной пункт, главный принцип его перерождения -- никакой лжи! Но как же эта Италия? Неужели она ему обо всем рассказывает? Но тогда это уже получается настоящий клубок семейных уз и позорный треугольник! Да нет, не может быть, она сама не переносит малейшей двусмысленности. А он, муж?! Звонит, шпионит, подслушивает. Какое зловонное мелкое болото, как можно до такого опуститься? "Вы были близки", -- коверкая голос мужа, ядовито обезьянничал Соломахин. Да что же он -- муж жены, отец семейства? Жена пропадает, Бог знает, где и с кем, а он еще на что-то надеется. Да я бы и секунды не вытерпел такого унижения, господи помилуй, спаси и сохрани, да ведь это первый признак! Да хоть бы мы и просто встречались, из любви к чистому искусству, да на что же после этого надеяться?!
Следует сказать, что в этом месте Владимир Дмитриевич был совершенно откровенен и ничуть не лгал себе, и я тому свидетель, и, если кто и допускал вольности с ним, то в ту же роковую минуту вычеркивался из списков, исчезал из его жизни. Нет, совсем не демократ был Владимир Дмитриевич, в узком семейном смысле. Уж поверьте мне, уж очень они любили себя и высоко ставили. Жизнь коротка, -- гордо заявлял Владимир Дмитриевич в таких случаях, -- нет времени тратиться на пустых людей. А пустыми он считал всех тех, кто не имел к нему интереса. Конечно, в первую голову, это касалось женщин.
Было еще одно обстоятельство, сопровождавшее Соломахина в скорбное путешествие. Во-первых, все-таки ему было приятно, что в данной ситуации он выглядит победителем, на фоне жалостливого, безвольного голоса куда как выглядит орлом. О нет, ни при каких обстоятельствах он не будет обсуждать Ксению, но, все-таки, он едет к больному человеку отдать последний долг и всяческие сочувствия. О, да, именно сочувствия, именно с его стороны, ведь ему тоже жалко может быть.
В больницу он вошел преувеличенно бодрым шагом, подобно тому, как вступал в ту доисторическую рощу на берегу Адриатического моря. В дверях протиснулся мимо высокого молодого человека, едва коснувшись плечом, тут же извинившись, прошел к дежурному окошку. На вопрос о Ефимове худенькая медсестра сначала позвонила в палату, там долго не отвечали -- видно искали, потом положила трубку и высунулась в окошко.
-- Ай-яй-яй, -- вскрикнула сестра и выбежала из дежурки к молодому человеку в дверях.
Теперь и Соломахин заметил, что парень стоит как-то бочком, слегка опираясь на кресло-каталку.
-- Что же вы встали, вам ведь нельзя.
Парень уже не стоял, а медленно сползал по стене мимо кресла. Соломахин тоже подбежал к больному и вовремя подправил падение прямо в кресло. Глаза у молодого человека прикрылись, как у механической куклы, а ноги подскочили вверх и после безвольно упали на подножку. Было что-то жалкое и комическое в этой опавшей фигуре.
-- Он и есть ваш Ефимов, -- с укором сказала сестра. -- Ну-ка, помогите.
Они вдвоем усадили больного поудобнее.
-- В палату, в палату, -- причитала сестра, подталкивая коляску.
Соломахин деревянной походкой прошествовал вослед и помог уложить Ефимова.
-- Ну уж, сидите теперь, я за врачом схожу, -- почти приказала сестра и исчезла.
Ефимов недвижимо лежал, уронив голову на согнутую пополам подушку, а из расстегнутой пижамы вывалился металлический крестик. Соломахин осмотрелся. На тумбочке, рядышком со склянками, лежала раскрытая Библия, последнего кооперативного издания.
-- "Да прилепится жена к мужу", -- прочел Владимир Дмитриевич на замусоленной странице.
Вскоре появился доктор, сделал пациенту укол, и когда тот пришел в себя, Соломахину разрешили немного пообщаться с больным.
Ефимов, казалось, сразу признал гостя, и, едва они остались вдвоем, сказал:
-- Я немного не в форме, -- он пристально осмотрел Владимира Дмитриевича и добавил. -- Вы немолоды и ниже меня ростом, странно, что она в вас нашла... -- Потом, не дождавшись реакции, взглянул на Библию: -- Я теперь верю только Богу.
Соломахин продолжал молчать, не зная, как ему реагировать.
-- Скажите прежде всего, между вами было что-то?
-- Что-то было... -- невпопад бухнул Соломахин и осекся...
-- Вы были близки? -- настаивал Ефимов.
Господи, да разве в этом дело, -- подумал Соломахин. Вот каталка, капельница, палата, вот это дело, да при чем тут все остальное?
-- Не хотите говорить? Жалеете? -- Ефимов еще подождал минутку и, уже не рассчитывая на ответ, продолжил. -- Ладно, будем считать, что не были, будем так предполагать, потому что иначе, впрочем, все равно, скажу. Мне нужно было вас увидеть живьем, я не понимаю, почему она так сделала? Т.е. , конечно, у вас общие темы, общая альма-матер, но если так, что же, приходите к нам в гости... мы можем дружить семьями... Я говорю вздор? Но почему нет? Если вам нужно общаться, если, как она выражается, у вас есть чему научиться, и вы ей можете много дать, я не против, я слишком ее люблю, и я готов ради нее... слышите, -- в его голосе послышалась угроза, впрочем, довольно жалкая, -- я ее просто так не уступлю!
Соломахин молчал.
-- Что же произошло? Я помню, три года назад вы появились, она мне все рассказывала, но потом исчезли, и я думал все кончилось, все прошло, что же теперь? Да, я знаю, она многим нравится, и я ничего против не имею, ведь ей красоты не занимать, я даже, наоборот, стараюсь всегда сблизиться в этом случае, вот и с вами я как поговорил, сразу понял, что мы могли бы и дружить, вы так интересно рассуждаете. Она мне рассказывала про дерево и про рыбу, здесь какая-то притча, впрочем, не вполне ясная, но все занятно, хотите мы будем дружить?
-- Нет уж, увольте, -- вырвалось у Соломахина, огорошенного такой осведомленностью.
-- Да подождите, не отказывайте, я ведь тоже могу понимать. Вот это ваше дерево, например, ведь это же на самом деле не дерево вовсе, это так вам было подано, а на самом деле это попытка оправдаться...
-- То есть? -- заинтересовался Соломахин.
-- Ведь этот доисторический лес, это -- мораль жизни, и что теперь выходит -- то гигантское дерево? Ведь оно одно, как бы совершенно за пределами добра и зла. Вам кажется, что есть еще нечто, кроме Бога, кроме морали, и вы живете с этим потусторонним законом и оправдываетесь им же. Ведь если бы был просто доисторический лес, то ваш сон только подтверждал бы незыблемость принципов Бога, но вот эта пустота, это пространство, освобожденное от морали, не кажется ли вам, что ею все можно оправдать? -- Ефимов подождал, оценивая произведенное впечатление. -- Вот видите, вам уже интересно, не скрывайте.
-- Да, занятно, -- согласился Владимир Дмитриевич, но тут же отрезал, -- впрочем, я не придаю значения снам.
-- Вы уже уходите? -- испугался Ефимов, замечая, что Соломахин приподнялся со стула. -- Постойте, подождите, я вам расскажу. Да, мы в разводе, но это условно, так было удобно, но по существу была лишь размолвка, ведь у нас теперь все наладилось, впрочем, не до конца, -- он прервался, пытаясь подыскать верные слова. -- Ведь вы ее не знаете, ведь она никогда до конца ничего не скажет, хотя нет, наоборот, она мне все рассказывает, про то, как вы в театры ходили, и что это просто для интереса и искусства, а так ведь она всегда возвращалась ко мне, ну да, она так и говорила, что более ничего между вами и невозможно, мол, я зря беспокоюсь, и была так ласкова со мной...
В этом месте Соломахину совсем стало неуютно. Ну уж, выслушивать такое -- это слишком, да в своем ли он уме?
А больной, казалось, уже ничего не замечал.
-- Еще две недели назад у нас были такие страстные минутки, ведь она в постели -- совершенное чудо, и так страстно отдавалась мне и приговаривала: все сливки тебе, мой милый! Да, так и заявляла про сливки!
Потемнело в глазах Владимира Дмитриевича от этих слов.
-- Вас удивляет моя манера, что я так откровенно? -- Ефимов понимающе посмотрел на посетителя. -- Что же, можете рассказать своему другу литератору, пусть вставит в роман...
Соломахин окаменел, боясь выдать свое состояние.
-- Так вы что же думали, все это время она была сама по себе? Ах, ну да, ведь она скрывала, она вас обманывала, видите, Владимир Дмитриевич, куда вы влезли. Откажитесь, откажитесь от нее, ну, в самом деле, зачем вам, немолодому человеку, в вашем положении, ведь у вас все есть, зачем вам такие нервы и горе? Ведь это же непрерывная жизнь на вулкане, я-то за семь лет привык, да и то, смотрите, смотрите на меня, вы думаете, эта болезнь -- простуда? грипп? ОРЗ? Врачи полгода разбираются, понять не могут, а теперь вот ноги стали отниматься...
Ефимов постучал себя по коленке.
-- Но я выкарабкаюсь, обязательно, лишь бы она меня не бросила, вы же видите, у нас сейчас такой сложный период, а с ней бывает -- она часто увлекается. Но ведь проходило раньше и теперь пройдет, вы только в сторонку отойдите, хоть на время, не мешайте нам спокойно разобраться. Откажитесь от нее! Соломахин опять молчал.
-- Неужели она вам так нужна?
-- Нужна, -- мрачно выдавил Соломахин, погружаясь в невеселые мысли.
-- Неужели вы надеетесь, что она вас любит? Она вам это говорила? Нет? Правда, и мне не говорила, только в минутки экстаза, а так -- нет. Но не думайте, она никого не любит, она и вас обманет, вот посмотрите, она вас бросит! Вы, поди, и не в курсе ее заграничных дел. Вы спросите у нее про письмо из Франции, да, да, наверняка, об этом она умолчала, уверен, ведь там ее ждет человек, Жаном называется, он ей письмо прислал, приглашает на учебу в Страссбург, и, помяните мое слово, поедет, на все наплюет и поедет.
-- Но как же в этом случае вы собираетесь с ней жить? -- не выдержал Соломахин.
-- Наконец-то! -- с облегчением воскликнул Ефимов. -- Да ведь никакого другого случая, кроме, как вы выразились, этого и не предусматривается. Ведь она просто увлечена, да к тому же ей нужно как-то скоротать время до отъезда, а у вас машина, ведь это удобно в конце концов, а она всегда выбирает, где удобнее. Ну позовет Жан, и фюить, только и видели ее розовые пяточки на горизонте, уверяю. Да разве не достаточно моего примера? Я-то уже человек конченный, мне уж куда теперь, да и сын у нас. Понимаете? Я на все согласен, только чтобы быть при ней...
Соломахин снова приподнялся со стула.
-- А развод, ведь там целая история, -- не замечая, продолжал Ефимов, -- ведь она сама настояла, когда спуталась во Франции с Жаном, черт, смешно получается, -- Ефимов жалко усмехнулся, -- ведь по-французски он, как и я, Иваном зовется, вот смешно. Ведь он сущий арап, он ее мучил ревностью, а я приехал туда и спас ее.
Тут Соломахин вспомнил ее французские рассказы и золотые дареные часики. Его передернуло теперь, и он решил поскорее покончить с этим кошмаром.
-- Подождите, дайте слово не рассказывать ей о нашей встрече.
Соломахин пожал плечами, мол, какие тут могут быть сомнения.
-- И пока, пока я не выкарабкаюсь -- не встречайтесь с ней. Ведь я связан по рукам и ногам. Мы -- не в равных условиях.
-- Это может решить только она сама, -- еще мрачнее ответил Соломахин.
-- А то звоните мне, ей-Богу, мы сойдемся с вами, ей-Богу, я же оценил, как вы сразу ко мне в больницу, ведь это же элементарно, Владимир Дмитриевич, ведь вы -- первый мой посетитель. Неужели не придете больше? -- уже в спину уходящему гостю кричал больной. -- Пустым объемом спасаться будете, да не спасетесь, вот тогда и приходите...
-- Прощайте и выздоравливайте, -- не выдержал Соломахин и вышел вон.
Болото, болото, -- хлюпало в голове Владимира Дмитриевича, -- ах, какая комбинация, просто дух захватывает. Все эти мелкие подробности угольками перекатывались где-то под ребрами. Но что-то, кроме уязвленного самолюбия, кроме жалости и отвращения, кроме острой щемящей тоски по потерянному безоблачному счастью, было еще что-то -- неясное, неопределенное, даже не чувство, а какой-то дух, дух больничной палаты, какое-то скрипящее колесным переливом состояние безысходности, бессилия, катящегося под уклон сознания. Чем-то веяло, и не от слов, не от жалостливо-требовательного тона, но странного, неестественного, почти фантастического превращения, происходившего с некогда здоровым молодым человеком. И по сравнению с этим превращением, телефонная слежка и смакование интимных подробностей выглядели вовсе не стыдными. Да, Соломахин вдруг с удивлением еще не оправдал, но уже допустил возможными эти низкие действия. Именно это раздражало все сильнее и сильнее. Почему он сочувствовал не горю, а самоунижению, почему он признавал такое возможным, хотя бы и для другого человека? Вот такое необычное открытие сделал Владимир Дмитриевич этим холодным январским днем. ═
Глава VII. Кирпич ═ ═
Когда Соломахин мчался на очередное свидание, в его мозгу поселился француз Жан и ее французские рассказы, и все они как-то не противоречили существованию доброго отзывчивого гида. Но почему она ни словом не обмолвилась о письме? Может быть, там уже все оборвалось, да и когда это было, ведь это все было еще до него, а теперь, теперь -- совсем неважно. Да, конечно, то было в далеком, неудачном прошлом, когда она еще никого не любила, а сейчас все уже изменилось, она, наконец, любит. А остальное, пусть даже и ложь, но ведь когда не любишь... да господи, все выяснится прямо сегодня же.
В последнюю неделю она разрешала ему подъезжать прямо к парадному и даже не уворачивалась от приветственного поцелуя. Неужели, это результат вынужденного отсутствия благоверного?
Вдруг машину резко повело влево. Пока он ставил запаску, пока искал, где бы вымыть руки, прошло полчаса, и у подъезда дома его уже никто не ждал. Наверное, пошла домой, -- думал Владимир Дмитриевич, набирая номер телефона. Но там ему ответили, что Ксения минут двадцать, как ушла и не возвращалась.
Полное прояснение истины отодвигалось на неопределенное время. Он постоял еще, разглядывая сквозь железные прутья ограды припорошенные голые деревья. Может быть, под напором нахлынувших новостей он перепутал место встречи. Да нет, ведь она теперь его не стеснялась, а впрочем... Он захлопнул дверку остывающей машины и пошел на бульвар пешком. Так надежнее, -- бормотал он про себя, -- если мы разминемся, она увидит автомобиль и подождет, а если не разминемся, то он, наконец, узнает все остальное.
Он обошел вокруг так и не замерзших этой слякотной зимой прудов, обнюхивая, как пес, каждое из их мест -- ее не было. Господи, неужели нельзя было подождать, -- справедливо начинал выходить из себя Владимир Дмитриевич, -- ну холодно, пойди домой, погрейся, но, в конце концов, разве двадцать минут -- это время? Он ждал годы.
Вернувшись обратно к машине и не обнаружив ее и там, он снова позвонил -- безрезультатно. Правда, ему сказали теперь, что перед уходом ей позвонили, и она предупредила, что вернется после одиннадцати. Нет, она и до этого опаздывала, но раньше он не злился, теперь же, в свете новых фактов, которым, впрочем, он не склонен безоговорочно доверять, в свете слов больного брошенного человека все как-то выходило не так. Он простоял два часа, изредка прогревая уже подмерзавший букетик роз, и готов был стоять еще два, но она, наконец, появилась. Господи, -- обрадовалось уже разуверившееся сердце. Он выскочил навстречу и они обнялись.
-- Ты так долго меня ждал, -- сказала она между поцелуями.
-- Вечность.
-- Я тоже ужасно соскучилась, но никак не могла прийти раньше, но и ты опоздал, а у меня возникло срочное дело. -- А что за дело? -- как бы между прочим, поинтересовался Соломахин.
-- Да пока ничего определенного. Мне предлагают работу.
-- Где?
-- Во французском посольстве, -- проговорила, как бы вскользь, Ксения и уткнулась в цветы. -- Ты каждый день даришь мне цветы, это так дорого сейчас.
-- Я так хочу.
Они поцеловались.
-- Ну поехали, поехали, -- поторопила она, -- я замерзла.
-- Так что за работа? -- как бы сосредоточившись на дороге, спросил Соломахин.
-- Что-то с бумагами, не очень интересно, но платят в долларах.
-- Угу, -- благожелательно удивился Соломахин, -- как тебе удалось?
-- Ничего особенного -- просто старые знакомые меня порекомендовали.
-- Угу, -- проглотил Владимир Дмитриевич и замолк.
-- Куда мы сегодня пойдем? В театр поздно, может быть, посидим где-нибудь?
-- Давай. -- быстро согласился Соломахин и, помявшись немного, спросил: -- Скажи, ты знала, что я буду тебя ждать у дома?
-- Да, -- она засмеялась и обняла его, -- ведь ты любишь меня.
-- Да, а ты?
-- Мне с тобой так хорошо, -- искренне призналась она, разглядывая проплывающую мимо Москву.
В каком-то случайном кафе на Садовом они заказали себе кофе, и Соломахин, предварительно сделав каменное лицо, решил приступить к прояснению истины:
-- Я давно хотел тебя спросить, неужели, он тебя вот так, ни с того ни с сего, бросил?
-- Кто он?
-- Муж.
-- Нет у меня мужа.
-- Ну, бывший муж, -- податливо уточнил Владимир Дмитриевич.
-- Там все было сложно, но, в общем, примерно так.
Она перестала улыбаться.
-- Почему же вы живете вместе? -- не терпящим опровержения тоном выдал Соломахин, особенно пристально вглядываясь в ее глаза. Она сконфузилась и потупила очи. Впрочем, как раз подошел официант и неуклюже задел ее спинку стула.
-- С чего ты взял? -- невинным голосом воскликнула Ксения, вернувшись в прежнее состояние.
-- Нетрудно догадаться. Во-первых, эти разные мужские голоса по телефону, не может же твой брат и болеть, и выздоравливать каждые полчаса, да и ты никогда не остаешься со мной до утра, а всегда возвращаешься домой.
-- Хочешь, я могу сегодня с тобой остаться, -- предложила Ксения.
-- Естественно, теперь -- можешь. Ведь последнюю неделю его нет дома. Это же очевидно по тому, как ты перестала бояться встречаться рядом с домом.
-- Хм... -- она усмехнулась какой-то новой для Соломахина улыбкой. -- Тебя нелегко обманывать. А все-таки, с чего это ты про мужа вспомнил?
-- У меня сегодня было много времени для размышлений, вот и набрел на такую благодатную тему. В конце концов, я не хочу, чтобы между нами было хоть что-то, в чем мы не можем признаться друг другу.
-- Ничего и нет, милый, ну, ты прав, он жил с нами до последнего времени, потому что больше и негде ему жить, т.е. как бы проживал в комуналке. Сам по себе, и, к тому же, у него своя жизнь, вот только сейчас прихворнул немного, я даже, по-дружески, завтра поеду к нему в больницу, проведаю.
-- Я не могу жить втроем, -- мрачно изрек Соломахин. -- Я тоже.
Ксения попыталась взять его за руку, но он отодвинулся.
-- Чем же он болен, что-нибудь серьезное? -- изобразил отстраненное сочувствие Владимир Дмитриевич.
Она в сердцах махнула рукой, продолжая разглядывать черное окно.
-- Врачи ничего толком не говорят...
-- Когда он заболел?
-- Да вот, осенью, простыл...
-- Или летом, когда ты была во Франции?
-- Или летом...
-- Н-да, непонятно, ты уехала во Францию, а он тебя бросил.
-- Ну, господи, -- она уже начала выходить из себя, -- просто мы так решили.
-- Да, да, -- не обращая внимания на ее слова, Соломахин перешел на шепот, -- Ксения, но если он тебя любит и серьезно болен, и, не дай Бог, что случится, а мы с тобой, как ни в чем не бывало, встречаемся...
-- Случиться все может в жизни, например, кирпич на голову с крыши свалиться может, всего не предусмотришь...
-- Как кирпич? -- Соломахин стал терять под ногами почву. -- Да ведь если с ним что случится из-за нас, это разве кирпич?
-- Да, кирпич, да пойми -- всего не рассчитаешь, я тоже не застрахована, и ты, так давай не будем усложнять все, пока мы вместе и нам хорошо.
-- Что значит пока? -- громко спросил Соломахин, привлекая внимание посетителей кафе. -- Ты меня рассматриваешь как временное явление?
-- Господи, да разве ж есть что-то вечное?
-- Не знаю, но жить с таким чувством нельзя!
-- Увы, одно дело наши желания, а другое -- жизнь... -- Она, не находя слов, замолчала, а после предложила: -- Но если тебя так мучает его болезнь, то, может быть, нам расстаться?
Это ее холодное "расстаться" так больно обожгло Соломахина, что он позабыл про бессмертие у Елоховского собора. Как просто она произносит то, чего он, Владимир Дмитриевич, и в мыслях представить не смеет. Ведь он жить без нее не может, а она так легко рассматривает варианты. Да ведь и чего другого ожидать, если кирпич!
-- Поедем отсюда -- кофе отвратительный, -- предложила Ксения.
В машине она уже оттаяла, прижалась к нему и прошептала:
-- Не мучай меня сегодня больше, не надо, ведь мы были так счастливы, ты же сам говорил, что лучше -- не бывает.
-- Именно поэтому...
-- Ну что уж тут поделать, ну так все не гладко, ну будет небольшая горчинка.
Эта горчинка несколько покоробила Владимира Дмитриевича, но он уже и сам был не в силах продолжать затянувшийся допрос и, в предчувствии физической близости, отвечал взаимностью. Он устал этим суматошным днем и гнал теперь прочь неприятные, тревожные мотивы.
Я еще потому так хорошо запомнил настроение Соломахина в тот день, что ночью он-таки добрел до меня. А я некстати поделился с ним своим новым сюжетом. Так бывало и раньше: я ему расскажу что-либо из задуманного и послежу за его реакцией, мол, если он зевает только, то и браться не стоит, но уж если он слушает хотя бы, то можно смело браться за работу. Правда, честно признаюсь, последнее не часто бывало, да и я как-то не очень расположен рассказывать свои задумки хотя бы и самому близкому человеку, ведь я люблю писать, стараясь не изобразить, а самому узнать, что же там происходит. Но тут какой-то черт дернул меня рассказать, ведь и сюжетец был сокровенный, и я уж давно его приглядел и решил прежде ни с кем не делиться, а тут вот выложил, да еще и с такими последствиями.
-- Ты, -- говорю ему, -- поужинай пока, приди в себя, а я тебе историю одну хочу рассказать, и даже не историю, а только одну больную фантазию.
Он как-то уткнулся в тарелку вначале, но после есть перестал, закурил и слушал меня со все возрастающим вниманием. Я же не обратил внимания, потому что волновался и за будущую повесть, и, более того, за нечаянную откровенность.
-- Представь себе, -- начал я, -- в некотором времени одного умного человека, ни плохого, ни хорошего, вполне преуспевающего, но все-таки несчастного, пребывающего в некотором промежуточном состоянии, которое часто посещает так называемых падших ангелов, когда они, уже совершенно все испытавши, теряют всякие жизненные стимулы, но в то же время, заметь, в глубине души верят в окончание своей ипохондрии и, наверняка, ждут еще от жизни некоего подарка. Причем, заметь, это человек все-таки -- не животное, именно жаждет не чистого удовольствия, в виде обнаженной натуры и сопутствующих округлостей, а, именно, -- желают попутного завоевания красот эфемерных, т.е. обязательного ответного подарка в виде преданной души и тоскующего чувства.
Я специально выбрал такую манеру рассказа, т.к. стеснялся.
-- В то же время, каким-то чудом, этот наш падший ангел действительно сохранил в себе почти ангельскую непосредственность в отношении прекрасной половины, в особенности той ее части, в коей находил какие-либо преимущества. И вот однажды, средь шумного бала, он, потерянный и меланхоличный, встречает существо такой красоты душевной и физической, что совершенно с ним происходит столбняк. Т.е. такая безупречная красота в сочетании с душевной мягкостью и добротой и тонким, к тому же, чувствительным сознанием, какие только и могут лишь однажды встретиться в жизни отдельного человека. Он, опытный жук, понимает, что перед ним чистое золото, какое вряд ли в будущем еще когда-либо возникнет на его кратком жизненном пути, и, следовательно, весь смысл и успех его жизни теперь возможны только в случае обладания таким сокровищем.
Здесь Соломахин встал из-за стола и плотно прикрыл кухонную дверь. Неужели, -- мелькнуло у меня, -- он стесняется, что бы кто-нибудь стал свидетелем моего сюжета? Ну да я продолжал далее.
-- И я уверяю тебя, Владимир Дмитриевич, поскольку он свою жизнь поставил на карту этой женщины, то мимо нее теперь пройти -- полная погибель. Но вот что дальше выясняется. Проследивши ее маршрут, он вдруг обнаруживает на своем пути непреодолимое препятствие...
-- Какие же препятствия у такого повесы? -- с преувеличенной иронией поинтересовался Соломахин.
-- В этом-то и заключается больной случай. Оказывается, она замужем, да не просто так, вообще, за молодым да глупым или старым и дряхлым, а муж у нее калека, способный передвигаться разве что в специальной коляске.
Соломахин вначале вздрогнул, что я тут же приписал хитроумию сюжета, но после взял себя в руки и отрезал:
-- Мелодрама примитивная, и выглядит надуманно.
Я обиделся. Ведь он перечеркивал мой сокровенный сюжет, а кроме того, унижал меня еще тем, что допускал, будто я в своем литераторском рвении мог бы опуститься до мелодрамы.
-- Ты не дослушал, а судишь, ведь главный вопрос, что же далее предпримет наш герой?
Соломахин с отвращением отодвинул тарелку, закурил и встал теперь к окну.
-- А верит ли он в Бога, твой герой? -- теперь совершенно спокойно спросил Владимир Дмитриевич, не поворачиваясь от черного окна.
-- Да не знаю, думаю, что сомневается, но какая-то начальная совесть у него есть. -- Совесть, -- как-то странно усмехнулся Соломахин. -- Ну если совесть, то откажется, а если с Богом -- вкусит.
-- Парадокс! Да ты смеешься, неужели такой сюжет не интересный?
-- А нет никакого сюжета! -- громко сказал Соломахин.
-- То есть как это? -- я еще раз обиделся.
-- Вот так, сюжета нет, потому что тупик, дорогой мой литератор, ведь ты хочешь быть добреньким.
-- Как это?! -- я не ожидал такого поворота.
-- Да ты загляни в себя, сам-то ты, отказался или нет?
-- Отказался, -- откровенно признался я и посмотрел через черное окно, в глаза Соломахина.
-- Ну вот, и нет никакой повести, дорогой мой литератор, ведь ты себя изобразить хочешь, а себя не получится, ведь ты постеснялся бы на нее лапы-то наложить, да мало того, еще бы потом своей жалостью гордился, успокаивался во всякую трудную минутку.
Стало мне тогда не по себе, дорогие господа-товарищи. Откуда этот крик души и юношеский надрыв? Так, недоумевая, я уснул, а под утро он снова пришел ко мне, разбудил руками, и когда я пришел в себя, предложил:
-- Хочешь, я тебе спасу сюжет?
Спросонья я согласился, и он мне рассказал свой вариант, участником которого стал и я. ═ ═
Глава VIII Франция и французы
Русские любят Францию, но не любят французов. В этом я еще раз убедился той беспокойной ночью.
В следующую неделю возникла какая-то пауза. Знаю, что Владимир Дмитриевич в течение ее ни разу не встречался с Ксенией. Кажется, они решили попридержать стремительный напор их совместного счастья, пока не прояснится диагноз Ефимова. Кроме того, их захлестнули трудовые заботы. Ксения обживалась на новом месте, а Соломахин занялся разгребанием накопившихся дел. Впрочем, он ни на одну свободную минуту не переставал думать о ней, о их новом положении. Особенно тяжело было переносить вечера, которые он уже привык проводить с нею вместе, и теперь просто валялся на диване, замкнувшись в своей комнате, и постоянно курил. Со мной почти не разговаривал. Правда, теперь она ему иногда звонила с работы, но ему свой рабочий телефон не доверила, сославшись на специальное предупреждение.
К концу недели немного посветлело на душе. Она сама ему позвонила, сама просила о встрече и даже успокоила новой вестью из больницы -- мол, оснований для беспокойства не имеется.
Он еще ее такой никогда не видел: истосковавшейся, любящей, нежной.
-- Мне так тяжело без тебя, мой любимый.
И слепой бы видел, что это -- истинная правда. Прошлое, прервавшееся на неделю их счастье, вновь вернулось. Целый день они были вместе, не выпуская друг друга из объятий. В эти минутки ему казалось -- они специально созданы друг для друга, и что она до самых кончиков ногтей принадлежит ему. Он забыл обо всем, о прошлых несчастных днях, о ее разговорчивости, о бедном больном, о французе, воспринимая все это как явление доисторического времени. Да и в самом деле, -- доказывал сам себе Владимир Дмитриевич, -- ведь все это было до первой их январской ночи.
Теперь она уже звонила ему каждый день, и они, хотя бы на часок, но встречались. Соломахин с радостью соглашался на любой повод встретиться.
Однажды, перед одним важным мероприятием, она позвонила ему на работу и попросила помочь ей кое-что перевезти. Он, позабыв предупредить коллег, сорвался и, заехав на цветочный базар, через полчаса был уже у ее порога.
Обычно она всегда задерживалась, но тут появилась вовремя, с тяжелым черным чемоданчиком.
-- Он что, золотой? -- пошутил Владимир Дмитриевич, кряхтя от натуги.
-- Нет, увы, -- она как-то дежурно поцеловала его и, не заметив цветов, пояснила. -- Это просто старая печатная машинка.
-- Ну что же, куда изволите? -- спросил Соломахин.
Она назвала примерное место, и Соломахин присвистнул, удивившись тому, как тесен бывает наш мир. На подъезде, когда Ксения стала просто указывать повороты, Соломахин стал играть в игру, про себя предугадывая следующий поворот и совсем не радуясь своей прозорливости. Они остановились у соседнего с больницей здания, со множеством вывесок каких-то свежеиспеченных контор, и Ксения, приняв ношу и отказавшись наотрез от помощи, только пообещала:
-- Я быстро, мне только отнести и -- назад.
Сгибаясь под тяжестью, она прошла мимо последней надежды Соломахина и скрылась в больничных воротах. Владимир Дмитриевич ожесточенно выстрелил догоревшей сигаретой в окно и тут же закурил новую. Какими бесконечно долгими показались ему эти полчаса, предшествовавшие ее появлению, в слезившихся уже от дыма глазах Соломахина.
-- Все в порядке, поехали, -- она радостно запрыгнула в машину и нежно прижалась к нему. Владимир Дмитриевич окаменел.
-- Да что ты? -- тормоша его за плечи, удивилась Ксения. -- Замерз?
-- Да, -- холодновато как-то, - мрачно сказал Соломахин и, вопреки ее ожиданию, не разворачиваясь подъехал прямо в ворота больницы.
-- Странная контора.
Ксения отодвинулась и молчала. Через открытые настежь ворота были видны окна Ефимовской палаты. Ему даже померещилась в окне высокая покачивающаяся фигура, но он продолжал стоять. Ксения занервничала, приговаривая свое любимое "ну поехали, поехали...".
-- Не здесь ли лежит твой бывший муж? -- как то жестко спросил Соломахин.
-- Ну, да, да! -- не выдержала Ксения. -- Я тебе все расскажу, только давай отъедем.
-- Угу, -- Владимир Дмитриевич дал задний ход и, отъехав на квартал, снова остановился молча разглядывая грязную московскую зиму.
-- Я не хотела тебя расстраивать, ну какая разница, ну если он просил... А как бы я ее дотащила? Что здесь такого?
-- Нет, ничего, я даже рад помочь твоему мужу, -- Соломахин скривился, изображая эту самую радость.
-- Да почему мужу, глупый какой, мне! Причем тут муж, да и перестань называть его моим мужем.
-- Хорошо, бывшему мужу. Следовательно, больной выздоравливает и понемногу возвращается на журналистское поприще?
-- Да, ему лучше.
-- Что же, он решил роман писать?
-- Нет, всего-то пятнадцать страничек напечатать, ну да я не знаю, что там, может и роман...
-- Э постой, постой, -- вцепился Соломахин, -- что за пятнадцать страничек, откуда такая точность?
-- Ой, не знаю, ты меня не слушай, видишь, какая я измотанная работой, я ужасно устаю, и голова не соображает совершенно.
-- Да нет, ты точно знаешь, что он будет печатать, -- настаивал Владимир Дмитриевич, заподозрив неладное.
-- Господи, да ничего особенного.
-- Нет уж, поведай извозчику, пожалуйста.
-- Поехали, -- она посмотрела на часы. -- Мне скоро на работу.
-- Я никуда не поеду, пока ты мне все не расскажешь. Ксения, мы же договорились, что между нами не будет никаких тайн, -- последние слова Владимир Дмитриевич уже от расстройства сказал с какой-то жалобной интонацией.
-- Да, договорились, но здесь нет ничего особенного, просто это нужно мне, а не ему, ох, не знаю, просто в посольстве один француз написал статью для "Независимой газеты". Написал на французском, а мне предложили перевести за хорошие деньги, вот и все. Пятнадцать страниц и сто долларов, разве плохо?
-- Так, -- глубокомысленно сказал Соломахин, еще ничего не понимая, -- пятнадцать страниц за сто долларов -- неплохо, ну и при чем здесь больница?
-- Господи, ну Ефимов вызвался напечатать и к тому же исправить, ведь он профессионал -- у него хороший стиль.
-- Не понял.
-- Что ты не понял?
-- А я здесь при чем? -- Соломахин направил вопрос холодной улице.
-- Ты мне помог перевезти машинку.
-- Да, перевез, а он тебе напечатает статью? -- и, не дожидаясь подтверждений, продолжил разговор с московскими кварталами. -- Он сам напросился помогать?
-- Да.
-- Но откуда такая осведомленность?
-- Просто, я как-то заходила проведать, ну и о чем еще говорить, сам подумай... я и рассказала...
-- И он с радостью вызвался помочь, бескорыстно....
-- Да, естественно, что же тут такого?
-- А он о нас знает что-нибудь?
-- Да.
-- Что -- да? Что мы близки?
-- О, господи! -- вскрикнула Ксения, закрыв лицо руками. -- Не мучай меня.
-- Он знает, и при этом у вас такие дружеские отношения?
-- Но просто, просто, -- Ксения говорила через ладошки, -- по старой памяти, мы можем же оставаться... оставаться друзьями.
-- Но ведь это либо глупо, либо жестоко, что, впрочем, одно и тоже.
Ксения зарыдала.
-- Да, да, я такая глупая женщина, я не думала... мне казалось...
-- Для меня одно ясно, -- сухо подвел черту Соломахин, -- он ничего о нас не знает, об истинном положении дел.
-- А ты хочешь, что бы я ему, больному, все рассказала?
Соломахин, наконец, повернулся к ней лицом и, раздвигая ладони, хрипя, потребовал:
-- Дха!
Видно было, что Владимир Дмитриевич был огорошен и не в себе.
-- Ты сам не знаешь, что говоришь, сейчас никак нельзя, я не могу сейчас, дай мне время.
Он теперь увидел ее заплаканное лицо, покрасневшие глаза, мокрый хлюпающий нос, и ему стало безумно жаль ее.
-- Прости, прости, -- приговаривал он, подробно целуя в мокрые, соленые глаза. -- Но ты должна забрать эту статью, у вас не должно быть общих дел, ведь я так не могу.
-- Но как я теперь ее заберу? -- Ксения целовала его в ответ и говорила так, будто вполне согласна, но не знает, под каким предлогом, -- ну да ладно, я пойду и что-нибудь придумаю, -- шептала она, впрочем, совершенно не двигаясь.
Господи, что же я делаю? -- думал Соломахин, остро переживая ее состояние, все так сложно, в конце концов, Бог с ней, с этой статьей, раз уж так, то пусть и будет, и, не дожидаясь напоминания, тронул машину. ═ ═ ═
Глава IX. Мироедовский поцелуй
═ ═
Три холодных месяца пронеслись с невероятной -- для нашей российской зимы -- прытью. Часы, дни, недели летели, словно брызги мокрого снега из-под колес соломахинского авто. Они встречались каждый день, и Владимир Дмитриевич с огромным удивлением обнаруживал, что Ксения не только не надоедает ему, как это случалось ранее, но, напротив, глубже и глубже захватывает все его существо. Разве мог он надеяться на такое чудо раньше? Да, конечно, но только в самых утопических мечтах. Да, и она, все больше и больше, привязывалась к их счастью. Правда, иногда их счастье омрачалось разговором о том самом больном, но они оба уже стали привыкать к факту его нездоровья, тем более, что особых ухудшений, по-прежнему, не наблюдалось.
Итак, накатил май, а с ним и солнце, и первые клейкие листочки, и он решил исполнить давнишний план путешествия в Ленинград, который теперь уже официально назывался Санкт-Петербургом. По работе он приготовил какое-то дело, да и я еще решил воспользоваться предстоящей оказией и передать с ним толстенную рукопись в одно из тамошних издательств. Ко всему прочему, вдруг нагрянуло какое-то безумное, почти июльское, тепло и все сошлось удачно, и они решили отправиться в дорогу.
А перед самым отъездом произошел странный случай, не совсем типичный, но, может быть, потому точно передающий удивительное настроение, которое охватывает истосковавшуюся, продрогшую Москву при наступлении первого настоящего тепла.
Как-то под вечер, а было градусов шестнадцать, они разминулись на месте свидания, и Владимир Дмитриевич, как и тогда зимой, принялся метаться, обнюхивая едва позеленевшее Бульварное кольцо. Уж очень вечер был хорош, и было жалко терять утекающие теплые минутки. Каково же было его удивление, когда он вскоре обнаружил ее в условленном месте, с букетиком хлипких, весенних цветов.
-- Ты сегодня с цветами, -- он преувеличенно радостно поцеловал ее в щеку, пряча букет за спиной.
-- Да, -- она смущенно вертела букетиком, -- такой смешной случай, я, собственно, опоздала вот из-за них.
-- Интересно, -- мрачнея, Соломахин уставился на слегка пожухлый букетик.
-- Представляешь, мне его подарили!
-- Угу. -- Ой, это все не то, совсем не так, ну что ты. Когда я уже поднималась на эскалаторе, ко мне подошел паренек и начал читать стихи.
-- Про весну и любовь?
-- Да, да, да, -- она закружилась на месте, -- про любовь с первого взгляда, понимаешь, он на ходу их сочинил и признавался в любви.
-- Понимаю.
-- Перестань, глупый, это так прекрасно, он, смешной, купил вот эти цветы и заставил взять.
-- Ну просто-таки силой.
-- Право, я отказывалась, но он был так искренен и ничего не просил взамен, просто подарил и исчез.
-- А знаешь, -- переменился Соломахин, -- я тоже когда-то давно подарил одной девушке цветы на эскалаторе, просто так -- от хорошего настроения.
-- Да? -- она искренне радовалась и за себя, и за него. -- Послушай, как это здорово, как хочется жить, какой счастливый вечер. -- Она крепко обняла его, и они, оставив машину, пошли по влажной размякшей земле.
А на следующий день уехали в Ленинград.
Утром они проснулись в светлой, о четырех высоких окнах и балконе угловой комнате в бывшем когда-то доходном доме, а ныне комуналке, на Петроградской стороне. Владимир Дмитриевич выполз на балкончик, залитый утренним солнечным теплом, нависавший в сторону перекрестка. Где-то, на Суворовском и на Невском, проснулась городская суматоха, а здесь было тихо, и только весело щебетали крыши. Он закурил сигарету, присел на пыльный ящичек, опершись на отогревшуюся стену. Через проржавевшую балконную решетку проступали плотно слепленные дома, с закрытыми пыльными окнами, с темными норами арок, из которых выползали новоявленные петербуржцы. Активная часть населения давно уже была на работе, а сейчас с разных концов выползали, пошатываясь и жмурясь, люди в основном опущенные, с серыми мятыми лицами. Впрочем, и они радовались и теплу, и друг другу и гуськом тянулись на противоположный конец небольшой площади с надписью "Бакалея".
Владимир Дмитриевич философически пускал дымные кольца и прислушивался, не появилась ли Ксения, отправившаяся на поиски душа. Он уже соскучился и хотел, чтобы она побыстрее вернулась, чтобы они вместе порадовались прекрасному утру, предвещающему одно сплошное туристическое счастье. Они поедут на Невский, потом в Русский Музей, потом где-нибудь пообедают, потом -- в Царское село, в Екатерининский, а лучше -- в Александровский парк и будут гулять, обнявшись, по диковатым аллеям. Впрочем, было все-таки одно дело, и была толстая рукопись, и мое поручение. Это немного огорчало Соломахина, и он решил отложить его куда подальше, когда совсем нельзя уже будет оттягивать или -- на случай плохой погоды. Так что все, за исключением моего поручения, предвещало настоящие счастливые минутки.
Но все пошло наперекосяк. Хотя с утра соседи ушли на работу, и никто не мешал их пробуждению к жизни, но скудные, разбросанные по разным концам квартиры, убогие средства утреннего туалета привели Ксению в раздраженное состояние. Когда она, наконец, вернулась, молчаливая и озабоченная, не обращающая на него внимания, между ними воцарилось тяжелое молчание, не прервавшееся ни во время завтрака, ни даже потом, в машине, хотя он всячески пытался вернуть ее к жизни. Черт побери, -- чертыхался Соломахин, мрачно проносясь по Невскому, -- стоило ли ехать за семь сотен километров, что бы вот так вот молчать? Потом она, наконец, очнулась, но завела какой-то странный разговор, не глядя на город, а рассматривая золотые швейцарские часики.
-- Господи, какая убогая страна, разве можно так жить? Ну скажи, как жить в квартире без ванны или душа?
Владимир Дмитриевич не понимал, почему из-за таких мелочей нужно портить прекрасный день.
-- Ну живут же как-то люди.
-- В тазике, на кухне? -- со злостью уточнила Ксения.
Соломахин промолчал.
-- Ты думаешь, я -- изнеженная фифа, думаешь, я капризничаю? -- Не знаю, -- еле сдерживался Соломахин, с ужасом наблюдая, как портится прекрасный день.
-- Да это просто ужасная страна, где никто ничего не умеет делать.
-- И ужасный город? -- Соломахин сделал последнюю попытку спасти положение.
-- Обычный город, -- не отрывая взгляда от часов, сухо сказала Ксения.
Слова о стране и городе, сказанные как бы со стороны, как бы человеком не только повидавшим мир, но и предпочитающим его, очень не понравились Владимиру Дмитриевичу. Но, конечно, дело здесь было не в квасном патриотизме, а именно в том, что на ум полезла ее загадочная французская история, да еще послышались слова ее больного мужа о ее мечте во что бы то ни стало уехать за границу. Но уж про город -- это слишком! Соломахин просто замолчал от возмущения. Она же, подождав немного, приблизила к его глазам ручку с золотыми часиками.
-- Посмотри -- вот это вещь, это настоящая вещь, сделанная в настоящей стране. Они никогда не опаздывают, противоударные и не промокают.
Она подождала, но за отсутствием реакции добавила:
-- У меня были советские, и не одни, но все -- такая дрянь.
-- А мои идут великолепно, -- с преувеличенной гордостью возразил Соломахин, с ненавистью бросив взгляд на изящные часики.
-- До первого случая....
-- Нет, уже два года идут, секунда в секунду, -- выходя из себя, громко сказал Соломахин.
-- Не кричи на меня, -- с угрозой в голосе бросила Ксения, -- лучше следи за дорогой. -- И чуть позже добавила: -- Все советское -- дрянь.
Владимир Дмитриевич взорвался:
-- Ты вздорное, легкомысленное существо, черт побери! Зачем ты ехала со мной? Зачем ты, вообще, тут живешь, ехала бы в свою заграницу, к чертям собачьим, черт возьми, почему мне отравляют такой прекрасный день? И где? Где? И кто? Всякое ничтожество, которое за всю жизнь ничего своими руками не сделало, у которого в голове две с половиной извилины, смеет судить да рядить свысока, как будто она и есть -- та самая Европа!
-- Останови, пожалуйста, -- прервала его Ксения, -- я не намерена больше выслушивать эту базарную ругань.
-- Пожалуйста, -- Соломахин так резко ударил по тормозам, что сработал ремень безопасности.
Она вышла и, не захлопнув дверь, пошла мимо пушкинского памятника, но не к музею, а на набережную Грибоедовского канала. Соломахин несколько минут сидел недвижимо, оглушенный собственным криком. Все, -- думал он, -- хватит, какого черта я должен терпеть эти капризы, как она посмела быть в плохом настроении, когда такая весна, такое утро и такой город. Как она смела?! Он подогнал машину поближе к ограде Русского музея, твердо намереваясь не менять своей программы и жить дальше, как будто он здесь совершенно один. Однако, перед самым входом, он тоже повернул к каналу.
-- Я здесь один, -- шептал про себя Соломахин, упершись в чугунный парапет. Она ушла, и, после такой откровенно высказанной неприязни, ясно, что навсегда. Разве возможно после таких слов их прежнее, почти безоблачное счастье? Нет, все обрушилось навсегда. Он снова один. Этот парапет, эта мутная вода, этот храм, это голубое, дышащее соленым морским простором небо, эти земля и солнце и это долгожданное тепло. Какое удивительное стечение обстоятельств, какая редкая комбинация, а ее нет рядом. Она ушла, не обернувшись. Но куда? Куда она пойдет, ведь впереди еще день и за ним вечер, а вещи у нее там, в квартире о четырех окнах и балконе. Следовательно -- они еще встретятся, а, впрочем, как? Ведь она даже не знает адреса, значит, им предстоит сойтись раньше и, может быть, прямо здесь же. Но если так, то что они теперь скажут друг другу и чем будут жить дальше?!
Потом Владимир Дмитриевич стал взывать к одиночеству, но теперь -- без особых успехов. О нет, оно даже появилось, вновь возникло щемящее чувство проходящей жизни, какие-то прежние желания, мысли, надежды, но все это было мертвым и холодным, потому что рядом не было ее. С ужасом Соломахин сейчас же обнаружил, что совершенно не может смотреть на мир своими глазами, не в смысле оригинальности взгляда на вещи, а в смысле полной окружающей пустоты. Ему нужен соучастник, свидетель, сожитель, и не просто какой-то абстрактный, а именно определенный, с ее глазами, улыбкой, руками... Да, в конце концов, им все равно сейчас не разминуться, так не лучше ли примириться, забыть, затереть утреннюю вспышку. Он принялся оглядываться по сторонам и тут же увидел ее, идущей обратно от Спаса, кажется, прямо к нему! Ей тоже здесь одиноко без меня, и она возвращается, -- мелькнула радостная мысль, и он буквально бросился к ней навстречу, принимая желаемое за действительное. Он обнимал ее, а она, не шевелясь, холодно смотрела куда-то мимо.
-- Ну перестань, перестань, мы погорячились, посмотри какой чудесный день, какой волшебный город, ведь мы так мечтали об этом долгие месяцы, ну прижмись, обними меня...
Она поворотила на него глаза и холодно сказала:
-- Неужели у тебя не осталось ни капли собственного достоинства?
Владимир Дмитриевич окаменел, потом как-то обмяк, а Ксения, вывернувшись, обошла его и снова, не обернувшись, исчезла в музейных воротах. Перед глазами появился больной Ефимов. Ну уж нет, хватит. Играть такую унизительную роль? Избавьте, увольте, не мешайте, дайте пройти куда-нибудь отсюда. Впрочем, Владимиру Дмитриевичу никто и не мешал. Вокруг было пусто, а он продолжал тюфяком стоять посреди проезжей части, будто выпавший из фургона мешок. Наконец, подъехали белые жигули и сигналом отогнали его с дороги, и он поплелся в ненавистный теперь музей. Там он бесцельно бродил мимо разодетых барышень на лоснящихся лошадях, останавливаясь, в основном, у окон, пока, наконец, не встретился с Ксенией в гардеробе. В общем, вся культурная программа была отвратительно исковеркана, и он, снедаемый тоской и голодом, вспомнил о моем поручении. Вдруг объявившееся дело даже способствовало его самочувствию -- он теперь меньше обращал на нее внимания. Сделав озабоченное лицо и придав движениям более осмысленные очертания, он слегка отвлекся от накатившего горя.
Дело-то было вполне пустяковое, хотя и не совсем понятное. Соломахину я вручил всю имеющуюся информацию, а вместе с ней и мою многострадальную рукопись. Информация состояла из настораживающей своим дореволюционным значением фамилии и номера телефона. Звали моего потенциального издателя Мироедов. Впрочем, он не вполне был издателем, а скорее человеком при издательстве, чем-то вроде литконсультанта и переводчика, как он представился. Соломахин, зная мое, в тот момент, убогое литераторское положение, а также многотрудную судьбу рукописи, обещал всячески постараться и, особенно, прежде чем отдаваться в лапы, проверить, насколько вообще серьезное тут дело. Опробовав штук пять мертвых телефонов, он, наконец, услышал живые гудки, а за ними хриплый глуховатый голос:
-- Да, это Мироедов Леонид Иванович из "Невских вод".
Едва Соломахин назвал мою фамилию, которую вы можете прочесть на обложке, как его радостно перебили:
-- Володька! Помню, помню, приезжай.
Мироедов из "Невских вод" видно недопонял и принял Соломахина за меня. Объясняться было некогда и, узнав куда ехать, Владимир Дмитриевич оставил моего издателя в полной уверенности, что я сам собственной персоной сейчас нагряну.
Пока продолжалась телефонная суета, Ксения сидела в машине с отрешенным видом. Мало что изменилось и позже, когда они путались в далеком, застроенном хрущевскими пятиэтажками, районе.
Кое-как приткнув серебристый авто в неприспособленном дворике, Владимир Дмитриевич достал из багажника толстенную папку, листов на шестьсот, и, не говоря ни слова, ушел, рассчитывая быстренько покончить с моим делом.
Мироедовская квартира располагалась на первом этаже. В темноте, не найдя кнопки звонка, он постучал, и дверь открылась сама собою. Стало немного светлее, по крайней мере, появился желтый тусклый коридор, в котором маячила какая-то темная фигура. То и был хозяин, как раз шедший из кухни в комнаты.
-- Я по поводу рукописи, -- подал голос Соломахин.
-- А, Володька, входи, входи, знакомиться будем, -- хозяин показал плечом следовать за ним.
Соломахин осторожно прошел вослед в комнату, освещенную сиротливой лампочкой на проводе, принужденную светить даже днем. Вот это дух! -- удивлялся про себя Соломахин, вот это андерграунд или, говоря старинным слогом, настоящее подполье. Окна были зашторены наглухо. Но лучше бы эта лампочка вообще не светила, потому что то, что она освещала -- и стены, и потолок, и убогий мебельный гарнитур шестидесятых, стол, стул, книжный шкаф и диван-кровать, и сам пол -- все было покрыто ровным вековым слоем асфальтового цвета, источавшим тот самый прожженный, прокуренный, испитый запах, впервые обрушивающийся на посетителя в подъезде. Первым желанием всякого человека, появившегося здесь, очевидно, было -- немедленно выйти вон. Но Владимир Дмитриевич, связанный обещанием, как-то удержался, и к тому же сам хозяин, покрытый, как и все остальное, тем же культурным слоем, протянул руку.
-- Рад, рад познакомиться, читал кое-что.
Он неожиданно крепко сжал Соломахинскую руку и предупредительно предложил кресло, а после с вожделением уставился на рукопись. Соломахин прижал к себе папку и осторожно сел в грязное кресло, с некогда лакированными подлокотниками. Мироедов сел напротив, сложив на коленях руки с черными неровными ногтями. Кажется, ему было лет сорок, но пятнистая полуседая щетина и многочисленные морщинки превращали его в глубокого старика. В общем, если бы не маленькие осмысленные глазки, то следовало бы уйти сразу же, и Соломахин решил все-таки выдержать приличествующую паузу.
-- Ты не стесняйся, -- приободрил гостя Мироедов уже каким-то свежим голосом. -- Ты ведь разбудил меня звонком, -- он посвистывал через редкие полуобгоревшие зубы, -- а сейчас -- чайку хлебнем, да постой, сейчас и тебе налью.
Соломахин с ужасом посмотрел на засаленный, почерневший сосуд и энергично отказался.
-- Ну, как хочешь, как хочешь, -- кажется, Мироедов обиделся, но тут же поправился и снова уставился в рукопись. -- Я ведь работаю по ночам, читаю рукописи, перевожу, -- он кивнул на стол, заставленный пустыми бутылками.
-- Может быть, прямо в издательство рукопись подвезти? -- решил как-то выкрутиться Соломахин, но тут же потерпел провал.
-- Да зачем же, они мне и вернут рукопись для рецензии, -- теперь Мироедов как-то хитро посмотрел на гостя. -- Ну а что там у тебя, роман, я слышал?
-- Да, роман, -- Соломахин окончательно влезал в мою шкуру.
-- Толстый, -- одобрительно констатировал литературный агент "Невских вод". -- А мне нравится, как ты пишешь.
Соломахин изобразил смущенную благодарность.
-- Да ты не смущайся: если человек дрянь пишет, я ему прямо так в глаза и заявляю, что дрянь, а хвалю редко и без излишеств, -- последнее он сказал с достоинством. -- Вот твои вещи, -- он открыл шкаф, заставленный рукописями и вытянул откуда-то снизу каталожный ящичек. Пошурудил там немного и принялся перечислять названия всех моих опубликованных рассказов.
-- Ведь здесь у меня, -- он как-то ласково провел скуренными пальцами по карточкам, -- все лучшее из прочитанного за последние двадцать лет. Так что гордись, Володька, -- я тут дряни не держу. Если замечу человечка, в ящичек его -- пусть надежду подает. Вот из-за этой картотеки меня и держат в издательстве, ведь они там ни хрена не понимают в литературе, а я хорошую книгу люблю, -- он опять уперся в рукопись.
Соломахин, памятуя о том, что это мой последний экземпляр и что во дворе в одиночестве сидит Ксения, лихорадочно соображал и все никак не мог ни на что решиться. Конечно, картотека и имя издательства действовали обнадеживающе, но все остальное -- это же просто какая-то жуть! И здесь, как это часто бывало с ним во всякие трудные моменты, его осенила парадоксальная идея.
-- А что, Леня, давай чайку выпьем, только вот... -- Соломахин изобразил сомнение, -- понимаешь, у меня там человек в машине сидит... дожидается...
-- Что же ты раньше не сказал? Эх, давай его сюда, выпьем, конечно, -- обрадовался Мироедов, -- зови!
Что же я делаю, -- усмехаясь, думал Соломахин, подходя к машине, где от скуки медленно умирала Ксения.
-- Разговор затягивается, -- сказал он как можно более сухим, деловым голосом. -- Пойдем хоть чайку выпьешь, -- и, не дожидаясь возражений, протянул руку. Соломахин с каким-то мстительным ликованием следил украдкой за тем, как Ксения вплывает в мироедовские апартаменты. Когда они пробрались в освещенную комнату и появился сам хозяин, Соломахин понял, что эффект, произведенный друг на друга всеми действующими лицами, превзошел самые радужные ожидания. Ксения просто обомлела от страха, а хозяин, обнаружив посреди своей норы сей блистательный экземпляр, стоял ослепленным кротом, еле удерживая в руках две дымящиеся кружки.
Соломахин представил их друг другу, и оба, не двигаясь, издали какие-то нечленораздельные звуки.
-- Присядем, -- чуть развязано предложил Владимир Дмитриевич под обстрелом негодующих глаз Ксении и почти силой усадил ее в кресло, а сам же с металлическим скрежетом развалился на диване, закинув ногу на ногу.
Хозяин поставил, наконец, чай гостям, и сам уселся за стол, загородив от Ксении бутылочное собрание. Встреча инопланетян, -- прокомментировал про себя Соломахин, пытаясь предугадать, как же поведет себя это подпольное существо, давно потерявшее интерес к материальным радостям жизни, спившееся, опущенное на самое дно и, все-таки, живущее последней страстью к выдуманному чужому слову.
-- Так о чем, бишь, мы толковали? -- потирая морщинистый лоб, вспоминал Мироедов.
Надо заметить, что рукопись к этому моменту перекочевала на стол хозяина.
-- Ах да, вспомнил, да ты же мне говорил по телефону "нечто феерическое", -- Мироедов положил засаленный рукав на папку. -- Впрочем, меня жанры не интересуют, главное, чтобы слово было живое, человеческое, чтобы скрябало вот здесь, -- он чуть не вывернул что-то на груди, но вовремя опомнился. -- Но и мысль, и мысль, конечно, а этого у тебя -- не отнимешь.
Соломахин потупил очи, избегая удивленных взглядов Ксении. -- Да ты, брат, не стесняйся, Мироедов зря хвалить не будет. Ведь я с шестидесятых годов многих знавал-перезнавал, правда, вот опустился, -- он окинул рукой свое почерневшее жилье, -- впрочем, как и сказать, и голова моя теперь для дела сгодилась, деньги платят хорошие, на прошлой недели по двести тысяч выдали, да, вот разошлись, -- он помял скуренными пальцами беломорину, продул и, подойдя к Соломахину, прикурил от горящей сигареты и с каким-то неизвестно откуда появившимся аристократизмом поблагодарил легким кивком головы. -- Ведь что поразительно, вот я -- интеллигент, мастер перевода, просидел семидесятые здесь, в хрущебах, читал и запрещенные, и просто хорошие книги, за что гоним был неоднократно ленинцами, а теперь вдруг вытянут ими же на свет, вознесен на высокие оклады от издательства, основанного на те же самые партийные деньги -- для отмывания, заметьте, -- он как-то теперь обращался больше к Ксении. -- Ну да мне наплевать, лишь бы книги путевые печатали, ведь что есть хорошая книга? Эх, бывалоча в мутные, застойные возьмешь эдак пяток на недельку, зароешься в берлоге, только чаю да сахару побольше, и -- понеслась душа в рай! Да и что эта атмосфера, эти шкафы, стулья, мебель, деревья, я вот и не знаю, например, что там за погода на улице: зима или лето? По мне -- хоть осень, мне -- много не надо, была бы книга умная, да диван, да мысль человеческая, ну, конечно, опять же тусовка, но это другое, это все социализм и столпотворение, а истинное чудо жизни, когда тет-а-тет, душевно, что бы знать, что ты не один все-таки, что есть еще в мире душа болящая, переживающая, ведь хорошую книгу человек сердцем пишет, возьмешь, раскроешь, слышится: тук-тук-тук, как оно там постукивает, каким кислородом дышит. А тусовка -- ерунда, суета, писатели -- глупый народ, Володька, ты не обижайся, ведь я в среднем говорю, ведь умный человек понимает, про что читает, и видит, какое сложное дело -- книга, умный человек и браться не будет сам писать, потому что слабость свою осознает, а дурак -- тот и не видит, и не понимает, сколько всего намешано в хорошей книге, оттого ему и кажется -- мол, я тоже так могу, и давай -- лупить по клавишам -- десять страниц в день, нет, определенно, писатели -- самый глупый народ, уж поверьте -- я их перевидал за свою жизнь немало.
Мироедов совсем уж ожил, и особенно глазки то и дело поблескивали в полумраке. Соломахин же наслаждался, громко сирбая чай из кружки. Ему все больше и больше нравился хозяин. Ксения к чаю не притрагивалась. Мироедов же еще долго говорил, взывал, причмокивал, остроумно шутил, в общем, по всему было видно, что на него накатило. Да и судил он, как правило, остро и точно и так развернул здесь свою жизненную идею, что, даже в пересказе Соломахина, надолго она мне запала. На прощание он крепко пожал подающему надежду писателю руку, а потом галантно, как английский лорд, подошел к Ксении и попросил:
-- Позвольте и вашу ручку.
Затем торжественно поднес ее пальчики к своей небритой потасканной харе и запечатлел на них крайнее восхищение.
-- Такой поцелуй дорогого стоит, -- призналась Ксения уже в машине. Потом она повернулась к Владимиру Дмитриевичу, крепко обняла его, и они поцеловались, словно не видевшиеся тысячу лет влюбленные.
-- Господи, -- уже сквозь слезы говорила она, -- ну я глупая, вздорная женщина, я не знаю, что на меня утром накатило, ну зачем я тебе нужна такая?
-- Не знаю -- я не могу без тебя, -- искренне признался Соломахин. ═ ═ ═
Глава X. Явление ═ ═
И потом были три счастливых дня, когда все сошлось: и взаимопонимание, и Нева, и любовь, и необычное майское тепло. Я тоже запомнил то майское солнце, стоявшее тогда надо всей европейской Россией и, кажется, в последний раз в тот год, потому что лето как раз выдалось дождливым и холодным. Еще перед отъездом Соломахин меня предупредил, что уезжает на несколько дней неофициально и, если кто-то будет звонить по работе, лучше отвечать, как будто он, Владимир Дмитриевич, никуда не уезжал, а вышел на время -- по делам. Ну и звонили, и я, конечно, врал и изворачивался Бог знает как. Но однажды меня поймали что называется за руку. Где-то на третий день после отъезда Соломахина, позвонил мужской голос и попросил Владимира Дмитриевича.
-- Он только что вышел, -- я уже вошел в азарт и лгал легко и безответственно. -- Может, что передать?
-- Нет, я бы хотел лично, -- голос слегка дрогнул от волнения, -- когда мне лучше позвонить?
-- Да вот, буквально, через полчасика. -- Я собирался по своим литераторским делам часа на три в центр. Меня поблагодарили, и я, с чувством исполненного дружеского долга, положил трубку. Но когда под вечер вернулся домой, опять подвергся допросу назойливого абонента. На этот раз назвали мою фамилию, выказав тем самым подозрительную осведомленность: я был известен как друг Владимира Дмитриевича в очень узких кругах.
-- Да, заезжал, но только на минуту...
-- Извините, у меня кончаются монеты, а мне только одно и надо узнать: в Москве ли он вообще или все-таки в Ленинграде? -- тут-то у меня и закралось подозрение.
-- Да вы скажите кому -- он перезвонит.
-- У меня нет своего телефона, а его уже третий день нет, --
как-то обиженно пожаловались на том конце. -- Да если он не в Москве, вы скажите сейчас, чтобы я не беспокоил уж больше никого.
-- Владимира Дмитриевича нет в Москве, -- признался я.
-- Значит, они вдвоем в Ленинграде, следовательно, они, она... -- голос его наполнился не скрываемой печалью. -- Господи, спаси и сохрани их.
-- Але, але, -- я уже сам добивался отклика, не вполне осознавая все последствия своего признания. Но трубку положили.
Помнится, по возвращении я передал Соломахину о необычном звонке, не скрывая своей догадки, но он не рассердился, только как-то криво усмехнулся, с каким-то горьким удовлетворением, и больше мы к этому вопросу не возвращались.
Проснувшись одним дождливым утром, Владимир Дмитриевич обнаружил, что деньги, заработанные в Италии, благополучно истрачены, а его законной месячной зарплаты едва хватало на несколько заправок автомобиля, и всякие другие заманчивые загранкомандировки им пропущены, да к тому же его заграничный паспорт, как было сказано в последнем правительственном постановлении, оказался недействительным. Слава Богу, у него была машина, и он мог подработать извозом и вполне в этом преуспел, но, в основном, за счет рабочего времени, чем окончательно расстроил все свои научные дела.
Правда, их совместная с Ксенией жизнь никак внешне не менялась. Подработанные с утра деньги к вечеру уже расходились, и каждый день все повторялось снова и снова. Только Соломахин выглядел вечерами очень усталым.
Обычно они не договаривались о следующей встрече, а она ему звонила на работу, и было так каждый день. И когда она позвонила однажды и сказала, что они встретиться не могут, он насторожился:
-- Как, совсем?
-- Только этим вечером, мне нужно сходить в гости.
-- Без меня?! -- наигранно сердясь, возмутился Владимир Дмитриевич.
-- Ну, это в посольских зданиях, там без пропуска никак нельзя...
-- Но я могу встретить тебя после и отвезти домой.
-- Нет, не нужно, во-первых, будет поздно...
-- Нас не запугать... -- пытался шутить Соломахин.
-- Да зачем тебе мотаться ночью, тем более, меня, скорее всего, отвезут.
-- Кто?! -- теряя самообладание, вскрикнул Соломахин. -- Ну какая разница, ты все равно их не знаешь.
-- Кого я еще не знаю?
-- Господи, да я могу взять, наконец, такси, -- Ксения, кажется, придумывала на ходу.
-- Скажи, пожалуйста, -- Соломахин, с огромным усилием воли, говорил спокойным голосом, -- что это за тайная от меня вечеря?
-- Никакой тайной вечери, ничего особенного, просто неудобно отказываться, да и что тут такого?
-- Мне не нравится, что ты без меня ходишь в гости. -- Но что же делать, я уже дала согласие, -- Соломахину показалось, что она уже раскаивается, -- но уже отказаться никак нельзя.
-- Но хотя бы скажи, куда ты идешь?
-- Приехал один знакомый, я уж год как не видела его.
-- Иностранец?
-- Да там все -- иностранцы, и ты, все равно, не знаешь французского, что бы ты там делал весь вечер?
-- Как его зовут?
-- Жан.
Представляю, что произошло внутри Владимира Дмитриевича при этом имени, так как в тот же вечер лицезрел нашего героя.
-- Эй, ты где там? -- будто в лесу позвала Ксения.
-- Ты не пойдешь туда, -- выдохнул Соломахин.
-- Почему?
-- Я не хочу.
-- Ну что за блажь такая, отдохнешь один день без меня, ты ведь в последнее время сам на себя не похож.
-- Ты не пойдешь туда, -- настойчиво повторил Владимир Дмитриевич.
-- Пойду, потому что не вижу причин не идти.
-- Нет.
-- Слушай, извини, но мы уже начинаем повторяться, я вижу, ты совершенно зациклился, извини, я больше не могу разговаривать, я позвоню завтра.
-- Подожди...
-- Извини, тут ко мне пришли, я не могу больше говорить, я тебе перезвоню.
Послышались гудки. Владимир Дмитриевич, будто не понимая, что произошло, вертел телефонной трубкой. Потом сообразил, что она не может перезвонить и даже, может быть, уже звонила, а он, дурак, сам препятствовал этому. Он тщательно установил трубку и уселся рядом. Но никто не звонил. А ее рабочий телефон он так и не узнал. Не узнал -- значит, не положено, -- объяснил он сам себе отеческим тоном.
Поздно вечером он появился дома, вскользь поприветствовался и закупорился в своей комнате. Меня только поразило странное неподвижное выражение его глаз, и я понял -- что-то случилось, но зайти к нему долго не решался. Наконец, я под каким-то смешным предлогом приоткрыл дверь и обнаружил Владимира Дмитриевича неподвижно сидящего у телефона.
-- Может, поешь? -- заискивающим голосом предложил я.
Он повернул на меня невидящие глаза: -- Я попался.
-- Картошечки с котлетой, -- не зная, что и говорить, брякнул я.
Он посмотрел на меня с некоторым интересом и спросил, не звонил ли ему кто.
-- Нет, никто, а что случилось?
-- Случилось явление, -- он криво усмехнулся и добавил: -- Я, видишь ли, друг мой любезный, в мужья попал.
-- То есть?
-- Принимаю поздравления.
-- Ты не в себе, хочешь, выпьем немного? -- я полез в секретер. -- Ах, да, по случаю полагается, извини, что сам не предложил, виноват, но и ты пойми, ведь в первый раз, все внове, внезапность жизни, ну, выпьем, кол-л-лега.
Забыв чокнуться, Соломахин осушил рюмку.
-- Не думай, что я так, запросто, я ведь в другом роде, я -- оставленный ненадолго, -- он говорил, входя в какую-то шутовскую роль, -- на вечерок, но именно, понимаешь, тезка, налей-ка еще, впрочем, не буду пока, ведь я не решил еще, что дальше буду делать, да и вечер как-то еще не кончился, погоди, мне не наливай, а сам выпей, выпей за мое нелегкое счастье, слышь, Володька, ты напейся, я люблю тебя пьяного, ты веселый становишься...
Я по такому случаю налил еще, а он и после отказывался.
-- Как все быстро происходит, мой милый литератор, какие резкие перепады, извини, иногда уши просто закладывает, тут, понимаешь, самое время -- леденец сладенький под язык, да нет ведь при себе, а сервис, сам знаешь, какой нынче, голова раскалывается, носоглотка подводит, проклятая, холодно и мокро, слышь, литератор, какое лето дождливое, всего-то недельку погрелись и на тебе -- опять осень. Ты извини, я сумбурно выражаюсь, но это от внезапности и нового моего статуса происходит, я, может быть, исправлюсь в будущем.
-- Ты, действительно, того, -- я тоже начал расслабляться, -- я же вижу, что-то стряслось, но отчего такой поворот? -- Да где уж тебе, литератор.
Я разозлился.
-- Ну что произошло? Она от тебя убежала, с майором? Да опомнись, посмотри, куда ты катишься, посмотри: работу забросил, глаза впали, кашляешь постоянно, живешь Бог знает как, одним днем, из машины не вылезаешь, а машина грохнется, на что жить будешь?
Он молчал.
-- И все из-за кого? Ну признайся себе честно, она крутит тобой, а ты на это не рассчитывал и теперь из-за упрямства будешь катиться до самого упора. Господи, да если бы она тебя любила, что вы действительно не поженитесь? Чего по чужим квартирам таскаетесь?
-- Как же, вот сегодня приобрел новый статус -- вечный муж номер два, но и то спасибо -- хоть не три.
-- Не обольщайся, -- я уж совсем хотел его разозлить и привести в чувство.
-- Что же мне -- опять, в болото?
-- Да ты и так не в чистых водах.
-- Да, да, и так, и эдак, погоди, не сердись, литератор, ведь я не знал раньше, я думал, не дай Бог, и вообще, стыдно, брат, плакать и жаловаться, а теперь извини, -- он вдруг переменился, посмотрел на часы и принялся собираться, -- извини, я скоро, мне там... надо, вдруг, все-таки, сливки мои окажутся?
-- Сливки? -- переспросил я.
-- Да, знаешь, они самые, -- и он с противоестественным сладким отвращением повторил: -- сливки!
Далее Владимир Дмитриевич подался к французскому посольству. Поездив вокруг и разуверившись, решил сторожить у ее дома. Там, будто вор, спрятал машину в темном углу двора и, не вылезая, уперся немигающим взором в летнюю полночь. Было, слава Богу, совсем не холодно, и то и дело раздавались шаги и смех запоздалых гуляк. Он не реагировал, и смех его не обжигал. Он только ждал явления какого-нибудь лимузина с посольскими номерами.
Господи, мог ли он себя представить в таком положении еще полгода назад? Нет и еще раз нет. Какое унижение, какой позор, опасаться быть обнаруженным... Уйти, сбежать, сейчас же, сию же минуту, прочь, навсегда... Он и правда уже собрался завести машину и отъехать, как вдруг услышал какой-то легкий шорох в кустах. Казалось, темные ветви закачались как будто человек трется рукавом о тонкий скрюченный ствол. Ефимов?! -- мелькнула страшная короткая мысль. Да, кажется, он, притаился в ветвях, ожидая появления Ксении и Соломахина. У Владимира Дмитриевича сперло дыхание. Вот уж настоящий позор, вот уж позор -- в квадрате! Друзья-соратники собрались посреди московской полночи... Да, Ефимов притаился и ждет появления любимой женщины в сопровождении его, Соломахина. Но чего он ждет? Чудак, -- чуть не крикнул Соломахин, чего ты ждешь, ведь ты же знаешь по телефонным звонкам, где они были ту теплую неделю? На что же ты еще надеешься, бедный, больной человек? Ты думаешь, мы просто гуляем по городам и весям под ручку, а вечерами говорим друг другу "спокойной ночи, Владимир Дмитриевич" или "спокойной ночи, Ксения Владимировна", ха, глупец, наивный человек, во что ты еще веришь и на что надеешься, на какое чудо? Она больше не твоя, а у тебя остались лишь одни самообман и воспоминания, и лучше бы тебе тут не стоять дальше, иначе чем ты еще будешь жить? О, я знаю, знаю, тебе несладко одному, ты не представляешь себя без любимого предмета, тебе легче мучиться, унижаться, нежели расстаться с ней, да и она ведь оставила тебе последнюю надежду: "Милый, милый, ну что ты себе выдумал, ну просто хорошие знакомые, тут ничего и быть не может при нашей разнице, да и как бы я смогла смотреть тебе в глаза? Это просто интересное знакомство, это невинные прогулки под луной, да ведь ты знаешь, кому я принадлежу, ведь все сливки -- твои". Куст замер, и Соломахин поймал себя на том, что говорит почти вслух. Да откуда ему тут быть? Уже поздно, разве в такое время можно на что-то надеяться... Ах нет, все-таки он здесь. Соломахин опять услышал шорох, будто кто-то переминал затекшие ноги. Но почему же ты тогда прячешься, если веруешь в нее? Отчего ты в кустах, а не на свету встречаешь свою избранницу? Или все-таки сомневаешься и готовишься к худшему? Значит, и ты ей не веришь? Но чем же ты будешь жить? Ведь ты же погибнешь без нее, да, да, у тебя стынет кровь и отнимаются конечности, да как ты, вообще, сюда дополз?
Соломахин потихоньку приоткрыл дверцу, осторожно вышел из машины и, неслышно ступая, направился в кусты. В нескольких шагах он нечаянно наступил на сухую ветку, и испуганное животное выскочило из кустов. Ну-да, какой же это Ефимов, -- чуть не смеялся Владимир Дмитриевич, -- да и как бы он смог в коляске, ночью... да и что это за странная фантазия караулить в кустах, -- уже подтрунивал над собой Соломахин, как вдруг яркий сноп света ударил с проезжей части. От неожиданности Владимир Дмитриевич юркнул в кусты и притаился. Среди мелких черных листьев медленно, как в кино, погасли фары, и все снова замерло в полутьмах. Отчего они не выходят на свет? Почему они продолжают сидеть в автомобиле, когда уже давно приехали и пора выходить. Грудь Соломахина спирало от отсутствия ответов. Так длилось с полчаса. Спина ныла -- кусты оказались совсем невысокими, а распрямиться нельзя -- его голова обязательно вылезла бы наружу ко всеобщему стыду. Наконец, обитатели авто выбрались наружу. Он ясно видел две тени, его и ее, они еще раз ненадолго задержались у парадного, будто шепча что-то друг другу на ушко, и только после расстались.
Соломахин, постанывая, не смея сразу разогнуться, выполз из куста, постоял среди темного двора и направился к телефону.
-- Я так истосковалась, -- услышал он радостный голос любящей женщины, -- было так скучно, я все время хотела к тебе.
-- Неужели? -- довольно едко удивился Владимир Дмитриевич.
-- Да, да, милый, когда мы встретимся?
-- Неужели Жан такой скучный человек?
-- Жан, хм, вовсе нет, он очень интересный человек, у него такие проекты, впрочем, неважно, да и мне нет до них никакого дела, да и публика... и превосходное мороженое под зонтиком.
-- Когда же ты вернулась?
-- Давно уже, кажется, час назад.
-- Неправда, -- с мальчишеской прямотой воскликнул Соломахин.
-- Ну, я точно не помню, я так устала, ей богу, уже давно, разве ты звонил?
Ага, наверняка дома ей сказали, что никто не звонил.
-- Нет, я не звонил, но стоял здесь у тебя под окнами.
-- Так ты здесь? Глупый, глупый, ты меня ждал весь вечер, сейчас я к тебе спущусь.
Соломахин запротестовал, но она уже бросила
трубку и через минуту в домашнем халатике влетела к нему в машину.
-- Но зачем вы так долго сидели в машине? -- упершись подальше в дверь, отстранился Владимир Дмитриевич.
-- Ну перестань, перестань, глупый, ты все выдумал, я люблю только тебя, ну пойми, он завтра уезжает...
-- Уезжает, надолго?
-- Ну да, он, в принципе, не строит планов приехать сюда еще раз.
-- Ах, так они, значит, планов не строют, ну так знай же, я не твой муж, я не буду терпеть всех этих друзей-товарищей, обещай мне что ты последний раз была одна без меня в гостях...
-- У, какой строгий, -- попыталась отшутиться Ксения, но Соломахин показал всем своим видом, что не собирается возвращаться к этому вопросу больше никогда.
-- Ну хорошо, прости, прости меня, я не думала, что ты будешь весь вечер мучиться без меня, я обещаю, больше это не повторится, мы всегда и везде будем вместе, если, конечно, обстоятельства не будут выше нас.
-- Какие обстоятельства?
-- Да никакие, мало ли что бывает, всего не предусмотришь...
-- Чего не предусмотришь? -- не отставал Владимир Дмитриевич.
-- Господи, -- уже разозлилась Ксения, -- ну, кирпич с крыши не предусмотришь.
-- Ага, опять кирпич, ты лучше не зли меня этим кирпичом.
-- Ну вот, неужели мы поругаемся из-за того, чего вовсе и нет? Перестань, иди, иди сюда, обними меня, видишь, как я по тебе соскучилась.
Он сдался. Он обнял ее, впрочем, твердо обещая себе более такого позора никогда не допускать, а если уж она повторит такое с ним, он разорвет все бесповоротно. Но что это, почему она так естественна, так ласкова, да, видно и вправду она соскучилась. Ему стало, наконец, тепло и хорошо, и, кажется, если бы была у них над головой своя родная крыша, то уж никогда бы они не отпустили друг друга из объятий, по крайней мере, на эту беспокойную ночь. ═ ═
Глава XI. Разлука ═ ═ ═ ═
Лето действительно выдалось холодным и дождливым, но они этого не заметили. До самого сентября продолжалась счастливая жизнь влюбленных -- ничто не омрачало их тайного счастья. Они встречались каждый день, и если у нее выдавались свободные денечки, они отправлялись куда глаза глядят, по старинным русским городкам. Жили и любили в случайных гостиницах, домах отдыха, пансионатах. Думал ли он о будущем? Кажется, нет. Они оба попали в такую светлую полосу, что боялись даже мечтой вспугнуть счастливое наваждение. Он знал только одно -- вот женщина, которую он так долго искал, которую полюбил, и, кажется, она полюбила его, и без которой он жить уже никогда не сможет. Он был счастлив -- ведь он мог так и прожить свою жизнь, не испытав настоящего чувства, ради которого можно было пожертвовать буквально всем, но, слава Богу, судьба не обошла его стороной. Кажется, навсегда ушли в прошлое его неверные шарахания, его случайные привязанности, все эти мимолетные радости, слишком краткосрочные, чтобы создать ощущение полноты жизни. Все это -- в прошлом. Он даже позабыл и недавние горести, такие, например, как сидение в кустах возле ее дома, он забыл о бедном больном муже, который продолжал лечение в больнице, впрочем, по ее словам, уже дело шло на поправку и не выписывался лишь с целью реабилитации.
С началом же осени его начали посещать сомнения -- всякая полоса имеет край, и не его ли холодное дыхание уже слышалось в прозрачном воздухе первых сентябрьских дней. Да и кроме того, подступал юбилей их повторной встречи -- ровно год они вместе, и теперь, перебирая свои чувства, Владимир Дмитриевич обнаружил, что они не только не ослабли и истерлись, как бывало раньше, но он все больше и больше привязывался к этой женщине. От этого появился страх, переходящий в панический ужас, потерять ее, и до того реальный, что однажды он как бы в шутку стал допрашивать, приговаривая, будто он о чем-то таком догадывается, будто она что-то задумала за его спиной, и как раз в памяти всплыл рассказ Ефимова о письме Жана и угрозе уехать за границу. Она вначале рассмеялась и все отвергла, но он продолжал настаивать, и тут, понемногу, стало вскрываться. -- Давай не будем об этом, ей богу, посмотри, как все прекрасно, какая счастливая полоса, и зачем, пока все продолжается, портить...
-- То есть что значит "пока"?! В каком смысле?
До него потихоньку доходило, что невнятное подозрение имеет настоящие основания, и Ксения действительно затевает нечто за его спиной. Тут его словно обожгло, и он, в горьком озарении, выпалил:
-- Ты получила из-за границы какое-то письмо?
-- Ну зачем тебе это, скажи? Неужели тебе было плохо? -- с искренним огорчением жаловалась Ксения.
-- Ты получила письмо от Жана?
-- Да, обычное письмо, ничего особенного, коротенькое...
-- Когда?
-- Несколько дней назад, -- и, заметив его недоверие, поправилась: -- Ну я не помню точно, когда оно пришло, может быть, неделю или две назад.
-- Там приглашение? -- выпалил Соломахин, теряя последнюю надежду развеять надвигающийся кошмар.
-- Да, что-то вроде, но ничего определенного пока нет, поэтому я и не говорила.
-- Чего определенного?
-- В смысле сроков, понимаешь, речь идет о контракте на определенный срок, но начало еще неизвестно.
-- О контракте, -- как со стороны Соломахин вслушивался в свой голос. -- Надолго?
-- На три года.
-- На три?!
Даже в самых худших подозрениях такого не ожидал Владимир Дмитриевич. -- Нет, сначала на год, но если все пойдет нормально, то можно продлить до трех лет.
-- И когда же начало?
-- Точно неизвестно, но примерно -- в середине октября.
-- Но все документы ты уже подала в посольство?
-- Да, на всякий случай.
-- Погоди, постой, -- Владимир Дмитриевич будто пытался смахнуть наваждение, -- значит, ты за моей спиной ведешь переговоры об отъезде?
-- Да какие переговоры, всего-то и было, что письмо... ну был еще разговор, давно -- год назад, я уже и забыла, да и зачем, может быть, ничего и не состоится, а еще полтора месяца, подумай, мы могли бы счастливо жить еще полтора месяца.
-- Как это? Ты могла бы счастливо жить еще полтора месяца, зная, что мы расстаемся? Я ничего не понимаю, да ты шутишь, скажи, что ты все это придумала, чтобы наказать меня за дурацкие подозрения.
Ксения отвела глаза и застыла. Он помолчал немного и, взяв себя в руки, размеренно заговорил:
-- У меня к тебе есть последнее предложение. Ты сейчас же, при мне, пишешь отказ, или мы расстаемся навсегда.
Видно, она совсем не была готова к такому разговору:
-- Но зачем, зачем, какой смысл, мы могли бы быть счастливы еще полтора месяца, зачем все обрывать?
-- Наоборот, я предлагаю ничего не обрывать никогда.
-- Но я не могу, я обещала.
-- Я повторяю, -- разжевывал, словно ребенку, Соломахин, -- или ты сегодня же отказываешься от контракта, или мы расстаемся навсегда.
Ксения молчала. И Владимир Дмитриевич воспринял это молчание как сомнение или, во всяком случае, обдумывание его ультиматума. Он
даже уже начал верить в ее капитуляцию и даже напоследок решил сделать себе еще больнее:
-- Скажи, Ефимов в курсе?
-- Да.
Ах вот откуда эти симптомы выздоравливающего человека, -- мелькнуло в расстроенном мозгу Соломахина. Больной получил сообщение о крушении очередного соперника.
-- Н-да... -- протянул Соломахин, наслаждаясь развернувшейся перед ним картиной горя и страдания.
-- Ну что же, хоть ответ как бы и ясен, но я еще раз повторяю свое условие: сейчас же полный разрыв или со мной, или с этим французом.
-- Но посмотри, как мы живем, у нас нет даже своего угла, я устала, я в постоянном напряжении, а скоро выпишут Ефимова, где я буду жить?
-- Это все второстепенно, главное -- твое слово, скажи, ты остаешься или нет?
-- Я не могу.
-- Но если все, бывшее между нами, временно, ради чего мы мучили того человека? Ксения, ведь все можно оправдать только любовью... -- Соломахина буквально трясло... -- Останься.
-- Я не могу, -- твердо повторила Ксения. ═
-- Значит, ты жертвуешь нашим счастьем? -- не веря ушам своим, переспросил Соломахин.
-- Выходит так.
-- Значит, ты меня не любишь? -- Голос Владимира Дмитриевича дрогнул.
-- Люблю, -- твердо сказала Ксения.
-- И, все-таки, уезжаешь?
-- Да.
Все кончено, -- прошептал про себя Соломахин, и, словно водитель катафалка, тихо тронул машину к месту их вечной разлуки.
Они расстались, не говоря более ни единого слова. Только в последний момент он посмотрел в зеркало заднего вида на исчезающую фигурку, в надежде, что она все-таки обернется напоследок и, тем самым, заронит хоть малую надежду на перемену решения. Но Ксения так и не обернулась.
Всего один денек и прожил Владимир Дмитриевич, делая повсюду вид, как будто ничего не произошло. С утра пораньше пришел на работу, принялся разгребать запущенные дела, даже слегка перешучивался с коллегами, но к вечеру как-то весь скукожился, как будто внутри него образовался пустой объем, не способный сопротивляться атмосферному давлению. Да уж, точно, к вечеру, когда он вернулся домой, выглядел, словно проколотый резиновый человечек. Эта страшная пустота внутри не ограничилась его телесной оболочкой, но с неожиданной легкостью принялась захватывать все окружающее пространство. В какой-то момент и я сам попал под ее действие, встретившись с равнодушными соломахинскими глазами. Да уж, признаюсь, неприятное это чувство -- быть пустым местом, хотя бы в воображении другого человека. Каково же было ему? Ясно было одно -- своим ультиматумом он сам себе подписал смертный приговор.
Второго рабочего дня у него совсем не получилось, и все последующие
две недели он недвижимо провалялся у себя в конуре, лишь изредка равнодушно поедая принесенную мною еду. На третий день он, правда, попытался читать, взяв наугад с полки первую попавшуюся книгу. Это оказалась энциклопедия философских наук, приобретенная мною в далекие теперь семидесятые годы. Наугад раскрыв страницу, он натолкнулся на цитату из Гегеля: "Сам по себе кирпич не убивает человека, а производит это действие лишь благодаря достигнутой им скорости, т.е. человека убивают пространство и время".
Она не звонила. Он медленно погибал физически. Меня это настолько испугало, что я полез на антресоль, проверить, там ли еще будильник. Смертоносного устройства не было на месте! Дело было утром, и я, с нехорошим предчувствием, кинулся в соломахинскую комнату. Тот еще спал. Я оглядел его окрестности -- ничего, кроме литровой банки, заполненной доверху окурками. Помнится, я не остановился, стал заглядывать под диван и неосторожно разбудил Владимира Дмитриевича. Он открыл совершенно трезвые глаза и спросил взглядом: какого черта я ищу у него под диваном.
-- Ты не видел будильника, того, что Андрей приносил? -- без церемоний решил я прояснить степень отчаяния квартиранта.
-- В мусоропроводе, -- уставшим голосом ответил Соломахин и отвернулся к стене.
Я ему поверил -- а зря! Загляни в тот же момент под диван, я бы сразу обнаружил искомый предмет. Несколько дней назад Соломахин перетащил его к себе поближе, но, видно, включать еще не решался. Я же, успокоенный, стал его тормошить разговором, из которого, естественно, получился монолог:
-- Я знаю -- мы с тобой, Владимир Дмитриевич, крепкие ребята, нас так вот, запросто, не возьмешь, мы еще пожить можем. Помнишь, ты про химическое вещество жизни говорил?
Соломахин не отреагировал.
-- Да, я тоже так думаю, есть люди с веществом, а есть и без. С ним -- жить хочется и всегда есть интерес, как будто завтрашний, новый день -- совсем другое, чем раньше. Да плевали мы на эти восточные философии, что нам одиночество, если все меняется? Я вот только думаю,
что кроме всего прочего, еще имеется смертельный элемент, уж не знаю, под каким шестьсот шестьдесят шестым номером, но есть определенно. Вот Андрей, например, не иначе как с ним уродился, оттого ищет свою глыбу, будет потом
философский камень точить, как Данила-мастер. Точит, точит, а все мертво. Кстати, звонил недавно, прийти хочет.
Я соврал специально, намереваясь сразу же после разговора разыскать молодого человека и действительно пригласить -- ничто
так не спасает от меланхолии, как вид еще более безысходного несчастия.
-- Ничего, найдется что-нибудь и другое, при нашей с тобой, брат, жажде... -- не встречая никакой поддержки, докончил я довольно меланхолично и оставил его снова в одиночестве.
Когда закончилась первая неделя разлуки, Соломахин понял, что Ксения никогда не позвонит и, следовательно, уже выбрала не его. Тут с ним случилась настоящая истерика. Он панически перебирал все, что не попалось
на его жизненном пути, не в силах ни за что ухватиться. Наука? Работа? Быть рабом объективной реальности? Пусть даже -- и не последним в длинном ряду строителей этой величайшей из всех вавилонских башен, безымянным каменщиком природы, ведь жизнь уже как бы прожита, а там холодное безвременье... Или бессмертная душа? Вряд ли. Да если даже и так, если и будет эта вечность, зачем ему она теперь, что может быть ужаснее, чем эта бесконечная разлука, быть обойденным навсегда -- это ли не ад души? Значит, опять болото? Он попытался вспомнить какие-то другие счастливые минутки, перебирая всех своих женщин, и не мог. Поверх всего вырастало одно тускло поблескивающее слово -- "болото". Да, он отравлен навсегда. Он вспомнил, как шел на первое свидание, мечтая лишь об одном -- выдернуть проклятую занозу из глубины души. И что же ? Каков итог? В чем результат выдергивания? Она только глубже въелась в его истерзанную, изболевшуюся душу. ═ ═ ═
Глава XII. Предпоследняя
═ ═ ═
Вскоре мне удалось разыскать Андрея, и, надо сказать, я был удивлен его новым состоянием. Казалось, передо мной -- совсем другой человек, впрочем, тоже молодой и с теми же кошачьими манерами, но совершенно спокойным, благообразным выражением глаз. Куда-то исчез бессмысленный, пустой, кришнаитский взгляд. Во всем облике светилось доброе, умиротворяющее равновесие.
Перемену я понял сразу, как только он появился на моем пороге, и тут же провел его к Соломахину, в душе уже радуясь своему поступку. Когда мы зашли к нему в конуру, Владимир Дмитриевич успел, как мог, принять приличный вид. Все-таки он еще стеснялся посторонних. Они поздоровались, и тут же про меня забыли, чему я, впрочем, был даже и рад.
-- Я вижу, испытания Ленинским проспектом прекратились, -- бодренько заметил Соломахин, обнаруживая обычную для себя наблюдательность.
-- Да, знаете ли, я теперь совсем другое, -- чуть смущаясь, признался Андрей. -- А вот с вами что-то не то.
-- Болею, гриппом, -- отмахнулся Соломахин. -- Что же это за другое? Какая-такая новая кастанеда?
Надо сказать, ранее никогда Владимир Дмитриевич не позволял себе язвительного тона, во всяком случае с Андреем, а вот сейчас -- не выдержал. Или понял безвредность иронии, или все-таки было ему слишком тяжело?
-- Нет, не Кастанеда, я теперь в Бога верую, православного.
-- Вот так поворотец, -- присвистнул хозяин, -- не ожидал. Да как же так? -- удивился Владимир Дмитриевич. -- Это после философских-то высот да на нашу православную почву! Не может быть! А, впрочем, -- будто вспомнив что-то, переменился, -- теперь это модно.
-- Вам плохо? -- вдруг спросил Андрей.
-- Нет, нет, -- быстро возразил Соломахин и раздраженно добавил: -- Я же говорю -- грипп, моя болезнь называется "грипп". А ты, следовательно, избавился от надежды устроить всемирное счастье?
-- Я даже своего счастья устроить не могу, -- теперь как-то виновато улыбнулся гость.
-- Но как же вселенское зло? Объявляешь мирное сосуществование?
Андрей просто улыбнулся.
-- Пока все не убоятся Бога, ничего не изменится.
-- Ты, значит, убоялся? Именно отца или сына? А, впрочем, знаю, раз православный, то вкупе со святым духом.
Владимир Дмитриевич посмотрел затравленными глазами и спросил пустоту:
-- Может быть, и мне податься к христианам, вслед за прочими мужьями? -- А больше ведь -- некуда.
-- Ну-да, знаю, знаю, только вопросов у меня слишком много к нему.
-- Это ничего, главное -- желание, -- оживился Андрей и торжественно прибавил: -- Я в Духовную Семинарию собираюсь поступать.
-- Семинарию? К экзаменам готовишься?
-- Нет, да и учебников таких нету.
-- Не боишься экзаменов? Вопросов? Ну да ты ведь одного только и боишься. Позволь, по старой памяти, тебе экзамен устроить. -- Устраивайте, -- улыбнувшись, согласился Андрей.
-- Да в общем-то, не я тебя экзаменовать буду: представь, что мы оба с тобой студентики, вытянули билетик неудачный и размышляем теперь о сущности добра и зла. Так вот тебе, для начала, один вопросик, и подумай о своем высшем существе. Согласен или в следующий раз, может быть, лучше?
-- Согласен, Владимир Дмитриевич.
-- Скажи мне тогда: что выше, Божье или Человеческое?
-- Бог выше, -- не сомневаясь, ответил Андрей.
-- Я Человеческое с большой буквы имею в виду.
-- Бог выше, -- еще тверже повторил Андрей.
-- Хорошо, запомним эту точку. Теперь ответь мне, неужели спасение человечества в результате подвига Христа произойдет?
-- Не все спасутся... -- поспешил уточнить Андрей.
-- Ну да, понятно, я имею в виду раскаявшихся и убоявшихся.
-- Да.
-- А если я тебе докажу, что не было подвига Христова?
Андрей слегка отшатнулся, впрочем, тут же поправился, и опять на его лице появилось сострадание.
-- Был подвиг.
-- Ага, -- обрадовался Соломахин, -- хорошо, пойдем от противного. Положим, был. Но ведь в истории много разных подвигов было, многие жизнь положили, кто на плахе, кто на костре, а кто и на производстве, значит, подвиг -- еще не основание к оптимизму?
-- Иисус Сыном Божьим был.
-- То есть Богом, а не человеком? -- подсказал хозяин.
-- Да, ниспосланным Отцом для подвига.
-- Осознанного? -- уже сам разволновался Владимир Дмитриевич.
-- Что значит?
-- Значит, что Сын был проинформирован об Отце и знал, на что шел.
-- Бог един.
-- Тем лучше, пусть един диалектически, так сказать, один в обоих лицах. Хорошо, явился Он на землю в образе человека, Иисусом, сыном Девы Марии. Но в этот самый период помнил ли он об Отце?
-- Да.
-- Следовательно, знал, что примет мученическую смерть?
-- Знал, и в Гефсиманском саду, и на тайной вечере все предрек.
-- А теперь скажи: если он верил в Отца Господа, то верил ли он в воскрешение и последующее бессмертие?
-- Верил, -- уже как-то осторожнее подтвердил Андрей, почувствовав западню.
-- Следовательно, и не было в таком случае подвига.
-- Почему?
-- Потому что не может бессмертный погибнуть и, следовательно, не может он жертвовать жизнью.
Андрей стоял как огорошенный. Владимир Дмитриевич, наоборот, восстал.
-- Да жертвующий своей жизнью атеист куда более мук принимает, уж точно прощаясь с собственным существованием!
-- Но он жертвовал своей человеческим существом. -- Андрей тоже увлекся.
-- То есть последним и самым дорогим?
-- Да.
-- Тогда один выход! -- как-то обречено заключил Владимир Дмитриевич.
-- Какой?
-- Человеческое -- выше Божьего! Чего же ты убоялся?
Они помолчали минуту, и Соломахин быстро опять сник.
-- Так ты, по-прежнему меня в христианство приглашаешь?
-- Да, обязательно, -- встрепенулся Андрей, не замечая теперь иронии, -- ведь вы губите себя...
-- Это как же? Я и вдруг -- себя? -- Соломахин усмехнулся.
-- Ведь живете не по нутру. Вы не верите в то, что делаете, и не верите тому, что любите. А желаете! Я знаю даже более того, можете любить и верить и можете много пользы принести...
При словах о пользе Соломахин скривился.
-- ...ну-да, -- заметив реакцию хозяина, продолжал Андрей, -- мне стыдно, что я раньше вам не говорил, и теперь каюсь, но ведь я знал, всегда знал, что вы живете не так, и знал, что вы сами об этом не раз думали и тоже самое про себя говорили, но приходил к вам, как к учителю... Теперь прошу прощения и искупляюсь только нынешней правдой.
Тут я обратил внимание, что Соломахин весь напрягся, стараясь не выдать себя. Я-то понял сразу, что он никак не ожидал такого от Андрея.
-- Владимир Дмитриевич, не надо бояться меня, никого не надо бояться, кроме Бога, я вам добра желаю, ведь вы сейчас на краю, на самом...
-- Он, что ли, донес? -- Соломахин зло посмотрел на меня.
-- Да кто -- он-то? -- чуть не всплеснул руками Андрей, оглядываясь вокруг. -- Кто тут еще может быть, кроме нас с вами?
-- Вон за спиной стоит, подслушивает, на ус мотает, литератор называется.
Андрей теперь искренне удивился, осматриваясь вокруг себя.
-- Неужели не замечаешь, ведь это он нас свел сегодня.
-- Вам плохо, Владимир Дмитриевич, -- только повторил Андрей.
-- Ну что ты заладил -- плохо, плохо, -- ну плохо, но зачем ты меня пугаешь, зачем эта карамазовщина -- я пока никого не убил и не спятил, чтобы сам с собою разговаривать.
Андрей сочувственно улыбнулся.
-- Я уж давно заметил, что вы живете, будто еще с кем-то, и все его глазами глядеть пытаетесь, вы боитесь быть собой и выдумали этого литератора и пытаетесь все как-то получше выглядеть, а себя вы очень боитесь. Но ведь когда-нибудь надо жить и с собой?
-- Ни с кем я не живу, -- не сдавался Соломахин.
-- Живете, прячетесь за его спину постоянно, вот и сейчас, экзамен этот. Это же литература сплошная и казуистика, неужто я поверю, что вы на самом деле можете логике доверять решение главного вопроса? Побойтесь Бога, Владимир Дмитриевич!
-- Да, казуистика, именно он и придумал, а меня заставил сказать, -- честно признался Соломахин.
Он полез в секретер и налил себе немного водки.
-- Понимаешь, я сейчас не в себе, все путается и ни на чем не могу остановиться.
-- Я могу чем-нибудь помочь? -- Быть может впервые за все годы знакомства, предложил Андрей.
-- Нет, нет, я сам, -- испуганно отказался хозяин от дружеского участия. -- То есть, самое главное, теперь я знаю, что есть другой путь. Ведь я жил, как животное, одними мимолетными впечатлениями, я думал: настоящее -- это не по мне, а по мне -- одно лишь свинство карамазовское. Ведь и я тебя стал проверять по прошлой своей привычке. Ведь я думал, ты к Богу от ума пошел и хотел тебя поймать. Прости.
-- И вы простите.
Они еще помолчали, и Андрей почувствовал -- разговор закончен. Хозяин не скрывал желания побыстрее остаться одному и лишь перед самым прощанием взял с письменного стола листок, быстро что-то начеркал на нем и протянул Андрею:
-- Здесь адрес и фамилия. Сходи, пожалуйста, в больницу и узнай, жив ли этот человек, и если жив, то больше ничего и не надо.
Наконец, у лифта они крепко обнялись и Андрей сделал еще одну попытку:
-- Как же насчет православия?
Владимир Димтриевич серьезно ответил:
-- Еще годок обожду.
═ ═ ═
Глава XIII. У Никитских Ворот ═ ═ ═
Конечно, и сейчас было кое-что припрятано у Владимира Дмитриевича на самый черный день. Ведь был сентябрь и снова им предстояло встретиться под сводами альма-матер. Быть может, он и не надеялся на чудо, будто, увидев его, она откажется от своих планов, и он сможет ее простить и вернуть все обратно.
Год прошел, а все вернулось на круги своя, да не на своя круги, а еще того хуже -- жить без нее стало невыносимо. Впрочем, он уже устал об этом всем думать. Когда наступил тот день, Соломахин был словно выжатый лимон. Со стороны все было заметно. Какая-то виноватая болезненная улыбка, мол, извиняюсь, подвел, простите любезно, однако -- любовь. Словно битый пес, с содранной кожей и поджатым хвостом -- мол, кусайте меня, на здоровье - хуже уже не будет. И выступление его было встречено с недоумением и многозначительным покашливанием. Он говорил долго и туманно, в какой-то притчевой манере. Зачем-то стал рассказывать о Франции, описывал красоты Парижа, натужно шутил и, сам же смеясь, призывал молодую поросль смотреть на мир широко раскрытыми глазами. В конце раздались жидкие аплодисменты, а одна молодая особа, прикрываясь платочком, вышла из зала.
Когда же они встретились, -- там же, в полумраке лестницы, -- он вдруг увидел, что и она -- совершенная его копия. Да, едва они прикоснулись кончиками пальцев, как все поплыло под ногами, и они оказались в объятиях друг друга.
-- Я, я вся умерла внутри... -- то и дело шептала Ксения, прижимаясь к нему и всхлипывая.
Он тоже плакал и без разбору целовал ее в ответ.
-- Я не знала, что это бывает так больно.
-- Да, -- только и мог выдавить Владимир Дмитриевич.
В этот вечер он понял, что дальше все будет происходить на ее условиях.
Еще месяц они будут встречаться и любить друг друга, а после -- она уедет. Ну и пусть, он готов теперь ко всему, все, что не случится теперь, казалось ему лучшим, чем эти прожитые без нее, невыносимые дни. В конце концов, жизнь необратима, и этот месяц она дарит ему целиком, и это тоже кое-что значит, потому что прекрасное не может принадлежать только одному. Но и жить без него невыносимо. Вся осень, вся Москва, весь мир -- ничего не значили. Если она хочет быть с ним этот месяц, то, значит, так и положено ему судьбой: прожить на земле всего лишь еще один месяц. А там -- он теперь был совершенно уверен, что полезет под диван и заведет будильник. А пока лишь бы побыть при ней.
Он просто упивался каждой их совместной секундой, он почти не говорил, только неотрывно смотрел на нее, не ожидая ничего в ответ. Они снова встречались каждый день, и, по ее инициативе, шли или в театр, или в кино, или просто гуляли. Правда именно с прогулками все обстояло не лучшим образом. Погода стояла отвратительная. Никак не кончалась серая летняя слякоть, а наоборот, добавилась исконная наша, осенняя дождливая жуть.
Шла осень девяносто третьего года, от которой уже никто ничего хорошего не ждал. В начале же октября, за неделю до отъезда, в одно утро неожиданно наступило запоздалое бабье лето. Появилось яркое солнышко, и пошла кружить по московским дворикам и бульварам золотая осень. Они с утра созвонились и решили переиначить свидание на пораньше, чтобы погулять еще при свете дня по Бульварному кольцу, а вечером пойти на запланированный еще неделю назад спектакль, в театр "У Никитских Ворот". Он оставил машину напротив бывшего здания ТАСС и пошел на Тверской, где вскоре появилась и она.
-- Посмотри, как здорово, -- воскликнула она при встрече, благодарно принимая букет роз. -- Этот день подарен нам в награду за страдания. Видишь, чего мы могли лишиться в своей жизни? Ведь такое повториться не может.
-- Да, -- как часто теперь, односложно соглашался Соломахин,
глядя сквозь ее светящиеся волосы на горящие таким же веселым цветом деревья Тверского бульвара.
-- А знаешь, -- Ксения отодвинула его перед собой, -- я теперь совершенно не жалею о нашей случайной встрече в ту холодную полночь. Ну не надо, не грусти, -- заметив легкую тень на его лице, попросила Ксения, -- послушай, как они шуршат под ногами, какие живые звуки, а ведь они уже почти погибли. Но разве они не прекрасны? Я их так чувствую, словно они маленькие зверьки, обступили меня со всех сторон и не дают пройти, говоря: постой, поговори с нами, мы -- твои
братья, мы тоже -- дети Москвы, ведь Москва плодоносит оранжевыми листьями.
Она нагнулась и подняла самый роскошный оранжевый от клена и приколола себе за
отворот синей джинсовой куртки.
После они обнялись и долго брели, шурша листвой, не замечая ничего вокруг.
Да что же было вокруг? Ведь это было третье число октября девяносто третьего, и Москва остальная бурлила политическими баталиями. У Белого дома на Краснопресненской набережной уже как месяц вовсю толпились вооруженные люди. Шли митинги. Московская осень бродила гнойными соками, созревала, грозя вот-вот взорваться кипящей людской злобой. То здесь, то там встречались возбужденные люди, что-то кричали хором, бузили, громили киоски. Конечно, Соломахин был примерно в курсе главных фактов, но, как сами понимаете, жил совсем другим. Да ему и в голову не могло прийти, что что-то может случиться этим вечером. Да и как в такой божественный, сказочный осенний день можно было не упиваться чудесной красотой мира. Это какую же нужно иметь мертвую душу?
Не меняя плана, они пошли на спектакль в театр у Никитских ворот и там смеялись и плакали, будто и вправду побывали на концерте Высоцкого. Впрочем, Соломахин смотрел лишь на нее и смеялся и плакал лишь потому, что смеялась и плакала она. Да и Ксения то и дело прижималась к нему и изредка одаривала его долгим, предназначенным только ему одному, взглядом. После окончания на сцену вышел главный режиссер и вернул зрителей на грешную землю. Оказалось, пока шел спектакль, в городе все изменилось: объявлено чрезвычайное положение. Толпа ринулась в Останкино и штурмом пытается захватить телевидение. Отдельные группы боевиков направляются в Кремль, к зданию Моссовета. Введен спецназ, и центр оцеплен. Театр оказался как раз у линии оцепления, и здесь, у Никитских ворот, уже идет перестрелка: снайперы бьют из бывшего здания ТАСС. Главреж просил, соблюдая максимум осторожности, пробираться влево в сторону Арбата, к метро, которое, вроде бы, еще работает.
В гардеробе было необычайно тихо. Никто не лез без очереди. Молча получали свои одежды и, мрачно улыбаясь, выходили в ночь. Ксения тоже была тиха и спокойна. Там снаружи, под чистым звездным небом, сияя желтым уличным светом, лежало Бульварное кольцо. Люди перебегали через дорогу, под деревья, и уходили в сторону Арбата. Они с Ксенией сначала повернули направо, на улицу Герцена, где Соломахин бросил автомобиль, но на углу вооруженный человек в маске никого не пропускал. Тогда они перебежали на центральную аллею, и Соломахин, остановившись в тени, преувеличенно спокойным голосом сказал:
-- Подожди меня здесь. Я возьму машину, и когда выеду на бульвар... -- он указал на противоположную сторону, - только когда я подъеду и остановлюсь -- ты сядешь ко мне.
-- Да, конечно, я подожду. Не волнуйся, да ничего страшного и не происходит.
Он перебежал обратно и попытался приблизиться к человеку с десантным автоматом наперевес.
-- Назад, -- крикнул десантник и грубо выругался.
Тогда Соломахин, как-бы даже в шутку, покрутил пустыми руками, все-таки приблизился и стал объяснять, чего ему надо.
-- Тебе жить надоело? -- десантник уже понял, что это не враг и, повернувшись прицелился в окна ТАСС. -- Забудь про свой авто.
-- Да нет, вы не поняли, машина рядом, в Калашниковом переулке, я быстренько пробегу...
В этот момент раздался выстрел, и десантник упал на землю, изготовившись к ответному огню. Владимир Дмитриевич, ничего не понимая, продолжал бубнить.
Опять стихло, и десантник снова поднялся, отодвинув Соломахина, продолжавшего так и стоять.
-- Ладно, -- сказал человек в маске, -- где она, говоришь, стоит?
Владимир Дмитриевич объяснил.
-- Иди через Калининский, а там, может, и проскочишь на Калашников.
После с треском заматерилась рация на груди, и солдат забыл про назойливого автовладельца. И опять послышались выстрелы, а вослед -- шорох осыпающихся листьев.
Соломахин побежал обратно. Но Ксении не было в том месте, где он ее оставил. Он ничего не понимал, ведь прошло всего несколько минут. Может быть, она уже перешла на ту сторону бульвара и ждет его там под пулями? Он устремился в условленное место и оказался у кооперативных киосков. За ними прятались какие-то люди. Они, как перепуганные птицы, вертели головами, поглядывая куда-то на окна бывшего ТАСС. Соломахин запаниковал и стал бегать от киоска к киоску, спрашивая людей, не видели ли они девушку в голубой джинсовой куртке. Те лишь отрицательно мотали головами. Наконец он вернулся на центральную аллею, и тут из кустов к нему вышла Ксения.
-- Здесь правда стреляют, -- как-то удивленно сказала она.
-- Правда, правда, -- обнимая ее, прошептал Соломахин, -- пойдем отсюда
быстрее.
На Калининском прямо по проезжей части перепуганные москвичи бежали к метро.
Соломахин остановился и принял новое решение:
-- Ты поезжай в метро, а я попробую вытащить машину.
-- Нет, -- отрезала Ксения. -- Я пойду с тобой.
-- Ты не пойдешь -- с ужасом воскликнул Соломахин.
-- Я пойду, -- она упрямо повторила.
-- Хорошо, -- вдруг согласился Владимир Дмитриевич, -- ты пойдешь со мной, пока не будет слишком опасно.
-- Да.
Они пошли, прижимаясь поближе к стенам домов. Навстречу тоже бежали какие-то люди, испуганно шарахались вначале, но разглядев женщину, удивленно уступали дорогу.
Когда до машины оставалось метров сто, они уперлись в строительный вагончик, перегородивший тротуар. Дальше начиналось чистое простреливаемое пространство.
-- Все, -- твердо сказал Соломахин, -- дальше я один, не спорь.
Нет, нет, не
спорь, вспомни: у тебя сын.
-- А у тебя дочь! -- отпарировала Ксения.
-- Давай не будем препираться: в каждую секунду все может измениться, а мне не хочется оставлять этой обезумевшей банде мой любимый авто.
-- Ну хорошо, я буду стоять здесь. Иди быстрее, только осторожнее.
Владимир Дмитриевич буднично подмигнул ей, как-то неуклюже, в шутку, обнял за плечи и предпринял вторую попытку. Страшно ли ему было? Наверное, но, может быть, попросту, он не осознавал всей серьезности момента. Сделав шагов двадцать, он оглянулся -- никого. Тогда он ускорил шаг. В метрах двадцати от цели опять послышались выстрелы -- короткие очереди перемежались отдельными хлопками. Началась перестрелка, и надо было ее переждать, но Соломахин перепугался, что Ксения, не выдержав, выбежит к нему, и решил, во что бы то ни стало, наконец, вызволить машину. И он побежал, ничего не видя и не слыша, сжимая в руке вспотевший ключ зажигания. Открыл дверцу, запрыгнул, на ходу заводя машину, и увидел бегущую к нему Ксению.
Какая прекрасная звукоизоляция у этих иномарок.
Как в немом кино (у него еще мелькнула дурацкая мысль, а не снять ли и вправду цветной немой фильм). Ксения схватилась за сердце, сделала несколько шагов и неуклюже оперлась на капот. Потом еще пододвинулась, и ее лицо показалось в правом окне -- она, будто невесомая, медленно сползала наземь. Сколько длилось это немое кино? Неизвестно. Как-то излишне спокойно Соломахин вылез наружу и, шагая пальчиками по капоту, обогнул машину. Ксения недвижимо лежала среди желтых листьев.
Эпилог ═ ═
Минул год. Бывший ее муж, Иван Ефимов, выздоровел в полном объеме уже через несколько месяцев и вернулся на журналистское поприще, в одну московскую газету демократического толка, где пишет довольно дельные статьи по разным волнительным вопросам. В частности, о разбазаривании денег при ремонте бывшего здания Верховного Совета, сильно пострадавшего в те октябрьские дни. Впрочем, надо сказать, и это тоже было объективно подмечено в статье, новые, с золотистым отливом, стекла делали здание еще наряднее, чем прежде.
Владимир Дмитриевич случайно натолкнулся на знакомое имя в газете, прочел статью и как-то желчно улыбнулся. Вряд ли эта реакция относилась к содержанию, ведь газет он, по-прежнему, не читал и политической жизнью не интересовался, хотя исправно проголосовал на выборах в новую Государственную думу. Ему хватало информации, почерпнутой из автомобильного приемничка, кстати, весьма неплохого, с магнитолой, с автореверсом, с четырьмя стереофоническими колонками, приобретенного вкупе с новым заграничным автомобилем, правда, бывшем уже в употреблении. Владимир Дмитриевич был весь в трудах. Он теперь часто ездил за границу, где неизменно и с достоинством представлял отечественную науку. Иногда он захватывал и меня, в качестве сопровождающей персоны, и я там безудержно предавался своим литераторским порокам. Именно в одной из таких командировок я и пишу эту реалистическую повесть.
Мы почти никогда не вспоминаем ту трагическую осень и все, что было с нею связано. Помню только -- первые недели после гибели Ксении Владимир Дмитриевич был совершенно безутешен и со мной абсолютно не общался. Да и я особенно не навязывался, спокойно дожидаясь своего часа, и единственно, чем я поспособствовал ему, так это тем, что нашел будильник под диваном и выбросил адское устройство в мусоропровод.
А после, после все потихоньку вернулось на круги своя, и наше взаимопонимание, прерванное довольно бесцеремонным вмешательством Андрея, восстановилось теперь уже, кажется, бесповоротно.
Что же касается самого Андрея, то могу сообщить, что хотя экзамена в семинарию он не выдержал, но выбор сделал окончательно, поселившись при одном подмосковном храме вместе со своим немалым семейством и живет там до сих пор на пожертвования прихожан.
В общем, все как-то и у героев, и у страны стало потихоньку выправляться. На этом можно было бы и поставить точку, если бы не еще один герой моей повести, о котором следовало бы упомянуть.
Как-то, примерно с полгода назад, мне позвонили по межгороду и пригласили для подписания договора в Петербург -- с тем самым мироедовским издательством. Я -- ужасно счастливый -- уговорил Соломахина поехать со мной, и мы провели прекрасные три дня в нашем любимом городе. Правда, врозь. Владимир Дмитриевич как я понял ночевал где-то на Васильевском острове. Я, как полагается, подписал договор на издание романа, получив тут же нешуточный аванс. Произошло это прямо в центре, у Невы, в Доме Литераторов. Пребывая в полном восторге, я поинтересовался, жив ли Мироедов. И мне ответили, что из издательства он уволен и окончательно спился. Все-таки, под нажимом Владимира Дмитриевича, я решил разыскать беднягу и хоть как-то отблагодарить того за содействие моей многострадальной рукописи. ═
Помог мне сам Владимир Дмитриевич. По памяти привез меня в тот неприспособленный хрущевский двор, показал подъезд, а сам остался в машине. Нечего и говорить, что дверь была не заперта, а в квартире стоял все тот же сумрачный прожженный воздух. Мироедова я обнаружил на диване в стельку пьяным. Впрочем, вскоре я его растряс, и он меня признал по фамилии и порадовался моим успехам и даже взял немного денег помимо бутылки, купленной по дороге. Я видел, что он опустился еще ниже по сравнению с соломахинским описанием и пить с ним отказался, а он, после стаканчика, слегка даже пришел в себя, но меня так и не отличил от Владимира Дмитриевича.
-- Володька, -- чуть не плача при прощании, спросил Мироедов, -- ты почему Ксению не привез в этот раз? Или не пожелала?
-- Ксения погибла, -- честно, без предисловий, чтобы не задерживаться, прояснил я дело.
-- Умерла?!
Мироедов приподнялся с постели, но дальше расспрашивать не стал, а только изрек:
-- Я ее ручку помню, -- и отвернулся.
Так мы и расстались навсегда. А вскоре мне передали, что Мироедов умер. Сгорел с перепоя. Да и издательство его бывшее -- тоже сгорело, о чем даже передавали по Независимому Телевидению. Но я не теряю надежды и вчера снес роман еще в одно.
1996
Проголосуйте за это произведение |
|
|
|
|
В Вене листья только еще начали желтеть и вода в Альте Донау незаметно становится серой и неподвижной. Несколько дней назад я пил "апфельзафтгешпритц" в кафе, где за три часа до этого нашли белый порошок. Это была деловая поездка, но говорить об этом не хочется.
|
|
|
Если вдуматься, в довольно длинном тексте отсутствуют, вернее, незаметны описания и детали, почти отсутствуют образы, за исключением фантастических. Что присутствует, так это личность автора, но не прямо, а отразившаяся в двух зеркалах, очевидно, от некоторой застенчивости. Два зеркала нужны, чтобы сердце оставалось слева. Личность автора вызывает интерес, и поэтому книгу стоит прочитать. Остается еще впечатление, что это экзеркис, разбег, что автор вырос из этой повести, еще не дописав ее до конца.
|
|
|
|
|
|
Что я вам скажу, драгоценные дамы? А то, что обсуждать эту повесть, а тем более ставить на конкурс - безнравственно. Только послушайте. У него был выбор и даже слишком широкий: три женщины, ожидавшие его, кто месяц, кто год, а кто и десять лет, к тому же вполне свободные и с удовольствием принявшие его в любое время суток. Это уже само по себе звучит. Но если учесть к тому же, что её герой (и автор, разумеется) женат, то дело приобретает совсем другой оборот. Нет, конечно, в условиях гласности и демократии ... Но в таком случае мы прежде должны обсудить принципиальный вопрос: допустимо ли лицу, состоящему в законном браке, мечтать о любовной связи (а речь в повести идёт именно об этом) с другой женщиной? В противном случае я не соглашусь ни на какие ... классики.
|
|
|
|
Пока возился с файлом, прочел реагирования населения - те, что в конце... Франсуаза Саган, словом... Примите искреннее сочувствие... ... Похоже, я один из немногих знаю, что если в повести наружу нагло выпирает рассказчик, который к тому же не без негативизма описывает своего гороя, то это - не повесть вовсе, а роман-мениппея, и что главный герой в нем не тот, кто волочится за юбками и пускает дымные кольца, а хитроватый рассказчик. Так что факт наличия метасюжета, который необходимо реконструировать путем сопоставления двух фабул романа (а их там две, причем главная - описание истории создания повести "Листья московской осени" неким не шибко скромным и не слишком талантливым Литератором), виден с первых же строк (Боже, причем здесь Франсуаза Саган с ее примитивными конструкциями?) Ну, а примеры-то - вот они, далеко ходить не надо! Вот вам Джойс, пером подлого рассказчика нарисовавший в "Улиссе" сатирическую карикатуру на себя - главного героя; вот вам Михаил Афанасьевич Булгаков, позволивший своему рассказчику Шполянскому-Шкловскому поиздеваться над собой-Турбиным в "Белой гвардии"; вот Пушкин, создавший "пером" П. Катенина такой же сатирический пасквиль на самого себя в "Евгении Онегине" и "Повестях Белкина"; вот, наконец, Вильям Джонович Шекспир, позволивший своему недругу Горацио поизгаляться в "Гамлете" в свой адрес. Словом, Ваш, Владимир Михайлович, рассказчик поначалу прямо таки уверил меня, что речь снова пойдет о том, что Вл. Хлумов вслед за Шекспиром-Пушкиным-Джойсом-Булгаковым снова создал мениппею с сатирой на самого себя - то есть, на Вас-Хлумова... ... Но вот читаю дальше, и стало проясняться, что Литератор и якобы "главный герой" - одно и то же лицо; что это сам Владимир Дмитриевич Соломахин описывает свои собственные приключения, из какого-то жеманства не желая почему-то признаться читателю, что это он самый и есть, в двух ипостасях - автора и героя своей же повести.
В такой ситуации спасти образ главного героя и вывести его на уровень сатирических образов Шекспира, Пушкина, Булгакова, Джойса может разве что какая-то экстраординарная, невиданная доселе находка; композиционный прием, посредством которого читатель, ретроспективно переоценивая прочитанное, неожиданно для себя обнаруживает романную глубину образа и содрогается от ужаса при осознании его типичности - то есть, наличия у каждого из нас каких-то низменных инстинктов героя, ни им самим, ни нами доселе не осознанных. А это и есть та самая жизненная правда, наличие которой отличает подлинное произведение искусства от графоманской поделки. Именно для такого шокирующе-гротескного способа подачи жизненной правды Великие и избрали форму мениппеи. Потому что мениппея, имея форму неприметной повести с банальным сюжетом и непрорисованными образами персонажей, позволяет создать в сенсационно малом объеме настоящий роман, в рамках которого художественные образы обретают потрясающую глубину. Причем, как и положено всякому гадкому утенку, мениппея всякий раз превращается в прекрасного лебедя буквально "в самый последний момент", совершенно неожиданно даже для теоретически подготовленного читателя; причем шокирующий удар наносится вовсе не там, где его ждешь. Это Великим удавалось, причем всегда за счет придания антагонистичности между образами скрытого рассказчика и главного героя его повествования (большая база "бифокальности"; или паралакс, если угодно). И, хотя "Черный принц" - тоже мениппея, Мэрдок от этого принципа отошла, и достичь обязательной для любого романа диалектичности образа Брэдли Пирсона ей не удалось: получился просто великолепно прорисованный образ "чистого" мерзавца, без признаков амбивалентности. ... Окончательное разочарование пришло в финале: Вл. Хлумов заставил свою героиню погибнуть; такое решение вопроса пресловутого "треугольника" никак не вяжется с богатыми возможностями мениппеи. На этой минорной ноте можно было и закрыть повесть, которая так и не превратилась в роман... (Впрочем, судя по откликам, так все и делают. И точно так же чуть было не сделал и "теоретически подготовленный" автор теории мениппеи - гммм...) ... Но, видимо, одна из граней таланта создателей мениппей как раз в том и заключается, чтобы довести читателя именно до такого минорного состояния, лишить его возможности сопротивляться, и, когда, казалось бы, надежды уже совсем не осталось, в заключительных строчках, в данном случае - в эпилоге, перевернуть все с ног на голову, вызвав тем самым шокирующий удар. Впрочем, после такого печального финала, когда эмоции читателя достигают предела, кто станет читать эпилог - факультативное и как бы даже не совсем уместное приложение к довольно банальной истории. Так, пролистать, все еще пребывая под впечатлением трагического финала, да и сделать вывод об эпигонстве автора, который-де вон как умело подражает манере Франсуазы Саган в создании сентиментальных женских романов... ("Это хорошая женская проза, не всякая женщина обладает такой тонкой и рафинированной психологией, как Ваша. И не всякая писательница пишет с таким прониманием женщин"). Да еще, так и не обратив внимания на истинную концовку, приободрить автора - что это-де "экзеркис, разбег, что автор вырос из этой повести, еще не дописав ее до конца", что "ЛМО была только взлетной полосой ее Автора"... Нет, господа-товарищи, это вовсе не "женский роман", никакая не Франсуаза Саган, и тем более не взлетная полоса Автора. Взять хотя бы последний в жизни Поступок Ксении: "такая заниженная материалистка" под пулями рванулась к любимому, презрев опасность - это, знаете ли... Или Автор никакой не психолог, или же это - характреное для фабулы мениппеи ключевое противоречие; но в любом случае сложившийся образ "заниженной материалистки" в самом конце вдруг рассыпается. "Дочитала ЛМО. Франсуаза Саган рядом отдыхает. Она неразвита рядом с этой повестью. Но скажите, искушенный Автор, вы убиваете героиню, как всякий писатель убивает разлюбленных, покинувших или нарушивших женский долг женщин - Лизу Болконскую, потом Бунин "В жизни Арсеньева", и далее Анну Каренину - или же Ваша героиня продолжает грести на московских бульварах осенние листья ножками во французских туфельках?" Нет, мадам, "искушенный Автор" убил героиню не поэтому; боюсь, что Вы все-таки до конца не дочитали - по крайней мере, не вчитались. Смерть героини - это финал всего лишь повести-исповеди Литератора-Соломахина, который сделал все возможное, чтобы представить свою исповедь в ключе слезоточивых романов Саган. И которому все-таки удалось внушить это читателям. Но это - ни в коем случае не финал РОМАНА Вл. Хлумова, в рамках которого гибель Ксении - лишь дополнительное средство для глубокой психологической прорисовки образа главного героя. Мужчины. Увы, одного из нас. Это - то самое художественное средство, которое в свое время так и не сумела найти для углубленной прорисовки образа своего героя Айрис Мэрдок. Вот ведь что получается. Ничем не выдающийся эпилог романа Вл. Хлумова, который после трагической концовки "внутренней повести" Литератора-Соломахина становится как бы еще более неприметным, раскрывая истинный художественный замысел автора-Хлумова, превращает ловко сработанную поделку "под Саган" в полноразмерный роман, причем с совершенно иным содержанием. Ведь что было по фабуле: Соломахин сходит с ума от любви к "такой заниженной материалистке", но эта любовь, как шагреневая кожа, имеет свой предел - близкий и жестокий; у него наготове даже орудие самоубийства - будильник под диваном. В своей ипостаси Литератора он так убедительно описывает искренность своей любви, что мы даже верим его трактовке образа Ксении как "заниженной материалистки". Однако ее последний в жизни Поступок начисто разбивает так тщательно им описанный и ловко внушенный нам образ. Но, веря предвзятой, само-апологетической "исповеди" Литератора-Соломахина, который и ведет-то ее даже не раскрывая своего истинного лица, мы все-таки должны быть последовательны в своих суждениях. При той своей любви, которую так красочно, ну прямо по-сагановски описал этот бабник, тем более после такой трагической развязки, он просто обязан был привести свой будильник в действие... А что же произошло на самом деле? Он, наоборот, обрел не просто спокойствие, а подлинное умиротворение. И не только забросил будильник, но стал вести совершенно благополучный, с загранкомандировками, образ жизни - как будто бы та, ради любви которой он "ну вот совсем почти", ну прямо-таки едва-едва не покончил с собой, не погибла по его собственной вине. Ведь бросить любимую женщину под пулями и побежать спасать свою секондхэндную иномарку, на любовное описание которой он потратил едва ли не меньше бумаги и чернил, чем на описание достоинств возлюбленной, - как это расценить, господа-товарищи? А та, которую он посмертно (!) так вальяжно и не торопясь, рисуясь перед читателем выставил на наш с вами суд как "заниженню материалистку", наоборот, в минуту опасности бросилась к нему, забыв про пули. За что и поплатилась жизнью. Любой мало-мальски порядочный человек казнил бы себя за это всю оставшуюся жизнь, а у этого не хватило совести хоть как-то выразить свой комплекс вины - которого нет и в помине. Зато у него хватило наглости, ведя после этого как ни в чем не бывало благополучную жизнь, еще и описывать нам свою очередную жертву в таких неприглядных тонах, всеми силами выгораживая себя.
Нет, он никогда по-настоящему не любил ее. Его очередное спортивное
увлечение оказалось настолько эмоционально окрашенным по другой причине:
на фоне Жана он оказался в роли "второго мужа", его бесила перспектива
быть брошенным. Мужская ревность, эдакая Ванина Ванини в мужском обличье -
это, кажется, в литературе новое. Единственным выходом для него могла
стать - и стала - ее смерть: только таким образом он мог остаться - и
остался - непобежденным. Отсюда и внутреннее умиротворение вместо
пожизненных мук совести.
Теперь, когда мы знаем, что это сам владелец иномарки серебряного цвета, описывает свой адюльтер, превращая трагедию всего лишь полугодовой давности в доходный листаж, то, перечитывая ретроспективно его "лирические отступления", якобы не имеющие никакого отношения к повествуемому, невозможно не содрогаться от омерзения. Взять хотя бы самое вступление - такое на первый взгляд неинтересное и не относящееся к делу... Вот только один "совершенно безобидный" и как бы вовсе неуместный пассаж из него: "...Та история, которая будет дальше рассказана, а она еще не написана, конечно, будет совершенно невыдуманной, а тем не менее, мне ее написать хочется, точно она есть сплошное произведение фантазии, игра ума, феерия. И коль скоро мне ее так хочется донести читателю, то уверяю, она будет интересной в не меньшей степени, чем любое приключенческое чтиво..." Это ж подумать только: буквально через полгода после того, как из-за его жлобской любви к своей иномарке погибла женщина, он совершенно спокойно, отстраненным тоном собирается превратить эту трагедию в обыкновенное гонорарное чтиво, "интересное в не меньшей степени, чем любое приключенческое". И вот так - на каждой странице, в каждом абзаце, теперь гротескно и выпукло проступает мурло обыкновенного пост-советского интеллигента. Одного из нас. Такого же, как и мы все. И самое страшное в том, что такая прорисовка образа главного героя Вл. Хлумова - чистейшая жизненная правда. Это - жизненный тип, и в каждом из нас живет частичка этого жлоба. Увы. И вот чтобы раскрыть нам глаза на это, талантливые люди и создают романы. В том числе и в форме мениппеи. Нет, "Листья московской осени" ни в коем случае не "взлетная полоса ее Автора". Это - творческая вершина, которая оказалась недоступной даже для Айрис Мэрдок. И эта вершина находится где-то в окрестностях мениппей Великих. Что на уровне М.А. Булгакова - это уж точно. И хочется надеяться, что она у Вл. Хлумова не последняя.
Во всяком случае, Владимир Михайлович, Вам удалось решить
композиционную задачу, за которую не взялись ни Шекспир, ни Джойс, ни Булгаков; задача, которую
решил только Пушкин в "Онегине", и которую пыталась, но не сумела решить Мэрдок. Вот это Ваш ряд. А
Франсуаза Саган... Господи, да кто на такая?..
Рассматриваю "ЛМО" еще и как этюд, как мастер-класс, демонстрирующий, что композиционные возможности при создании мениппеи Великими далеко не исчерпаны. ....... Владимир Михайлович, ваш роман самодостаточен. Каковым и должен быть всякий роман. Представляется, что две гиперссылки к МДК Вы дали в тексте напрасно - все и так ясно. Тем более что тот подлец, который за бугром в таких тонах описывает свою недавно погибшую возлюбленную, быть автором "Мастера дымных колец" никак не может. А такое Ваше решение нарушат художественную логику потрясающе глубокого образа и просто сбивает с толку читателя. Тем более что Хлумов очень уж близко стоит к Липунову... Здесь Хлумову поступить бы по-пушкински и по-булгаковски: написать, что получил и издает чужую рукопись, и дело с концом. МДК - всего лишь талантливо, а ЛМО - гениальный шедевр. И он должен быть шедевром сам по себе.
Вот пока писал, постепенно сбился на публицистический
стиль. Что ж - это будет черновым заделом к главе о том, как осознание
истинной позиции рассказчика превращает рядовую повесть "под Саган" в
подлинный роман с глубочайшим образом главного героя. Если только
когда-то соберусь собрать свои наработки под одну обложку. Если... А
... А пока весь МГУ будет продолжать валом ломиться на бесцветные выступления Умберто Эко, не подозревая о том, что подлинный гений литературы здесь же, с ними рядом. На фоне которого все эти Эки и Саганы - просто пигмеи. ... У нас всегда такая трогательная любовь к иномаркам... С уважением, А. Барков P.S. Владимир Михайлович, я как-то уже писал Вам в отношении отвратительного HTML Ваших материалов. Если это можно как-то терпеть на фантастике и материалах Переплета, то для мениппеи это просто недопустимо - оно влияет на смысл. Вот читаю излияния от первого лица Литератора и все размышляю: то ли эти ошибки - случайные опечатки, то ли преднамеренный художественный прием Автора, который через своеобразие стиля Литератора шлифует его творческий портрет. Или: вижу абзац, почему-то выделенный особым отступом. Поскольку мениппея, то это выделение может сигнализировать о том, что эта часть относится к другой фабуле (и таких мест несколько). Которые не знают, что имеют дело с мениппеей, им легче - не обращают внимания, и все. Готовя файл для Сети, товарищ почему-то вставил совсем не по делу двойные DIV. В других местах поразрывал фразы на отдельные абзацы с пропуском строки между ними... Владимир Михайлович, Ваши материалы достойны лучшего к ним отношения со стороны тех. персонала. Но HTML - тоже Ваше лицо. Ноблес оближ... Наймите специалиста, он за небольшую плату все выправит. И еще студентку с Литфака на роль корректора. Гению все прощается?.. - Не скажите: ведь люди пока еще не знают, что имеют дело с живым гением. Всего Вам доброго, аб P.P.S. Если бы мне предложили защитить диссертацию по теории литературы "на примере романа...", то выбрал бы не Шекспира, Пушкина или Булгакова, а "Листья московской осени" - они писались как бы на роль предельно ясной и доходчивой иллюстрации к теории мениппеи. К тому же, написано современником, на злобу дня: "Какой же ты, интеллигент, подонок!"
|